Боль в голове плескалась просто адская. Даже дышать мешала.
— Идиоты, вы ее хоть не убили? — Голос, что ненавидела больше всего на свете, врезал по мозгу, добавляя мучений. — Катька! Проснись!
— Живая эта… — проныл Леха.
— Пасть не разевай!
— Да вы посмотрите, Дмитрий Алексеевич, что она с моим лицом сделала.
— Плевал я на твою рожу. У нее что за жуткий синяк будет! Я на нее такую без слез же не гляну. Гусев, удавлю, скота!
Ах ну да, ебаный Димасик и его закидоны насчет следов на лице. У меня внутри все сначала сжалось от страха и мерзких воспоминаний о прикосновении его лап, а потом стремительно стала разгораться отчаянная ярость.
— Ну, Дмитрий Алексеевич, она же сама… — проканючил явно тот незнакомый амбал. — Она как демоница на Леху бросил…
— Сам он виноват, хлебалом не надо было щелкать. Два дурака здоровых не смогли девчонку без эксцессов скрутить. Значит, за дело и схлопотал.
— Шрам останется, — нудил жирдяй, а я приоткрыла глаза, осторожно глянув сквозь слипшиеся ресницы.
Вознесенский нависал надо мной, двое его громил неловко топтались в дверях. Комната незнакомая, окно справа задернуто плотными бордовыми шторами. Моя правая рука задрана и, судя по давлению и холоду, к чему-то привязана или пристегнута. Хреново.
— Не ной, доплачивать все равно не буду. Твой косяк, что Катька вообще удрала.
— Не только мой! — возразил Леха.
— Марат свое получил и еще долго жалеть о своем ротозействе будет. Ни его, ни его бабу никто в моем городе и улицы мести или сортиры мыть не возьмет теперь. Пусть вон дочек своих на панель выставляют, чтобы прокормиться.
Вот черт, как же так! Небось сто раз уже проклял меня бедный Марат. Но это еще хорошо, что козлище старый правды о его роли в моем побеге не разнюхал. А то было бы все куда как хуже.
— Катя! — позвал меня жирный урод и стал брызгать в лицо водой. — Ты меня слышишь?
Слышу, к сожалению, но видеть не хочу. Лучше ослепнуть. И память потерять начисто о том, что ложилась под тебя. Аж тошнота подступает.
— Идиоты! — заорал Вознесенский уже в полную силу, взрывая мой больной мозг. — Как ее везти в такую даль? А если у нее сотрясение тяжелое? Угробили мне девку!
Правильно, игрушка сломалась, брось ее и вали домой.
— Вы же сами говорили, что как найдете, изобьете до полусмерти, попользуете по-всякому и в притон продадите самый ху…
— Я изобью! Я, тупой баран! Моя девка: захочу — изобью или убью вообще, а захочу — прощу. Не твое собачье дело, холоп! Иди ищи мне какого-нибудь доктора-частника, чтобы посмотрел Катьку и сказал, можно ли везти сейчас.
Цепные псы мигом смотались из комнаты, оставляя меня с ненавистным мучителем наедине, и я перестала прятаться, распахнув глаза и уставившись в упор на Вознесенского.
— Ну, здравствуй, тварь ты неблагодарная, — процедил он. — Побегала? Пизду свою ебливую начесала?
Не начесала. С моим саблезубым она чешется постоянно и чесаться всегда будет. Но только для него одного.
— Отпусти, — дернула рукой и наручники звякнули о витые железки изголовья. — Ты меня ничем больше не удержишь.
— Так уж и ничем? Неужто мать, какую-никакую, но родную, не пожалеешь?
— А она меня пожалела? Плевала я. Предупреждаю: добровольно под тебя не лягу. Будешь силой брать — стану драться насмерть. Убегу при любой возможности.
— Оборзела без твердой руки, шалава мелкая?! К кому побежишь, а? К братцу или к ебарю своему? К Боеву этому? Хорошо драл?
Так, что тебе и не представить, но не твое это свинячье дело.
— Чего молчишь, думала не узнаю? Не найду?
— Не ты меня нашел, а дура Анька сдала.
— Сдала и не задешево. И себя на твое место предлагала. А потому что не она дура, а ты, Катерина. А она как раз баба умная.
— Ну так и еби ее, а меня отпусти.
Вознесенский кинулся ко мне и сжал горло.
— Я тебе, сучка блудливая, сто раз говорил, что если ты не подо мной будешь, то и ни под кем?! Говорил? А? — зашипел он мне в лицо, и замутило еще сильнее от его вонючего дыхания и приторного парфюма. — Удавлю, но хуй в тебя совать никому больше не позволю. Ты моя!
— Ну так и давай, удави! — прохрипела я, глядя на него прямо, с ненавистью, и, сдвинувшись так, что наручник врезался в запястье явно до крови, извернулась и лягнула подонка куда пришлось. — Ты меня теперь только мертвую и трахнешь, ясно?
— Сука-а-а-а! — противно захрипел Димасик, падая с кровати и не сразу поднимаясь. Видно, удачно я попала, жаль совсем не успокоила. Вскочил он и, схватив свою же рубашку — первое что под руку попало, — принялся в психе хлестать меня, дергая ремень. Было бы не больно даже, если бы не пуговицы, они, врезаясь, обжигали кожу, будто мелкие угольки. — Я же с тебя, как приедем, шкуру спущу! Гадина, ты у меня в ногах валяться будешь, умоляя пожалеть! Тебе все прежнее сказкой покажется! — Где-то что-то громко бахнуло, как если бы тяжелое на пол уронили, но Вознесенский уже так разошелся, что и не обратил внимания, орал дальше, брызжа слюной, глаза на выкате, дыхание свистит. Хоть бы ты сдох. — Будешь обувь мне, как псина, вылизывать и бога молить, чтобы, как трахну, не избил. А парней отправлю этого твоего Боева навестить. И они его не просто замочат, Катька, а пытать будут, пока не сдохнет, и все еще на камеру снимут. И будешь ты смотреть. Каждый раз как я тебя, сучку, драть стану, смотреть будешь!
— Да чего меня навещать, я и сам пришел. — Голос Андрея прозвучал негромко, но внезапно перекрыл собой все вопли Димасика. Я закричала от радости и в то же время страха за него. — И червей ты, мразь, кормить будешь, а не девочку мою…