62850.fb2 Ядро ореха. Распад ядра - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 49

Ядро ореха. Распад ядра - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 49

Куда?

Начинается суть дела.

"идеальный" пафос чалмаевского Духовного Человека убедителен, как реакция на умозрение и бездуховность его противников. Этот Духовный Человек жив своим отталкиванием от оппонентов, и его мечтательность убеждает, как обратная проекция всем надоев-трезвости его оппонентов.

Но духовность не может висеть в пустоте — она должна «претворять некое бытие». Она должна на что-то опираться. Одну опор чалмаевского Духовного Человека мы уже знаем: это — "родничок", детское воспоминание, околица и "почва"» Другая, не менее важная для нас опора уходит в века. Точнее — в ХУП век», в ту в высшей степени опорную, "тишайшую" эпоху, когда московское государство, выбравшись целым из предромановской смуты, впервые ощутило себя гигантской на материке силой, а Петр еще не успел трахнуть по этой цельной махине своим европейским топором. Отсюда отсчитывает и к нам, и в древность чалмаевсвий человек. В соответствии с его системой нравственных ценностей, он видит историю «при свете совести».

Тут-то приобретают, наконец, ясность смутно-романтические очертания чалмаевского Спиритуального Человека, и эта ясность способна смутить кого угодно. Дело в том, что "при свете совести" История оказывается не совсем такой, какова она была при свете дня, или — при свете горящего сруба, если угодно. Я имею в виду тот факт, что Никон сгноил-таки Аввакума, и протопоп все-таки сгорел по приговору власти, — хотя и Никон был, как знает В.Чалмаев, "крестьянский сын", и Аввакум был… великий человек, и оба действовали, "для славы и силы России". Действовать-то они действовали, только друг против друга. У Чалмаева же они — идут в вечность чуть ли не в обнимку, как булгаковский Йешуа с Пилатом. Аввакум и Никон — прямо Кирилл и Мефодий какие-то, они "взращивают духовные силы, огненные порывы и мечты". Чалмаев вообще склонен составлять из исторических деятелей согласные хороводы, как сам он пишет, "от Аввакума до Чехова, от Чаадаева до Кирова". Чаадаев у нашего критика подает руку Константину Леонтьеву, Константин Леонтьев — Льву Толстому, Дмитрий Донской и Петр Багратион стоят рядом с Александром Матросовым… А вот еще процессия: "и Никон, и Аввакум, и Морозова, и Хабаров, и — по-своему — Разин олицетворяют стремительно шедшую на Руси цивилизацию души…" Ну, на этой почве можно было бы составить еще отменные пары, скажем так: для силы и славы России появляются в истории, взявшись за руки, Александр Суворов и Емельян Пугачев, Петр Первый и Кондратий Булавин, Иван Грозный и митрополит Филипп. Правда, Иван удавил Филиппа, Булавин воевал с Петром, а Суворов, так сказать, изловил Пугачева в Калмыцкой степи и заковал его в железы. Но это все — проза жизни, не так ли? В веках они все идут под ручку вслед за "Аввакумом и Никоном".

Вернемся же к Расколу, интерес к этой теме в нашей литературе несомненен, чувствуя это, В.Чалмаев подкрепляет свои мысли ссылками на романы "Хмель" А.Черкасова и "Черные люди" Вс. Н.Иванова, на поэму Вас. Федорова «Аввакум» и на стихи Ярослава Смелякова. Против чалмаевской высокой оценки этих произведений спорить незачем, — но тут важны не оценки, а смысл обращения к теме. Чалмаева волнует сам Раскол. Рискну определить его отношение к этому периоду так: он не может в нем разобраться, не может решить, кто же тут прав, — но при этом не может и отвести глаз от этой поворотной точки истории — он прикован к ней гипнотически. Такое ощущение, что В.Чалмаев, одержимый идеей целостности исторического процесса, привязан» уже почти как художник» ксамому слову «Раскол» и ищет разгадку там. где царапает его это слово. Ведь раз есть бездушная толпа, значит, где-то же раскололось! Раскололось — соберем! Так? Хотя бы и так: было "Аввакум или Никон, а мы сделаем: «Аввакум и Никон…»

Я все-таки должен вернуть В.Чалмаева, как сказал бы Реальный Человек, к суровой прозе. Все-таки: или Аввакум, или Никон. И не потому» что они, так сказать, лично враждовали. А потому что в истории существуют пути. Раз Никон — значит, в конце концов, Петр. Раз Петр — значит, в конце концов, цивилизация с парламентом, значит — и "биржевой гул1 и все ненавистное Чалмаеву интеллигентское "словоговорение".

В. Чалмаеву, однако, хочется и того, и другого. И Филиппа, и Ивана. И независимой духовности, и государственной целесообразности. Притом — одновременно. Так, чтобы одно не съедало другое. Отсюда — соответственная интерпретация истории.

У Виноградова история похожа на неумолимую скачку, на полет ракеты, от которой отлетают сгоревшие ступени, — на всесжирающего Молоха, который помещается в далеком будущем, и которого надо непрерывно кормить.

У В.Чалмаева история — коллекция застывших картин прошлого, ряд символически-целостных состояний, никак не развивающихся и воображаемых, так сказать, в ретроспекции. Разумеется, В.Чалмаев может возразить, что он не историк, и отослать меня за исторической достоверностью к соответствующим учебникам. Хорошо. Забудем подробности. Оставим в покое пресловутый вопрос о том, сколько лет Фаусту. Не будем ловить В.Чалмаева на фактических противоречиях. — он, в конце концов, писал проповедь, а не калькуляцию. Будем судить о статьях В.Чалмаева по законам, им самим над собою признанным.

Так вот, по этим самым законам» я задаю В.Чалмаеву только один вопрос, вопрос не историку, а человеку: какова же должна быть у его Духовного Человека духовная структура, чтобы в его сознании, пользуясь его же словами, «доброта, кротость и мягкость» незаметно оборачивались «государственным разумом», существующим, так сказать для всех эпох? Хабаров идет на Амур, чтобы «Россия поскорее взглянула в бесконечный, глубокий, как ее душа, простор». Тут уж не поймешь, что дороже Чалмаеву: первопроходство Героев или движение вширь самодержавной мощи? "Духовная Эллада" 1830-х годовс ее культурными ценностями или появление огромной империи, но словам Маркса, ошеломившее Европу? Высвечивая историю "светом совести", чалмаевский Спиритуальный Человек оказывается проповедником старого российского империализма… я употребляв слово "империализм" не в его теперешнем идеологическом значении, а в старом» философском смысле, т. е. в том самом смысле, в каком его употребляли близкие Чалмаеву славянофилы всех трех поколений. В чалмаевском непринужденном тасовании фактов есть ведь и своя последовательность. Недаром из всех славянофилов более всего любит он Константина Леонтьева, консерватора, государственника и поэта державного византинизма. И недаром сама идея византинизма настолько магнетически притягивает В.Чалмаева, что вспоминает лишь тех реформаторов русской церкви, которые хотели «видоизменить на благо родины византийскую идею отречения от мира как главного подвига человека».

Тут, правда, надо распутать еще один маленький клубок. Дело в том, что «византийская идея отречения от мира» есть опять-таки типичное братание Аввакума и Никона. Да, действительно, мироотречение и мироотрицание, легшие в основу православной веры (в противовес католическому мироустроению), — причастны к византийской эпохе. Но если уж говорить о том, что такое в истории христианства византийская идея, то это все-таки не пустынножительство Пахомия, а императорство Константина. Это все-таки Юстинианов кодекс, а не монастырский устав, Вернее: это идея мироотрицания, развившаяся» как ответ на сакрализацию власти, на всеподавляющую идею поглощения церкви империей. Иван Грозный знал, почему Москва третий, а не второй Рим, он знал» куда засылать гонцов.

Если уж искать историческую опору чалмаевской кроткой духовности, чалмаевской тишине, чалмаевской ненависти к «диктату желудка» — то можно бы найти опору! Я не удивился бы, если бы назвал Чалмаев, ну, скажем, Нила Сорского и заволжских нестяжателей — это было бы понятно. Но он и здесь хочет примирить Нила с осифлянами, нестяжателей со стяжателями, дух с престолом. Отсюда, кстати, и "византинизм", подмалеванный, так сказать, в обратном направлении», приправленный "кротостью". Отсюда и «язычество», которое русский народ сохраняет, так сказать, под именем христианства, причем, абзацем ниже у Чалмаева это самое языческое начало "не хочет отвечать на жестокость жестокостью" и стихийно "стоит под знаком добра и человечности", то есть это уже никакое не язычество, замаскированное под христианство, а напротив, христианство, замаскированное под язычество. Одним словом, у Чалмаева то Аввакум подменяет Никона, то Никон Аввакума, порядок этих подмен совершенно произволен, и лишь одно можно сказать уверенно: подмена эта для чалмаевского Спиритуального Человека довольно легка.

Вот вам и кротость, вот вам и отречение от мира! Да если б искал Алексей Степанович Хомяков подтверждения своим идеям, то лучшего ему не найти. Ведь это хомяковский кроткий славянин ищет насвоюголову царя-батюшку, ведь это она, расползающаяся кротость славянина, может ходить только меж стальных перил, чтобы не завалиться. Ведь это она, хомяковская народность, верноподданно припадала к государеву мечу. Не будем спорить, в какой степени был прав в отношении русского народа А.С.Хомяков, умерший больше ста дет назад, — опыт показал, что и тогда он был прав не вполне…

Но вернемся к нашей теме: вот перед нами теперешний человек, сегодня живущий, из нынешних статей встающий. Да, его жажда духовности свята. Но что ж так неустойчив он в своей духовности? Что же он-то шатается и расплывается? Что же он-то ищет себе батюшку?

Ответ один, и это главное, коренное противоречие чалмаевской концепции человека: эта духовность… безлична. От толпы она разом перепрыгивает к нации, к народу. Между берегами нет моста, нет связи, между бездуховной массой и духовной («соборной», как сказали бы наши с Чалмаевым любимые писатели)) общностью нет у В.Чалмаева ступени личности, и нет, кажется, даже и нужды в этой категории. "Стыдливая русская душа" у Чалмаева не ощущает себя как личность. Она сразу становится в строй и идет воевать за мощь отечества, «идет к окоему», чтобы поскорее взглянуть…» и т. д.

Виктор, что же будет с духовностью-то на этом пути? "Тишина и Вечность", и опять — раз в сто лет — «огненные страсти»? Не пора ли поискать чего другого?

И ведь ищем. Неспроста же слово "личность" мелькает в книгах и журналах. Ведь в распоследней развлекательной беллетристике без этой обертки ничего вам не предложат. И армия ученых высчитывает и измеряет это понятие, и в литературной критике нашей…

…В литературной критике, как мы видим, понятие личности интенсивно разрабатывается как раз тем, противоположным Чалмаеву направлением мысли, где психофизический запрос здорового организма дополняется абстрактным умозрением. Здесь же, гдеесть действительный интерес к конкретной жизни души, где действительно все пронизано моральным и духовным пафосом, — здесь даже и не задумываются над личностным началом. В.Чалмаев, между делом опровергая Сартра, — предполагает лишь активность внутренней подсознательной деятельности, мучительные и запутанные переходы из одних универсальных общечеловеческих состояний духа… к другим". Вот и весь разговор о Сартре. Впрочем, и не о Сартре» — Сартр Чалмаеву мало интересен — так, к слову пришлось. Разговор тут о другом: чалмаевская «духовность» боится личностного сознания, для нее проблема духовного пути личности — запутанный лабиринт; страх лабиринта и гонит Чалмаева прислониться к какой-нибудь прочной внешней стенке, к какой-нибудь тысячелетней традиции.

Уж одну-то традицию Чалмаев действительно впрямую унаследовал — от славянофилов — это та самая боязнь идей, тот самый "идеолатризм", то самое отталкивание от личностной проблематики, как от "европейски-рассудочной" механичной ереси, которое и подорвало, в конечном счете, внутренние силы русского славянофильства в борьбе с его оппонентами.

Духовное сознание должно опираться на бытие в той точке, где оно преломляется в сознании личности. Не индивида (природного), не особи (биологической) и не частицы целого (умозрительной), — а личности, как феномена морально-духовного, где нравственный закон становится конкретной судьбой человека. Там, где духовность не имеет опоры в личности, она или рассеивается как туман, или… или опирается-таки на физиологию. Откуда у В.Чалмаева такой панический страх материального! Почему везде ему чудится диктат желудка? Не потому ли, что, целясь в душу, все ненароком в желудок попадает эта безличная "духовность"?

Насчет диктата желудка, знаете, вообще надо поосторожнее. Чалмаев любит показывать свое пренебрежение к этим «низменным» материям. Ой даже цитирует «одного из современника Бунина», который издевался над "американизмом" в практической жизни и предсказывал, что "Вифлеем" станет ассоциироваться с пристанционным буфетом такого же названия. Поскольку В.Чалмаев по скромности не назвал имя этого русского мыслителя» не буду и я называть его, будем считать», что у меня такая же "стыдливая русская душа", однако процитирую еще одно высказывание этого современника И.Бунина — на тему духовных красот и реальных буфетов:

«Хороши делают чемоданы англичане, а у нас хороши народные пословицы».

Так вот: пусть никогда не вернется время, чтобы нам шутить так горько. Есть только один путь устранить "диктат желудка" — накормить. Да, стеклянные кафе в каждой деревне! Да, шиферные крыши и дома с теплыми клозетами! Да, рациональное,» научное хозяйствование, и огромные производительные силы, и огромные массы людей, втянутые в рациональные же, безлично-деловые отношения. Других путей нет в XХ веке, если мы не хотим эволюционировать назад, к трогательному единству пещерных охотников. Духовность современной эпохи может вырастать лишь на базе и в условиях гигантской системы индустриального бытия, где каждый человек ориентируется не на родовые традиционные связи, и не на безличный диктат низменного интереса, — а на духовную цель, которую он конкретизирует как личность, как духовное существо, идущее от "родничков" к ощущений нравственного потенциала человечества. Духовный путь личности — вот та нить, из которой сотканы духовные поля народа, нации, государства, — если мыслить в этих понятиях не символические красоты, а действительную жизнь людей,

В личности реализуется духовное и одухотворяется реальное, только в личности соединяются эти начала органично. Вне личности можно лишь подменять одно другим в любую, так сказать, сторону.

В.Чалмаев, в сущности, подменяет духовное реальным. И в истории, и в современности. В истории он ищет идеальных, отфильтрованных временем духовных состояний, улавливает же — не суть состояний, а сопутствующие им эмпирические обстоятельства. Мы уже видели, какие неожиданные узоры получаются из этих исторических подробностей. Но ведь то же самое происходит и с современностью: становясь личностным сознанием, чалмаевская духовность — заземляется, конечно, но как! Здесь тоже поразительный узор, и он состоит из двух мотивов; используя чалмаевские выражения, можно сказать: входит в дело бесплотная "стыдливая русская душа", а выходит — русский сермяжный мужик, весьма конкретный и очень даже явственный наощупь.

Тут надо сразу четко разграничить две вещи. Деревенская тема как ощущение конкретного истока и деревенская тема — как почва доктрины. Человек может родиться в селе, в городе, где угодно» деревенское начало еще не говорит о судьбе личности; отсюда может начаться, а может и не начаться эта судьба. Если же личная судьба отсюда начинается, то забвение родной деревни для человека будет таким же личным предательством, как для родившегося на ленинградских проспектах, — забвение истока городского. Я хочу сказать, что любовь к деревне, к "родничку" и родной околице — это великая правда нашей литературы, потому что это правда миллионов конкретных судеб.

И вот над краем дорогим и милымКричит петухАх, петя-петушок,Как вскинуть он старается над миромСвой золотой, свой бедный гребешок!

Стихи Анатолия Передреева — правда его судьбы, и она остается правдой, открытой для духовных связей со всем миром, пока не становится замкнутой доктриной и не противопоставляется (в статьях Передреева) другим доктринам и другим судьбам. Но статьи Передреева — хобби поэта. Статьи В.Чалмаева — своеобразная натурфилософия, с них и спрос другой. В статьях В.Чалмаев конкретность судьбы становится почвой для типичнейшей доктрины. В статьях живой и человеческий патриотизм превращается в народопоклонство.

"Народопоклонство" — это когда есть те, кто поклоняется, и те, кому поклоняются. Это значит» что есть в нации отдельно — "народ" и что-то вне "народа". Это значит» что народ — не духовное понятие, объединяющее людей, как знамя, а некая часть, некий круг, некое конечное явление, противопоставленное другим явлениям.

Вот — главная подмена в воззрениях В.Чалмаева: по номиналу — духовное братство; по обеспечению — социальное разъединение. По замыслу — нравственные ценности, призванные соединить» сплотить, а по результату — все тот же самый "раскол". По жажде — бесконечно-моральный человек; по утолению — конечный привязанный к своему социальному истоку продукт, враждебный другим продуктам и другим истокам.

И здесь уже неважно, какой социальный стереотип встанет на место личностной духовности — сермяжный мужик, столь любезный В.Чалмаеву, или "беспочвенный" горожанин, стольему нелюбезный. Важно другое: ненависть остается. Духовного синтеза нет. Союза нет. Есть — мужик и… и… насколько я смог понять В.Чалмаева, — и "интеллигенты". Эти последние и должны поклоняться первым.

Но "интеллигентность" — не клан» и не кружок» а такое качество разума и дуаи» которое все более становится чертой всех членов общества» независимо от того» водят ли они трактора иди водят пером по бумаге. Так что чалмаевские слова: "будет и народный» а не только интеллигентский этап в возрождении лучшего из народных же традиций" — в устах литератора кается мне, простите» кощунством

В.Чалмаев пишет о понятиях, вокруг которых должно идти сплочение людей, — о народе» о национальных традициях» о идеалах. Верное дело. Но единство нашего общества осуществляется» слава богу, не на «мужицкой» основе в противовес "интеллигентской"» и не на "интеллигентской" в ущерб "рабочей". Это единство всех трущихся классов и слоев» и это право всех людей на человеческое достоинство — независимо от места и обстоятельств их рождения.

Ибо человеческое достоинство — не родовая регалия и не награда за заслуги. Это нечто, в истоке своем от обстоятельств вообще не зависящее. Это факт присутствия нравственного начала, которое и делает индивида, особь, «социального представителя» — каждого человека в принципе — делает личностью.

У Маркса сказано: сущность человека не есть абстракт, присущий отдельному индивиду. (Соч.т.8,с.3).

В своей действительности она есть совокупность всех общественных отношений.

Точно так же, как всякий разговор об общественных тенденциях уже есть неизбежно разговор о степени самоосуществления человека как о смысле общественных тенденций, — всякое размышление о личности есть, в свою очередь, неизбежное размышление об общественных тенденциях, в потоке которых черпает личность, осуществляет себя.

В сущности, мы имеем дело не просто с двумя крайними и обостренными точками зрения на человека, а с двумя тенденциями нашего бытия, Эти тенденции закономерны и неизбежны. Неизбежно возрастание индивидуального уровня сознания в современном, невиданно усложняющемся мире, и неизбежно все большее возобладание духовной проблематики, — она будет расти и дальше, по мере того, как станут в обществе высвобождаться все новые силы, прикованные сегодня к материальному обеспечению существования. Так что, в известном смысле понятно появление и тех крайних концепций человека, которые бытуют в нашей литературной критике. Эти концепции имеют, так сказать, и вековые традиции» и старинный арсенал доводов.

Изменилось только одно: та общая атмосфера, в которой эти крайние точки зрения взаимодействуют, изменился современный человек. Изменилась и современная литература, которая явно не вписывайся ни в ту, ни в эту доктрину.

Воздух другой, и две традиционно-крайние точки зрения на человека ощущаются уже прежде всего, как две нестерпимые крайности.

Но может быть, что и есть те самые Сцилла и Харибда, которые, оставаясь по сторонам, указывают путь?

Примечание 2000

Написано в 1968 г. в попытке осознать раскол моего поколения на материале литературной критики. В отличие от «Точки опоры», задумано не как триптих, а как диптих: я не видел фигуры, в которой противоречия были бы сняты, и сопоставлял крайние варианты: «левый» и «правый», каковые смоделировал, взяв работы двоих моих старых товарищей, хорошо знакомых еще по студенчеству: Игоря Виноградова и Виктора Чалмаева. Впоследствии Вадим Кожинов (тоже мой однокашник) говорил мне, что во втором случае я сделал ошибку, надо было брать Михаила Лобанова, критика более резкого и бескомпромиссного. Однако quodscripsi, scripsi: дело было сделано. Я предложил статью журналу «Вопросы философии», и ее подписал в набор заместитель главного редактора (Мераб Мамардашвили), а потом главный редактор (Иван Фролов) ее рассыпал, как мне объяснили, вследствие протестов «левой» части редакции, возмущенных тем, что я ополчился на Виноградова. Я послал статью в журнал «Дон», но там уже «правая» часть редакции была шокирована тем, что я ополчился на Чалмаева. Статью, однако, не забраковали, а располовинили, опубликовав только виноградовскую часть. Чалмаевская часть так в печати и не появилась. Виноградовская же имела следствием нечто вроде бойкота моей персоны со стороны московских либералов; длилась эта история недолго, но стала для меня ярчайшим эмоциональным событием. Дело в том, что я считал (и считаю) Виноградова одним из лучших литературных критиков в России; развернувшись против него, я переступил через глубокую личную привязанность; «искореняя» его, я «искоренял» не его, а ту чернышевско-добролюбовскую традицию, в которой и сам вырос, искоренял — из собственной души. В сущности это была первая моя попытка переосмыслить революционно-демократическую систему взглядов в христианском духе. Самое интересное, что Игорь Иванович в ту пору переживал сходную эволюцию, и это выяснилось весьма скоро, когда в своих статьях он явился крутым проповедником православных ценностей. Почему-то этот поворот задел меня еще больше, чем его прежняя комсомольская несгибаемость. Пути психологии неисповедимы.

АТАКА СТИЛЕМ

Русская поэзия 50-60-х годов так и не выдвинула поэта всенародного звучания. Вряд ли из-за недостатка талантов: по блеску дарований, по красоте индивидуальных манер поэзия этих лет явно незаурядна.

Но что-то «не состоялось» в самой основе ее: она не нашла нового обобщающего качества, которое охватило бы все многообразие судеб, не Дала я нового общего стиля, который объединил бы разные концы русской языковой необъятности.

В пределах своей судьбы остались молодые поэты пятидесятых годов, с тем уточнением, что от имени послевоенной молодежи заговорила сначала ее, так сказать, городская часть. Эта «частичность» имела много последствий. Главное — частичен, нецелостен оказался сам жизненный аспект молодой поэзии «невоевавших». Их поэзия была подвижной, быстрой, легкой; их тема была узкой и артистически условной; я назвал бы это: самоопределение интеллекта. Мир здесь делился по соответствующему признаку: те, кто нас понимает, и те, кто нас не понимает. Или, как сказал Е. Евтушенко: «Мы с вами отомстим талантливо всем, кто ее верит в наш талант». Теперь в этой фразе коробят все. И прежде всего — это изначальное, уверенное в своем праве желание мстить… На «нас с вами» и пала эта «месть»: можно, конечно, сколько угодно иронизировать над современными деревенским» поэтами, воюющими с асфальтом во имя почвы, — да, они узки, односторонни, наивны, грубы, но необходимо иметь в видувот что. Когда некто приходит в мир, чтобы «проучить» бедное непонятливое человечество, наука получается обоюдной, — только достается «интеллектуалу» обычно не от тех предшественников, коим он. хотел «талантливо мстить», а от тех, кто его самого сменяет.

Если в 50-е годы интеллектуальная поэзия шла от медитации к акции — от рефлектирующей публицистичности Евтушенко к более последовательной, жесткой и внутренне динамичной поэзия Вознесенского, — то в 60-е годы ход развития нарушился. Блестящих трибунов, буйных романтиков и «мстителей» на авансцене «молодой поэзии» сменили авторы, которых раньше просто нельзя было расслышать; именно теперь на смену московской размашистости стала все чаще приходить суховатая «питерская» строгость, и ленинградец Александр Кушнер, еще недавно казавшийся певцом книжных полок, был осознан как весьма глубокий поэт послевоенной волны. Почему? Потому что он отбросил (вернее, холодновато отстранил) все буйные экстазы, романтические возгласы, картинные наскоки на противника. «Посреди вражды а шума, тайной мыслью одержим, кто-нибудь один угрюмо смотрит в землю недвижим…» В наступавшей паузе «интеллектуальная поэзия» стала смотреть вглубь. Она оторвалась наконец от своих возлюбленных «врагов», она перестала оглушать себя. И тогда возник вопрос: чем жива душа? И с новой силой ощутилась необходимость объединяющего художественного начала. Дети города, изрядно перебравшие абстракций, — они должны были искать новых душевных путей: как-никак целостность предполагает надежную земную опору.

И вот в середине 60-х годов, десять лет спустя после дебюта Р. Рождественского, послевоенное поколение стартовало в поэзии еще раз, но уже не от космических высот и планетных масштабов, а от деревенского крыльца. Конкретный зримый родной уголок, милая околица, пахучие травы, золотоволосое детство — «маленькая родина». Да, это откровенно «частичная», частная, отнюдь не всеобщая истина, но в ней есть — в потенции — определенный проект наивной, первоначальной, но все же душевной цельности. Естественно, что, приняв, взрастив в себе эту цельность, можно рассмотреть в современной «интеллектуальной цивилизации» то, что трудно заметить изнутри, — рациональную безликость скоростей, холодную логику количеств, безжалостную смену веяний. От первоначальной есенинской наивности это деревенское сознание довольно быстро переходит к неистовой ярости. Впрочем, это чисто публицистическое восстание никак еще не затрагивает художественную ткань. Художественное обновление уходит в прозу— в пленительную деревенскую прозу, где и созидается — у В. Шукшина, у И, Друцэ, у В. Белова — новое, целостное душевное состояние. А в поэзии — пауза. Но и здесь всю вторую половину 60-х годов копятся ценности того же ряда. Только тихо.

Здесь переживается эмоциональное состояние человека, кровно связанного с родными местами, тоскующего и возвращающегося:

Ярким выразителем этой красоты, возврата, этого очарования родины я считаю Николая Рубцова.