63691.fb2 Анатомия страха. Трактат о храбрости - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 9

Анатомия страха. Трактат о храбрости - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 9

Прежде всего, не следует путать страх и трусость, поскольку тут мы имеем дело с явлениями разного порядка. Страх — это эмоция, а трусость — линия поведения. Отождествляют их только те, кто утверждает, будто от эмоции до действия один шаг и любое желание неизбежно приводит к поступку. Но подобные утверждения означают отрицание свободы, а психология часто грешит этим, ведь любая наука перед свободой в растерянности отступает. Смелость, мужество, отвага не сводятся к психологическим механизмам. Придется напомнить уважаемым психологам то, что говорил о психологизме столь почитаемый мною немецкий философ Гуссерль. Когда человек умножает в уме, он, без сомнения, задействует свои нейроны, но о правильности подсчетов будут свидетельствовать уже не нейроны, а таблица умножения; психология здесь кончается и начинается арифметика. Рассуждая о мужестве, мы также переходим на иной уровень. Нет, разумеется, он опирается на психологию, равно как психология опирается на физиологию, а та — на химию и физику. Однако ни один последующий уровень не сводится к предыдущему, но представляет собой качественный скачок вперед, приобретая новые свойства. Рассмотрим же последовательность этих скачков, путь, приводящий нас к сугубо человеческому явлению, которое не исчерпывается ни психологией, ни физиологией, ни физикой, ни химией, хоть и берет в них свое начало, как вся жизнь на Земле берет начало в углеродных соединениях.

Итак, картина следующая. Человек испытывает страх и реагирует на него, подобно животным, убегая, нападая, замирая или подчиняясь. В биологическом смысле страх легко объясним. При виде леопарда олень должен бежать. При моем прикосновении жуку только и остается, что прикинуться мертвым. Это адаптационная реакция, присущая всем живым существам. Однако люди не желают мириться с подобной неизбежностью. Человек хочет быть выше страха. По словам Аристотеля, только безумие или полное бесчувствие способны полностью освободить нас от страха, однако мы все же стремимся действовать „наперекор“ ему. Вот она, наша парадоксальная натура: знаем, что живем по воле эмоций, а подчиняться им отказываемся. Дабы разрешить это противоречие, наш разум, помимо сети консультаций пси-, изобрел еще и моральные установки, которые исходят не просто из чувств как таковых, но из чувств, скорректированных созидательной мыслью, породившей этику. Психология распространяется исключительно на наше здоровье, этика же говорит о благе и доблести.

Таким образом, храбрость лежит в плоскости созидательного разума, стремящегося преодолеть нашу животную натуру, заставить нас прыгнуть выше головы, как говорил Ницше. Нам недостаточно просто выжить, нам надо пере-жить. Нет, не игнорировать пределы своих возможностей, это все химеры, но игнорировать границы действительности. Строить жизнь не по шаблонам реальности, а по велению разума. Ни один человек не может без специальных приспособлений подскочить на два метра, взлететь в небо или взбежать на вершину Эвереста. Сперва ему надо разработать проект, спланировать действия, найти или создать особые устройства. Греческие мудрецы утверждали, что основоположником культуры был Прометей. Он украл огонь у богов и подвергся наказанию за проявленную hybris, гордыню. Нет, мы не знаем меры. Наша природа заставляет нас расширять собственные границы, перекраивать их. Помните страстный пассаж из трактата итальянского гуманиста и философа Пико Делла Мирандолы „Речь о достоинстве человека“? Бог поверяет смертному секрет: „Я не сделал тебя ни небесным, ни земным, ни смертным, ни бессмертным, чтобы ты сам, свободный и славный мастер, сформировал себя в образе, который ты предпочтешь“[51].

Может показаться, что речь идет о глупом чванстве, но это не так: наша ограниченность слишком очевидна. Легкоранимый Рильке писал в „Реквиеме графу Вольфу фон Калкройту“: „Какая там победа! Превозмочь, вот и все“. Uberstehen ist alles. Что за дивное слово! Превозмочь. Перемогаться, быть выше самих себя. Нет, не просто удержать врага, но удержаться. Что мы имеем в виду, когда говорим: „Я держусь“? Это кто кого держит? Ницше, всю жизнь пытавшийся быть выше своей хрупкой натуры, полагавший, что говорит о власти, а на самом деле тосковавший о мужестве, писал: „И вот какую тайну поведала мне сама жизнь. „Смотри, — говорила она, — я всегда должна преодолевать самое себя“. Великий парадокс.

Возможно, безграничная премудрость сделала Хайдеггера менее мудрым, заставив поверить, будто тревога составляет суть человеческой природы. Но я думаю, что великий философ заблуждался. Именно мужество, вечная страсть к преодолению тревоги, и есть наша суть, изрядно осложняющая нам жизнь. Впрочем, последнее также является частью сценария. Все, что сулило трудности, средневековые философы именовали тяготами и, спеша опереться на совершенно справедливые моральные критерии, утверждали: тяготы ценны не тем, что трудны, а как раз наоборот — трудны тем, что ценны. Говоря о поспешности, я имею в виду следующее: когда у альпиниста спрашивают, к чему терпеть такие муки, карабкаясь на неприступную вершину, и он отвечает: „Зато я там побывал“, речь идет вовсе не о значимости самого действия — поднялся, теперь спускайся, что тут такого? — а о радости преодоления, о притягательности многотрудных предприятий. У Фомы Аквинского есть гениальные высказывания, которые примиряют меня с его философией; так вот, он называл несение тягот elevatum supra facilem potestatem animalis, возвышением над примитивной животной природой. Потрясающая мысль! Животное и трус всегда выбирают легкий путь, ведь искушение так велико. Философ Владимир Янкелевич, глубокий знаток человеческих чувств, в одной из своих работ пишет: „Страх, как и ложь, есть тяготение к простому решению“. Я уже говорил о тесной связи между страхом и ложью. Зачем биться, когда проще капитулировать? Зачем говорить правду, когда легче соврать? Верность истине в помыслах и на словах — стезя трудная, качество неудобное, но такое человеческое. Помню случай, описанный Антуаном де Сент-Экзюпери в книге „Земля людей“: он отправляется в больницу навестить летчика Гийоме, своего друга, который потерпел крушение в заснеженных Андах и только через пять дней вышел к людям.

Так вот, Гийоме говорит: „Ей-богу, я такое сумел, что ни одной скотине не под силу“[52]. Мне также приходит на память высказывание Неистового Коня, вождя племени сиу: „Воин — а воин всегда был образцом мужества — это тот, кто в одиночку может пройти сквозь снежную бурю“. Вероятно, нет нужды напоминать вдумчивому читателю, что если, рассуждая о страхе, мы вместо слова „опасность“ будем использовать слово „трудность“, то понятие храбрости приобретет более широкий, доступный и ясный смысл. Лень ведь тоже можно назвать своего рода трусостью. Тогда мы поймем, почему испанский писатель Бальтасар Грасиан называл Веласкеса „отважным художником“: он брался за картину решительно и без оглядок.

Я неоднократно утверждал, что у человека поиски счастья носят драматический характер, так как он раздираем двумя противоречивыми стремлениями: к благополучию и к преодолению. Нам хочется уюта, но одновременно хочется совершить нечто, достойное гордости и восхищения. Мы жаждем дела, способного придать смысл, пусть даже иллюзорный, нашему существованию. Нелегко примирить непримиримое: возводить дом и одновременно отдыхать в нем, укрыться в порту и одновременно бороздить моря. Иначе говоря, нам хочется бежать от тревоги и одновременно бросить ей вызов. Настойчивый поиск благополучия питает страх, превращает человека в покорное домашнее животное, ведь покорность так удобна, она позволяет забыть все опасения. Храбрость, напротив, освобождает, но — вот незадача — лишает покоя. В сонном котенке пробуждается свободный зверь, чье существование, без сомнения, не слишком удобно: ни тебе домашнего тепла, ни постельки, ни еды по часам, ни ласковых слов. Храбрость гонит нас на неприютные просторы, туда, где воля и раздолье.

2. Но что же такое храбрость?

Все культуры единодушно воспевали отвагу. Безусловно, прав был английский поэт и драматург Оливер Голдсмит, когда говорил, что нет на свете ничего более прекрасного и волнующего, чем „чистый сердцем человек, ведущий бой с напастью“. Гамлет, первый нестареющий герой мировой литературы, преодолевает мучительные опасения и начинает действовать. Актер Гари Купер в фильме „Ровно в полдень“ создал проникновенный образ одинокого храбреца, одолевшего сильнейший страх. „Что хорошо?“ — вопрошал Ницше. И отвечал: „Быть смелым хорошо“, выражая тем самым всеобщее мнение. Однако в вопросах подобной важности нужна точность, и потому греки, прародители нашей культуры, ревнители достоверности, изобретатели науки, постарались и мужеству дать определение. Обращаясь к ним, я не просто делаю экскурс в историю, я выстраиваю генеалогию наших душ, твоей души, читатель, этого плода кропотливого труда, длившегося из поколения в поколение. Человеческие страсти суть порождение природы, хоть и утратили давно природную естественность. Чтобы лучше постичь наши чувства, наше отношение к реальности, которое заставляет нас видеть очевидное во мнимом, следует перевести часы назад, заново проследив все движения души, все сложные и запутанные стези человеческого сердца. Подобно тому как глубокие мозговые структуры хранят страхи наших предков, структуры исторической памяти сохраняют смятение и надежды далекого прошлого. Этот мир достался нам по наследству, и у каждой вещи в нем есть своя сложная генеалогия, свой необозримый путь развития, след, ведущий в глубину времен, запутанная семейная сага. Неписаная история мужества, которой мне предстоит лишь коснуться, — блестящий тому пример.

Сначала моральные ценности считались привилегией людей благородных, а мужество было знаком высокого социального статуса. Отвагой славен рыцарь. Покорность — удел простых сословий. Храбрец возвышается над толпой, он aristós, лучший, он сам налагает на себя обязательства, требует от себя, дерзает. Трус — это чернь. „Тех, кто низок душой, обличает трусость“, — категорично заявлял Вергилий („Энеида“, IV, 10)[53]. „Раб тот, кто боится умирать“, — вторил ему Гегель с высот университетской кафедры. Дабы усилить привлекательность мужества, был создан целый мир художественных образов, где славе храбрецов противопоставлялся жалкий жребий трусов. Рыцарские романы, надолго завладевшие умами европейских читателей, творили свою мифологию отваги. Санчо Панса боязлив, Дон Кихот смел:

Страх, овладевший тобою, Санчо, ослепляет и оглушает тебя. В том-то и заключается действие страха, что он приводит в смятение наши чувства. И если ты так напуган, то отъезжай в сторону и оставь меня одного, я и один сумею сделать так, чтобы победа осталась за теми, кому я окажу помощь[54].

Оставь меня одного перед лицом опасности — вот слова истинного кабальеро. „Неистовый Роланд“, этот бестселлер XVI века, повествует о „паладине, коему неведом страх“, и даже мистически настроенная Тереса де Хесус[55] в юности мечтала о рыцарских деяниях.

Пока речь идет лишь об отваге на поле брани. Доблесть — основное качество воина, и гимны бесстрашным должны были укрепить его дух перед схваткой. Даже отнюдь не воинственный Аристотель писал: „…мужественным в собственном смысле слова оказывается тот, кто безбоязненно встречает прекрасную смерть…“ („Никомахова этика“, 1115б)[56] Нет более славной участи, чем отдать жизнь за отчизну. В Средние века рыцарей почитали как заступников, героев, защитников слабых.

Историк и культуролог Жан Делюмо пишет, что народ отвоевал право на мужество в ходе Великой Французской революции. К чему теперь покровительство аристократов! Гражданин сам способен постоять за себя. Упорное нежелание американцев отказаться от права на ношение оружия объясняется именно этим: мол, не надо таскать из огня мои каштаны. Смелость становится демократичнее. Но и демократию тоже можно понимать по-разному. На французский манер: „никто не знатен“. И на английский: „все мы белая кость“. Какие разные точки зрения. Американские демократы считали, что личное мужество есть гражданская добродетель, необходимая для построения республики. Французы же каждого гражданина воспринимали как потенциального бойца и первыми ввели воинскую повинность. В США сформировался индивидуализм, с недоверием относившийся к политической власти. Франция дала миру Наполеона.

3. Мужество в мирное время

Но сводить понятие мужества исключительно к ратной доблести было бы чересчур примитивным для греческих мудрецов. Платон посвятил этой теме один из своих первых диалогов, „Лахет“, потом, осознав ее важность, вернулся к ней в диалогах „Протагор“ (350B), „Государство“ (430В) и „Законы“ (93 с-е). В диалоге „Лахет“ Сократ просит дать определение мужеству двух военачальников: порывистого Лахета и образованного Никия. На самом деле речь в диалоге идет о воспитании молодежи. Всем известно, что Сократа чрезвычайно занимал вопрос, можно ли развить в человеке смелость. Как научить быть смелым? Проблема сложная и не решена до сих пор. В глубине души древние греки были уверены, что настоящее мужество наукой не дается. У Пиндара в „Третьей немейской песне“ мы читаем:

Кто рожден в доброй славе,Тот тверд и весок,А кто перенял ее,Тот темен,Тот дышит то тем, то этим,Тот не сделает твердого шага,Тот лишь пригубит тысячу тысяч подвиговбессильным к свершению духом[57].

Благоприобретенная смелость всегда будет иметь наносной характер, совсем как благородство нувориша, который мечется между пошлостью и показухой. Но творчество Пиндара было последним отзвуком исчезнувшей к тому времени культуры. Сократ же, напротив, не утратил актуальности и поныне заслуживает доверия в вопросах воспитания. Участники диалога „Лахет“ беседуют после тренировочного боя в тяжелом вооружении — вероятно, подобного типа состязания устраивались, чтобы подготовить юношей к настоящим сражениям. Никий полагает, что знание боевого искусства „делает любого человека намного более мужественным и смелым в сражении“[58]. Прямолинейный Лахет с ним не согласен: „Мне кажется, что если трус вообразит, будто он знает эту науку, то, обретя благодаря своему знанию дерзость, еще больше обнаружит, чем он является“. То есть лечение хуже самой болезни. Дабы разрешить спор, Сократ с согласия сторон возвращается к его отправной точке, поставив пред военачальниками вопрос ребром: „Что же это такое — мужество?“ Лахет без промедления отвечает: „Если кто добровольно остается в строю, чтобы отразить врагов, и не бежит, знай, что это и есть мужественный человек“. Сократ, извинившись за то, что неясно выразился, уточняет: он имел в виду людей, мужественных не исключительно на поле боя, „но и среди морских опасностей, в болезнях, в бедности и в государственных делах, а вдобавок и тех, кто мужествен не только перед лицом бед и страхов, но умеет искусно бороться со страстями и наслаждениями, оставаясь ли в строю или отступая: ведь мужество существует и в подобных вещах, Лахет?“ (191e). Далее Сократ приводит пример отваги, не связанной с воинской доблестью: стойкость и упорство в поисках истины.

Этой великой догадке суждено будет найти немало подтверждений: мужество действительно возможно за пределами поля брани, и хотя современный кинематограф рисует образ этакого „крепкого орешка“, отвага есть и в кротости. Спустя столетия святой Амвросий сказал, что бывает доблесть воинская и доблесть „в скромных трудах частного подвижничества“. После всего, что мы говорили о страхах, омрачающих нашу повседневную жизнь, читатель, я думаю, с этим охотно согласится. Другие рассуждения Сократа также прозвучали внове. Мужество проявляется не только перед грядущим злом, но и в „наличных бедах“. И самое главное, не перед одной лишь болью, но и перед наслаждениями, ведь философ уверен, что и в них может таиться опасность. Позже нам станет понятно почему. Пока же отмечу, что мы вступаем на неизведанную территорию, о которой не упоминалось в предыдущих главах. Сократа интересует, что, собственно, объединяет разные виды мужества. По мнению Лахета, речь идет о некой стойкости души, но этого явно недостаточно. Сократ спрашивает собеседника, имеет ли тот в виду стойкость, сопряженную с разумом, и по отношению к чему эта стойкость разумна. Тут спорящие заходят в тупик, ведь расчетливая смелость, появляющаяся, лишь когда враг недостаточно силен, кажется им менее достойной, чем безрассудная отвага перед лицом могучего противника. Но атака, обреченная на поражение, неразумна. Ну и что же? — спрашивает Сократ. Мужество — это смелость разумная или неразумная? Кто отважнее: опытный воин, умеющий побеждать, или неискушенный новичок, идущий на риск по зову сердца?

Сократ умер смиренно, не пожелав бежать из уважения к законам города, и на протяжении веков являл собой пример непревзойденного мужества. Западная культура воспринимала философа как образец для подражания и даже сравнивала с Христом, еще одним величайшим эталоном бесстрашия. Однако сходств между этими фигурами не так уж и много. Из Нового Завета мы узнаем, что Иисус мог избежать гибели, но не счел возможным. Собственно, как и Сократ. На этом аналогии кончаются. Образ истерзанного Христа мало чем напоминает невозмутимого, бесстрастного мудреца, полного театрального спокойствия. Перед смертью Сократ беседует с друзьями о философии. Иисус же, следуя по крестному пути, исходит кровавым потом, терзается страхом и тоской. Он боится и умоляет Отца Небесного пронести мимо чашу страдания. Христианское мужество не похоже на величественную, холодную, эстетически безупречную античную стойкость. Это смелость горькая, страдающая, трепещущая, такая смиренная, такая человеческая. В своих теологических изысканиях Кьеркегор довел тему смятения до крайности. В то время как философ-стоик демонстрирует полное самообладание и достоинство, красуется величием духа, точно королевской мантией или павлиньим хвостом, христианин чувствует себя слабым, сокрушенным, уязвимым. Но он надеется, что Бог придаст ему сил. Что невозможно для человека — мужество, например, — возможно для Создателя. „Когда будет оскудевать сила моя, не оставь меня“. Как сказал апостол Павел, „ибо дал нам Бог духа не боязни, но силы и любви и целомудрия“ (Тим. 1:7). Жития святых мучеников повествуют о несчастных дрожащих людях, переносящих страдания с необъяснимой отвагой, ниспосланной свыше.

Для древних греков образцом мужества считалась гибель на поле боя, а для христиан — мученическая кончина. Но между этими смертями существует огромная разница. Первая утверждает победу человеческого „я“, вторая же свидетельствует о полной покорности Господу. Обе разновидности отваги — как личная, так и дарованная Богом — будут присутствовать в западной культуре, переплетаясь причудливым образом, находя отражение на самых проникновенных страницах нашей духовной истории. Жорж Бернанос выражает эту двойственность в блестящей трагедии „Диалоги кармелиток“. Действие происходит во время Великой Французской революции. Главная героиня, юная и необычайно робкая Бланш де ля Форс, уходит в монастырь, дабы „положить на алтарь свою слабость“, открывая Создателю всю тревогу, весь страх, весь ужас перед страданием, а взамен просит после пострига дать ей имя Бланш Агонии Христовой. В обители она встречает другую монахиню, мать Марию — подлинное воплощение аристократического бесстрашия, презирающую малодушие послушницы. Воспользовавшись отсутствием настоятельницы и вопреки ее воле Мария заставляет всех принести обет мученичества и идти навстречу смерти. Бланш де ля Форс также дает обет, но, когда мятежники врываются в монастырь, не может преодолеть ужас и бежит в свой разоренный дом. Остальные монахини восходят на эшафот, распевая Veni, creator[59]. Но вот голова последней мученицы скатывается в корзину, а песнопение не закончено. И тогда его подхватывает Бланш, которая вопреки страху подчинилась порыву и, объятая дрожью, вернулась, чтобы разделить участь сестер. Избежать гибели удается только матери Марии: по иронии судьбы в ту роковую ночь ее не оказалось в монастыре. Тем самым Бернанос дает нам понять, что самодовольная театральная отвага — не христианское чувство. Настоящее мужество проявила как раз перепуганная до полусмерти Бланш.

Весь этот страх, это безграничное доверие к Господу, это неверие в силу собственного разума приводят в растерянность мудрецов-стоиков. Марк Аврелий восклицает: „Какова душа, которая готова, если надо будет, отрешиться от тела, то есть либо угаснуть, либо рассеяться, либо пребыть. И чтобы готовность эта шла от собственного суждения, а не из голой воинственности, как у христиан — нет, обдуманно, строго, убедительно для других“ („Размышления“, XI, 3)[60].

4. Несколько слов о стоической отваге

Я хочу поговорить о стоицизме не из любви к истории, а как раз потому, что он историей не является. Производящая глубокое впечатление мораль стоиков проникла в христианство, оказала большое влияние на многие его идеи и дожила до наших дней. Сенеку, духовного лидера той далекой эпохи, даже называли „христианином по натуре“. Тертуллиан говорил: Seneca saepe noster — „Сенека почти наш“ — „наш“, то есть христианский. Великий философ-стоик ищет свободы, независимости, силы духа, а для этого прежде всего следует сбросить гнет страха. „Прямодушный никогда не сгибается“, — пишет он. Чувства проистекают из ошибочного восприятия добра и зла. „Не сами вещи, а только наши представления о них делают нас несчастными“, — говорил Эпиктет. Мудрец способен достичь apatheia, полной невозмутимости, и бесстрастно переносит невзгоды. Стоики создали мораль чистого мужества, основанного на презрении к миру, на презрении к эмоциям. „Человек добра, — пишет Сенека, обращаясь к Луцилию, — без промедления устремится ко всему прекрасному и, хотя бы на пути стоял палач и пытатель с огнем, будет смотреть не на грядущие страдания, а на само дело, если оно честно“[61].

Итак, геройство воина осталось далеко позади. Теперь речь идет лишь об обороне. Воздерживаться и сохранять, abstinere et sustinere, — вот в чем секрет. Стойкость духа превыше всего. Впоследствии средневековая философия объединит эти два вида мужества — воинственное и оборонительное. Наступление и защита суть два проявления отваги, утверждает Фома Аквинский, великий знаток в подобных материях. И добавляет: правда, защищаться куда труднее. Тому есть три причины: во-первых, обороняющийся испытывает давление более сильного противника, в то время как атакующий уверен в победе. Во-вторых, обороняющийся уже смотрит опасности в лицо, а нападающий лишь предвидит ее. И наконец, в-третьих, на оборону уходит много времени, атака же, как правило, внезапна; легче рваться вперед, поддавшись стремительному порыву, чем, стиснув зубы, держать оборону („Сумма теологии“).

И стоики, и средневековые философы считали мужество проявлением добродетели, то есть приобретенного качества, которое способствует совершенству характера. Добродетель эту именовали стойкостью. Последователи Сенеки за неимением других страстей испытывали настоящую страсть к систематизации понятий; опираясь на труды предшественников, они выделяли четыре основные добродетели достойного мужа: благоразумие, справедливость, стойкость и умеренность. В детстве я и мои сверстники постигали эти истины, штудируя католический катехизис и не ведая, что на самом деле изучаем наследие стоиков.

Философы-стоики, заботясь о душевном здоровье, изобрели психотерапию, приемы духовного исцеления. Нет, они не стремились к психологическому комфорту, просто хотели добиться нравственного совершенства. Например, рекомендовали отказаться от богатства, чтобы достичь безмятежности. Некоторые из этих идей вполне созвучны нашему времени, хотя в ином контексте. Все когнитивные терапевты обожают цитировать приведенные выше слова Эпиктета. Бихевиористы применяют для лечения фобий ту же методику ступенчатого приближения к объекту страха, которую советовал Сенека своему ученику Луцилию:

Однако мне так нравится испытывать твердость твоей души, что я, по совету великих людей, и тебе советую несколько дней подряд довольствоваться скудной и дешевой пищей, грубым и суровым платьем, и ты скажешь: „Так вот чего я боялся!“ Пусть у тебя на самом деле будут и жесткая кровать, и войлочный плащ, и твердый, грубый хлеб. Терпи это по два-три дня, но не для забавы, а чтобы набраться опыта[62].

5. Пример из далеких земель

Тем не менее со временем понятие отваги становилось сложнее и тоньше. Смелость проявляется не только в бою, но и во всякой ситуации, требующей напряжения сил, будь то прямая угроза, тяготы или невзгоды. Не тот храбрец, кто очертя голову бросается навстречу опасности, а тот, кто противостоит ей, ведомый стремлением к добру. У мужества, по крайней мере, две составляющих: атака и оборона. Стойкость является добродетелью, побуждающей человека действовать отважно.

Итак, мы стали свидетелями кардинального переворота в восприятии мужества. Прежде полагали, что хорош тот, кто смел, теперь наоборот: смел тот, кто хорош. Не только западная культура возводила отвагу в ранг высокой добродетели, подчиняя смелость воина критериям добра. Самурай — это воин, чтящий кодекс бусидо. Сам термин „бусидо“ переводится как „путь воина“, а „самурай“ означает „служащий вышестоящему“. В книге „Бусидо, душа Японии“ Инацо Нитобе пишет, что для самурая „само по себе мужество едва ли считается добродетелью, если только не служит благому, справедливому делу“. Настоящий храбрец должен обладать высшими качествами, такими как любовь, великодушие, отзывчивость, сострадание. Заметим, что, согласно „Императорскому рескрипту солдатам и матросам“, изданному в 1882 году, главное достоинство воина — храбрость, но при этом настоящая отвага не „в жестоком кровопролитии“, а в том, чтобы „не презирать слабейшего и не бояться сильнейшего“. Истинные храбрецы в обхождении учтивы и всегда стараются завоевать любовь и уважение окружающих. Весьма любопытные рекомендации для воинского устава.

Акира Куросава получил широкую известность в Европе благодаря своему фильму „Семь самураев“, в котором режиссер предлагает зрителю несколько иное видение этих отважных воинов. Они уже не служат господину, а борются с социальной несправедливостью. Стивен Принс в книге „Кинокамера воина“, посвященной творчеству Куросавы, называет его последним самураем. Кодекс бусидо, как мы знаем, превозносил мужество, честность, стойкость и верность. Для Куросавы эти качества неотделимы друг от друга. Мужественный поступок перестает быть таковым, если не продиктован честностью, стойкостью и верностью. Мужество — явление многогранное, сложное. Например, стойкость моральная невозможна без стойкости физической или духовной. В фильме Куросавы неустрашимый самурай должен иметь цель: „преданно защищать интересы других людей“. Таким образом, японский режиссер преобразует изначальный смысл самурайского служения — служение всем приходит на смену служению одному господину. Теперь задача самурая состоит в том, чтобы сделать гуманнее этот жестокий мир.

6. Еще одна грань: страсть к великим начинаниям

Духовная история Европы чрезвычайно сложна. Возведя в ранг добродетели разум и созерцание, изучив все достоинства, ведущие нас к совершенству, Аристотель представил нам образец безупречной личности: человек широкой души, взыскующий величия, не разменивающийся на мелочные помыслы. Человек благородный. Образ этот на протяжении столетий вызывал восхищение у европейцев. Обладатель широкой души себе хозяин, мир не презирает, хоть и видит его без прикрас с высот своего духа; он независим, но ценит дружбу, никогда не рубит с плеча — характеристика несколько пафосная, рассчитанная на избранных, лишенная чувства юмора. Что же до поведения перед лицом опасности, то Аристотель говорит:

И тот, кто величав, не подвергает себя опасности ради пустяков и не любит самой по себе опасности, потому что [вообще] чтит очень немногое. Но во имя великого он подвергает себя опасности и в решительный миг не боится за свою жизнь, полагая, что недостойно любой ценой остаться в живых[63].

Стремление к великим свершениям, этот высокий порыв, слишком привлекательно, чтобы обойти его молчанием в разговоре об отваге и стойкости. Хрисипп, выдающийся философ-стоик, выделяет пять составляющих мужества: упорство, уверенность, твердость, энергия и… великодушие — качества, необходимые для активного действия. Когда Эпиктет призывает своих учеников сохранять моральную независимость в любых обстоятельствах, то ссылается на триаду, священную для стоиков: отвагу, упорство и megalopsichia, иначе говоря — великодушие, благородство. В рассуждениях некоторых приверженцев стоицизма это последнее достоинство в конечном итоге поглощает само мужество, подчиняя его стремлению к величию. Хрисипп так и говорил: благородство возвышает нас над происходящим. Мудрец велик и нуждается в благородстве для выражения своего величия.

Когда эта идея проникла в средневековое общество, ослепленное горючей смесью жажды ратных подвигов и религиозного рвения — Крестовые походы тому подтверждение, — встал вопрос: как сочетать благородство и стремление к величию с христианской моралью, проповедовавшей смирение? Поиски ответа породили самые неожиданные идеи и чувства. Возможно, здесь, как и во многом другом, зачинщиком стал Абеляр, знаменитый не только своей любовью к Элоизе, но также и смелым, новаторским философским даром. Он возвращает мужеству его первоначальный блеск. Доблесть означает силу, мощь, а низость — бессилие. Следуя почтенной традиции, Абеляр главными достоинствами называет справедливость, воздержание и стойкость, которая, по его мнению, включает два компонента: благородство, то есть самоотверженность в трудных предприятиях, и постоянство, необходимое, чтобы не отступиться, не „перегореть“. Вспомним, что для античных мыслителей мужество подразумевало лишь две составляющие — умение нападать и обороняться. Для Абеляра же это умение действовать и стоять на своем. Итак, изменения налицо. Теперь быть мужественным означает предпринимать великие дела и упорно доводить их до конца. Наступает эпоха созидательной деятельности.

Восемь столетий спустя Владимир Янкелевич высказал похожую мысль. Мужество дает нам силы, чтобы положить начало, а верность — чтобы продолжать. Но поскольку постоянство есть акт непреходящего мужества, то верность следует характеризовать как настойчивую смелость.

7. Ложная смелость

Позволю себе сделать небольшой перерыв в рассуждениях о мужестве. Не то чтобы тема мне наскучила, просто настало время окинуть взглядом пройденный путь. Прежде всего, следует вспомнить, что суть познается в сравнении, а потому давайте сравним смелость истинную и смелость ложную. Увы, многие человеческие качества рядятся в одежды мужества. Платон и Аристотель упорно разоблачали этих притворщиков. У слов „смелость“ и „трусость“ множество синонимов с разными оттенками, что очень существенно, поскольку если язык изобретает в одной области столько лексических единиц, близких по значению, то, следовательно, вопрос нуждается в самом детальном подходе.

Не стоит забывать, что слово есть, с одной стороны, инструмент, необходимый для осмысления действительности, а с другой — хранитель бесценной мудрости. Разоблачение фальшивой отваги дает следующие результаты.

А. Одно дело проявлять мужество и совсем другое — не испытывать страха. По мысли Аристотеля, нельзя считать смелым того, кто не боится. Человек, остающийся невозмутимым перед лицом опасности, „или бесноватый, или тупой“. Если быть отважным означает не испытывать страха, добавляет философ, то отважен и камень. Относительно безумия великий мудрец был совершенно прав, поскольку психиатрам известно, что при некоторых психических заболеваниях людям страх неведом. По мнению Аристотеля, мужество есть способность различать то, чего нужно бояться, и то, чего бояться не следует. Впрочем, впоследствии он сам внесет изменения в этот чересчур рассудочный подход. Главная особенность смелости заключается в способности к преодолению. Суть ее в том, чтобы действовать вопреки. Отважен лишь тот, кто со страхом смотрит опасности в лицо, но не отступает. Как говорил Ницше, „лишь у того есть мужество, кто знает страх, но побеждает его, кто видит бездну, но с гордостью смотрит в нее; кто смотрит в бездну, но глазами орла, кто хватает бездну когтями орла — лишь в том есть мужество“.

Б. Одно дело смелость и совсем другое — свирепость. Разъяренный бык отвечает на атаку атакой, боль, кажется, не останавливает, а только подстегивает его, однако это еще не повод называть животное смелым. Бывают на свете агрессивные, грубые задиры, получающие удовольствие от драки. Не надо чересчур увлекаться, восхваляя свирепость воина, ведь мы все-таки не звери. Воинственность не следует путать с мужеством. Ли Ярли в книге „Менций[64] и Фома Аквинский: теории мужества и концепции отваги“ цитирует слова генерала Михаила Скобелева: «Я думаю, что моя храбрость — не что иное, как страсть к опасности и в то же время презрение к ней. Риск, которому подвергается моя жизнь, наполняет меня неистовым восторгом. Участие моего тела выражается в этом случае тем, что оно сообщает мне соответствующее возбуждение. Вся духовная жизнь кажется мне только ее отражением. Встреча с врагом лицом к лицу, дуэль, опасность, в которую я могу броситься очертя голову, — все это привлекает меня, возбуждает, опьяняет. Опасность сводит меня с ума, я влюблен в нее, я ее обожаю, я бегу за ней, как другие бегают за женщинами; я желал бы, чтобы она никогда не прекращалась». В далекую рыцарскую эпоху турниры были мощным источником эмоций. Повальное увлечение достигло такого размаха, что в 1179 году Латеранский собор решительно осудил поединки: „Мы запрещаем празднества или отвратительные ярмарки, на которых рыцари имеют обыкновение назначать друг другу встречу, дабы показать свою доблесть и посражаться, празднества, несущие смерть телу и погибель душе“. В начале XIII века проповедник и хронист Жак де Витри доказывал, что турниры провоцируют совершение как минимум пяти смертных грехов: пробуждают гордыню, поскольку их участники жаждут мирских почестей и пустой славы; разжигают зависть к чужим успехам, распаляют гнев, заставляя убивать и калечить; способствуют развитию алчности, ведь рыцари грабят соперников, отбирая доспехи и коня, и, наконец, поощряют похоть, так как их участники меряются удалью в надежде завоевать благорасположение бесстыжих женщин, чьи предметы одежды они выставляют напоказ как свои боевые знамена. Рыцарь из Штирии Ульрих фон Лихтенштейн выдвинул в ответ пять контраргументов в пользу поединков. Прежде всего, риск вызывает в душе рыцаря восторг. Столетия спустя тех же острых ощущений будут искать игроки в русскую рулетку. У так называемых emotions seekers, охотников за острыми ощущениями, о которых я уже говорил, нет никаких причин проявлять храбрость, они просто смакуют опасность. Все без исключения античные философы проводили различия между истинным мужеством и бессмысленной бравадой. Для Аристотеля мужество — это золотая середина между трусостью и безрассудством. Хотя обе крайности нехороши, трусость достойна большего порицания. Впрочем, об этом позже.

В. Одно дело мужество и совсем другое — гнев. Гнев пробуждается, когда кто-то или что-то встает у нас на пути; он способен привести к агрессивности. Однако и гнев и агрессивность по сути своей являются страстями и не достигают высот мужества. Ревнивый муж, который, движимый собственническими инстинктами, убивает жену, едва ли достоин называться храбрецом. Равно как и отчаянный социофоб, пытающийся всеми средствами избежать общения и хамством отпугивающий людей. Абсурдно утверждать, будто всякий грубиян смел. И потом, гнев, в отличие от мужества, непостоянен. Правда, Фома Аквинский говорит, что гнев помогает храбрецу; более того, те, кто никогда не гневается, грешат против справедливости.

Г. Смелость не есть стремление избежать большей опасности. Когда солдат идет в атаку из боязни, что его казнят как предателя, когда сражается, опасаясь бесчестия и позора, он не заслуживает звания смельчака — ведь им движет страх. То же самое можно сказать и о верующем, который проявляет героизм, потому что страшится геенны огненной, или о человеке, который демонстрирует смелость, потому что людская молва для него хуже любой угрозы.

Д. Нет смелости во хмелю. Плохой герой из пьяного или одурманенного наркотиками — ведь истинное мужество требует ясного рассудка.

8. В поисках определения

Опираясь на все сказанное выше, я рискну предложить следующее определение мужества:

Мужествен тот, кому трудности не мешают осуществить благородное и смелое предприятие, кого препятствия не заставляют отступить на полпути к цели. Он действует наперекор всему, ведомый чувством справедливости, без которого мужество не имеет смысла.

Но к чему такая щепетильность? — спросите вы. Зачем предъявлять столь высокие требования к мужеству? Разве недостаточно просто с восхищением взирать на отважного, на бесстрашного, на смелого, как это обычно принято? Разумеется, недостаточно. Согласно расхожему мнению, злодей не может быть по-настоящему смелым, и тут возникает серьезная проблема.

Ведь нет ни малейшего сомнения в том, что из двух бессердечных убийц один может оказаться смельчаком, а другой — трусом. Но вдумайтесь как следует, и вы поймете: отважен только человек добра. Мужество служит лишь благу. Что за странное утверждение? Может, прав был проницательный Вольтер, когда писал, что смелость не добродетель, а просто качество, роднящее неистовых безумцев и великих героев. Однако мы не раз убеждались в настойчивом стремлении мыслителей облагородить мужество, прочно связав его с добродетелью. Правда, эта возвышенная идея больше относится к области теории, нежели к области практики. Речь идет о двойном стандарте в оценке поведения: одной мерой привыкли мерить жестокий несовершенный мир, где большие рыбы пожирают малых, где бык свиреп, а кролик труслив, и совсем другой — мир идеальный, где создаются искусственные модели жизни вообще и личности в частности. Искусственные — значит, построенные вне связи с природой, вопреки ей. Именно таков мир морали и этики. А следовательно, и мужества два: одно естественное, другое — этическое. К великому сожалению, они далеко не всегда соизмеримы.

Теперь мы вплотную подошли к смысловому ядру этой книги. Возможно даже, к смысловому ядру всех моих книг. Нам предстоит скачок из области психологии в область этики. Рассуждая о страхе, психология занимается вопросами душевного здоровья, а этика — вопросами духовного величия. Вольтер описывал, другие упомянутые нами мыслители — Сократ, Платон, Аристотель, стоики, схоласты — разрабатывали. Вольтер действовал как натуралист, остальные — как архитекторы. Они закладывали начало, создавали archē[65], фундамент великого здания. Рисовали человека не таким, какой он есть, а таким, каким должен быть в идеале. И если мужество свидетельствует о совершенстве человеческой натуры, значит, мужествен только совершенный.

Но зачем все так усложнять, к чему эта старомодная изысканность? — спросите вы. Не спешите. Дело в том, что сейчас нам предстоит сменить предмет рассуждений. Речь пойдет уже не о мужестве, а о свободе. Найти точки соприкосновения не так уж и сложно. Всегда ли свобода благо или смотря по тому, для чего ее используют? Ведь и дурной человек волен причинять вред другим и себе. Любопытно, что подобное преклонение перед свободой существует только на Западе. У других культур имеются свои приоритеты: мир, справедливость, покой, здоровье, отсутствие страха. На самом деле мы тоже считаем, что свободу следует ограничивать, если она идет вразрез с другими ценностями (мои права кончаются там, где начинаются права окружающих), но все же почитаем ее за высшее достояние. Теологи осознали важность проблемы, когда задались вопросом: а свободен ли Бог? Имеет ли возможность выбора существо абсолютно благое и абсолютно мудрое? Разве Создатель, следуя своей благости и мудрости, не вынужден всегда выбирать наилучшее? А если так, то свобода рискует превратиться в тяготение ко злу или в плод невежества. Думаю, Платон разделил бы эту мысль.

Чтобы понять, хороша ли свобода творить зло, прекрасно ли мужество злодея, придется оперировать двойным критерием свободы, двойным критерием мужества и, если уж на то пошло, двойным критерием разума. В книге „Крах разума“ я писал, что мышление следует характеризовать с двух позиций: с точки зрения внутренней организации и с точки зрения функциональности. Оценка внутренней организации производится с помощью тестов интеллекта. О функциональности же судят по плодам. Неумение умного человека использовать мыслительные способности во благо себе и другим неизбежно ведет к краху разума. Такое может произойти с блестящим математиком, допустившим по невнимательности, из лени или из тщеславия системную ошибку в расчетах, или с талантливым архитектором, который ничего толком не построил, потому что увлекся выпивкой. Поэтому я со всей ответственностью заявляю, заявляю как ученый, что главным критерием разума является добро, хотя прикладные специалисты надо мною, наверное, посмеются. Однако же сейчас не время разводить полемику, запомним только, что не следует путать внутреннюю организацию мышления и его функциональность, поскольку критерии оценки здесь могут быть совершенно разными и даже противоположными.

Сказанное выше относится также к теме свободы и мужества. Сами по себе это некие формы, обретающие совершенство только наполнившись ценным содержанием. Вот почему безрассудство, которое Аристотель, как мы уже говорили, считал порочной крайностью отваги, все же предпочтительней трусости: безрассудный человек причастен хотя бы к формальной смелости. Терроризм может служить здесь отличным примером. Душегубы из организации ЭТА, виновники терактов 11 сентября или 11 марта — разве есть у них мужество? Да, сообщники величают их отважными борцами. Даже мы, называя террористов убийцами, не можем тем не менее не признавать, что они рисковали и жертвовали жизнью ради своих убеждений. И если они действовали свободно, а не ослепленные ненавистью или одурманенные обещаниями гарантированного рая, что ж, значит, у них есть формальное мужество — формальное, но не этическое. И достойны эти „герои“ восхищения (формального) и презрения (этического).

9. Возмутительный пример

Позволю себе привести здесь один прискорбный пример, дабы читатель мог извлечь из него урок. Меня давно занимает процесс подготовки бойцов так называемых элитных подразделений; вооруженные силы многих стран, и в особенности Соединенных Штатов, не жалеют ни денег, ни сил на исследование механизмов обучения. Бывший старший сержант морской пехоты Джимми Мэсси в книге „Ковбои преисподней“ делится опытом, полученным в рядах американских морских пехотинцев. Все, что он рассказывает, с успехом можно отнести и к другим воинским частям, где от солдат требуется особая агрессивность и готовность без колебаний пожертвовать жизнью, выполняя приказ. По свидетельству автора, во время боевой подготовки новобранцы подвергаются пыткам, сходным с теми, что применялись в багдадской тюрьме Абу-Грейб: „Сначала тебя полностью изматывают физически, а потом начинают унижать: оскорбляют, плюют, толкают, мочатся на тебя, пока полностью не подавят личность, чтобы потом перепрограммировать ее“. Думать самостоятельно и принимать решения запрещается, надлежит автоматически и неукоснительно подчиняться приказам, забыть, что у тебя есть способность чувствовать и критически мыслить.

Но подготовка не сводится к одному только зомбированию человека, полностью меняется и его менталитет: представления о собственном достоинстве, о солидарности, о власти, о долге. Многие новобранцы, происходящие из угнетенных, маргинальных слоев населения, где ни своя, ни чужая жизнь ни в грош не ставятся, обретают в этой железной дисциплине, в бездумном подражании образу морпеха, смысл существования и общественное признание. К тем же методам успешно прибегают и в различных религиозных сектах. В обоих случаях новичкам предлагают жесткую систему ценностей, которая впредь будет определять все их чувства или отсутствие таковых. Мэсси рассказывает, что пехотинцам внушают, будто гражданское население — „стадо тупых овец, а мы бойцы и готовы в любой момент умереть, а потому нечего церемониться, снести кому-нибудь башку с расстояния в пятьсот метров — круто, я сам так много раз делал. С первым убитым тебя поздравляют, это почти обряд посвящения. И вскоре убийство начинает доставлять тебе что-то вроде сексуального наслаждения, ты испытываешь блаженство, ты всемогущ“. Думаю, что ощущения солдат из славных испанских терций, сражавшихся во Фландрии, были примерно такими же.

Подобная штамповка людей-роботов наверняка покажется возмутительной любому здравомыслящему человеку, но мне не хотелось бы малодушно ограничиться одним лишь осуждением, не посмотрев правде в лицо. Начнись война, нужны кому-нибудь вялые, склонные к рефлексии войска, где солдаты станут устраивать собрания, отстаивая свое мнение? Ни в коем случае, потому что это будет шутейная армия вроде той, что описывал юморист Мигель Хила в своих рассказах, где солдат просит противника одолжить пушку и не атаковать слишком рано, чтобы все успели выспаться. Видимо, разумного решения тут не найти. Или армия бесполезная, или жестокая.