62850.fb2 Ядро ореха. Распад ядра - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 41

Ядро ореха. Распад ядра - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 41

— Так все же, почему первая любовь всегда у Розова непременно права? — спросила критик И. Вишневская в рецензии на спектакль Эфроса. Вопрос неизбежный. И не только потому, что А. Дмитриева, сыгравшая Нюру с душераздирающей силой, затмила артистку, игравшую Клавдию. Клавдия и у Розова-то бесцветна. Она не человек, она — обозначение «настоящей любви».

Так что ж вы не поженились-то, если любовь ваша была настоящая?

— Да, знаете, тип один помешал. Ослепил… Такой красивый, такого большого роста… Одним словом, обиделся Михаил… и вот… нашел себе Нюру. Отсюда все и пошло.

Ну, спасибо типу! Вовремя помешал. Есть на кого свалить. Если бы не ти-ип…

Вот она, единственная уловка, с помощью которой Розов спасает свою веру в чудо любви и свободы!

Но глубина нравственного конфликта, поднятого Розовым, побуждает нас идти до конца в его мужественном раздумье о правде. Уж теперь мы не отстанем! «Типом», который «помешал», от нас не отобьешься. То есть тип-то, конечно, помешал, но это не довод! Вернее, это довод со стороны. Типы Клавдии всю жизнь встречаться будут. А ведь когда Михаил к Клавдии вернется, то это, по Розову, ответ на все вопросы. Мы хотим знать, что это такое — настоящая любовь, которой вечно мешают «типы», «змеи-разлучницы» и прочие обстоятельства. И пусть хоть раз ей ничто не мешает. Ничто! Скажем, так: ни злокозненных родителей, ни коварных соперников.

Просто девушка и парень. И их любовь. Целая пьеса — про их любовь. Миллион страниц — про любовь. Они знакомятся… в молодежном кафе, но и это условно: обстановка их не касается, и вообще они одни на сцене, то есть во всем мире нет ничего, кроме того, что с первого взгляда в них вспыхивает та самая, неостановимая… как мираж… как сон… настоящая любовь. Он подходит к ней.

— Как вас зовут?

— Наташа.

— А меня — Евдокимов.

— Как?

— Евдокимов. Я люблю, когда меня называют по фамилии…

Драматург Э. Радзинский убрал из своей пьесы всех лишних. Убрал все, что могло случайно помешать любви. Режиссер А. Эфрос, поставивший пьесу Радзинского, убрал со сцены все лишнее. Он оставил минимум вещей, этот минимум зафиксирован: в вещах ничего не меняется. Только все время мягко варьируются освещение, рисунок дальних огней на горизонте, рисунок далеких звезд на ночном небе. Цвет воздуха — вот что все время меняется на сцене, атмосфера любви меняется, пульсирует, дрожит…

Но ведь им ничто не мешает! Нет быта, нет обстоятельств, есть двое, и они любят друг друга.

Препятствий нет.

Препятствие в них самих. Внутри их самих им что-то мешает. В самой любви открывает Радзинский трагизм, ранее ему неведомый. Он ставит лабораторный опыт: любовь видна, как на ладони, как на срезе. Можно вспомнить здесь знаменитый рисунок, изображающий Флобера, который поднес к глазам сердце мадам Бовари. Но лучше обратимся к ближайшим параллелям: «Мой бедный Марат» А. Арбузова — тоже опыт, эксперимент с любовью; но Арбузов заранее знает результат, его опыт есть реабилитация «настоящей любви». Опыт Радзинского есть исследование этой волшебной материи; результата Радзинский не знает, результат еще потрясет его. Но в исходной точке автор подчеркнуто объективен: это не тот Радзинский, который три года назад, дебютируя в драматургии, доказывал, что его молодые, ярко одетые, бойкие герои — настоящие люди, люди дела; обращаясь к Тиму Кубасову и его сверстникам, автор яростно агитировал их уже самим заглавием пьесы: «Вам 22, старики!»

Теперь же — нейтральность даже в названии. Оно подчеркнуто ненавязчиво: «104 страницы про любовь»[2].

Физик Кубасов отличался от своих друзей, двадцатидвухлетних «стариков» (и от героев «исповедальной» драматургии 1960–1962 годов), бурной энергией. Эдвард Радзинский любил Тима Кубасова, потому что Тим Кубасов любил свое дело. С этой точкой опоры, думалось им обоим, можно перевернуть землю. Правда мечты и была последней правдой. Героизм означал гармонию. Убежденность была равнозначна счастью. Слух о том, что из-за фанатической нетерпимости Кубасова покончил с собой обиженный им студент Лошманов, не подтверждался. Кубасов был кругом прав…

Физик Евдокимов — потомок физика Кубасова. Энергичный, невозмутимый, талантливый, счастливый тем, что дела идут блестяще. Отчего ж нам чудится, что Евдокимов кругом неправ? Вспомним, как дружно критики вслед за Наташей набросились на Евдокимова: эгоист! Сверхчеловек! Людей не жалеет!..

Эгоист? Но ведь он глубочайшим образом хочет отдать людям свой талант, свою энергию. «Успех — прежде всего не для себя»! — это первое, главное его убеждение.

Сверхчеловек? Но ведь недаром срывается у него эта фраза: настоящие люди нежности стыдятся, потому что в глубине-то души нежность слишком беззащитна, чтобы походя рассказывать о ней всем и каждому.

Людей не жалеет? Это Евдокимов-то, которому на протяжении всей пьесы разрывает сердце любовь к Наташе, бортпроводнице с «жутким словарем», к «прелестной женщине» с «невероятными волосами» и аэрофлотским жаргоном типа «прожгло обшивочку»!

В устах критиков определения звучат как обвинения. Но откуда определения-то? Эгоистом, сверхчеловеком, безжалостным называет его Наташа. И она же его любит! И автор любит своего Евдокимова. И рядом с Евдокимовым поставлена, как громоотвод, ироническая фигура фанатички Острецовой, у которой жизнь выедена «смыслом», которая ест и пьет, чтобы делать дело… или там играть в шахматы… одним словом, каких-нибудь целей добиваться. Но Евдокимов — не Острецова, он естествен, и суровость, жесткость его — не отступление от человеческого, это лишь форма проявления человеческого: свободы и энергии, воли и мужества…

Я сказал бы, что Евдокимов — это и есть Тим Кубасов, ничуть не переменившийся.

Переменился автор, драматург Радзинский. И мы все.

И если раньше он думал, что принципы и есть счастье, а убежденность может заменить людям сочувствие, то теперь он понимает, что и свобода и счастье делаются из одного человеческого материала, а материал невосстановим, и надо каждый раз выбирать: или — или, потому что безмерность есть все-таки отрицание меры, а жесткость есть отрицание мягкости, а фанатизм есть отрицание сочувствия.

Евдокимов — любит. И борется с любовью. Вернее, с тем принципом самоотдачи, доверия, всепонимания, который он не в силах отделить от любви. Его бесит в любви слабость человеческого духа. И есть символика в том, что около Наташи оказывается ее прежний поклонник, приятель Евдокимова Феликс: красивый, слабый, неудачливый, готовый к сочувствию и просящий о жалости, беззащитный и безвольный. У Радзинского, кстати, великолепное чутье на имена: Евдокимова зовут Электрон (в 30-е годы у родителей было «плохо с юмором»); имя Феликс по-латински означает счастье; а Наталия значит родная… Так вот: Электрон Евдокимов борется со своей любовью, потому что любовь Наташи неуловимо пахнет безвольностью Феликса.

Но самая главая драма происходит в сердце Наташи. С этого сердца сняты всякие покровы, и мы действительно видим здесь, как пульсирует сокровенное.

— Я вам понравился.

— Нет… Ну, понравился. Ну и что с того…

«Нет… То есть да». С первого разговора в кафе до самого конца все, что происходит в сердце Наташи, происходит по модели: «Нет… То есть да…» В этом ломком сопротивлении и проступает трагизм потери себя. Она заклинает себя не сдаваться любви, чтобы сдаться ей спокойно. Она говорит: «Нет!»— и в этом «нет!» есть мольба о том, чтобы он приказал ей сказать то «да», которого она хочет. И, заклиная себя: «Выдержка! Выдержка!» — заклинает женщина свою свободу и в страхе посылает к черту и эту выдержку и эту свободу, потому что сильней свободы ее жажда счастья.

Есть своя внутренняя логика в сумасбродствах влюбленной Наташи. В том, что она идет к Евдокимову, не желая идти к Евдокимову. В том, что, полюбив Евдокимова, она бежит от Евдокимова. В том, что, изгнанная Евдокимовым и униженная им, она бежит к нему вновь и готова простить его… Во всем этом есть своя невидимая логика: «Самое трудное — это жить без кумира». Без кумира — значит, без бога, без одухотворения. Девчонка из Аэрофлота потянулась к «одухотворенному товарищу», — она выражает свои мысли как умеет, но мы чувствуем: это тот самый момент, когда любовь раскрывает в человеке изначально цельную личность. Это момент безграничного полета… Проходит момент… И что же? «Все тяжелее, тяжелее… Ну, зачем я тебе нужна? Ты сам сильный…».

Для нее любовь — все, вся жизнь, полное растворение в любви. Что может утолить эту жажду любви? Такая же ответная любовь, и такое же ответное растворение в ней.

На это, может быть, и способен Феликс — волоокие вертопрахи часто становятся прелестными отцами семейств. Но она любит Евдокимова! Каким пресным рядом с ним кажется Феликс! Именно потому, что Евдокимов выше ее, сильнее, недоступнее, любовь к нему наполняет жизнь Наташи великим смыслом и великим достоинством. «Я хочу уважения, — шепчет Наташа, — а я его в общем не заслужила…». Какого уважения, ведь тебя же любят! А вот того, высокого, неземного, того, что выше самой любви, того, что делает человека повелителем мира электронов и светил.

Наташа «и счастлива и несчастна». Счастлива, потому что Евдокимов достоин любви. И несчастна, потому что в нем что-то неподвластно ее любви. Кольцо замкнуто: эта мучительная неподвластность и есть то, что делает его достойным любви!

— Уйду… Возьму и уйду…

Вот так каждый раз она хочет бросить его, чтобы спасти свое достоинство. И каждый раз бросить его — значит уничтожить, предать свое достоинство. Наташа мечется и бьется, она отдает себя потихоньку, по капельке, медленно расплачиваясь своей гордостью за свое счастье… Поверить ему — других путей к счастью нет. И — боится поверить, потому что в нем всегда останется неподвластность ее любви, остаток свободы… а она, полюбив, отдает любви все без остатка.

Но и не поверить не может: она ж пришла в жизнь, чтобы поверить кому-нибудь. Она и в пьесу пришла воплощением земной любви, меры и цельности, воплощением того самого счастья, которое совершается в жизни «само собой».

Но то, что в жизни совершается само собой, в пьесе Радзинского заводит автора и нас в тупик. Наделил он земную женщину неземным, беспощадным внутренним зрением, так что она не может сделать ни шага навстречу своему счастью, чтобы не видеть, как она предает себя, поступается собой, своим достоинством и свободой. В философском плане жизнь есть умирание, и счастье всегда в известном смысле достается, как у Грэма Грина, «ценой потери». Но нормальному, земному человеку лучше не знать этого — он не вынесет этого сознания, он не будет счастлив. «Задумаешься — умрешь», — предупреждает Радзинский свою героиню. Она — задумывается. Потому что задумывается ее автор. Над чем? Над тем, что любовь, как и сама жизнь, есть непрестанное смирение себя. Такая рефлексия самоубийственна. Не потому ли мы всю пьесу ждем самоубийства Наташи? Потому что в самом счастье она несчастна, самое счастье кажется ей изменой уважению… Вернее, она-то счастлива. Но несчастен Э. Радзинский при виде ее счастья.

Он отравил героиню свободой, он поставил опыт, взвалив ей гамлетовскую ношу на плечи. На самоубийство у нее не хватило сил — она слишком живая и нормальная девушка. Вырвавшись из опыта, она плюнула на свою «выдержку», кинулась к этому извергу Евдокимову, простила ему все! И они заворковали:

— У тебя невероятные глаза…

— У тебя невероятные волосы…

— Ты лучшая женщина в СССР. .

Потянуло на любовь, как говорят в Аэрофлоте…

Э. Радзинский не мог вынести этого зрелища.

И он сжег бортпроводницу Наталию Александрову в самолете за пять минут до полного осуществления ее счастья.

В дискуссии, которая зашумела вокруг пьесы Радзинского, было немало недоумений на этот счет: погибла ни с того ни с сего! Критикам не нравилось, что героиня погибла. Впрочем, кое-кто считал, что все на пользу: наконец-то трахнуло этого самоуверенного, этого жестокого Евдокимова! Впредь будь добрее.

Воображаю, какие чувства вызывали у Радзинского подобные уроки, извлекаемые из его пьесы, независимо от того, хвалили его или ругали. Те, кому пьеса нравилась, говорили приблизительно следующее: наконец-то мягкая и душевная Наташа облагородила фанатика! Те, кому пьеса не нравилась, говорили: эх, так и не сумела облагородить; вот сюда бы тургеневскую Лизу, та бы облагородила!

Обе оценки имели под собой одно ощущение: усталую тягу к соразмерности, к упорядоченности, к покою и счастью.

Радзинский же знает кое-что иное, кроме этой тяги. Он поставил свой драматургический опыт не затем, чтобы призвать к волшебной любви или к спасительной лжи. Волшебную любовь он исследовал с беспощадностью аналитика. И увидел правду. И не стал говорить про «синюю птицу» и «алые паруса», про «жизнь сначала», и про «столько надежд», и про «настоящего человека», который пробуждается в огне «настоящей любви».