63075.fb2
Ты, Верусенька, родилась такая маленькая, сроду таких не видели, кровушка хлещет, ты закатываешься головкой и замираешь, а крика-то и не слышно. Потом вроде совсем затихла. Бедулька и начала: "Отойдет ужо, право слово, отойдет - надо спешнее крестить".
Крестили и правда в спешке: смотрим-смотрим, ты не живая, приложим ухо к животику, и животик - сам с ухо - молчит, и дыхания не слыхать. Батюшка и внял старой - взял грех на душу, собрался было, отпевать. Он ведь духовный доктор, не физический. Сколько ты провалялась в гробике! А тут Костя, папа твой, и подоспел. И началось..."
Бедульке-то, оказывается, заранее сколотили гробик, прятала его несколько дней, а уж потом обманом унесла меня от мамы, потащила в церковь. Бабушка перечить ей не могла - боялась, потому что в молодости "опозорила" мать тем, что ушла из дому без благословения и стала с чужим женихом, моим будущим дедушкой, жить гражданским браком. Дед не венчался целых три года с бабушкой, думал только полакомиться. Но судьба распорядилась иначе. В конце жизни дед принял прабабку в дом, и закончила она свой век "Бедулькой" в селе Николаевке. Ко мне она не подходила, лишь разглядывала из-за углов и крестилась, крестилась. И папу, пока он был с нами, тоже боялась.
Папа влетел в церковь, выхватил меня из гроба, старушки-кумушки и главная "похоронщица" запричитали, заахали, закрестились. Батюшка, когда увидел папу, стал крестить папу со мною вместе. Бедулька подсуетилась поближе к папе, чтобы выхватить меня из его рук, но папа неожиданно для всех упал вместе со мной в ноги батюшке, тем остановил аханье и вой. И в этой тишине он стал умолять батюшку, что может быть только Вера, и никакого другого имени... И что батюшка, как милосердный слуга Божий, перекрестит меня сию минуту, и я буду жить.
Не успел священник опомниться, как папа принял из рук бабушки Оли ковш с водой и сам облил меня. Бабушка - папина единомышленница - была тут как тут. Она всегда вспоминала этот момент и все приговаривала: "Слава Богу, Костя подоспел, ведь что быть могло!".
Священник остолбенел от дерзкого такого действа, но выдавил: "Вера раба Божия". Покрестил и помазал, как положено, и только потом тихо отошел от папы, думая, что папа "сошел с ума". Старушки тоже растворились по углам, а какие и убежали совсем - такое святотатство неслыханное.
Папа докончил все сам, прижал меня, мокрую, к своему телу под рубахой, прикрыл бараньим тулупом и заходил по церкви. Ходил, ходил...
В церкви стало скучно, и она вскоре опустела.
Мы с папой были вместе. И он забыл, зачем приехал, забыл совсем про ОГПУ.
Бабушка Оля вовремя помогла со святой водою, и еще раз помогла, когда возвратилась из церкви и увидела сотрудника спецотдела. Услышав историю, он не стал беспокоить папу в церкви. Разрешил придти завтра.
Все были уверены, что я умерла, а папа - не в себе. Священник потом приходил, - бабушка говорила, - освятил всю квартиру и перекрестил больную маму и живую меня. И сам стал молиться теперь уже за папу. И просил его и Бога простить "бесом попутанного", и все причитал, что за этот грех он будет платить вечно - и здесь, и там... А папа был такой счастливый, что даже не только не обиделся на батюшку, а все успокаивал его. Теперь уже не папа, а батюшка, казалось, был "не в себе".
А мама стала поправляться.
Дедушка - Сергей Игнатьевич Вождаев - получил работу по специальности управляющего финансами пятигорского курорта. Постоянного жилья не было; служба обеспечивала его временным - или в гостиницах, или на квартирах. Это было не удобно и не выгодно. И в восьми километрах от Пятигорска, ближе к Бештау, в диковатой немецкой колонии дедушка купил корову и сарайчик при ней у зажиточных немцев. Шли слухи о раскулачивании, и немцы освобождались от лишнего - продавали скот по дешевке. Несколько русских семей уже поселились в колонии, и дедушка прослышал об этом. Ему повезло: он даже сарайчик прикупил, почти даром. Сарайчик все полюбили, называли кладовкой. И очень полюбили корову Машку. В колонке все коровы были - Машки.
Позже дедушка получил разрешение от местных властей построить рядом с кладовкой дом. В кладовку свезли барахло из Пятигорска, в другом углу жила корова. Было лето, все спали на улице.
30-й год. Солнце. Жарко. Я, обсыпанная опилками, сижу на горе стружек и красным толстым огрызком карандаша рисую дом. Двое рабочих сначала смешивали мокрую глину с навозными лепешками от нашей коровы, потом из этой смеси лепили огромные серые кирпичи и складывали их сушиться под солнцем. Потом эти кирпичи укладывали один на другой, обрызгивали их водою и между ними замазывали щели. Стена поднималась быстро. А еще один - стругал рубанком длинные доски и балки. Стружки летят, стена высится, рабочие работают, потом курят и рассказывают мне, как взрослой, про потолок, про окна, про крышу. Я старательно вывожу на широкой разогретой стружке красные линии тупым огрызком, напрягаюсь, давлю на карандаш, слюнявлю его, линии получаются кривые и жирные, - рисую крышу. Рабочие пыхтят дымом и посмеиваются.
-Ты красивый нарисовала дом, и крыша у тебя что надо, а знаешь, кто в нем жить будет?
-Я боюсь, там небо, оно далекое.
-Крыша скоро будет, а родители-то тебя бросили. Ишь, их нет? - И опять смешок.
-Неправда. Папа поехал на работу. А мама...мама?.. Это была правда, только я забыла ее, а сейчас вспомнила, когда рабочий окунул меня в страх. Я надулась, а от махорки глаза защипало, и слезы потекли. Я-то думала, что это я неба боялась, потому скорее крышу рисовала. А это я людей... Рабочие, хотя и смеются, а я чувствую, что что-то в этой жизни не так, - подковыривают. Значит, неправильно смеются - себя защищают. Надо и мне. И я ушла в кладовку. Мы жили в ней вместе с коровой, пока строился наш дом до самой зимы. А сейчас лето, и корова за молоком пошла.
Папа уехал один.
Еще помню зиму. Это зима, потому что в комнате ярко и громко. Гудит странная плита. Она не такая, как наша: в ней не дрова, не угли, в ней дыра, и в дыру вставлен огромный, как перевернутая гора, железный кулек. Кулек наполнен шелухой от семечек. Меня поднял на руки дядя Миша и показал. Шелуха сама сыплется откуда-то и сразу утекает прямо в огонь, громко гудит и сгорает. А новая - сверху оседает и оседает, пока не коснется огня. И сразу превращается в пепел.
Кажется, плита называлась форсункой. Красные и черные языки бегали по стенам и потолку, и гудело, гудело внутри и вырывалось наружу. Это мама привезла меня к папиному брату - дяде Мише в Кисловодск. Она уезжала в Ленинград и приехала попрощаться. Дядя Миша хотел поиграть со мной, а я не могла оторваться от живой, как маленькие кувыркавшиеся человечки, шелухи, летевшей в гул. А дядя Миша - так и остался дядей-форсуном.
Через три года в Ленинграде я увидела еще одного дядю - дядю Петю, вернее, не я его увидела, а он меня. Я его увидела частями. Первое, что бросилось в глаза - желтые кисти рук поверх одеяла без туловища. Я подумала, что это тахта прогнутая, но нет - не может же быть, чтоб без туловища. Голова есть и руки есть. Острые, как ножи, тени гуляют вокруг торчащего носа и дрожат у рта. Это он так обрадовался, это вместо улыбки. Зато светились глаза: "Вера ведь!" и похожа. И еще потому, что ни у одного из братьев и сестер не было детей - одна только я, да еще и "Вера" получилась. Это потом мне тетя Нюра объяснила. А когда мы совсем вошли к дяде Пете, поближе, я поняла, что это не тахта, а тело вогнуто под одеялом. Он зашевелился, пытаясь привстать, но только напрягся, и вместо улыбки опять получилась страшная гримаса боли, и кашлем задохнулся.
Дядю Петю отпустили из тюрьмы со скоротечной чахоткой, а тетя Нюра добродушная, несчастная его жена - с минуты на минуту ждала конца, потому и попросила нас поскорее приехать.
Так и случилось. Мы сразу ушли, и все тут кончилось.
А еще один - дядя Вася - сам приходил к тете Люсе, к своей любимой сестре. Я жила тогда у нее, на улице Жуковского, в доме 28 и училась в 20-й школе, на улице Восстания. Мама работала в Луге в "заготзерне" и приезжала к нам только на выходные.
Дядя Вася приходил к нам с удовольствием, и всегда радостный. Высокий, стройный, в пенсне на золотой дужке, в маленьких усиках, всегда аккуратно побритый, набриолиненый, с прямым пробором, одетый в облегающий френч защитного цвета. Он был похож на военного офицера, как я себе представляла. Как будто он служил не до революции, а прямо сейчас. Точный, подтянутый, четкий в движениях, мягкий в разговорах и всегда праздничный. Мне это нравилось: это было красиво и вкусно - он всегда приносил конфеты и рассказывал про эполеты..
Они с тетей Люсей были похожи легкостью общения, веселостью, остроумием и шутками. Дядя Вася приходил часто. К сожалению, тоже не долго. Вскоре он был арестован второй раз, и - уже до конца.
АРОМАТНЫЕ ИГРЫ
прелюдия тринадцатая
В
приятном отличии от других своих сестер "неудачница" тетя Люся, в прошлом балерина, не сделала блестящей театральной карьеры, не вышла замуж, не имела детей, но была самой приветливой, самой доброжелательной, отзывчивой и неизменно остроумной тетей. С нею было не скучно, интересно. Только надо было всегда быть "начеку", вписаться в ее "волну".
Ее квадратная двенадцатиметровая комната в квартире номер 11 располагалась не совсем на втором этаже. Тетя Люся называла его изысканно "бель-этаж". И сама комната была оригинальной не только мебелью: две старинных тумбы - обе с коллекцией пасхальных яиц "под Фаберже", буфет красного дерева с фарфором екатерининского завода; маленькое бюрцо с несметным количеством ящичков с печатками, медалями, чеканками, камушками. Еще из мебели - узкая кровать с ширмой того же красного дерева, бордовый плюшевый диванчик с подлокотниками и "секретом-сейфом". В углу - встроенная кафельная, никогда не топленая печь. Необычность убранства заключалась в стенах. Это были не стены, а стенды, только без полок. Музей миниатюр. Живописные эмалевые медальонки на крученых тесемках и на цепочках, фарфоровые и фаянсовые старинные картинки именитых мастеров с церковными сюжетами, иконки в оригинальных рамках витого и резного серебра. Все это, кроме одной полки с древними книгами, снизу до верху, без просвета, вплотную размещалось на стенах. А в центре, на круглом столе, на расшитом серебром бархате - серебряный чеканный поднос, на нем две фарфоровых чашки с блюдцами, чайник и сахарница с вензелями E II.
Гардероба в комнате не было. Весь ежедневный туалет тети Люси был на ней: суконная черная узкая юбка, чуть ниже колен, тонкий шерстяной джемпер на пуговках поверх тщательно отглаженных кофточек тоже на пуговках, шнурованные полуботинки с острыми недлинными носами на выгнутых в рюмочку каблуках. Для осени, зимы и весны - черный плюшевый жакет с пушистым, непонятно какого меха съемным боа; черная, мужского покроя шляпа с небольшими, загнутыми по бокам полями и торчащим пером сзади на лето прятались под тяжелую накидку за ширму. Выходное платье двуцветное - беж с молочным - хранилось в желтом лакированном бауле под кроватью. Фигура у тети была отличная: спина ровная, как жердь, никакого живота, узкая талия и гордая осанка. Голова всегда поднята подбородком вверх. Волосы - смоляные, блестящие, гладкие в низком узле.
У тети Люси были свои забавные заскоки. Может быть, потому, что меня будоражил контраст между двумя разными жизнями - ленинградской и кавказской - мне эти заскоки нравились. Я называла их: "Заскок от любви" и "Привет из Петербурга".
Люся была искренно и сердечно привязана ко мне. С одержимой серьезностью он давала мне и уроки французского и - по "правилам хорошего тона".
Я внимательно слушала ее лекции по этим правилам. Она обычно читала выдержки из книг с ее полки. Одна из них, пронумерованная ею номером 256 черными чернилами, изданная в 1793-м году в типографии А. Решетникова в Москве называется:
Подарок прекрасному полу, содержащий в себе наставления, как дулжно поступать девице при выборе себе супруга; чего убегать дулжно, чтоб не сделаться несчастною, и чрез что может они привлечь к себе от всех любовь, почтение в трогательных повестях и притом сообщается способ, как предостеречься, чтоб лицо от воспы не было испорчено. Первая повесть "Несчастные следствия супружества без любви, в письме одной дамы к ея приятельнице...
К сожалению, новая орфография не дала возможности воспроизвести заголовок книги таким, каким он был отпечатан в типографии - твердый знак в конце слов отсутствует, а буква "е" пишется иначе...
В конце книги даются нравоучительные рассуждения о женщинах, выбранные из разных сочинений.
Например: Можно привыкнуть и к непригожей женщине, но к своенравной никогда; она есть яд общества и гроб увеселений.
Или: Женщина весьма близка бывает тогда к падению, когда почитает себя непобедимою.
Вот еще: Вольная женщина в разговорах бесчестит свой пол и возмущает мужчин.
И: Красота, дарования и приятности внушают желания, но единая только добродетель внушает почтение.
Тети Люсиной книге, когда она мне ее читала в 35-м, было уже сто пятьдесят лет. А проблемы оставались - теми же...Я это замечала по близким и знакомым людям
Что касается французского, то тетя велела называть ее с ударением на последнем слоге - Люсщ. А если со словом тетя, - то опять же на французский манер - La tante, ma tante...
Любила демонстрировать свои балетные возможности: производить "сальто мортале". Стоя, легко доставала головой до своих колен и до каждого в отдельности, а, лежа на животе - ступнями ног до головы.
Тетя Люся жила трудно, но красиво. Пенсия - мизерная. В день пенсии покупалась хала, сто граммов сливочного масла, полкило сахарного песку, двести граммов брынзы, пачка чаю, пачка "Казбека". Это - все. Денег оставалось до следующей пенсии на любимую халу без добавок и папиросы в россыпь. И всегда не хватало.
Бутерброды подавались на серебряном подносе, на фарфоровых тарелочках и чашечках с вензелями E II. Столовое серебро с печатками. Есть надо было не спеша, жевать долго с закрытым ртом, разговаривать во время трапезы, только после проглатывания пищи и только о духовном, высоком, как у французских писателей конца XIX века, когда они собирались вместе пообедать и побеседовать о литературе.