63908.fb2
Посол Московского царства князь Тюфякин облегченно вздохнул, последовательно скинул опашень, ферязь, шелковый зипун и остался в легкой рубахе; прислушался - тишина. Мехмандар, высокий хан с густыми красными усами, изгибающийся, как плясунья, только что покинул ханэ, пожелав высокочтимым послам, верным копьям повелителя севера, царя государя Михаила Федоровича - да хранит аллах в веках золотой блеск его имени! - братьям звезд седьмого неба, сладостного, как улыбка гурий, сна. Незадолго перед тем отбыл Эмир-Гюне, один из приближенных к шаху Аббасу ханов, осведомляющий властелина о поведении послов. Тюфякин незлобно ухмыльнулся: три часа пришлось прикидываться простачком, похваливать ширазское вино и отводить нежелательный разговор о городовых стрельцах, пополняемых из вольных охочих людей. И откуда только пронюхал Эмир-Гюне о решении боярской думы не включать в стрелецкое войско холопов, тяглых посадских людей и пашенных крестьян? Допытывался хитро, а ширазского вина в кувшине оставалось малость, не больше как на полчары.
От полудня и почитай до трех дневных часов князь Тюфякин, с ним подьячий Григорий Феофилактев и дьяк Панов правили посольство в Давлет-ханэ. Как при первом представлении шаху, так и сегодня, после трехнедельных переговоров, упорно говорили о том же: "Великому государю, царю и великому князю всея Руси Михайле Федоровичу его Аббас шахово величество - друг. А христианская Грузия, Иверская земля, цари ее и князья изначала нашей христианской веры греческого закона, - и ему бы, Аббас шахову величеству, от Грузии отступиться и, ради любви и дружбы к его царскому владычеству Михайле Федоровичу, царя Луарсаба от плена избавить и из темницы гулабской вывести. Негоже, не приличествует сану миропомазанника божьего в неволе томиться!"
Шах Аббас с высоты трона дружелюбно взирал на послов Московского царства, сочувственно вслушивался в витиеватые речи, переводимые искусным толмачом, вскидывая глаза к голубому потолку, по цвету схожему с небом в безоблачный день, а исподволь зорко следил за послами. Приходилось и послам дружелюбно взирать на шаха и вскидывать глаза к голубому потолку. И казалось князю, что не ковер под его крепкими ногами, а голубая поляна - и где-то рядом капкан. Не блюди он, посол, осторожность, - один шаг в сторону - и щелкнет железо у самой щиколотки!
Смотрел шах загадочно, а уста источали мед: "Грузинская земля, тому нет тайны, от начала времен наша! И цари и князья Гурджистана наши - шаховы служильцы и подручники. Я, шах Аббас, всегда жаловал их и берег! Но да будет свидетель аллах! Иран мой, и люди мои, и казна моя - все не мое, все божие да государя царя Михайла Федоровича. Во всем волен аллах да он - великий государь!"
Потому-то и обещал о царе Луарсабе, своем брате, позаботиться, чтобы пресеклись его муки душевные, а телесных он не ведает: живет в башне, как в замке, отказа ни в чем нет. На ковре горы выведены, белые и синие, - о Гурджистане напоминают. А устанет царь ими любоваться - есть сад тенистый, розы благоухают - глаз радуют, и соловьи поют - слух услаждают. Дивился Тюфякин изворотливости шаха: нелегко уловить, где конец лжи и где начало правды, - пестра речь, как ковер.
Зорко следил посол всея Руси и за ханами. Справа и слева от тронного возвышения, образовав полукруг, восседали они на шелковых подушках, хитрые и увертливые.
А шах Аббас уже допытывался о другах и недругах его брата, царя Михаила Федоровича.
Осторожно, точно по льду скользил, заговорил о делах польских князь Тюфякин.
Шах не преминул восхититься мудростью царя Русии и святейшего отца патриарха Филарета: "А будет нужда, я, шах Ирана, для своего брата не пожалею ни золота, ни сердца".
Особенно тщательно перебирал в памяти посол Тюфякин третий прием шахом Аббасом московского посольства. Казалось, что шах чем-то озабочен: будто запамятовал он, что на первом приеме уже в избытке было взаимных заверений в дружбе и любви, стал снова подробно расспрашивать о здоровье северного властелина.
Тут Тюфякин решил, что настал срок для челобитной, и в суровых словах изложил жалобу царя Михаила Федоровича на персидских послов Булат-бека и Рустам-бека, кои в царствующем городе Москве бесчинствовали и тем государеву имени бесчестье чинили. А особенно Булат-бек: драку затеял со служилыми людьми послов грузинского царства, вершил всякие непригожие дела и был у царского величества в непослушании.
Неподвижно сидел на троне шах Аббас, слушал, а у самого в глазах искры вспыхивали, - и похоже было: больше от радости, чем от возмущения. Как вымолвят послы: "Булат-бек", так искра и промелькнет, словно по горящей головешке кто ударит. Видно, какая-то мысль завладела им, и, словно в ее одобрение, он даже мотнул головой. Вдруг уставился персидский "лев" на трех живых кречетов: умело держали их московские сокольники; цепочки были вызолочены, а клобучки и впрямь золотым листком крыты. Помимо этих трех ловчих птиц, везлись еще многие, да не доехали; путь был долгий и жаркий, и пришлось в счет поминок от царя и патриарха представить только птичьи хвосты и перья. И прелесть эта, знать, возмутила шаха: пригоже было б хоть одну голову привезти, - голова лучшее свидетельство того, что и ноги были. Шах угрюмо смотрел на перья и птичьи хвосты и неожиданно резко спросил, где обещанные царем Михаилом Федоровичем оконничные мастера! А послы-то и сами не знали где. Поотстали, лапти нечесаные, в дороге, в город Исфахан вовремя не прибыли! И теперь канитель с ними, стекольными душами! И так ответствовали: "Оконничные мастера подобраны, как на смотр, - умельцы великие, стекло под их рукой как живое, а ждать их надобно с часу на час". И шах опять брови нахмурил, но недовольство скрыл, лишь губы побелели, будто в скисшее молоко опустил.
Но когда хан Эмир-Гюне их, послов, стал звать на пятый прием к шаху идти отказались, заранее проведали, что иных стран послы в тот же день представятся шаху. А во всем том поступали князь Тюфякин, подьячий Григорий и дьяк Панов по букве наказа, утвержденного Посольским приказом и скрепленного печатью царя и патриарха.
Шах Аббас становился все ласковее, и улыбка его - будто прощальный луч солнца, окутываемого грозовыми тучами: вот-вот блеснет молния, кривая, как исфаханская сабля.
Решил князь Тюфякин, что настал час умаслить шаха. Правую ногу вперед выставил, руки развел в стороны, сам почтительно изогнулся и повел речь о прибыльной торговле, которую Московское государство, печалясь о любезном Иране, ему уготовало. Французские купцы не получили от московских властей разрешение ездить в Персию сухопутным путем, через Московское государство, а персидские получат - для провоза шелка во Францию. И прибыль от этого ему, Аббас шахову величеству, выйдет великая.
Не то просиял шах, не то усмехнулся, а отвечал так звонко, будто с каждым словом золотой туман дарил: "Хочу с царем и великим князем Михайлом Федоровичем всея Русии в братской любви и дружбе и в ссылке быти, как наперед его был. А торговля для друга - клад открытый, золото; для недругов их - угроза скрытая и яд". И сказал шах еще, что все взвесит на весах выгоды и о том послам в свое время скажет...
В тронном зале, когда речь велась о русско-персидской торговле, князь Тюфякин, как и полагалось московскому послу, придал лицу выражение предельной уверенности. Сейчас же озабоченность выразилась на лице князя; близилась война с королевской Польшей, казну московскую надо было срочно наполнить червонными монетами.
Но не для одного того завязывалась новая торговля. Главный источник богатства Австрийского дома, его золотого могущества - морская торговля Испании с Востоком. А коли получат персидские купцы разрешение ездить в Европу сухопутным путем, через Московское государство, Габсбурги лишатся многих доходов, из коих Москва получит изрядную толику.
Но итоги посольства не были еще ясны, и это томило. Посольский приказ ценил его, князя Тюфякина, а царь Михаил Федорович и особенно патриарх Филарет относились с прохладцей. И считал он, Тюфякин, что причиной тому сходство его с Борисом Годуновым. Будто желая еще раз в том удостовериться, наклонился князь над водоемом синей воды, в которой зыбилась луна. Хоть и не ясно отражалось лицо в водном зеркале, а все же выступили характерные для царя Бориса черты: упрямый подбородок, резко изогнутые брови, татарские скулы, крупный нос, и лишь волнистая бородка несколько сглаживала это неуместное сходство. Он, князь Тюфякин, всегда слыл за непоседу, да и надо было на ночь проверить посольских людей: как бы чего не натворили, поддавшись незнакомому зелью или волшебству.
Вдали, там, где находилось строение, отведенное для сопровождающих посольство, слышались голоса. Князь Тюфякин неслышно приблизился и остановился под тенью платана. Несколько сокольников перекидывались словами и балагурили.
- Башку об заклад! Аббас шахово величество мертвого сокола и в грош не ставит!
- У каспийкой воды, где устье Терека, соколов не перечесть.
- Там и гнездарь-сокол, и низовой, и верховой в согласии дичь бьют.
- Эко диво!
- А кой сокол в полон угодит или ж опричь этой в другую беду, летит верховой сокол на выручку.
- Да ну? А не леший к ведьме на выучку?
- А кто сию дичь сказывая?
- Не дичь сказывал, а песню пел. Меркушка, стрелецкий десятник. Сам на Балчуге слыхал.
- Меркушка? Тот, что у боярина Хворостинина?..
- Угу.
- А песню-то упомнил?
- Вестимо. Назубок вызубрил.
- Сказывай!
- Не веришь? А ну, Семен, давай балалайку!
- Исфахан разбудишь.
- И это не в труд.
- Смотри, кому Исфахан, а кому не погань!
- Нишкни! Петь, сокольники!
- Валяй!
Рослый сокольник с двуглавым орлом на груди подкинул балалайку, ловко поймал и с ходу ударил по струнам.
Чуть шелохнулись заросли, но ни князь Тюфякин, ни сокольники не заметили купца Мамеселея. Не раз этот лазутчик бывал в Москве с персидским товаром, выгоды ради выучился говорить по-русски и потому особенно ценим был шахом Аббасом. В сад посольского ханэ проник он по известному лишь Эмир-Гюне-хану тайному ходу. Проскользнув в самую гущу кизиловых кустов, Мамеселей весь превратился в слух.
Под перепляс звуков балалайки сокольник выводил высоким голосом:
На сапожках изумруд,
То сокольники идут
Заливается рожок,
Под копытами лужок
А приказ царем им дан,
Гей, слава!
Чтоб в полон был взят кабан,