64004.fb2
БОГДАНОВ Е.Ф.
БЕРЕГ РОЗОВОЙ ЧАЙКИ
(из трилогии "ПОМОРЫ")
книга вторая
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Холодное февральское солнце до рези слепило глаза. В небе - пустынная неуютная синева. Если бы не лютый холод да не льды, глядя на него, можно было подумать: лето, исход дня перед закатом, когда усталое солнце, плавясь от собственного усердия, клонится к горизонту. Родион в цейсовский морской бинокль всматривался во льды. Тяжелый вахтенный тулуп оттягивал плечи, обындевевшая овчина воротника терла шею, космы шерсти с намерзшими от дыхания льдинками лезли в рот. Родион оглаживал их, надевал рукавицу и снова подносил к глазам бинокль. Кругом белая безмолвная равнина. Кое-где на ней вспучивались торосы. У горизонта они были затянуты белесоватой туманной пеленой, пронизанной розовым светом. Темнели разводья, еле заметные из-за торосистых нагромождений. Вахта длилась четыре часа. Отстояв ее, Родион выбирался из бочки, спускался вниз, торопился в кубрик греться чаем. Внизу на палубе матросы в ушанках и ватниках баграми обкалывали с бортов намерзший лед. Корпус ледокольного парохода чуть вздрагивал от работы двигателя. В чреве корабля, в машинном отделении, кочегарам было жарко у огня - в одних тельняшках кидали широкими совковыми лопатами уголь в топки. В котле клокотал, буйствовал пар, приводя в действие шатуны, маховики, ось гребного винта. Лошадиные силы железной махины яростно боролись со льдом. "Садко" то отступал задним ходом, то снова обрушивался форштевнем на зеленоватые на изломе глыбы, обламывал, колол их многотонной тяжестью. Снова пятился, снова наваливался на лед - и так без конца. Из трубы выпыхивал черный с сединой дым. За кормой ярилась под винтом холодная тяжелая вода. Вдоль бортов скользили отколотые льдины, оставались позади, замирая и смерзаясь. Лед впереди стал толстым. Даже "звездочкой" - ударами в кромку в разных направлениях его одолеть не удалось. Штурман, высунувшись из рубки, поднял кверху озабоченное лицо. Волосы из-под шапки волной на ухо: - Бочешни-и-ик! Давай разводье! Не сводя бинокля с чернеющей справа по курсу полыньи, Родион отозвался во всю мочь. Пар от дыхания затуманил стекла бинокля: - Справа по курсу-у-у! Румбов пять. - Есть пять румбов справа по курсу! - донеслось снизу. Ледокольный пароход попятился, нос соскользнул с края неподатливой льдины и стал медленно поворачиваться вправо. Снова команда. Лед не выдержал, раскололся, раздался. "Садко" рванулся к солнцу, горевшему впереди белым факелом. Потом все повторилось сначала. Достигнув разводья, корабль некоторое время шел свободно. Но вот на пути его опять встали льды. Родион высмотрел полынью: - Лево руля четыре румба! Словно большое сильное существо, привычное к тяжелому труду, упрямо продвигалось судно в поисках тюленьих залежек, без авиаразведки, без радионаведения, с помощью одного только капитанского опыта да штурманской интуиции. За эти три недели не раз зверобои спускались на лед артелью в восемьдесят человек, с карабинами да зверобойными баграми. В трюмах "Садко" на колотом льду уже немало уложено тюленьих шкур и ободранных тушек. Еще один удачный выход на лежбище, и пароход пойдет обратным курсом. Команда на судне постоянная, северофлотовская. Зверобои - колхозные промысловики из Унды. Старшим у них Анисим Родионов, а помощником у него и бочешником - Родион Мальгин. Трижды в сутки взбирался он по жестким обледенелым вантам на мачту и привычно занимал свой наблюдательный пост в пышущей морозом бочке. Родион опустил бинокль и, сняв рукавицу, провел теплой ладонью по жесткому от мороза лицу. На "белесых бровях у него иней, губы потрескались от ветров. Когда у Родиона родился сын, он отпустил усы, и они щетинились под носом, вызывая усмешки и шуточки друзей. На усах намерзали сосульки. В бочке имелся телефонный аппарат, но он пользовался им в самую лютую непогоду, когда голоса на палубе не слышно. Большей частью обходился без телефона, не любил прикладывать к уху холодную трубку.
Месяц назад, расставшись с матерью, женой Августой и двухлетним сыном Елеской, отправился Родион с артелью в неблизкий путь. До Архангельска добирались малоезженым зимником через Кепину - двести с лишним верст. Скарб и продукты везли на санях мохнатые обындевелые лошадки, а зверобои шли пешком. В Архангельске Родион навестил брата Тихона. Он в этом году кончал морской техникум. Три года - срок невелик, но как изменился брат! Уезжал он из села маленьким, неприметным пареньком с фанерным чемоданом, который смастерил для него Родион, в скромной одежде, а теперь вымахал из щуплого подростка в рослого моряка. Плечи у Тихона раздались, мускулы на груди, на руках выпукло играют под тельняшкой. Родион одобрительно заметил: - Ишь силу набил! Видать, кормят хорошо! Тихон улыбнулся карими материнскими глазами, вытащил из-под койки гирю-двухпудовку. - Кормят хорошо. Но я вот еще чем занимаюсь. Попробуй-ка. Родион поднял гирю до плеча, осторожно задвинул ее обратно под койку. - Вон какую тяжесть поднимаешь! А я человек серьезный. В работе силу коплю. Ну, как живешь? Рассказывай. Тихон говорил спокойно, неторопливо, не упуская случая лишний раз щегольнуть перед братом мудреными словечками из моряцкой науки. - Занятий у нас по шесть часов в день, да еще вечерами в библиотеке, в навигационном классе сижу, самостоятельно штудирую... Да физкультура в спортзале, да политзанятия с лекциями про международную жизнь. Словом, забот хватает, - Тихон улыбнулся открыто, радостно. Меж припухлых, алых, как у девушки, губ блеснули чистые здоровые зубы. - Как маманя? Как племяш? - Маманя здорова. Племяшу два года стукнуло перед рождеством. Тебе от всех большой привет. Маманя вот гостинцев послала, - Родион положил на тумбочку узелок. - Спасибо. Родион любовался братом. Учеба пошла ему впрок. Лицо умное, деловое, серьезен, опрятен, вышколен. Закончит техникум и будет плавать на морских судах не на таких, как плавал Родион, не на шхунах и ботах. Брата ждут океанские корабли! Родион чуточку даже позавидовал ему, но потом подумал: "У каждого своя судьба. Времена теперь другие". - Девчата, наверное, жалуют вниманием вашего брата? - спросил он. - Еще бы! Мореходчики по всему Архангельску первые кавалеры. По выходным дням у нас в клубе танцульки, так от девчат отбоя нет. - Завел себе подружку? - Само собой. - Ишь ты... баская? - Красивая. Зовут Эллой. - Эллой? Что за имя такое, не поморское? Чья дочь? - Капитана. На траулере плавает. По три месяца дома не бывает. - Пока батьки нет, ты, значит, и крутишь любовь? - Она меня с отцом знакомила. Понравился он. Как кончу мореходку - зовет к себе на судно. Ну да наше дело - куда пошлют. Меня, скорей всего, в торговый флот. В загранплавание пойду. - Везет тебе. Молодец. Домой-то собираешься? - ревниво спросил Родион, подумав, что брат совсем забыл родное село. - Непременно. Сдам экзамены, получу диплом - и тогда в Унду в отпуск. Родион собрался на ледокол. Тихон надел шинель, фуражку-мичманку и совсем стал похож на заправского морехода. Стройный, приглядный, он шел по улице чуть вразвалочку и говорил с Родионом бойко, по-городскому. - Ни пуха ни пера! - пожелал он на прощанье. - Шесть футов под килем. Вернешься со зверобойки - заходи. - Зайду, - пообещал Родион. Постояли рядом. Обоим взгрустнулось. Тихон подумал: в трудный рейс идет брат, во льды, в седое Белое море. На ледоколе, конечно, не то что на прибрежном выволочном промысле, риска меньше, но все же придется не сладко. Вспомнил об отце, которого унесло на льдине в океан в такую же сумеречную зимнюю пору... Тихон обнял Родиона, похлопал его по плечу. Тот тоже расчувствовался, расцеловал брата. - До свиданья, - сказал Родион дрогнувшим голосом. - Летом встретимся дома. - Обязательно встретимся. Ну, бывай! Тихон постоял, пока Родион, проскрипев по снегу подшитыми валенками, свернул в боковую улицу. Рассчитывали братья встретиться скоро, да не довелось... 2 Прошла ночь. Машина все работала, и ледокол упрямо проламывал себе дорогу во льдах, оставляя за кормой смерзающееся крошево. В начале утренней вахты Родион разглядел в бинокль лежбище тюленей километрах в полутора от корабля, возле большой полыньи. Наметанным глазом прикинул - штук пятьсот. Большое стадо. Обрадованно заворочался бочешник, распахнул полы тулупа жарко стало. Еще раз посмотрел в свою оптику - не ошибся ли, - крутанул ручку телефона и, услышав в трубке спокойный басок капитана, доложил: - Справа по курсу лежбище. Расстояние - версты полторы. Штук примерно полтыщи. Капитан - седой морж, полярник, обрадованно засопел в трубку, однако подпустил шпильку: - Все на версты кладешь, моряк? Когда на мили да кабельтовы1 обучишься? Справа по курсу, говоришь? Добро! Еще подойти можно? - С полверсты, не больше. А то вспугнем. Место открытое. - Подходы к лежке каковы? - Лед ровный. Торосы в стороне. - Добро. Скажешь, когда "стоп". - Есть, сказать "стоп", - повторил Родион и, повесив трубку, принялся следить за зверем. Тюлени, словно камни-валуны, лежали спокойно. Родион опустил бинокль. - Стоп, хватит! "Садко" остановился. Палуба сразу ожила. Отовсюду, изо всех люков и дверей выбегали зверобои, на ходу застегивая на себе куртки, ремни, хватали багры, вскидывали за спину зверобойные винтовки. Спустили трап. Родион из бочки указывал направление. Плотные ловкие мужчины в ватниках, полушубках, брезентовых куртках, сойдя на лед, гуськом направились к залежке. На ходу разделились на группы. Вперед выбежали стрелки. Три шеста-вешки с флажками - бригадные знаки остались стоять в разных местах. Вот уже ветер донес до корабля сухой треск винтовочных выстрелов. Сверху Родион видел, как, перебив самцов и утельг из винтовок, зверобои взялись за багорики и стали забивать молодь. Рассыпавшись по льду, перебегая с места на место, они то взмахивали баграми, то внаклонку ошкуривали убитых зверей. "Садко" тем временем подошел поближе к ним и остановился. Команда стала готовиться к приемке добычи: отворяли люки в трюм, добавляли туда колотого льда, разравнивали его. Вскоре ундяне подтащили к борту свои юрки и, положив их тут остывать на снегу, пошли обратно. Навстречу им волокли добычу другие. Через недолгое время всю льдину возле ледокола усеяли аккуратные связки тюленьих шкур и тушек. Позади, у полыньи, осталось опустевшее поле со снегом, изрытым мужицкими бахилами, забрызганным тюленьей кровью. На корабле погромыхивала лебедка, поднимая со льдины и опуская в трюм связки шкур и собранные в плетеные мешки тушки, бригадиры вели учет добытому зверю. Часть ундян спустилась в трюм укладывать груз. К вечеру добычу погрузили, люки задраили, палубу вычистили, все привели в порядок. Усталые люди ушли в жилые помещения. Родион сдал вахту и спустился в кубрик. Ночью наблюдательная бочка не пустовала: дежурный ледовый лоцман высматривал во мраке под звездным небом дорогу для "Садко". По безмолвным пустынным льдам скользил голубой луч прожектора. Все так же ритмично работала паровая машина, и от ударов о лед вздрагивал корпус корабля. В жилых помещениях "Садко" народу - густо. Кроме команды, на судне находилось восемьдесят зверобоев. Даже красный уголок пришлось занять и, когда показывали фильм, поморы аккуратно складывали в угол свои пожитки. Ледокольный пароход возвращался из зверобойной экспедиции к родным берегам. Ундяне отдыхали, отсыпались. Им еще предстояло добираться от парохода домой по бездорожью, по заснеженной тундре. В кубрике занимались кто чем. Любители домино стучали костяшками, хозяйственные мужики чинили одежду, обувь, чтобы явиться домой в лучшем виде. А люди беспечные, склонные к праздному времяпрепровождению, вроде Григория Хвата, говоря по-флотски, "травили", а попросту изощрялись в болтовне. Григорию было уже за сорок. В шапке рыжеватых с курчавинкой волос проглядывала седина, на загорелом лице - у губ и глаз - морщинки. Но глаза еще были острые, цепкие, по-прежнему молодые. - Вот придем домой - первым делом в баньку. Женка будет спину мыть. Люблю, когда она моет. Приятно... Анисим Родионов резался в домино с Николаем Тимониным. У того в последние два года все дочери повыходили замуж и без лишних слов сделали Николая уже трижды дедом. Анисим и Тимонин, оба в тельняшках, розоволицые, потные, словно вышли из парной. В кубрике душно, жарко, пахло краской от труб. Анисим зацепился от скуки за банные разговоры Хвата: - Кто о чем, а... - он не договорил, махнул рукой, дескать, придумал бы что-нибудь получше. - Да, все о баньке, - Григорий заложил большие руки с рыжеватой порослью за голову, потянулся: - Ты, Родька, обучил Густю себе спину мыть? Родион пытался читать, но свет в кубрике слабый, лампочка все время мигала. Он опустил книгу. - Дело нехитрое. - Верно. Не мудреное дело. А я скажу, что жену, как хорошую собаку, надобно всему обучить: и спину мыть, и бахилы с ног стягивать, и в рыбкоон за бутылкой при надобности бегать. Все должна уметь делать настоящая жена. А промысловым делам ты ее учил? Сети вязать умеет? А ставить их да трясти?1 - Все умеет. - Это ладно. А то, смотрю, нонешние женки не больно-то до промысла охочи. Им бы только щи варить да детишек рожать. Вот старые женки - те все умеют: тюленя багориком бить, со льдины на льдину, не замочив подола, прыгать, на тоне сидеть, погудилом1 править... - Доведется - и моя все сумеет. - Хорошо, что сумеет, - одобрил Хват. - А ты уверен, что твоя женка верна тебе? По два месяца дома не бываешь. Не каждая жена может выдержать такой срок... - А твоя? - спросил Родион. - Что ты все про других? Ты про свою скажи. - Моя уж стара. У меня без сомненья. Крепко на якоре сидит. А скажи, пароходские тебя, часом, не разыгрывали? - перевел Хват разговор на другое. - Нет? Меня так один хотел разыграть, когда в море вышли. Иду я из кубрика на камбуз за кипятком, вижу - высовывается в люк из машинного отделения чумазая башка с седыми усами. Шишка на лбу - во! - с кулак. Руки ветошью вытирает, на меня уставился. Я спрашиваю: "Отчего, мил человек, у тебя шишка на лбу?" А он отвечает: "А я, говорит, как пришел из рейса домой, то прежде чем дверь в квартиру отворить, в замочную скважину решил поглядеть - нет ли дома посторонних... Ну, а жена тем временем в магазин собралась, как размахнет дверь, да мне по лбу!.. Вот и шишка". - "Здорово, говорю, тебя женка поприветствовала посля долгой разлуки!" - "Да, отвечает, она у меня такая. Все делает с ходу, рывком, и шишку мне тоже рывком припечатала". Ну вроде я его самолюбие задел, чувствую, он мне тоже собирается шпильку подпустить. Вот кончил он вытирать руки о ветошь и говорит: "Послушай, добрый человек, сделай одну услугу. Мне, говорит, на палубу вылезать некогда, машина держит". - "Какую услугу", - спрашиваю. "А сходи к старпому и передай от меня, Сергеича, просьбу: пускай он выдаст с полкило аглицкой соли, по щепотке в топку подбрасывать. А то уголь плохо горит. Понял?" - "Понял", - отвечаю. А сам смекаю, что такое аглицка соль. Мне как-то в Унде фершал давал ее от одной интересной хвори. Я и говорю усатому: "Сходи сам, ежели у тя крепко закупорило..." Ну, он усищами зашевелил, голову задрал - сдавай грохотать. "Молодец, говорит, помор! Не дал себя поддеть на крюк. Даром, что из деревни!" А я ему в ответ: "Вот ты лясы со мной точишь, словно баюнок2, а в машинном у тебя непорядок: течь! Разве ты не слышал, как тревогу по судну играли? Вся команда по местам разбежалась". Он перестал смеяться, глаза вытаращил: "Течь?" - да как сиганет вниз по трапу, только его и видел. - Ловко! - вдоволь посмеявшись над механиком с шишкой, сказал Родион. Пробили склянки. - Довольно травить, - распорядился Анисим. - Кто нынче у нас вахтенный по мискам? Айда на камбуз. После ужина Родион собрался на вахту. Переобулся в теплые валенки, принесенные из сушилки, надел ватник, нахлобучил мохнатую шапку из собачьего меха. Постоял, словно бы запасаясь на всю вахту теплом жилья, и шагнул к двери. Хват сказал вслед: - Ежели увидишь из бочки Унду , - меня разбуди. Глянуть охота. - Разбужу, - ответил Родион, приняв шутку. По палубе гулял ветер, резкий, с посвистом. Гудело в снастях, в мачтах, антенне. Выйдя на бак, Родион посмотрел вверх, крикнул: - Эй, Василий! Услышав его, сменщик вылез из бочки, спустился на палубу. - Как там, донимает? - спросил Родион. - Ветрище... - Иди грейся. И вот опять Родион в бочке, опять разглядывает в бинокль торосы, полыньи, прикидывает на глаз толщину льда на изломах. Темнеет. Видимость теряется. Родион включает прожектор, и он освещает узкую полосу по ходу судна. От торосов, что поодаль сторожат море, ложатся резко очерченные тени. А дальше - тьма, плотная, настороженная, будто чего-то выжидает. "Садко" идет средним ходом до пяти узлов, раздвигая податливое ледяное крошево. О нос, о борта стукаются льдины. Ветер гуляет по палубе. На его удары тихим звоном отзывается рында. Сдувает ветер с палубы сухой, мелкий, словно крупа манка снег, забивает им все щели, зазоры у фальшборта, у надстроек, гонит резкими ударами снежинки под барабан с якорной цепью... В затененной от лучей прожектора воде за бортом Родион видит дрожащее отражение крупной звезды. Мелькнуло и пропало. Откуда звезда? Небо сплошь за тучами. А может, показалось? Может, это не звезда, а игра света от топового огонька на верхушке мачты? Ветер все крепчает. Через каких-нибудь полчаса на судно налетает снежный заряд, и перед Родионом возникает плотная белая пелена. В лучах прожектора снег летит скопищем белых мотыльков-однодневок. Упрямо пробирается "Садко" сквозь льды и пургу.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
В конце марта зверобои вернулись домой с ледокольного и прибрежного промыслов и стали готовиться к весенне-летней путине. Родиона, как и прежде, зачислили в команду судна, где капитаном шел Дорофей Киндяков, а мотористом Офоня Патокин. Августа по-прежнему работала в клубе. В последнее время у нее прибавилось домашних забот. Сын требовал внимания. И хотя шел ему третий год и он уже вполне уверенно бегал по избе, а с наступлением тепла и на улице, присматривать за ним все же надо было неотступно. Снова пришло время собирать мужа в плавание. Августа стирала, штопала и гладила белье и одежду, досадуя, что Родион опять надолго исчезнет из села. Почти за четыре года замужества она видела возле себя Родиона в общей сложности не больше двух лет. Такова участь поморки: встретив мужа, готовь его снова в путь; проводив, жди в томлении и тревоге, а потом опять встречай. С зимней зверобойки на вёшно, на летний лов в море, осенью - на Канин за навагой. И как заслепит глаза февральское низкое солнышко - опять готовь Родиону мешок - во льды идет, тюленя бить. Постоянные разлуки вошли в привычку. Не только у Августы муж месяцами в море, а и у всех женщин плавают бог весть где - на Мурмане, у Канина, в Мезенской да Двинской губах. А иной раз забросит их промысловая судьба на Кепинские или Варшские озера. Межсезонье - время между окончанием зверобойного промысла и началом рыболовецкого самое веселое и радостное в Поморье. Апрель и почти весь май мужчины дома, в семьях. Вернувшись под родные тесовые крыши, мужики предавались вполне заслуженному отдыху: первую неделю гуляли, ходили друг к другу в гости, укрепляя родственные связи и знакомства, а потом их охватывала неуемная и кипучая хозяйственная деятельность. Целыми днями стучали на поветях топорами, ремонтировали старые лодки, тесали кокоры для новых карбасов, гнули шпангоуты, выстругивали весла из крепкой мелкослойной ели, чинили невода, мережи, поправляли крылечки у изб, шили бахилы. Почти два месяца проходили в неустанных домашних трудах, и жены не могли нарадоваться на мужей - такие они деловитые, умелые да тороватые, такие домоседы, да как они ласковы да чадолюбивы! По улицам уверенно и степенно, зная себе цену, шагали потомственные зверобои, бочешники, кормщики, капитаны, мотористы, бригадиры, рыбмастера, звеньевые. Стайками собирались подростки - сегодняшние зуйки, завтрашние рыбаки. Ходили мужчины от соседа к соседу по делу, а то и просто так посидеть, потолковать. Вечерами тянулись в клуб, в кино. Сухопутной "кают-компанией" служило рыбкооповское крыльцо с добела выскобленными уборщицей ступенями. Еще до того как продавщица забрякает замком у двери, тут занимали свои места и старики, и те, кто помоложе, кому не сидится в избе. Вьется махорочный дым, нижется, словно узелок на узелок в ячеях сетки, неторопливая и обстоятельная беседа. Весеннее солнышко, пробив тучи, заливает крылечко веселым светом. Однако было студено: старики сидели в ватниках, валенках и ушанках. Ветер холоден и резок. Конец мая, а в проулках еще лежал снег. Весна в Унде неласкова, словно мачеха, да привыкли к ней. И такая хороша, потому что - весна!
За избами на окраине села пекарня дымит день-деньской единственной кирпичной трубой. После того как утреннюю выпечку хлеба увезли в фургоне в магазин, Фекла села пить чай. Это было для нее одним из самых приятных занятий. На столе уютно пошумливал старинный, принесенный из дому латунный самовар. В печи весело разгорались дрова для следующей выпечки. Из топки на пол выскочил уголек. Фекла подхватила его и бросила обратно в огонь. Обожгла палец, подержала во рту. Чай она пила крепкий, из маленькой чашки с васильками на боках, с сахаром вприкуску и со свежим хлебом. Хлеб не резала ножом, а отламывала от буханки - так ей казалось вкуснее, аппетитнее. Напившись чаю, она прибрала на столе, перед небольшие стенным зеркалом в деревянной раме уложила волосы, упрятала их под белую чистую шапочку и взялась было за кочергу, чтобы поворошить в печи дрова. Но тут в сенцах послышались тяжелые шаги, дверь отворилась, и в пекарню заглянул Борис Мальгин - рослый, синеглазый, с шапкой русых волос. - Эй, пекариха, принимай муку! - окликнул он и скрылся за дверью. Фекла поставила кочергу и вышла на крыльцо. - Весь чулан завален мешками. Куда принимать-то? - сказала она. - Это уж твое дело - куда. - Борис взялся за мешок, подвинул его к краю телеги и, пригнувшись, взвалил себе на спину. - Эй, берегись! Растопчу. Фекла побежала в пекарню, растворив перед ним настежь двери. - Напугал. Право слово, напугал! - с напускной строгостью проговорила она. - Давай сюда, в этот угол. Только не на бок вали мешки, а ставь их стоймя. - Тебе не все равно? - Кабы было все равно, так бы лазили в окно. - В твое оконце только и лазить, - поставив мешок, Борис указал на крохотное окно чулана, забранное железными прутьями. - Темно, ничего не видать. Только баб щупать... - он протянул было руку к ней, но Фекла не очень сильно, так, чтобы не обидеть мужика, но достаточно внушительно ударила по ней. - Давай, давай, работай. Нечего тут... - Ишь, недотрога! - пробурчал Борис и вышел на улицу. Пока он носил мешки, Фекла стояла на крыльце в сторонке, чтобы не мешать. Молча поглядывала на него своими карими ясными глазами. Волосы тщательно упрятаны под шапочку. На гладких щеках румянец, розовые мочки ушей на солнце будто насквозь просвечивают. Подбоченилась. Локоть обнаженной руки розовел, а рука круглая, белая, налитая молодой силой. Ступеньки крыльца жалобно поскрипывали под тяжестью Бориса с тугим, объемистым мешком на спине. Волосы у него рассыпались, нависли над глазами. Одна рука вцепилась в завязку мешка, другая - большая, крепкая, поддерживала его за спиной за уголок. - Чего стоишь барыней? - спросил он на ходу. - Отдых мне положен или нет? С опарой-то, думаешь, легко возиться? Он прошел в чулан. Мешок мягко плюхнулся на пол, крылечко чуть заметно вздрогнуло. - Бедная, пожалеть тебя некому, - с напускным сочувствием сказал он, снова выйдя из пекарни. - Я в жалостях не нуждаюсь. Телега опустела. - Вот так, - обронил Борис. - Считала мешки-то? - Восемь штук. - Верно. Считать умеешь. Распишись-ка в накладной. Вот так. - Борис спрятал накладную в карман, сел на телегу, дернул вожжи. - Прощевай пока. Он бегло глянул на Феклу, и васильковая синева его глаз взволновала ее. - Прощевай... - тихо отозвалась она и вернулась в пекарню.
Ей почему-то взгрустнулось. Все одна да одна, слова вымолвить не с кем. С уборщицей Калистой, которая приходит с утра мыть полы, много не натолкуешь, ей бы скорее отделаться да бежать домой. Борис вот приехал, свалил мешки и - до свидания. А ей хотелось, чтобы он побыл здесь, поговорил с ней. Ну, скажем, о жизни, которая почему-то мало приносит человеку радостей... Хороший мужик. Собой видный и тоже одинокий. Вдовец. Фекла вздохнула, поглубже натянула на лоб свою шапочку и принялась замешивать тесто, взявшись за мешалку обеими руками. Тесто начинало пузыриться. К тому времени, когда печь протопится, оно поднимется. С усилием проворачивая опару, она все размышляла о своем одиночестве, и эта работа, которая вначале ей даже нравилась, теперь показалась однообразной, надоевшей. Феклу, как и прежде, неудержимо потянуло к людям, и она стала подумывать, не уйти ли ей с пекарни. Эта мысль не покидала ее, и намерение сменить занятие постепенно укрепилось. "Схожу к Панькину, попрошусь на промыслы, - решила Фекла. - У моря живу, а моря не вижу". 2 За десять лет пребывания Панькина на должности председателя рыболовецкого колхоза люди так привыкли к нему, что без Панькина не мыслили ни колхоза, ни оклеенного голубенькими обоями небольшого кабинета на втором этаже бывших ряхинских хором, ни зверо-бойки, ни рыбного промысла, ни вообще новой жизни в старинном рыбацком селе. Авторитет председателя был незыблем, как материковая земля с причалом: "Раз Панькин сказал, - значит, все!"; "Поди, спроси у Панькина"; "Поскольку Панькин возражает, значит, есть основания". Так в повседневном деревенском обиходе упоминали его имя. Когда зверобои собирались на лед, Панькин ночей не спал, лишь бы обеспечить артели всем необходимым, самолично проверял зверобойное имущество, качество продуктов, заботился о лошадях, которыми доставляли поклажу бригад к месту выхода на лед. Перед навигацией сам убеждался в исправности и надежности судов и карбасов, находил время и для текущих дел, вплоть до распорядка торговли в рыбкоопе, выполнения закона о всеобуче в полном взаимодействии с сельсоветом, депутатом которого избирался столько же лет, сколько был председателем. Панькин привык к этим вечным заботам и тревогам, к своему полумягкому, неизменному со времен кооператива правленческому стулу и письменному столу с закапанным чернилами и кое-где протершимся зеленым сукном. К нему входили запросто, без приглашения, без вежливого стука в дверь, садились на стул и выкладывали, у кого что наболело. Жил он все в той же старой покосившейся избенке, и по-прежнему в домашнем кругу жена называла его Заботушкой. Прозвище как нельзя лучше подходило к нему: он вечно ходил быстрой озабоченной походкой, чуть припадая на больную ревматизмом ногу, и всегда кидал вокруг себя цепкие придирчивые взгляды, от которых ничто - ни плохое, ни хорошее - в селе не могло укрыться. Стараниями Панькина многие рыбаки получали из колхозных запасов тес, кирпич, гвозди для того, чтобы починить или заново построить избу. Такую помощь рыбаки особенно ценили, потому что строительных материалов на сотни верст в округе днем с огнем не найти, кроме круглого леса, и доставка их в навигацию на грузовых пароходах обходилась в копеечку. Если Панькин отправлялся на семужьи тони на морское побережье в моторном карбасе, то непременно брал с собой работника рыбкоопа с коробами и ящиками, в которых везли хлеб, сахар, масло, чай, папиросы - снабдить в кредит рыбаков, сидящих неделями безвыездно на пустынном берегу. Хозяйственную хватку и расторопность председателя по достоинству оценило и начальство. Неоклеенные сосновые стены в его избенке были увешаны благодарственными грамотами. Не так давно премировали Панькина мотоциклом, и он изредка гонял на нем по селу и побережью, наводя страх на кур и рыбью молодь, жмущуюся к берегам. На деловых совещаниях его и, разумеется, возглавляемый им колхоз "Путь к социализму" неизменно упоминали в числе передовиков. Односельчане на ежегодных отчетно-выборных собраниях в начале зимы снова и снова ставили Панькина к колхозному штурвалу. И хотя он в последнее время вроде бы стал сдавать и отказываться от должности, ссылаясь на ревматизм и прошлое ранение, рыбаки, посочувствовав ему, дружно предлагали: "Панькина председателем! У него опыт, и он много лет руководит! Окромя его никого не надо. А ежели здоровье у него подкачало пускай едет на теплые воды, на курорт за счет колхоза!" Панькин от предложения поехать на курорт отмахивался с шуточками: "На югах-то шаг шагнешь - и винный ларек с армянином. Спиться запросто можно!" И опять он при своей беспокойной должности. Ему и лестно, что рыбаки ценят его умение управлять хозяйством, и немного грустновато оттого, что пора бы искать работу полегче, да как оставишь все то, что создано в немалых трудах? Много лет отдано хозяйству, немало здоровья потеряно. Главная забота Панькина - план. Его легко составить, да нелегко выполнить. Треска, навага, сайда и селедка, плавая в беломорских водах, отнюдь не спешат в ловушки, чтобы колхоз выполнил его. Уловистость изменчива и ненадежна. Еще в глубокую старину деды говаривали: "Промысел никогда ровен не живет". Однако ундяне без рыбы не сидят и план, что установлен ры-бакколхозсоюзом, выполняют ежегодно. Выручают сноровка, знание промысловых тонкостей да подвижность и маневренность маленького, но шустрого флота с опытными капитанами и рыбмастерами. В нынешнем, сорок первом году задание колхозу против прежнего увеличили на тысячу центнеров. В области в канцеляриях сидят расчетливые и дальновидные люди. Прикинули: в прошлом году колхоз выловил тысячу центнеров сверх плана, значит, у него есть возможность мобилизовать резервы, и заверстали эту тысячу центнеров в план. Теперь Панькин и ломает голову, как к концу года выйти с хорошими показателями, ибо за невыполнение плана председателей крепко песочат, да и рыбаки теряют премиальные надбавки.
В эти дни перед выходом в море правленцы проверяли готовность судов. Панькин с утра ездил на моторке на дорофеевский бот "Вьюн" с пятидесятисильным двигателем. Задумал Дорофей уйти подальше от родных берегов, подняться вдоль западного побережья Канина и половить там неводом-снюрреводом треску. В старые времена в те воды на парусниках почти не ходили - далековато, да и опасно. Заманчивы неизведанные места, тянут к себе неодолимо, призывно. Сколько плавал Дорофей, сколько бурь и штормов перебедовал, но как бы ни было трудно в море, всегда запоминал "уловистые" районы. Пытался познать в движении рыбьих косяков закономерность, примечал береговые ориентиры, глубины, грунты на дне, направления течений. На малых водах треска опускается севернее, на больших глубинах - поднимается южнее. Приметы все в памяти, не на карте, не в лоции, самим вымерены, самим изведаны. Панькин не сказал Дорофею о своих опасениях насчет дальнего лова, не хотел обижать кормщика, да и крепко надеялся на него, старого своего товарища. Только посоветовал: - Помни, Дорофей, о плане. Ежели у Канина пусто - поворачивай к Мезенской губе к подходу сельди. Дорофей ответил, что поворачивать не придется, он в том уверен. Панькин поуспокоился и поехал в село. Поставив моторку у причала, он поднялся на берег и пошел в правление. Там его ожидали люди с разными делами: пастух оленьего стада Василий Валей, работавший в артели по найму, с тревогой сообщил, что олени болеют и надо вызвать ветеринара. Коровий пастух тоже не порадовал: кончились запасы сена, а подножный корм еще не вырос. Хорошо, что в селе имелся резервный запас сена, и Панькин распорядился отправить корм на карбасах по реке. Вдова рыбака хлопотала о пенсии за мужа, погибшего на промысле, директор семилетки пришел напомнить о заготовке дров для школы. Решив все вопросы, Панькин хотел идти обедать, но его задержала Фекла. Определив ее на пекарню, Панькин считал, что судьба ее таким образом решена, и не видел Зюзину в конторе около двух лет. И вот она явилась. С чего бы? - Здравствуй, Фекла Осиповна. Садись, пожалуйста, - председатель сунул в ящик стола деловые бумаги и посмотрел на нее выжидательно, отмечая про себя некоторые изменения в ее облике. Фекла была все еще пригожа и налита здоровьем и силой. Однако в движениях ее появилась медлительность и основательная уверенность. Она заметно пополнела, под пухлым подбородком с нежной кожей наметились складки, под глазами - морщинки. - Все одна по жизни шагаешь? - спросил Панькин, пока Фекла собиралась начать разговор. - Пока одна... - Пока? Значит, что-то наметилось в перспективе в твоей одинокой жизни? председатель пытался вызвать ее на откровенность, расшевелить в ней прежнюю задорно-шутливую манеру беседовать, но Фекла была сдержанна. - Ничего нет в этой, как ее, - пер-спек-ти-ве, Тихон Сафоныч. Пришла по делу. Из рыбкоопа уволилась по личному желанию. Хочу работать в колхозе на промыслах. Фекла тоже отметила про себя, что Панькин несколько постарел, прежняя бойкость и напористость уступили в нем место расчетливой практичности. Он стал полнеть, непокорные русые волосы поредели, на голове обозначились залысины. - Надоело, что ли, хлебы печь? - спросил Панькин неодобрительно. - Да нет, работа там хорошая, и рыбкооповские ко мне относились по-доброму. Благодарность с печатью на красивой бумаге имею от правления. Однако тянет к промыслу, к людям. Надоело в одиночестве на пекарне сидеть. Мне бы на тоню или на судно, к тому же Дорофею на бот, хоть поваром, хоть матросом. Что так смотрите, Тихон Сафоныч? Думаете, не выйдет из меня матроса? Я при необходимости могу и на ванты лазить... Пекарню я сдала Матрене Власовой. Теперь совсем свободна. - Гм... Значит, свободна... - Панькин вспомнил, что тогда, два года назад, Фекла приходила с той же просьбой - отправить ее туда, где "все работают дружно, артельно, весело". Видимо, ее все-таки тянет к людям, хлебопечение ей прискучило. - Значит, свободна, - повторил председатель. - На ванты лазить тебе тяжело и несподручно, да и не надо. Теперь флот моторный, парусов нету. Команда на боте Дорофея укомплектована. Туда, к сожалению, назначить тебя не могу. Фекла погрустнела, ждала, что он еще скажет. А Панькин подумал, что от прежней насмешницы с острым, как бритва, языком, язвительной и недоверчивой, в ней не осталось и следа. "Неужели это так? Неужто время изменило Феклу?" Как бы он хотел, чтобы она сказала сейчас что-нибудь задиристое, смешливое, как бывало. Но она молчала, ждала ответа и только настороженно посматривала на него своими красивыми, блестящими глазами. "Хоть глаза-то у нее не потухли, и то хорошо! - подумал Панькин. - Нет, по ним видно, что характер у нее остался прежний". Придя к такому выводу, он повеселел и посмотрел на нее уже приветливее, добрее. Поймав его взгляд, Фекла заметила: - Что долго думаешь? Али постарел, голова плохо работает? "Вот-вот, давай, давай!" - Панькин обрадованно заговорил в прежней своей манере: - Такую кралю не просто к работе пристроить. К сетям да рюжам поставить ноготки обломаешь, руки повредишь. В море послать - от соли седина в волосы бросится, красоту потеряешь. Вот что я придумал: валяй-ка ты, Фекла Осиповна, боярышню-рыбу в невода заманивать... - На тоню? - оживилась Фекла. - Это мне подойдет. Правда, она пожалела, что не попадет на бот. Ей бы хотелось побывать в море, испытать себя. Ведь многие женщины из села ходили раньше на шхунах и ботах поварихами-камбузницами, а то и матросами. Фекла умолкла и поглядела в окно. Там, за избами, стоящими на угоре вразброс, виднелась река, бьющая в берег мелкой волной. А дальше, правее в тумане сырого весеннего предвечерья открывался простор Мезенской губы. И вспомнила Фекла свое детство... Она с отцом да соседской девочкой Аниськой отправилась верст за десять от села ловить семгу на юрку1. Море было ласково, спокойно. Сидела тринадцатилетняя Феклуша с подружкой в море на каменистой отмели на юрке, слушала, как плещется у ног волна. А отец высматривал неподалеку из карбаса в прозрачной воде семгу. Как подойдет рыба - невод подтянут и вытащат ее из воды. Глянула Феклуша вдаль, а там, на море, чернота, будто туча с неба осела на воду. Крикнула отцу: "Батя, в море ветер пал!" Отец оглянулся - и впрямь взводень2 подходит. Стал он вытягивать невод, ветер налетел, подхватил карбас, понес к берегу. А Феклуша с Аниськой так на юрке и остались. Жутко. Ветер развел волну. Вот-вот смоет девочек с ненадежной площадки. Ни жива ни мертва сидит Феклуша, рукой в жердь настила вцепилась. Аниська рядом, чуть не плачет. А взводень лупит и лупит по ним... Вот уже и держаться сил не стало. Отец на карбасе не может подъехать, сколько ни гребет против ветра, обратно сносит, заливает его. Хорошо подоспели рыбаки, что с наветренной стороны в еле домой добирались. Сняли промокших, испуганных малолеток-девчонок с ненадежного помоста... И снова отец, как живой, в памяти Феклы. Вот он привел ее на покос, поставил рядом, дал в руки тяжелую горбушу. "Коси, Феклуша, привыкай!" Машет Феклуша косой по траве, скользит она поверху, только кончики у трав стрижет. Хочет девочка под корень траву срезать, да сил мало. Отец смеется: "Ну-ну, не горюй! Подрастешь маленько - наловчишься". - О чем задумалась, Фекла Осиповна? - спросил Панькин, и Фекла отвела взгляд от окна, от весенних половодных далей. Оставила в этих далях свои воспоминания. - Да так... - Значит, договорились: пойдешь на тоню. В звено Семена Дерябина, на Чебурай. - На Чебурай так на Чебурай. Согласна. Спасибо, Тихон Сафоныч. А когда выходить? - Через недельку. Пойдет дора, увезет всех тоньских рыбаков. Готовься. - Ладно. Буду готова. До свидания. Фекла поднялась со стула, повернулась к двери легко, проворно, как бывало и раньше, и вышла. Панькин смотрел ей вслед с загадочной улыбкой. Если бы Фекла видела это, догадалась бы, что председатель что-то затеял и на тоню Чебурай послал ее не случайно. В колхозе было десять семужьих тоней, а он выбрал именно Чебурай. 3 Снова Унда провожала своих рыбаков в море. Под обрывом берега, у причала, стояли карбаса. В один из них команда Дорофея сложила свои вещи. Перед тем как отчалить, рыбаки поднялись на угор попрощаться с родителями, женами да детьми. Толпа народа стояла возле длинного тесового артельного склада. Широкий ветер с губы трепал женские платки и подолы цветастых сарафанов и юбок. Свежесть ясного солнечного утра бодрила, однако на лицах у всех была легкая грустинка. Парасковья держала на руках внука. На нем - шапочка из мягкой овечьей шерсти, теплая куртка, на ногах - коричневые, туго зашнурованные ботинки. Ребенок тянул руки к отцу: - Батя-я-я! В море хоцу-у-у! Возьми-и-и! Родион обнял Августу, поцеловал ее в теплые влажные губы, подошел к матери, взял Елесю на руки, прижал к себе. - Рано тебе в море. Подрасти маленько! Елеся недовольно шмыгнул носом, но плакать повременил, видно, стеснялся многолюдья. Парасковья, как всегда, считала, что без ее советов сыну никак не обойтись: - Осторожен будь, Родион. Береги себя... Особенно в шторм, чтобы, не дай бог, с палубы не смыло. Суденышко-то маленькое, никудышное... - Напрасно, маманя, так говоришь. Бот у нас крепкий, надежный. Со мной ничего не может случиться. - Родион передал сына жене, обнял мать. Она украдкой быстро-быстро перекрестила его. - Ты здоровье береги, тяжестей не поднимай, - наказал он в свою очередь матери. Помахал рукой еще раз, уже с причала, сел в карбас. Григорий Хват, попрощавшись с дочерью Соней, которая спустилась на причал, чтобы передать ему узелок с домашними пирогами-"подорожниками", забрякал носовой цепью. Большой, взматеревший за последние годы, словно шатун медведь, Хват с неожиданной для его полновесной фигуры ловкостью вскочил в карбас, который сразу осел от его тяжести, устроился на банке и взял весло. И еще трое сели в весла, и суденышко, повернув к боту, стоявшему вдали на якоре, заскользило по реке, тычась носом в волны. Уходили от причала карбаса. Шли рыбаки на путину в одно время, но в разные места. Карбаса под сильными ударами весел все удалялись, а толпа на берегу стояла, махала платочками, косынками, шапками. Мохнатые лайки - хвосты в колечко, - навострив уши, терлись возле ундян и тоже глядели вслед карбасам. Поодаль от всех в одиночестве стоял, опершись на посох, дед Иероним в неизменной долгополой стеганке, треухе и валенках с галошами. Ссутулясь, он смотрел перед собой глазами, слезящимися от резкого ветра, и думал, должно быть, о том, что больше не сидеть ему в веслах, не ступать по палубе крепкими молодыми ногами, не тянуть ваерами снасть из глубин, где бьется крупная и сильная рыба. Давно отплавал свое... Пастухова окликнула Августа: - Дедушко-о! Иди к нам. Иероним обернулся на зов. - Ушел Родионушко. Все ушли, - сказал он, подойдя. - Дай бог им гладкой поветери да удачи в промысле. А боле того - счастливого возвращения. Заметив внука на руках Парасковьи, он принялся что-то искать в карманах, долго шарил в них и нашел-таки карамельку в замусоленной бумажной обертке. - На-о гостинец, поморский корешок! Мальчик взял карамельку, развернул ее, бумажку спрятал в карман, а карамельку - в рот. Щека надулась. Елеся зажмурился, причмокнул. - Спа-си-бо, - едва выговорил он - конфета мешала во рту. - Ешь на здоровье, - отозвался дед. - Дал бог тебе, Парасковьюшка, хорошего внука! И на покойного Елисея очень похожего. Ну прямо вылитый Елисей. Я ведь его помню маленького, твоего муженька-то. Такой же был, весь в кудерьках... Парасковья вздохнула, хотела было всплакнуть, но удержалась. Августа спросила: - А где же ваш приятель, дедушко Никифор? - Крепко заболел. С постели не встает. Я каждый день его навещаю. Ох, Густенька, скоро, видно, пробьет наш час. Господь к себе призовет... - он помотал головой, плотно сжал губы, лицо - в морщинках. - Что вы, дедушка, не думайте об этом, - сказала Августа. - Думай не думай, а теперь уж скоро. Одно только утешает, Густенька, что остается после нас надежная замена поморскому роду. Вон мужики-то в море отправились - один к одному как на подбор! А девицы да бабоньки - все красавицы, умные да тороватые. Не выведется поморское племя. С такой думкой благополучной и уходить нам с белого света... Ветер вывернулся из-за угла сарая, будто кто-то его там удерживал и теперь отпустил, раздул парусами сарафаны, захватил дыхание, чуть не сбил с ног. Волны набежали на берег, обмыли камни-валуны, слизнули ил под глинистым обрывом. Отступая, волны оставляли ру-чейки, бегущие обратно в речку. Подошла Фекла, придерживая от ветра юбку, сощурив глаза, поздоровалась. Стала затягивать потуже концы полушалка, а ветер в это время опять подхватил край юбки, обнажив на миг круглое колено, обтянутое нитяным чулком с полосатой резинкой. Фекла досадливо оправила сарафан. - Экой озорун ветер! - и, обращаясь к Иерониму, сказала: - Меня-то придешь проводить, дедушко? Иероним озадаченно замигал белесыми ресницами. - Дык куды тя провожать-то, Феклуша? На пекарню? - На пекарне я теперь не роблю. Буду на тоне сидеть. Скоро пойдем на доре к Воронову мысу. - Скажи на милость! Я и не слышал, что ты уволилась от квашни. По-хорошему ли ушла-то? - По-хорошему, - ответила Фекла. - Не беспокойся. Грамоту благодарственную дали. - Ну, если грамоту, тогда ладно. Хороший ты человек, Феклуша, да вот все одна живешь-то... Когда замуж-то выйдешь? Не дожить, видно, мне до свадьбы. Выходи поскорее-то! - Да как поскорее-то? Дело ведь не простое, - Фекла улыбнулась, будто жемчугом одарила и пошла, думая: "Где он, мой суженый-ряженый? И когда она будет, моя свадьба?"
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
В Архангельске, на Новгородском проспекте, среди старых тополей и берез стоял небольшой одноэтажный дом вдовы судового плотника. В нем лет десять назад сняла комнату Меланья Ряхина и жила в полном одиночестве Три года спустя после переезда в областной центр она потеряла отца - умер от старости и болезней. Мать предлагала Меланье перебраться снова в родительский дом, потому что все-таки любила дочь и очень сожалела что жизнь у нее сложилась так неудачно. Муж выслан, работает на лесоразработках где-то в Коми республике, дом в Унде потерян, сын болтается на тральщике по морям, навещает Меланью редко. Но при всем уважении к матери, дочь переехать в родительский дом все же отказалась, потому что там жил брат, с женой которого она когда-то крепко поссорилась и с тех пор имела к ней неприязнь. Меланья свыклась со своей одинокой жизнью, хотя временами ей становилось очень тоскливо. Изредка из Муоманска приезжал Венедикт, привозил подарки, давал матери денег и, погуляв в Кузнечихе со старыми знакомыми - то ли женщинами, то ли девицами, - Меланья их совсем не знала, - снова уезжал в Мурманск. Меланья со слезами провожала его на пристани, просила, чтобы он перевелся в Архангельск на работу в тралфлот: "Пора тебе, Веня, остепениться. Семью надо завести, а то ведь живешь бобылем - некому за тобой присмотреть, белье постирать, обед приготовить. Вместе-то нам было бы лучше". Венедикт с грустью смотрел на стареющую мать, примечая с каждым приездом все новые морщинки и складки на ее лице, на шее, когда-то гладкой, молочно-белой, словно выточенной. Примечал суховатость кожи на маленьких, исколотых иглой руках, очень жалел мать, однако о переводе на корабль, приписанный к Архангельскому порту, не помышлял. С этим городом, как и с Ундой, у него были связаны неприятные воспоминания. - Может быть, когда-нибудь и переберусь сюда, - неуверенно отвечал он на настойчивые просьбы матери. - Только, мама, не сейчас. А почему бы тебе не переехать в Мурманск? Меланья доставала из сумочки платок, осторожно подсушивала влажные от слез ресницы и щеки и думала, как бы ответить сыну, чтобы не очень обиделся. - Не могу я туда ехать, Веня. Здесь моя родина. Привыкла к Архангельску, люблю его. В Мурманске полярные ночи, по зимам темнее нашего, да и климат хуже... - Что за причины, мама? Архангельск ведь тоже не Сочи. В климате я никакой разницы не вижу. В Мурманске даже теплее... - Ну, Сочи не Сочи, а здесь я все-таки дома, - вздохнув и окончательно избавившись от слез, с улыбкой отвечала мать. - Когда теперь ждать? - Не знаю, мама, сообщу после. Поцеловав ее, Венедикт взбегал на борт парохода по трапу, который уже приготовились убирать, и махал ей фуражкой. Пароход неторопливо разворачивался кормой к пристани. Венедикт переходил на ют1 и еще махал... И мать, худощавая, еще довольно стройная, прижав к боку острым локтем тощий ридикюль, ответно махала ему розовым носовым платком. Рукава ее кофты - тоже розовой, и подол расклешенной юбки трепал ветер. Грустными глазами она смотрела на удалявшийся пароход. Вечернее солнце ярко высвечивало всю ее фигуру, и этот радостный и теплый свет не вязался с ее грустными глазами и заплаканным лицом. Не получилось у нее хорошей жизни в замужестве. А почему? В первые годы одинокой жизни Меланья внушала себе, что настоящей любви не было. Но потом, все больше и чаще обращаясь к мужу и мысленно, и в письмах, она убедилась в том, что ошибалась в своих чувствах к нему. Она написала об этом Вавиле. Тот долго медлил с ответом, и наконец от него пришло письмо: "Была у нас любовь. Только по молодости лет да строптивости характеров мы ее похоронили. Жаль, что теперь ничего не вернешь. Ты ведь сюда в лес не поедешь. Тебе, горожанке, в Унде не нравилось, а тут и подавно взвоешь с тоски... Кругом дремучие леса, на берегу речонки притулился поселок из бараков. В комнате нас двенадцать человек: теснотища, вонь... И живем под охраной - из поселка ни шагу... Где тебе тут выжить? Да и сам я не, хочу, чтобы моя жена добровольно обрекала себя на муку..." Прочтя его признание, Меланья сразу же написала ему горячее и вполне искреннее письмо, в котором убеждала, что ничего еще не похоронено, все можно вернуть, и она будет ждать его столько, сколько отпущено судьбой... И ей стало легче. Поистине: любовь познается в разлуке. Однажды от Вавилы пришло письмо, в котором он сообщал, что в одинокой и нерадостной жизни его появился как будто просвет. Работает он "у пня" - на валке леса лучковой пилой, и со временем так приноровился к этому требующему ловкости и немалой физической силы занятию, что вышел на лесопункте в передовики. В списках вальщиков, перевыполняющих нормы, его имя всегда стояло первым. На участке стали поговаривать, что Вавиле и еще нескольким лесорубам, если они будут работать столь же старательно, могут сократить срок года на два-три. Если это не пустой разговор, то Вавила может скоро освободиться и вернуться к жене, если она того пожелает. Меланья стала ждать возвращения супруга. Приехал он в конце декабря 1940 года, перед новогодним праздником. Выйдя на левом берегу из вагона поезда синим морозным вечером, он постоял на высокой деревянной платформе перед зданием вокзала. Шумные толпы пассажиров спешили к переходу через Двину: зимой "макарки" не ходили, и приезжие, обгоняя друг друга, шли от станции по льду. Вавила опустил мешок к ногам, снял шапку и, поклонившись вокзалу и ларькам, торговавшим на перроне пирожками, пивом и мороженым, взволнованно прошептал: "Здравствуй, родима сторонушка!" Вокруг него уже никого не было. Пассажиры, подгоняемые крепким морозцем, разошлись. Дежурный милиционер в полушубке и валенках, проходя мимо, улыбнулся, увидев степенного бородача, кланявшегося пивному ларьку. "Вот чудило!" - подумал он и прошел в конец перрона. Вавила надел шапку, закинул за спину мешок и отправился на скользкую, накатанную санями и чунками носильщиков дорогу на льду, снова снял треух и наклонил голову: "Здравствуй, Двина-магушка!" Слезинки в уголках глаз прихватило на морозе, колкий ветер гнал поземку вдоль скованного льдом фарватера, переметал дорогу, обозначенную с боков елками-вешками. "Десять лет дома не был!" - вздохнув, Вавила снова надел шапку и бодро зашагал к правому берегу, где цепочками посверкивали электрические фонари. В стороне Маймаксы на лесозаводе сипловато из-за расстояния загудел гудок, возвещая начало смены. Вавила, словно повинуясь зову гудка, прибавил шагу. Без особого труда он отыскал на Новгородском проспекте занесенный до окон снегом небольшой домик с мезонином и старыми щелястыми воротами. В окнах горел свет. Дорожка от калитки к крыльцу была выметена, ее только чуть-чуть припорошило мягким снегом. Вавила поднялся на крыльцо, постучал. В сенях скрипнула дверь, женский голос спросил: - Кто там? - Меланья Ряхнна здесь проживает? Звякнул засов, в проеме двери белым пятном бабье лицо. - Здесь. Только ее дома нет, ушла в магазин за продуктами. Господи, экая бородища! Уж не супруг ли Меланьин? - Он самый, - Вавила тяжело шагнул через порог. - Борода у вас роскошна. У моего муженька тоже такая была... Проходите на кухню. Подождите. Она скоро придет. Можете и в ее комнату, она не заперта. - Ладно, тут подожду, - сказал Вавила и снял полушубок. Повесив его на вешалку, сел, стал обирать сосульки с усов и бороды. Вскоре пришла Меланья с хозяйственной сумкой в руке. Из сумки торчал батон. Став у порога, она выронила сумку, онемела, округлив голубые глаза. Вавила встал, шагнул к ней, протянув руки. - Здравствуй, Ланя. Вот я и вернулся. - Вавилушка-а-а! - Меланья кинулась к нему на грудь, повисла на нем, залилась слезами. Он обнял ее крепкими ручищами, потянулся к губам жены. Губы были свежие и холодные с мороза. Хозяйка тихонько подошла бочком, подняла сумку Меланьи, положила ее на стол и скрылась за дверью в своей половине.
Все было забыто: взаимные обиды, мелкие ссоры, неприязнь и, наконец, размолвка. Меланья теперь с грустной усмешкой вспоминала, как она хотела когда-то взять строптивого и своенравного супруга под свой башмак, сделать его послушным и ручным, купить в Ар-хангельске дом, завести кухарку, горничных, тройку лошадей и белого пуделя. Все эти мечты молодости минули, как зыбкий сон. Осталась действительность - жалкая, ограниченная квадратной комнатой в чужом доме. Приходилось как-то приспосабливаться к новой жизни, делать ее по возможности спокойной. Поздняя их любовь казалась сильнее прежней, с которой они играли как с огнем в благополучные времена. Супруги как бы снова переживали медовый месяц, заботились друг о друге столь пылко и ревностно, предупреждая малейшие желания, что им бы могли позавидовать иные молодожены. Сразу после приезда Вавила начал подумывать о будущем. Возвращаться в Унду и "тянуть лямку" рядовым рыбаком у него не было ни малейшего желания, хотя он знал, что некоторые ундяне раньше ценили его хозяйственную хватку. Твердо помнил он и то, что многие относились к нему с неприязнью и завистью, и Вавила не смог бы жить в родном селе, чувствуя недоверие к себе и косые, недоброжелательные взгляды. - В Унду возврата нет. Причальный конец отрублен: и поплыла наша лодья без весел, без паруса... - в глубоком сосредоточенном раздумье сказал он жене. - А куда плыть? Где причалить? - Насчет Унды, Вавилушка, решил правильно, - мягко сказала Меланья. Лучше жить и работать здесь, в Архангельске. Тут тебя меньше знают. Старики поумирали, молодежь повыросла, люди сменились. Мало кто попрекнет нас старым. Хоть и не преступники мы какие-нибудь, а все же в глазах нынешних "товарищей" - бывшие собственники... Вавила закивал: "Да, да!", взял ее за плечи, наклонился, щекоча бородой щеку Меланьи. - Теперь у меня только одна собственность бесценная: женушка дорогая. - И опять стал размышлять вслух, шагая по комнате. - Тянет меня в море, но не возьмут: доверия у них ко мне нету, хоть и освободился до срока. Стало быть, надо устраиваться ближе к берегу: грузчиком в порт, шкипером на баржу... Или хоть бы матросом на какой-нибудь буксиришко, из тех, что плоты с лесом по Двине таскают. - Грузчиком и не помышляй. Хоть ты еще силен, а здоровье надо беречь. На баржу - другое дело. На буксирный пароход - тоже возможный вариант. Перед самым Новым годом примчался поездом из Мурманска сын Венедикт, узнав о приезде отца из письма. Вавила не мог удержаться от радостных слез, видя что из маленького, щуплого мальчугана в его отсутствие вымахал высокий, широкоплечий парень. - Порадовал ты меня, Венюшка, - растроганно сказал отец. - Добрый моряк из тебя получился. А я-то думал, что ты к этому вовсе неспособный. Прости меня старого дурака. Венедикт, переглянувшись с матерью, улыбнулся в ответ: - Жизнь всему научит, батя. Теперь я вместо тебя плаваю. Долг семьи морю отдаю. Отец долго тискал сына в объятиях. Меланья смотрела на них и радовалась, что теперь уж благополучие навсегда поселится в их семье. Вавила сел за стол, погрустнел, задумался. Венедикта он не видел больше десяти лет, и теперь ему мудрено было постигнуть и понять душу сына: чем живет Венедикт. Сожалеет ли о том, что потеряно для семьи после революции? Как относится к Советской власти да к новым порядкам? И он принялся исподволь расспрашивать сына. - Каково живется тебе, Веня? Думаешь ли заводить семью? Венедикт осторожно, едва касаясь пальцами краев рюмки с вином, отставил ее, оперся о стол тяжелыми локтями, обтянутыми рукавами тельняшки. В комнате тепло. Иней на оконных стеклах подтаял, вода собралась в лотке у нижнего обреза рамы. На комоде сверкала блестками маленькая пушистая елка. - Живу хорошо, батя. В команде траулера не на плохом счету. Был старшим матросом, теперь боцманом хожу. Прежний боцман у нас проворовался - начал кое-что по мелочи с судна таскать да продавать на вино. Его прогнали и предложили мне на его месте работать. Ну, я отказываться не стал. Рыба в тралы идет, заработки есть. А что касается семьи, то верно - пора бы жениться. Но не так просто найти хорошую девушку. Мать хотела было сказать о кузнечевских приятельницах сына, но вовремя спохватилась. Отцу они вряд ли бы пришлись по нраву. - Ну, ладно, значит, у тебя все благополучно, - Вавила поднял на сына глаза, чуть помялся и все-таки задал ему мучивший все время вопрос: - Как новая власть к тебе относится? А ты к ней? Вопрос, конечно, такой, что можешь и не отвечать. А мне все же хотелось бы знать. Венедикт, ничего не тая, ответил: - Может, тебе, батя, и не понравится, но я лично к Советской власти ничего не имею. Живу при ней неплохо, люди меня уважают... - А мной-то, мной-то не попрекают? - голос отца стал каким-то сдавленным. - Нет. На этот счёт можешь не беспокоиться. - Ты в комсомоле? Или, может, и партийным стал? - осторожно спросил отец. - В комсомол приняли, не скрою. А в партию заявление не подавал. Вряд ли примут... - Происхождение? - Оно самое... Хоть никто не упрекает, однако в личном деле все указано. Ну да не обязательно мне в партию. Никто на канате не тянет. У нас на судне больше половины матросов беспартийные. - Вы люди молодые, вам жить по-новому, - неопределенно сказал Вавила, но Венедикт чувствовал, что отец остался доволен его ответами. - Теперь выслушай меня. Сказать по совести, я не могу не обижаться на то, что у меня отняли дом, суденышки, да и людей - зверобоев, рыбаков... Поставь себя на мое место - поймешь. И еще откроюсь вам: хотел я во время коллективизации уйти в Норвегию. Совсем уйти... И пошел было на "Поветери". Думал, что останусь там, на помощь норвежцев, знакомых по прежним торговым делам, рассчитывал. Хотел и вас потом выписать туда с матерью. Но вернули меня от Орловского мыса мужики. Команда взбунтовалась, как узнала, куда и зачем идем, связала меня линьком, и в таком виде, принайтовленный к койке, воротился я домой. Вас уже в Унде не было. Мелаша уехала к отцу и тебя увезла. Она-то правильно поступила, а я неправильно. - Вавила покачал головой, отвел рукой со лба рассыпавшиеся седоватые волосы. - Неправильно потому, что Родину хотел бросить... А человек без Родины, что бакен без огня: не светит, другим пути не указывает. Пустой, холодный мотается на волне. Днем его еще вроде заметно, а ночами теряется в потеми, будто тонет... Уж потом стыдоба заела меня, что собрался бежать из Унды. Родина - как бы на ней ни было - хорошо ли, весело, уютно, сытно или, наоборот, плохо, тяжело, тоскливо, - есть Родина и бросать ее ни в коем разе нельзя! В горе должен ты быть с нею и в радости с нею. К такому пониманию я пришел. Обижаюсь, конечно, что обошлись со мной круто. Но злобы на власть не стану таить. Ею ведь не проживешь, злобой-то. Жизнь теперь новая, для меня еще мало и понятная. Пойму, как присмотрюсь хорошенько. Меланья выслушала Вавилу молча, не сказав ни слова в упрек: "Бог с ним, что было - прошло. Лишь бы теперь жить по-хорошему". Проводив после новогоднего праздника сына, Вавила Дмитрич поступил на работу в речной флот. На зиму - сторожем на самоходной барже-лихтере, стоявшей на приколе в порту, а перед весной, когда будут готовиться к открытию навигации, его обещали назначить на тот же лихтер шкипером. Навигацию открыли, баржа пошла в порт Бакарицу разгружать первый пароход. 2 На горе - высоком берегу, стояла приземистая рыбачья избушка с одним окном, с двускатной крышей из теса и маленькой дощатой пристройкой сарайкой для хранения нехитрых рыбацких припасов. Берег высок, обрывист, угрюмоват, как лицо рыбака в безрыбные, ненастные дни. Если смотреть на угор Чебурай издали с моря, он казался черным от торфяника, и снег, что тянулся многокилометровой широкой полосой по склону, не таял все короткое лето и еще более усиливал нелюдимость. У самого моря, в полосе прибоя, - мелкий песок, кое-где изборожденный илистыми размывами. В прилив песчаная кайма сужалась, в отлив расширялась. Когда дул шелоник - юго-западный ветер, беломорская волна жадно кидалась на пески, пытаясь начисто смыть, слизать их. Но они не поддавались, лежали плотно, ровно, будто городской асфальт. Волны неистовствовали, и от них по песку катилась пена. От берега в море уходила укрепленная на высоких шестах "стенка" ставного невода. В воде она упиралась в горловину снасти. За "горлом" - обширный "котел", сетный обвод овальной формы тоже на шестах, вбитых в грунт. В отлив "котел" обсыхал, в прилив скрывался под водой. "Котел" предназначен для рыбы. Наткнувшись на "стенку", в поисках выхода она попадала в него. С отливом рыбаки подбирали ее и выносили. Избушка на горе и ставной невод назывались тоней. А место, где она расположена, с незапамятных времен именовали Чебураем. Что означало это название и откуда оно взялось, толком никто не знал. Ловили здесь боярышню-рыбу - семгу. Ту самую, которой еще холмогорский архиепископ Афанасий потчевал именитых московских да заморских гостей и которая издревле украшала, наряду с осетрами и стерлядью, великокняжеские да патриаршие столы. Изба пуста. Рыбаки у невода. Светло: мезенская летняя ночь - не ночь, в третьем часу на дворе видно каждую травинку. В углу избы - печурка с плитой, на ней кипяток в большом и заварка в малом чайниках. Вдоль стен узкие нары в два этажа, как полки в вагоне. Стол, две скамейки. Тоня рассчитана на шесть человек, но сейчас на ней "сидели" четверо. Стекла в оконце старательно протерты: рыбаки любили порядок и чистоту. В полосе обзора - косогор с блеклой приполярной травкой, а за ним неоглядная и необъятная морская ширь. Три часа... Ветер не стихал. Белоглазая мезенская ночь равнодушно глядела в оконце, и по избенке зыбился таинственный спокойный полусвет. Наконец в избе появились хозяева. Низенький и полный Дерябин почти не наклонил головы в дверях, долговязый Николай Воронков сгорбился глаголем, Борис Мальгин, тоже мужчина высокий, видный собой, голову под косяком склонил неохотно и даже лениво. Последней втиснулась Фекла, на миг заполнив проем дверей своей широкой и рослой фигурой. В избенке стало сразу тесно. Фекла, сев на нары, принялась стаскивать с ног бахилы, а уж потом, сунув ноги в галоши, раздела ватник. И мужчины привычно сняли свои рыбацкие доспехи - ушанки, штормовки, ватники, высокие резиновые сапоги. В этот раз у невода провозились долго: вся "стенка" была забита водорослями-ламинариями, старательно чистили ее. В неводе оказалось пусто, если не считать нескольких маленьких никудышных камбалок да трех окуней пинагоров. Настроение у рыбаков было грустное. Выпили по кружке горячего чая, похрустели на зубах кусочками сахара и легли спать. Утром направление ветра не изменилось: юго-запад. Зарядил, кажется, на неделю. Рыба в берег не шла, пряталась в глубине. Забыла семга дорогу на тоню Чебурай. Чихать ей на рыбацкие переживания да на колхозный план. Позавтракав, Дерябин завалился на нары, стал читать "Остров Сокровищ", прихваченный из дому засаженный томик. Читал-читал - потянуло, в сон, уронил голову на грудь. Николай Воронков, вытянувшись на нарах во весь исполинский рост так, что ноги свешивались с полки, курил "Норд" и время от времени вздыхал с тяжелой грустью. Товарищи догадывались о причине этих воздыхании. Жена Николая неожиданно и впервые в жизни получила путевку на курорт в Сочи и отбыла, когда муж уже сидел на тоне. Проводить ее не пришлось. Николай наслушался курортных анекдотов, в которых жены, уехав на теплые воды, напропалую флиртовали с мнимыми холостяками, и был во власти сомнений. Женился он в позапрошлом году и жил с супругой душа в душу. Дома с бабушкой оставался годовалый сынишка. Как-то он там? Не дай бог: бабка по старинке еще додумается совать ребенку в рот тряпочку с хлебным мякишем. Не подавился бы. Бабка старовата, плохо видит и плохо ходит. Фекла, сев на своих нарах поближе к окну, занялась шитьем. Борис Мальгин, вдовец, лежал на спине на верхней полке, над Семеном Дерябиным и пытался заснуть. Но сон не шел к нему. Когда из угла послышался очередной вздох Воронкова, Борис счел нужным успокоить товарища: - Да хватит тебе вздыхать-то! Вернется твоя Дашка в целости-сохранности. Все, что рассказывают, - брехня. Одно пустословие и глупости. Фекла опустила на колени шитье, прищурившись, глянула на Воронкова: - А и погуляет малость, так не убудет... Воронков погасил окурок, сел на нарах. - Еще чего! Погуляет... Ишь ты... - проворчал он. Дерябин открыл глаза, потянулся к столу, положил книгу, сунул руки за голову, будто и не спал. - А вот я, понимаешь ли, расскажу случай. - Он приподнялся на локте и глянул в угол, где, потупя голову, сидел Николай. Он рассказал "случай", уверяя, что он в действительности был, и "никакой не анекдот", а истинная правда. - Да полно вам! Не о жене я думаю, - проговорил Воронков, встав с нар, чтобы напиться. Он медленно налил в жестяную кружку воды из чайника, так же медленно, цедя ее сквозь зубы, выпил. - Сидим на тоне вторую неделю - и без толку. - Что поделаешь, - наморщив лоб, отозвался Дерябин. - Пассивный лов! Не самим же загонять семгу в невода. Начинало штормить. Семен глянул в окошко: море взлохматилось, побелело от пены. - Баллов семь, пожалуй! - сказал он. - Колья у невода повыдергает. - Вроде бы крепко забивали, - с тревогой отозвалась Фекла, что-то кроя ножницами. Дерябин умолк и опять посмотрел в окно. Ветер трепал былинки у обрыва. Борис Мальгин отлежал бока, слез с нар и вышел на улицу поколоть дров. К нему подошел черно-белый пес Чебурай, названный так по имени тони. Помесь дворняги с ездовой полярной лайкой, он был, кажется, самым добродушным существом во всем собачьем роду на земле. Профессия поморов наложила на него неизгладимый отпечаток. Питался пес исключительно рыбой - мяса на тоне не бывает Никогда никого не облаивал, и можно подумать, что он от рождения немой. Даже зайца, выбежавшего из тундры в начале июня, Чебурай не удостоил лаем, а молча взял след и полдня носился за ним по кочкам. Зайца он, конечно, упустил. Приезжих людей Чебурай встречал молча, подходя к ним степенной, как у рыбака, походкой, знакомясь, обнюхивал и с достоинством удалялся прочь. Гостей различал по запахам. От председателя колхоза всегда пахло стойким запахом папирос "Звездочка". Возчика Ермолая с рыбоприемного пункта он узнавал не только по его колоритному виду, но и по запаху конского пота. Ермолай был неразлучен с низкорослой и шустрой мезенскои лошадкой, запряженной в двуколку с ящиком-кузовком. Еще помнил Чебурай густой запах гуталина, которым за версту несло от сапог председателя рыбкоопа, приезжавшего на тоню по торговым делам. Борис принес Чебураю вареную камбалу в алюминиевой миске. Пес принялся неторопливо есть, а Мальгин взялся за топор и поленья. В избушке стали готовиться к обеду. Фекла помешивала уху в кастрюле и заваривала чай. Дерябин влажной тряпочкой обтирал стол. Николай Воронков аккуратными ломтями нарезал хлеб. В самый разгар обеда в сенцах кто-то стал шарить по двери, потом она отворилась, и в избушку вошел Ермолай. Куцый воротник заношенного полупальто поднят, уши у шапки опущены. Нос у возчика от холода набряк и посинел, как слива. Пальцы едва отогрел над плитой. - Здравствуйте-ко! Каково живете-то? Каково ловится? - Здравствуй, Ермолай! - на разные голоса отозвались хозяева. - Как раз к обеду. Садись к столу. Ермолай смахнул с головы шапку, скинул полупальто и, потирая руки, пристроился на кончик скамьи. По вел носом: - Дела, видать, плохи. Уха-то из камбалы! - Добро, что хоть камбала в невод забрела, - скороговоркой отозвался Дерябин, разламывая ломоть хлеба. - А я, грешным делом, думал: уж на Чебурае-то похлебаю семужьей ушицы. Ну, что бог послал. - Ермолай взял ложку и стал есть. Спешить некуда. Обедали неторопливо, степенно, смакуя каждый глоток ухи, кусочек хлеба. Потом пили чай. Ермолай оттаял и, сыто икнув, стал разговаривать охотнее. - Чем моя работа хороша? А тем, братцы, что я никогда не забочусь о харчах. На Погонной утресь1 позавтракал, у вас отобедал, а к вечеру на Вороновом поужинаю. Приеду на рыбпункт, коняшку распрягу - в стойло, а сам - спать. Вишь, как ладно у меня выходит! - Что и говорить, - добродушно отозвался Воронков, поиграв темными бровями. - Работа у тебя выгодная. А куда зарплату кладешь? В чулок? - В чулок - это не мужицкий обычай. Деньги я расходую на дело. - На какое же дело? - осведомилась Фекла, моя посуду. Дерябин помолчал, пряча усмешку в ладонь, потом сказал: - Секреты все у тебя. Нет, чтобы прямо, по-честному признаться: есть, мол, у меня сударушка, по имени Матрена, засольщица на рыбпункте. Я ей регулярно обновы покупаю - платки, модные штиблеты али там полусапожки... Потому и питаюсь по тоням. Ермолай на десяток лет был моложе знаменитых в Унде стариков Иеронима и Никифора, однако по складу характера, по умению вести шутливые разговоры в пору безделья, ни в чем не уступал им. Разве только хитростью да сметливостью против тех стариков был немного обделен. С молодых лет он пребывал в возчиках: возил рыбу, бочки с тюленьим жиром, сено, дрова словом, все, что придется. С годами он менял только лошадей да повозку, если та приходила в ветхость. Большей частью работал летом - на тонях от рыбпункта, зимой - на перевозке наваги с Канина. Ермолай, чтобы набить себе цену, сказал небрежно: - Да-а-а, нынче бабы стали разборчивы. Пряниками да карамелями от них не отделаешься. А вы, значит, впусте сидите тут? Когда же семга-то подойдет? У меня двуколка пустая. - Бог ее знает, когда, - Дерябин все посматривал в окошко. - Конь-то у тебя там не озяб? - Ничего, он привычный. Морской конь. Шерсть на ем, как на ездовой собаке - густая, - отозвался Ермолай. - Эх, семга, семга! - с сожалением добавил он, надевая полупальто. - Ну, поеду, пора. Боярышня-рыба в это время гуляла в море Студеном. До осени, до ухода на нерест в реки ей предстояло набраться сил, отдохнуть, чтобы, преодолевая пороги, подняться в верховья и выметать там икру. Шторм взмутил воду в прибрежной полосе, и серебристые бока боярышни тускло отливали сквозь толщу воды латунью. Вот она быстрой молнией метнулась вперед, завидя мелкую рыбу мойву. Разбила стаю. Мойва стремглав брызнула в разные стороны. Боярышня-рыба успела перехватить несколько рыбок. Пошла дальше. Мойва бежала в берег, надеясь спрятаться на мелководье. Семга - за ней. Ее красивое сильное тело, словно торпеда, пронзало толщу воды, и попала семга на мелкое место. Вода волновалась... И вдруг наткнулась семга на что-то упругое. Осторожно повернулась и скользнула вдоль "стенки" невода. Скорее, скорее отсюда! Тут вода мутна, тут расставлены ловушки... Скорее на глубину, на простор! "Стенка" оставалась слева. Семга, взмахнув плавниками, устремилась вперед. Кажется, обошла сеть Но снова головой ткнулась в упругое полотно... Семга пошла вдоль сети, вдоль, вдоль; ей казалось, что она идет по прямой, а на самом деле она двигалась по кругу. Раз и другой, и третий, и десятый! Проклятая ловушка держала ее, выхода не давала... Семга поворачивала назад, но ловушка стерегла ее на всем пути. Нет выхода... До самого отлива металась она в котле, и когда в отлив вода отхлынула от берега, боярышня-рыба осталась лежать на песке, судорожно глотая через жабры губительный воздух.
Впереди шел Дерябин, за ним - Борис, Николай и Фекла. Дерябин, увидев семужину, ничего не сказал и пошел к кольям. Такой улов его не устраивал. Стал пробовать колья на прочность. Борис и Николай тоже не остановились перед боярышней-рыбой. Скосив на нее глаза, стали выдирать из ячей водоросли. И только Фекла не могла удержаться от восторга. - Семужка! - сказала он, склонившись над рыбиной и погладив ее серебристый бок. - Боярышня-рыба! Она тоже принялась чистить невод. Закончив работу, подняли семгу и пошли в избу. Боярышня-рыба растянулась на столе во всю свою длину. От ее серебристых боков в избушке стало будто светлее, как бывает, когда поздней осенью за окном ляжет первый чистый снег. - Что с ней делать? - спросил Борис, обращаясь к Дерябину, старшему на тоне. Семен скользнул по рыбине острым взглядом, прикинул - килограммов шесть-семь будет... В этом году рыбаки еще не пробовали свежей семужьей ухи. Он поднял руку и рубанул ею в воздухе. Жест был понятен всем. Повеселевший Борис вынул из ножен острый нож и потащил боярышню-рыбу в сарайку. - Теперь начнется подход, - все еще неуверенно сказал Дерябин. - Ветер вроде бы тянет на побережник К ночи шторм поутих. Ветер действительно сменился на северо-западный. Волны били в берег не в лоб, а наискосок. Когда ночью звено спустилось к неводу, то все увидели, что и небо прояснилось. На этот раз их ждала удача, в "котле", на песке лежало девять семужий средней величины. И в двух других неводах оказалась семга. Утром на тоню прибыл Ермолай. Ночной улов рыбаки сдали ему. Ермолай радовался со всеми удаче и взвешивал ручными весами каждую рыбину осторожно, чтобы не повредить. Потом складывал боярышню-рыбу в ящик, так, словно она была стеклянная. Заперев ящик на замок, он спросил: - Уху-то варили? А мне оставили? Я ищо, брат, не обедал. Только у Петьки Косоплечего позавтракал. Тот, шельмец, накормил меня килькой в томате. Рази ж это еда? 3 И была снова чарующая тоньская белая ночь, наполненная посвистом ветра и грохотом прибоя. И море отсюда, с высокого берега, открывалось во всей необъятности и красоте. И опять рыбаки за полночь в час отлива спускались к неводу и, не торопясь, делали в нем свои привычные дела, оставляя на мокром песке заплывающие следы от бахил. Вернувшись в избушку, они молча укладывались спать. Так день за днем, ночь за ночью... За время "сидения" на тонях они так свыклись с морем, что, казалось, перестали замечать его. Но это только казалось. На самом деле они все видели, все примечали, изо всего делали для себя выводы. Мимо их обостренного внимания не проходила ни одна мелочь в поведении моря, в изменении ветра, в том, мутна вода или прозрачна, высоки или низки облака, каков был вечером заход солнца. Ведь от всего этого зависело их рыбацкое счастье. Их промысел хотя и считался по сравнению с другими малоприбыльным, был сам по себе благороден, привлекателен и азартен. В тихие часы волны спокойно бежали в берег, наполняя все вокруг шумом вкрадчивым, словно доверительный шепот. А во время прилива, да еще с ветром, бьющим прямо в Чебурай, море гремело, пена шариками катилась по песку. Нептун ярился и плевался ею, словно хотел выжить рыбаков Чебурая с насиженного места. Чуть-чуть, каких-нибудь несколько миль не дотянулся Воронов мыс до Полярного круга, до того условного места на карте, за которым начинается власть длинных зимних ночей, снежных буранов и льдов. Заполярная природа наложила на окрестности тони Чебурай свой неизгладимый отпечаток. Если стать спиной к морю, увидишь прибрежную тундру, плоскую, усеянную кочкарником, зеленовато-серую с рыжими подпалинами однообразную равнину. Среди этой двойной пустыни - водной и материковой - избенка на юру кажется затерянной, случайной, опасливо вздрагивающей под ударами штормов. Со всех четырех сторон обдувают ее ветра. Стены просквожены ими до сухости, до звона. Если ударить по ним обухом, изба запоет, словно корпус больших гуслей. Она отзывается на удары ветра, вибрируя каждым бревнышком, каждым свилеватым, рассохшимся слоем дерева, срубленного в лесах вверх по Унде и доставленного сюда на грузовых морских карбасах.
Два дня штормило. Рыбаки, изнывая от безделья, отсиживались в избушке, слушая тревожный рев моря, которое в неукротимой свирепости обрушивало вал за валом на притихший берег. Беспокоились за снасти: при таком накате может все колья повыдергать, сбить невод в кучу или, хуже того, отнести его куда-нибудь в сторону да выбросить на песок. Когда поутихло и мутная, замусоренная прибоем вода отступила, невод обсох. Рыбаки увидели, что колья покривились, торчали в разные стороны, и удерживались на сетной дели, местами порванной, закиданной водорослями. "Стенка" невода да и обвод были зелены от ламинарий. Долго возились со снастью - забивали колья, чистили сеть от травы, вынося ее на берег охапками. В "котле" невода, на песке лежали лишь толстобрюхие пинагоры, судорожно хватающие ртами холодный воздух, да уснувшие камбалы. Семги не попало. Собрали рыбу, вернулись в избу, пообедали и занялись кто чем. Николай, вытянув ноги в шерстяных носках к дверному косяку, лежал на спине и, судя по всему, опять грустил о супруге, о чем свидетельствовали воздыхания, доносившиеся с койки. Семен Дерябин шил новые ножны из желтой хрустящей кожи. Борис Мальгин вышел на улицу поколоть дров. Фекла, прибрав на столе и вымыв посуду, тоже вышла из избы. Мальгин работал, как всегда, неторопливо и рассчитанно. Поленья из тонкомерного леса-плавника, собранного по берегу, разлетались на плахи с одного удара. Борис кидал их в кучу перед поленницей, прижавшейся к стене избы. Ветер-побережник трепал русые волосы дровокола, и они дыбились кудрявой шапкой. Лицо у Бориса розовокожее, обветренное, глаза синие, спокойные. Вся фигура его выражала полную невозмутимость, которую ничто не могло нарушить. Фекла подошла тихонько, будто подкралась, и стала смотреть, как он работает. Борис тоже искоса поглядывал на нее. Она встала совсем близко и принялась укладывать дрова в поленницу. - Помогу тебе, - сказала она. Борис молча кивнул. Фекла принялась укладывать поленья быстро и ловко, выравнивая их в поленнице мягкими ударами ладони, будто припечатывая к стене избушки. - Какой ты молчун! - мягко упрекнула она Бориса. - Раньше был вроде разговорчивей. Мальгин был, видимо, не в настроении. Он опустил руку с топором, улыбнулся как-то отрешенно и пожал плечами, дескать, не пойму, что тебе надо. Опять поднял руку и распластал надвое чурку. - Скажи чего-нибудь, - попросила Фекла, потуже затянув концы тонкого шерстяного платка. - Чего говорить? - спросил он безразлично. - О своей жизни рассказал бы... - Чего рассказывать? Все на виду. Живу, как другие. ...Отец у Бориса умер рано, оставив его двенадцатилетннм подростком с матерью. Та смолоду была слаба здоровьем и занималась только домашним хозяйством. Когда Борис стал постарше да покрепче, рыбопромышленник и судовладелец Вавила Ряхин взял его на работу в салотопню. Борис обрабатывал тюленьи шкуры, вязал их в тюки, затаривал в бочки. А потом Ряхин перевел его на склад грузчиком. Так и тянул лямку на купца Мальгин до самой коллективизации. Вавилу раскулачили, выслали из села. Мальгин стал работать в колхозе, ловил с бригадой рыбаков сельдь. Скопил денег, решил жениться на поглянувшейся ему рыбачке из Слободки. Но в семейной жизни ему не повезло. Жена умерла во время родов, а ребенок жил не больше недели. Остался Борис опять вдвоем с матерью. Он посуровел, стал несловоохотлив, замкнут. От беды, заглянувшей в его избу, оправился не сразу. - Женился бы снова, - советовали близкие знакомые. - Первый раз не повезло, может, второй повезет... Борис отмахивался: - Куда спешить? Всему свое время. Но время шло быстро, и подругу жизни надо было все же присматривать. Мать стала сдавать, уже и пол в избе мыть не может, просит соседок.
- Неинтересная у меня жизнь, - сказал Борис Фекле. - И неудачная. Она сочувственно вздохнула: - Все от тебя самого зависит. Никто ведь не мешает снова устроить свою судьбу... - Так-то оно так, а и не совсем так, - ответил он вовсе уж непонятно и надолго замолчал, бегло глянув на нее. Синева его глаз, как тогда, у пекарни, опять взволновала ее и растревожила. Борис взял полено, поставил его на чурбан и попал топором прямо в сердцевину. Фекле понравилось, как он ловко расколол чурку с одного удара. - Глаз у тебя наметан. Рука верная, - одобрительно заметила она. - Хм.. Феклу взяла досада: никак не может "разговорить" Бориса. Она сразу охладела к работе и отошла, повернувшись к морю. К ногам ее сунулся Чебурай, обнюхал пахнущие ворванью сапоги и фыркнул, ожесточенно помотав ушастой головой. Он сел рядом и тоже стал смотреть на волны, бесконечно бегущие внизу, под берегом. - Что, Чебураюшко, скушно? - Фекла потрепала пса по густой шерсти на загривке. Чебурай зажмурился от удовольствия, потянулся к ее руке, выставив вверх остроносую морду. Оставив собаку, Фекла тихонько пошла мимо Бориса, который все так же старательно колол дрова, в пустынную неприветливую тундру, усеянную кочкарником. Под ногами мягко пружинил подсохший перегной, шелестела мелкая буроватая травка. И - странное дело! Когда Фекла отошла, Борис почувствовал, что ее не хватает. Он вонзил топор в чурбак, достал тонкие дешевые папиросы "гвоздики" и закурил, глядя вслед Фекле. Отойдя на почтительное расстояние, она остановилась, глядя под ноги, склонилась, сорвала какую-то былинку и позвала его: - Иди-ко сюда! Мальгин, приминая кочки тяжелыми бахилами, неторопливо подошел к ней. - Глянь-ко, цветы, - удивленно сказала Фекла, протягивая ему стебелек с распустившимся соцветием. Ветер чуть шевелил его нежные и мягкие, словно ушки, лепестки. На желтоватых тычинках заметна была пыльца - Это белогор? - Вроде белогор, - ответил он. Фекла пошла дальше, все поглядывая себе под ноги, словно боясь что-нибудь примять. Опять склонилась, сорвала мелколепестник, посмотрела на Мальгина выжидательно. Он поравнялся с ней, думая о странностях Феклы, которой ни с того ни с сего вдруг вздумалось собирать мелкие, невзрачные на вид тундровые цветки. - Ой, смотри, сколько очитка! - воскликнула Фекла в радостном изумлении, оглядывая розовато-белый пушистый ковер перед собой. - Почему называется очиток, ты знаешь? - Где мне знать, - грубовато ответил он. - Я травками не занимаюсь. Мое дело - рыбацкое. - Однако же белогор ты знаешь! - Так, наугад сказал... - А я-то думала - тут ничегошеньки не растет. Ой-ой-ой! Цветет тундра! Она пошла дальше, рассматривая скромную и неброскую пестроту под ногами. Приметила морошечник с зеленоватыми завязями будущих ягод, сиреневые колокольчики и еще другие цветы, мелкие, будто обиженные природой, которая не позволяла им буйно идти в рост, цвести пышно, призывно. На суховатых проплешинах росли мхи. Они мягко пружинили под ногами. Борис из любопытства шел следом, а она, увлекшись цветением тундры, вроде бы и забыла о нем. Получалось так, что цветы заманивали вдаль Феклу, а она - Бориса, и все это происходило самой собой, случайно. Так бывает, когда человек, идя по лесу, увлекается его красотами, чистотой и свежестью воздуха, заходит далеко вглубь и останавливается, озираясь по сторонам: "А где же обратный путь? Как выбраться отсюда?" Далеко позади осталась избушка, и возле нее маленький силуэт одинокого Чебурая. Фекла, приметив впереди сухой ложок, спустилась в него и села на склоне на рыжеватый мох. Мальгин стоял неподалеку. Фекла, будто не замечая его, складывала цветки в маленький букет. Борис, поколебавшись, сел чуть поодаль. Она связала цветки стеблем и положила их рядом. Расстегнув пуговицы ватника, вздохнула глубоко, всей грудью, с наслаждением, подняв загорелое, смуглое лицо к небу, сплошь затянутому серыми бесплодными облаками, которые не сулили ни дождя, ни снега. Ветер тоненько пел в ушах, под его ударами покачивались одинокие среди мхов былинки. Фекла посмотрела на Бориса. - Боишься, что ли, меня? - Чего мне бояться? Ведь не укусишь, - с напускным спокойствием отозвался Мальгин и далеко отбросил погасший окурок. - А вдруг укушу? Быстрым и гибким движением она подсела к нему, взяла мягкой рукой подбородок Бориса и повернула его лицо к себе. Он, будто очарованный и потерявший волю к сопротивлению, повиновался ей. Глаза Феклы - большие, карие, глянули в синь его глаз жадно и многозначаще. Губы Феклы с темным нежным пушком над уголками рта дрогнули и вдруг обожгли его жарким поцелуем. Борис отстранился, уняв волнение, сказал: - Это ты зря. На тоне грешить нельзя... - Почему? - спросила Фекла, скинув платок и поправляя уложенные на голове косы. - Рыба в невод не пойдет. Старая примета есть... - Ры-ы-ыба? - Фекла, запрокинув голову, захохотала, и в ее смехе чувствовалось презрение, Рыба, говоришь? Так тоня-то вон где, далеко! она махнула рукой в сторону избушки. - Тут ничейная земля, божья... Пустыня холодная, хоть и с цветами. Я думала - ты мужик, да, верно, ошиблась. - Она накинула платок на голову, стала застегивать ватник, но Борис, не выдержав, крепко обнял ее за талию, и Фекла, почувствовав его силу, подумала: "Не вырвешься! Да и зачем вырываться?.." Своей щекой она ощутила тугую с короткой щетинкой бороды щеку Бориса.
...В небе все так же стыли облака с сиреневыми размывами. Они были неподвижны. Фекла не замечала их неподвижности и только подумала, что они высокие, спокойные и чистые...
Борис лег на мох, сложив руки под подбородком, и долго смотрел на карминово-розовый ковер очитка. Цветки были мелкие, чистые и радовали глаз спокойной красотой своих оттенков. Оглядев мох вокруг себя, Фекла отыскала букетик, взяла его и понюхала, чуть пошевелив тонкими крыльями носа. Цветки ничем не пахли и начали вянуть... Она хотела было смять их в кулаке и выбросить, но раздумала и положила на землю подальше от себя. Борис ощутил на затылке прикосновение ее мягкой, теплой руки. Высвободив свою ладонь, он положил ее поверх Феклиной. Оба замерли, ощущая, как в жилах кровь пульсирует быстрыми сильными толчками. - Теперь уж ты мой... Навсегда, - сказала она. Голос ее дрогнул от волнения. - Мой! Он ненадолго закрыл глаза, потом открыл, и в них можно было уловить иронию. - Ишь ты... Откуда такая уверенность? - Сердцем чую. Вы, мужики, больше разумом чувствуете, а мы, бабы, сердцем. Разум иной раз и обманет, а сердце - нет! - Все может быть, - сдержанно отозвался он. - Пора идти. Дрова-то не колются... Еще искать нас вздумают... Во будет потеха! - он встал. - Я пошел. Ты чуть попозже, ладно? - Ладно уж... После полудня облака расступились, открыв чистое с золотинкой небо, и над водой обрадованно закружились чайки, то кидаясь вниз и чиркая крыльями по волнам, то взмывая вверх. Вскоре с северо-запада стала надвигаться сизая хмарь, и подул холодный, резкий ветер. Море нахмурилось, потемнело, и снова по нему понеслись в быстром беге злые, пенные барашки. Заметив перемену погоды, рыбаки, выйдя на обрыв, пытались угадать, надолго ли она испортилась. - Взводень лупит! - Николай безнадежно махнул рукой и в великой досаде поглубже нахлобучил шапку на голову. - Да-а-а, - протянул Дерябин, глядя вдаль помрачневшими, словно туча у горизонта, глазами и обхватив толстыми пальцами поясной ремень. - Каждый божий день что-нибудь да припрется с севера. Не везет! Борис Мальгин подался вперед к самому обрыву, напряженно вгляделся в кипенье волн. Рядом Фекла следила за морем из-под руки. - Гляньте, братцы, дора! - сказал Борис. - В самом деле. Вот чумные! По такой-то волне! - встревожился Дерябин. - К нам вроде идут. Зачем? Продукты есть, рыбы нету, грузить нечего... Дора летела будто на крыльях, кренясь на левый борт и то ныряя носом в волны, то выбираясь на гребни. Уже стало слышно, как напряженно работает двигатель. Подойдя к берегу и развернувшись носом к волне, дора стала на якорь. С нее что-то кричали, но что - не разобрать из-за рева моря. Дерябин, как старший на тоне, распорядился: - Борис, Николай, к карбасу! Мальгин мигом сбежал с обрыва, следом поспешил Николай. Они спустили на воду карбас, сели в него. Карбас мотался на прибойной волне, рыбаки гребли изо всей мочи и наконец отошли от берега. Подплыли к доре, кинули конец. Рулевой доры ждал, прячась от резкого ветра за рубкой. - Что стряслось, Трофим? - спросили семужники. - Чего пришли в такой штормину? Трофим в отчаянии взмахнул рукой и сказал громко, почти крикнул: - Война! - Война-а? Да ты что... Какая война? С кем? - выкрикнул Борис, все еще тяжело дыша от усиленной работы веслами, еще не веря в то, что он услышал от Трофима. - С Германией. С Гитлером... Фашисты напали... сегодня, на рассвете. Мобилизация идет... Мне велено объехать тони и привезти тех, которые по годам подлежат... мобилизации... Тебе, Борис, выпал жребий, и тебе, Николай. Собирайтесь поскорее. Еще четыре тони надо обойти, а взводень! Вон налетел! Давайте в избушку, соберите вещи, и на дору. Быстро! Дору мотало на волне. Цепляясь за все, что попадется под руку, Борис спустился в карбас, который тоже мотался вверх и вниз и бился бортом о бок доры. Они с Николаем отчалили и стали выгребать к берегу. Сообщив нерадостную весть Дерябину и Фекле, сбегали в избушку, собрали немудрые свои пожитки и вышли прощаться. Дерябин все не верил, что началась война, и, хватая Бориса за рукав, кричал: - Он так и сказал - война? Так и сказал? Может, ошибка?.. - Нет ошибки. Мобилизация объявлена, - ответил Борис хотя и растерянно, но утвердительно и, высвободив рукав из цепкой руки звеньевого, подошел к Фекле. - Прощай, Феня. Не знаю, свидимся ли?.. Он смотрел ей в глаза до крайности встревоженным взглядом, и в нем она прочла боль, жгучую боль оттого, что так неожиданно им приходится расстаться. Она кинулась к нему на грудь, повисла на нем, обняв крепкую коричневую шею так, что он едва устоял, - Боря-я-я! Да как же так? Борис оглянулся на рыбаков, отчаянно махнул рукой и, крепко обняв Феклу, поцеловал ее долгим прощальным поцелуем. Потом с усилием оторвал ее руки, белые на запястьях, от своего ватника, схватил мешок и побежал вниз, крича: - Прощай, Феня-я-я! Жди-и-и! Все прощайте! - Проща-а-айте! - вторил ему Николай, торопливо оглядываясь и печатая каблуками тяжелых резиновых сапог мокрый песок. - А ну, навалимся, сказал он Борису, взявшись за карбас. - Погоди, - удержал Борис. - Надо ведь карбас-то обратно кому-то гнать. Эй, Семе-е-ен! Семен был настолько ошеломлен известием о войне, что совсем не подумал о карбасе. Быстро он спустился вниз, а за ним - Фекла. Дора, взяв на борт мобилизованных рыбаков, снялась с якоря и побежала дальше вдоль побережья. Карбас вернулся к берегу, Семен и Фекла долго возились с ним, вытягивая его на катках подальше на песок. Крепко обмотали носовой цепью причальный столбик и стали подниматься на гору, к избушке. Там, на обрыве, под которым еще лежал с зимы снег, на ветру, они долго стояли и смотрели вслед удаляющемуся суденышку, пока оно не скрылось из виду. - Как же мы теперь двое-то? - озадаченно спросил Дерябин. - Управимся как-нибудь, - отозвалась Фекла и, закрыв руками лицо, заплакала. Дерябин посмотрел на нее с недоумением: "Будто по мужу плачет". И вдруг его осенила догадка: "Видно, любовь у них. Я, старый дурак, и не заметил ничего!" Он постоял рядом с Феклой, повздыхал сочувственно и пошел в избу. Фекла долго маячила над обрывом на холодном пронизывающем ветру и глядела на море, где разгуливал шальной взводень. 4 Дорофей с командой на мотоботе "Вьюн" дважды выходил в море миль за двадцать от берега за треской и оба раза возвращался в Шойну с полными трюмами. В третий раз смоленый крутобокий "Вьюн" лег носом к волне, снова и снова забрасывали невод и выбирали его с богатым уловом. Треска была отборной, крупной. Команда не знала отдыха. Родион и Хват стояли у ручной лебедки, а у штурвала бессменно - Дорофей. Команда невелика, дела всем хватало по завязку, и на частые смены у руля рассчитывать не приходилось. Все сильно уставали, после ужина валились на койки и спали до зари без просыпу, без сновидений, а потом, наскоро позавтракав, снова шли на палубу. На этот раз рыбакам не повезло: едва успели взять вторую тоню и спустить улов в трюм, с Баренцева моря накатился взводень. Крепчал ветер. Дорофей увидел из рубки потемневшее небо, пенные брызги у бортов. "Ни одного просвета в тучах, - подумал он. - Кипит море, Придется штормовать". Приоткрыл дверь рубки, крикнул в рупор: - Палубу прибрать! Люки задраить! Пока команда суетилась на палубе, прибирая снасти и наглухо закрывая люки в трюм, ветер совсем рассвирепел. Дорофей повернул судно к берегу. С полчаса летел "Вьюн", подгоняемый ветром и волнами к Шойне, и когда кормщик заметил полоску берега, снова повернул судно носом к волне. К берегу подходить нельзя, и на якоре не устоять. Бот могло выбросить на отмель, на подводные камни и повредить. Дорофей решил держаться с работающим двигателем в виду берега до тех пор, пока шторм не спадет. ...Рев моря, свист ветра, страшная болтанка. Двигатель стучит на малых оборотах, и "Вьюн" почти стоит на месте, переваливаясь с кормы на нос. Рыбаки, закрепив все на палубе, спустились в кубрик. В рубку к Дорофею втиснулся Анисим, мокрый, озябший. Дорофей передал ему штурвал. - Против волны держи, чтобы к берегу не сносило, - сказал он и вышел из рубки. Придерживаясь за леер1, Дорофей едва сохранял равновесие. Палуба из-под ног проваливалась, в животе что-то обрывалось, и было муторно. Когда он спускался в машинный отсек, то заметил скопившуюся в проходе воду, которая грозила просочиться к двигателю. Дорофей постучал в дверь, Офоня, откинув запор, впустил его. - Как двигатель? - спросил Дорофей. - Пока в норме. - Палубу заливает. Дверь в машинное отделение надо бы крепче задраить. - Надо. Попадет в машину вода - крышка. Забей-ка дверь снаружи. Есть гвозди-то? - Найдем. А вахту один выстоишь? - Выстою. Не на век же шторм! Дорофей принес топор, гвозди, наглухо заколотил дверь в машинный отсек. Поднялся на палубу, позвал Григория и Родиона: - Живо к помпе! Судно заливает. Хват и Родион стали к ручному насосу, откачивать трюмную воду. Дорофей протянул им концы, закрепленные за мачту, и велел обвязаться, чтобы не смыло за борт. Хват через голову надел петлю, затянул ее на поясе. - На помочах теперь! - крикнул он, повернув к Дорофею мокрое, с оскалом улыбки лицо. Дорофей осмотрел всю палубу и только тогда вернулся к Анисиму в рубку. - Отдохни, Дорофей. Я постою у руля, - сказал Анисим. Дорофей попытался вздремнуть, но не смог. Усталые руки, ноги, спина - все будто одеревенело. Прислушиваясь к работе двигателя, Дорофей думал о заколоченном в машинном отсеке мотористе.
Афанасий Патокин, которого односельчане звали просто Офоней, с молодых лет имел тяготение ко всяким "железным штукам". Некоторое время он помогал деревенскому кузнецу изготовлять необходимые в мужицком обиходе поделки дверные навесы, засовы, витые кольца со щеколдами, топоры, ножи, косы-горбуши, наконечники багров, гвозди и болты для шитья карбасов и ботов. Приметив любовь парня к кузнечному ремеслу, Вавила, собиравшийся поставить на свои суда вместо парусов двигатели, отправил его в Соломбалу, в судоремонтные мастерские учиться моторному делу. Там, приставленный в ученики к опытному механику, Офоня со свойственной ему пытливостью и старательностью изучил десятисильный двигатель, познакомился и с другими машинами, какие оказались под рукой. Когда судовладелец из Унды купил дизель для своего бота "Семга", то отозвал уже преуспевшего в дизельном деле Офоню с ученья и поручил ему установку мотора на судно. Патокин хорошо справился с поручением Ряхина и с тех пор не расставался со своим ремеслом. Плавая на боте при купце, а потом и в колхозе, он стал заправским мотористом, равных которому в Унде не имелось. Позже мотористов стала готовить моторно-рыболовная станция, и не только Офоня стал знатоком дизельного дела. Однако в затруднительных случаях почти все механики обращались к нему за советом и помощью, уважая его знания и опыт. Дизельный мотор на боте "Вьюн" Патокин знал до последней гайки: все в нем было подшабрено, притерто, пригнано друг к другу его сухощавыми жилистыми руками, чуткими к металлу. Не однажды он разбирал и собирал этот дизель во время ремонтов и профилактики. Потому-то и работал дизель, как хорошие выверенные часы. Ведь без надежного мотора рыбакам в море прямая гибель! Старенький, не единожды побывавший в штормовых передрягах двигатель еще и сейчас служил верно и безотказно, и потому "заколоченный" в машинном отсеке Офоня не испытывал особого беспокойства за свое детище. "Главное - чтобы бот был на плаву, не потерял управления, а мотор вывезет!" - думал он, дежуря в своем отсеке. Тускло поблескивали металлические части от смазки при свете двух электрических лампочек. В отсеке тепло, сухо. Трюмную воду откачали, и то, что просочилось в машинное через дверь до появления Дорофея, ушло через стлань на днище. Офоня чувствовал себя уверенней. Он добавил в бак горючего, в картер - масла, долго лазил вокруг дизеля с масленкой и ветошью, вытирая до лоска горячие от работы узлы. Наведя идеальную чистоту, сел на широкий топчан, на котором при случае можно было и вздремнуть, вынул из кармана часы, посмотрел время - восемь вечера. Достал из навесного шкафчика сверток с хлебом, налил в кружку воды из маленького жестяного бачка с латунным краником и принялся за еду. Бот кидало из стороны в сторону, вода из кружки расплескивалась, и Офоня поскорее отпил ее. В машинном становилось очень душно. Иллюминаторы открыть было нельзя заплеснет вода. А между тем глаза у моториста начинали слезиться от едкой гари. Выхлопной патрубок выходил на улицу, но часть газов все же оставалась в помещении. Офоня все чаще поглядывал на задраенный люк над проходом между мотором и бортом, но и его открыть не решался - волна гуляла по палубе. "Ладно, потерплю пока", - решил моторист. Аккуратно завернул в узелок остатки еды, спрятал в шкафчик, достал папиросу и закурил. Выхлопные газы начисто отбивали вкус табака, и Офоня тут же погасил папиросу. Незаметно для себя закрыл глаза. Дизель работал спокойно и ровно, он стал грохотать глуше, будто уши у Офони заложило ватой... Он понял, что засыпает, и, спохватившись, усилием воли прогнал сон. Дизель снова загремел во всю силу. Чтобы не уснуть, Патокин принялся тихонько ходить взад-вперед в тесном отсеке, пошатываясь от качки. И тут почувствовал тошноту и легкое головокружение. "Угорел-таки, - подумал он. - Плохо! Ни струйки свежего воздуха. Так можно и концы отдать. Что делать?" Наверху ярились волны, бот кидало из стороны в сторону, пустое железное ведро с бряканьем каталось по проходу. Офоня поднял его, повесил на гвоздь. Шторм не стихал. Дверь - вот она... Стоит только взять ручник из-под топчана и отбить ее одним-двумя взмахами. Но - нельзя. Офоня с трудом превозмог себя, удержался. Боясь потерять сознание, он все-таки решил открыть иллюминатор. Едва хватило у него сил отвинтить фасонные с барашками гайки и скинуть с краев иллюминаторной крышки. В отсек ворвался ветер с брызгами воды. Офоня стал жадно хватать свежий ночной воздух. В лицо плескало волной, захватывало дух, но моторист, когда волна опадала, снова и снова ловил воздух ртом. Стало полегче. Перед глазами перестали мельтешить синие расплывчатые пятна, сердце забилось ровнее. Офоня закрыл иллюминатор и подошел к двигателю, проверил уровень масла, опять взялся за ветошь. Дизель работал по-прежнему на малых оборотах: иной команды не было, Дорофей не подавал через дверь условленных сигналов, и Офоня подумал, что судно все так же борется со штормом вдали от берега. Меж тем болтанка поулеглась. Завизжали, заскрежетали выдираемые гвозди. Дорофей отворил дверь, шагнул в машинное. - Ух ты! Не задохся? Живой? - Живой пока, - ответил Офоня. - Мы, Патокины, двужильные. В иллюминатор отпышкивался... Как там, наверху? - Шторм стихает. Скоро пойдем к берегу. Отдохни маленько, да и прибавь оборотов. Офоня сел на порог у раскрытой двери. Достал часы, а они стоят: кончился завод. - Который час? - спросил у Дорофея. - Седьмой утра. Знаешь, сколько ты сидел взаперти? Ровно двенадцать часов! - Ну, а мне показалось часа три... - Патокин озабоченно посмотрел на двигатель. - Придется осенью мотор в капитальный ремонт. Совсем разрегулировался. Неполное сгорание топлива... А я-то надеялся на него. Вот что значит проверка непогодьем, да еще с забитой дверью... - До осени-то поработает? - спросил Дорофей, подойдя к мотористу и положив руку ему на плечо, на потную замасленную робу. - До осени протянет, - невесело сказал Офоня, недовольный собой и своим дизелем. - Ладно. Спасибо тебе за эту трудную вахту. Молодец! Мотор у тебя не так уж плох, как тебе кажется, - похвалил Дорофей приунывшего Офоню. На море стало спокойнее. Волнение поулеглось. И только мокрая палуба бота и остатки рваных, темных облаков, уползавших за горизонт, напоминали о недавнем шторме. Судно подошло к причалу в устье реки Шойны. Дорофей пошел на рыбоприемный пункт договориться о разгрузке "Вьюна". Едва он перешагнул порог маленькой тесной конторки, заведующий пунктом с необычно суровым, сумрачным выражением на небритом лице сказал ему, будто картечью в упор выпалил: - Война, Дорофей! Весть эту привез посыльный из Чижи, проскакавший охлюпкой без седла на лошади по болотистой тропке на побережье больше семидесяти верст... 5 В первые же дни войны почти все рыбаки призывного возраста, оказавшиеся поблизости от Унды, ушли в армию. Старенькая и немощная Серафима Мальгина проводила в солдаты своего сына Бориса, прибывшего с семужьей тони на моторной доре с призывниками, собранными со всего Абрамовского берега. Сонька Хват, засидевшаяся в девках из-за конопатинок на лице, провожала Федьку Кукшина, который из долговязого нескладного парня превратился в видного мужика. Была назначена у них предстоящей осенью свадьба, но все планы рухнули. Еще когда-то кончится война, еще неизвестно, вернется ли домой Федор. Оставил он в деревне невесту, стареющего отца с матерью в трехоконной избенке да гармонику-трехрядку. "Вернусь - допою и доиграю все песни, что не допел и не доиграл, и женюсь на Соне. Вы берегите ее да привечайте!" - наказывал Федор родителям на прощанье. Вскоре от канинских берегов пришел дорофеевский бот "Вьюн". Из его команды взяли в армию вначале четырех рыбаков, в том числе Родиона и Григория Хвата. А несколько позже призвали и Дорофея вместе с судном. Родион провел дома только одну ночь, но и за эту ночь было выплакано море слез. Густя, собирая мужу походный вещевой мешок, из-за слез не видела штопальной иглы, не раз обжигалась о "духовой" с горячими угольями утюг. Плакала украдкой, чтобы не огорчить мужа да чтобы малолетний Елеся не видел. Парасковья, проклиная Гитлера и всех немцев, заперла дверь в горницу, засветила лампаду перед иконой божьей матери и всю ночь вымаливала жизнь своему сыну, чтобы вернулся с войны целым и невредимым, и поскорее бы кончилась эта война, и все другие ундяне тоже бы вернулись к своим матерям, женам, детям. Раньше Парасковья не отличалась большой набожностью, но в последнее время все чаще и чаще обращалась к своей "заступнице". Сказывались, видимо, старость да болезни, а теперь к этому еще прибавился страх перед войной, боязнь потерять сыновей. Тихона, судя по всему, призыв в армию тоже не миновал, раз обещался в отпуск, да не приехал... Морем в Архангельск идти было небезопасно, и призывников отправили на карбасах в Долгощелье, а оттуда на лодках по Кулою и Пинеге в областной центр. Опустело село. На этот раз мужчины ушли не на зверобойку, не на рыбную путину. Панькин, не взятый в армию по состоянию здоровья, был озабочен тем, как восполнить образовавшееся малолюдье в хозяйстве. Морские суда боты тоже были мобилизованы, по мере возвращения с промысла их направляли в определенные пункты для перевозки военных грузов. Правлению колхоза приходилось теперь налаживать промыслы с учетом военного времени. Кто бы мог подумать, что затерянное далеко на Севере, на "краешке" материковой земли, глядящее окнами в океанские просторы старинное рыбацкое село окажется в прифронтовой полосе! Неподалеку от него пролегали морские пути в горло Белого моря, к форпосту России на северных морях Архангельску. Просторы Баренцева и Белого морей стали районом военных действий. С аэродромов Северной Норвегии и Финляндии с первых же дней войны немецкие самолеты летали над водами моря Баренца и северной частью Белого моря. Авиация фашистов бомбила пункты погрузки и выгрузки советских судов - Титовку, Ура-губу, Мурманск, Полярный. На подходах к Кольскому заливу и горлу Белого моря шныряли вражеские подводные лодки. Эскадренные миноносцы вермахта подстерегали конвои1 и отдельные суда между островом Кильдин и Святым Носом. Иногда самолеты фашистов прорывались сквозь кольцо противовоздушной обороны к Архангельску и бомбили его.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
Оставшись вдвоем на тоне, Фекла и Дерябин с грустью ощутили удручающий неуют избушки: свободные нары с голыми досками, где спали уехавшие рыбаки, лишние миски, ложки, стаканы на полочке, забытый впопыхах Борисом запасной ватник, взятый им из дома на случай холодной погоды, начатая пачка папирос завзягого курильщика Николая Воронкова... "Так и не свиделся с женой рыбак, - подумала Фекла. - Как она доберется домой с юга в это суматошное военное время?" Фекла никак не могла заполнить пустоту, образовавшуюся в душе после отъезда Бориса. Он все стоял у нее перед глазами - статный, загорелый, по-своему привлекательный в своей мужицкой сдержанности и немногословии. Вспоминала, как радостный мимолетный сон, немногие счастливые минуты, проведенные с ним в пустынной тундре, среди неяркого разноцветья убогих травок и мхов. Как она теперь сожалела, что не сблизилась с Борисом раньше! Ведь он уже два года жил одиноко после смерти жены... "Ах, почему я не замечала его, не искала с ним встречи!" - упрекала она себя. Теперь он заслонил собой Родиона Мальгина, которым она раньше увлекалась, даже больше - любила его. Однако дороги в жизни у них были разные. Теперь к ней пришла зрелость и принесла умение разбираться в своих чувствах и увлечениях, различать, что мимолетно, несбыточно, а что всерьез и надолго, быть может, на всю жизнь. Конечно же, это Панькин помог Фекле сойтись с Борисом, это он, руководствуясь мужицкой смекалкой, отправил Феклу на Чебурай, где находился Мальгин. Фекла об этом догадывалась, зная характер председателя, и была ему благодарна. "Жаль только, что поздно", - думала она. А может, все обойдется? Вернется Борис, они женятся и будут жить благополучной семейной жизнью? Фекла выходила из избушки, подолгу смотрела на море и слушала, как внизу, под обрывом, кидаясь на отлогий песчаный берег, шумели волны. В свисте ветра чудился ей прощальный наказ Бориса: "Жди!" И она будет ждать. Что же ей остается еще делать? С трепетным замиранием сердца, с волнением она вспоминала жаркий и какой-то отчаянный прощальный поцелуй Бориса. Губы у него были сухие и очень горячие. Они чуть вздрагивали, и весь он был напряжен, словно туго скрученный трос... Спешил на дору... Он должен вернуться. Если есть на свете справедливость, то она непременно восторжествует.
- Как же мы теперь управимся с неводами-то? - сокрушался Дерябин. - Каждому придется работать за двоих, - сказала Фекла. - Там, на фронте, не легче. Но легко сказать - за двоих, да нелегко сделать. Под берегом в приливной полосе стояли три больших ставных невода. Время отлива непродолжительно, надо осмотреть каждую снасть, поправить колья, очистить ячеи от водорослей, собрать и отнести наверх улов. Что происходит там, за пределами этой одинокой, пустынной тони, в Унде, во всей стране? Ни газет, ни радио, ни людей из села. Сплошное неведение, оторванность от всего белого света. Панькпну сейчас не до рыбаков-семужников, забот и в деревне хватает. Исправно, в одно и то же время на тоню приезжал с рыбпункта Ермолай. На второй день после отъезда Бориса и Николая Фекла и Семен глаза проглядели, ожидая его с мухортой норовистой лошаденкой. Завидев наконец возчика, заторопились навстречу. - Как там? Что про войну слыхать? - нетерпеливо спросил Семен, забыв даже поздороваться с Ермолаем. Тот остановил лошадь, поправил седелку, подтянул подпругу и только тогда отозвался: - Надо быть, воюют. Ерманец враг сурьезный. Туго, верно, приходится, ну да ничего, выдюжим. Семен с досадой махнул рукой: - Из села-то нету вестей? - Нету, - вздохнул Ермолай виновато. - Никто оттуда не был. Кто знает, может, ерманец-то уж близко? А мы тут сидим... - Мели, Емеля, - рассердился Дерябин и пошел с Феклой за вчерашним уловом в сарайку. Вскоре они вернулись, неся за спиной семгу в мешках. - Ого! - одобрительно сказал Ермолай. - Вдвоем-то вам больше везет... И умолк, поймав себя на неуместном слове. Как всегда, старательно взвесил пружинными весами каждую рыбину, осторожно уложил все в деревянный кузовок, запер его висячим замком и попрощался. На этот раз он не напрашивался завтракать, не рассыпал обычных своих шуточек и за повозкой шел ссутулясь, будто с тяжелым грузом.
Едва вода в отлив отступала, обнажая песок, Семен надевал бахилы, притоптывая по дощатому полу, подпоясывался ремнем и, глянув на Феклу, выходил из избушки. Она тоже не задерживалась и выбегала следом. Большой, с крепким кованым клинком рыбацкий нож висел у нее на ремне не у бедра, а за спиной, чтобы не мешал. Когда надо, Фекла привычно, на ощупь заводила руку за спину и выхватывала его из ножен ловким и быстрым движением. И совала потом обратно тоже не глядя, на ощупь. Они шли вдоль "стенки", натянутой под прямым углом к берегу, в горловину невода, затем, почти не сгибаясь, шагали в огромный сетный обвод "котел". На обсохшем песке, чуть пошевеливая жабрами, лежали красивые серебряные семужины. Если их было немного - Фекла собирала их в охапку, словно дрова, и тащила к избе, если много, клала в мешок. Семен тем временем осматривал колья, на которых держалась сеть. Заметив расшатанный волной кол, кряхтя, подтаскивал к нему тоньскую скамью - помост на конусообразно сколоченных жердях, и, взяв тяжелый, окованный железом деревянный молот - киюру, взбирался по перекладинам наверх. Там, удерживая равновесие, принимался бить киюрой по макушке кола, всаживая его поглубже в песок. Фекла тем временем возвращалась, и к следующей опоре скамью они подтаскивали уже вдвоем. Тяжела эта скамья! На вид легкая, ажурная, она была сбита из прочных жердей с широко расставленными ногами-ходулями. Семен быстро уставал, все-таки ему за пятьдесят, да и простуженная на путине поясница у него часто побаливала, и он носил на ней привязанный мехом к телу кусок овчины. Видя, что напарник выдыхается, Фекла отбирала у него киюру и сама влезала наверх. Семен, стоя внизу, придерживал шаткую скамью и кричал: - Ой, девка, не упади! Не оступись... - Не говори под руку, - раздраженно роняла Фекла сверху, и под ее сильными ударами кол, словно гигантский гвоздь, влезал в песок. Много возни было, когда кол ставили заново. Тогда гнездо в грунте пробивали для него пробойником - коротким колом с железным наконечником. Фекла била по макушке пробойника, а Семен, прикрепленной к нему вагой, поворачивал его вокруг оси. При вращении пробойник лучше входил в песок. Подготовив гнездо, ставили высокий кол, приносили скамью, и Семен на этот раз держал кол, а не скамью, и Фекла карабкалась наверх без подстраховки. Семей смотрел снизу на Феклу с напряженным ожиданием и опасением и видел широкие бедра, обтянутые ватными брюками, и ноги, крепко и надежно расставленные на площадке, словно вросшие в нее. Ударяя по колу, Фекла по-мужски крякала, будто с каждым ударом выбивала воздух из своей груди. А за сетным обводом плескались волны, и, если было солнечно, вода в ячейках блестела стеклышками. Чайки кружились над неводом, высматривая в нем рыбу на песке и не решаясь спуститься: боялись запутаться в сетях... И от досады чайки кричали пронзительно и недовольно. Семен думал: "Золотая работница! Цены тебе нет, Фекла. Иному мужику с тобой еще потягаться надо". И открыто любовался ее ловкостью, смелостью, силой. Каждый осмотр ловушек стоил им немалых трудов, и от усталости они чуть не валились с ног. Однажды они долго возились с двумя неводами, и когда перешли к третьему, начался прилив. Поспешно собрали рыбу, скидали со стенки морскую траву. Увидев, что один из кольев покосился, стали поправлять его. Вода подступала к ножкам скамьи. Фекла, глянув вниз, заметила, что и Семен стоит по колено в воде. - Иди на сухое! Одна управлюсь, - крикнула она. - Скамья поплывет. Свалишься в воду, - отозвался Семен. - Иди, говорю. Я уж кончаю. Семен, видя, что вода вот-вот польется ему за голенища, выбрел на песок и, подойдя к карбасу, вытащенному за приливную черту, стал стаскивать его к воде. Карбас был тяжелый и плохо поддавался его усилиям. - Надорве-е-ешься! - услышал крик Феклы. Она, закончив забивать кол и спустившись к воде, секунду колебалась и решительно прыгнула вниз. Вода выше пояса, скамья скособочилась, упала рядом и поплыла. - Вот отчаянная! Как только голову уберегла! - сказал Семен, готовый кинуться к ней на помощь. Фекла выходила из воды, таща одной рукой на плаву скамью, в другой руке молот. Семен перехватил у нее скамью, выволок на берег. Вся мокрая, с растрепанными косами Фекла подошла к Семену: - Для чего толкал карбас? - К тебе хотел в случае чего... Вдруг воды нахватаешься. Вместе с приливом разыгралась волна. Брызги обдавали обоих с ног до головы. - Спасибо, - сказала Фекла. - Карбас-то тяжел. Не надорвался? - Да нет. Иди скорее в избу, - Семен схватил ее за руку и потащил наверх по тропке в сером талом снегу. Поднявшись на угор, Фекла села на чурбак, на котором недавно Борис колол дрова, и стала стаскивать с ног бахилы. - Разжег бы плиту пожарче. - Я сейчас, сейчас, - торопливо пробормотал Семен и, набрав из поленницы дров, скрылся в избе. Едва он успел растопить плиту, как Фекла ввалилась в избушку босая, в одной нательной рубахе с выкрученной одеждой в охапке. Села к печке, протянула руки над раскалившейся плитой, погрелась. Развесила одежду на жердочке. - На-ка, выпей маленько, - Семен подал ей стакан с водкой, которую держали про запас на такой случай.- Согреешься. - Спасибо, - Фекла взяла стакан, посмотрела на водку. - А, была не была! выпила ее, зажмурясь, вернула стакан. - Никогда ведь не пила водки... - Вот теперь и разговелась. Фекла протянула к Семену руку: - Дай мой мешок. Там сухое белье. Он с готовностью подал мешок, Фекла сказала: - Отвернись. Семен отвернулся, стал смотреть в оконце, слыша за спиной возню и потрескивание дров в печке. - Долго ли будешь в окно глядеть? - спросила Фекла. Семен обернулся. Она сидела возле плиты с разрумяненным от жара и водки лицом, отжимая и досуха вытирая полотенцем длинные волосы. На ней синяя юбка, желтая, в темный горошек кофта, на ногах - белые шерстяные чулки домашней вязки. - Заварил бы чаек, хороший мой, - ласково сказала она, и Семен встал и принялся заваривать чай. Заметил на кофточке возле сосков крупные и темные пятнышки от воды. Фекла поймала его взгляд. - Кофта нравится? - прищурилась она, сверкнув влажными глазами в темной опуши ресниц. - Баская кофта. Согрелась теперь? - Вино греет. Да и сама я горячая. От меня и вода закипит, - сказала она со спокойной горделивостью.- Вино вот в голову кинулось. Сейчас песню запою... Обниматься начну. Что со мной делать будешь? - А то, что мужики делают, - ответил Семен, приняв ее шутку. Фекла обернулась, шутливо погрозила пальцем и запела тихонько, с каким-то надрывом в душе:
Снежки пали, снежки пали, Пали и растаяли. Лучше б братика забрали, Дролечку оставили...
Она умолкла. Семен подумал: "О Борисе тоскует, Знать, завязалась у них любовь. Прямым узелком. Чем больше тянешь, тем крепче затягивается..." Фекла вздохнула, подняв руки, стала подсушивать волосы утиральником. Потом, опустив его на колени, запела снова:
Отвяжись, тоска, на время, Дай сердечку отдохнуть. Хоть одну бы только ноченьку Без горьких слез уснуть.
Долго сидела молча. Семен подошел, тихонько опустился рядом на низенькую скамейку возле плиты. - Грустишь? Фекла посмотрела на него задумчиво, отрешенно. Поели, напились чаю. Фекла забралась в свой закуток за занавеской, улеглась. - Спокойной ночи, Семен Васильевич! - Спи спокойно... С того дня Семен стал ее называть уважительно и ласково Феклушей. Так и жили они на тоне в привычном круговороте: избушка, берег, невода, избушка... И над этой избенкой на юру во все стороны разметнулось серенькое, необъятной ширины северное небо. 2 Семен и Фекла совсем потеряли надежду услышать какие-нибудь новости из села. Там рыбаков словно забыли. В часы ожидания отлива, до выхода к неводам сидеть в пустоватой избенке было тоскливо. Мучила неизвестность: как там на фронте? На улице - куда ни посмотришь - пустыня. Хорошо, что хоть ночи светлы. Если надоест валяться на нарах в тягучей бессоннице, можно выйти на берег, послушать прибой, поискать среди волн пароходный дымок. Прибой шумел, он казался вечным, как вселенная, но пароходов не видно. Будто заброшены теперь морские пути-дороги мимо Воронова мыса. В первой половине дня ненадолго вносил оживление на тоне возчик Ермолай. Однако он решительно ничего не знал вразумительного о военных действиях, а лишь высказывал насчет "ерманцев" разные легкомысленные и необоснованные предположения, от которых Феклу кидало в страх, а Семена в отборную мужицкую брань. Откуда старому человеку знать новости, когда на рыбпункте ровным счетом ничего не было известно ни о войне, ни о деревенских делах. У заведующей пунктом Елены Митрохиной радиоприемника нет, у засольщика да бондаря - тем более. Не чайки же принесут на крыльях вести! Наконец около полудня вдали показался знакомый силуэт колхозной мотодоры, и Семен с Феклой повеселели, выйдя в нетерпеливом ожидании к самой кромке обрыва. Казалось, торфянистый закраек вот-вот обрушится и они свалятся вниз. На доре объезжал тоньских рыбаков бухгалтер Дмитрий Митенев, избранный недавно секретарем партийной организации. Митенев привез на Чебурай подкрепление - Немка да Соньку Хват. - Вот вам еще рыбаки, - сказал он, похлопав по крутому налитому плечу заневестившуюся Соню и, кивнув на скромно стоявшего в стороне Немка в фуфайке, треухе и заношенных, латаных-перелатанных на коленках знаменитых штанах с отвисшим середышем. - Теперь на Чебурае, Фекла Осиповна, будет два мужика. Считайте, что повезло. На других тонях - и по одному не на всех. Призыв, как вам известно, взял могутных мужчин в армию. В селе почти всех подмели, кроме разве что дедка Никифора да Иеронима. Те еле бродят. Были рыбаки, да все вышли... - За пополнение спасибо, - сказала Фекла, поскольку Митенев обращался почему-то к ней, хотя старшим на тоне был Дерябин. Звеньевой не обиделся на это. И, повеселев, пригласил всех в избу пообедать. Митенев достал из кармана кировские, на черном ремешке часы, глянул на них, подумал. - Ладно. В моем распоряжении есть полчаса. Проведу с вами политбеседу - и дальше, - сказал он со спокойной обстоятельностью пожилого уравновешенного человека. - Соня, давай твой мешок, - сказала Фекла. - Я понесу. Как хорошо, что ты приехала. Вдвоем нам будет веселей, - Я ведь на тонях еще не бывала, - призналась Соня. - Ничего, привыкнешь. Что слыхать про войну? - Вести худые. Наши отступают, немец жмет, - Соня сразу погрустнела, лучистый взгляд померк, шадринки на лице проступили отчетливее. - Нам от бати ничего нету, никакой весточки... Мама плачет. И от Феди ничего... Живы ли? - А от Бориса Мальгина есть ли что, не знаешь? - нетерпеливо спросила Фекла с затаенной надеждой. - Вчера видела его мамашу. Нету вестей. Фекла вздохнула и пошла к избушке. Усадив всех за стол, она взялась было за миски, чтобы накормить свежей ухой, но Митенев попросил с обедом подождать. Он достал из потрепанного портфеля блокнот и, заглядывая в него, начал рассказывать о военных действиях. Сводки Совинформбюро были нерадостны, и Фекла с замиранием сердца слушала, как Митенев говорит о том, что немцы наступают по всему фронту и нашим войскам пришлось оставить много городов и сел... Все, боясь пошевелиться и пропустить что-либо мимо ушей, ловили каждое слово Митенева. Даже Немко замер в неподвижности, внимательно глядя на губы бухгалтера, стараясь угадать по ним, о чем идет речь. - Партия зовет народ сплотиться и приложить все силы к разгрому врага. Теперь лозунг такой: "Все для фронта, все для победы!"
Работа у неводов теперь пошла живее: четверо - не двое. Соня Хват молода, здорова, силы не занимать. Не хватало только ловкости да сноровки. Но скоро она присмотрелась ко всему, обжилась, и дела стали спориться. Она быстро усвоила нехитрую науку "пассивного" лова. "Пассивным" на языке рыбмастеров тоньской лов назывался потому, что колхозники сидели на берегу, ожидая, когда рыба сама зайдет в невода. Немко поначалу озадачил рыбаков. На другой день после приезда исчез. Куда - неизвестно. Рыбаки хватились его, когда стали собираться к неводу, Фекла вышла из избы, принялась кричать: - Немко-о-о! Семен, высунувшись в дверь, спросил: - Ты что, тронулась? - А чего? - Да ведь он глухонемой. - Я и забыла совсем, - рассмеялась Фекла. - Куда же он запропастился? - Ладно, найдется. Обойдемся пока без него. Осмотрели невода, вернулись в избушку - Немка нет. Ждали-пождали до вечера - пропал человек. Отправились на поиски в разные стороны. Ходили-ходили, высматривая Немка среди тундровых кочек и бочажков с водой, обследовали внизу берег на добрых две версты, и все понапрасну. Долго не ложились спать. Встав после полуночи, когда пришло время опять спуститься к ловушкам, Фекла увидела Немка. Он спал на своем месте не раздетый, в фуфайке, шапке. Только снял запачканные илом сапоги. Рядом с койкой Немка, у двери, стояло ведро, полное глины. Семен, видя, что Немко спит как убитый, видимо, порядком убродившийся, не велел его будить. Утром, когда еще все спали, Немко потихоньку принялся за работу. Развел на улице глину с песком, замазал все щели и трещины в плите и дымоходе и стал посреди избы, прикидывая, что бы еще обмазать, потому что глина в ведре осталась и выбрасывать ее было жаль. Он ходил за ней верст за семь в овраг, к ручью. В береговом обрыве глины было сколько угодно, но она, видимо, не подходила мастеру по качеству. Так, с ведром в руке и увидели его проснувшиеся рыбаки. Немко показывал на глину, на печь и вопросительно посматривал на всех. Видя, что его не понимают, он взял из ведра влажный ком и показал, какая это хорошая глина. Что бы еще ею залепить? - Господи! Как малый ребенок! - добродушно сказала Фекла. У неводов Немко работал весело, красиво, расторопно. Когда Фекла взялась было за киюру, он, подбежав к ней на коротких, быстрых ногах, отобрал у нее молот и полез сам вбивать кол. С той поры он никому не позволял выполнять эту операцию и всегда карабкался наверх с видимым удовольствием. 3 Мобилизационные заботы вскоре сменились другими. Каждый день из района и области раздавались требовательные телефонные звонки. Начальство беспокоилось о плане. Из рыбакколхозсоюза пришла срочная телеграмма, в которой Панькину предписывалось: "...использовать все тони, организовать, если нужно, дополнительные звенья, пополнить бригады рыбаков женщинами и стариками". И начал Панькин со своими немногочисленными помощниками собирать старые рыбачьи ёлы, доры и карбаса, приводить их в порядок, срочно чинить и смолить днища, латать паруса. А в команды на эти суденышки пришлось назначать тех, кто еще мог держать в руках шкот и румпель. Довольно рыбачкам проливать слезы в избах по ушедшим воевать мужьям. Пора старикам покидать теплые углы на печках и браться за снасти и весла. Колхозники и сами понимали, что теперь надо работать в полную меру сил, и даже сверх сил, потому что трудоспособных в Унде осталось очень мало, а карбаса и ёлы в положенное время должны уходить от причалов. Рыбаки не ждали, когда председатель пошлет за ними курьера - уборщицу Манефу, а сами являлись в контору, готовые немедленно выйти на путину. Приходили девчата, женщины, старики, пожилые поморы, не подлежащие пока мобилизации по возрасту. Явился и дед Игроним Пастухов. Когда его глуховатый голос послышался в бухгалтерии и сам он, приоткрыв дверь председательского кабинета, вошел и снял шапку с седой головы, Панькин опять держал в руках телефонограмму, не ту, где говорилось о создании бригад, а другую - о необходимости сократить административно-управленческий персонал с целью экономии средств. - Здравствуй, Тихон Сафоныч, - сказал Иероним. - Здравствуй, дедушко! С чем пришел? - спросил Панькин, положив на стол бумагу. - Проходи, садись. Дед озабоченно вздохнул и сел на стул, порядком расшатанный каждодневными посетителями. - Поскольку ныне война, - начал Пастухов, - то, надо понимать, в колхозе людей нехватка. А тебе требуется бригады отправлять на сельдяной лов... Можешь и меня снарядить. Я хоть и в возрасте, и не в прежних силенках, однако места знаю и ёлой править не забыл. Панькин остановился, положил руку ему на плечо, обтянутое ватником. От Иеронима пахло свежей рыбой - видимо, недавно ездил на лодке трясти сеть. - А как у вас со здоровьем, Иероним Маркович? - поинтересовался председатель. - Поскольку ныне война - считай здоровым. Быку голову на сторону, конечно, не заверну, а с румпелем управлюсь. Здоровье мое соответственно возрасту и чуть получше... Панькин, кажется, впервые за эти дни улыбнулся тепло, облегченно. - Значит, хочешь селедку ловить? Ладно. Дадим тебе двух женщин. Будешь вроде кормщика при них. Они пусть работают, а ты управляй. Пастухов подумал, поднял на председателя внимательные глубоко посаженные глаза. - А управлять - разве не работать? Панькин расхохотался и развел руками. - Конечно, работать. - Ладно. Спасибо, что уважил старика. Когда идти? - Завтра. Сегодня получи снасти, такелаж, продукты, а завтра и выходи. Панькин открыл дверь в бухгалтерию и сказал, чтобы Иерониму Марковичу, как звеньевому на еле, выписали все необходимое со склада. Потом он назвал женщин, с которыми деду предстояло рыбачить: Варвару Хват да Авдотью Тимонину. Дед одобрил выбор председателя. - Варвара - сильная, а Авдотья - горячая, напористая. Ладные женки.
Парусную ёлу, которую Панькин хотел отдать Иерониму Марковичу, еще накануне заместитель председателя колхоза отправил на промысел с другой командой, и Пастухову снарядили старенькую тресково-ярусную дору, небольшое шестинабойное суденышко грузоподъемностью чуть побольше полутонны, с двумя парами весел и косым парусом. До крайности озабоченная жена, снаряжая Иеронима в путь, увещевала: - Сидел бы, старый, дома. Какой из тебя рыбак? От ветра шатаешься! - А о ветер и обопрусь, ежели падать стану, - невозмутимо отвечал супруг. - Война идет, дома сидеть грешно. Схожу, встряхнусь, свежим ветерком обдует, волной обдаст, - глядишь, и помолодею. И спать будем не порознь... - Греховодник! - в голосе жены звучали миролюбивые, заботливые нотки. Оденься потеплее-то! - жена даже всплакнула, смахнув кончиком ситцевого платка слезинку, когда Иероним в старых, давно не надеванных бахилах, в ватнике и ушанке закинул мешок с продуктами за спину и направился к выходу. - Гладкой тебе поветери! Береги себя! - Жди. Скоро вернусь, - сказал Иероним, открывая низенькую, обитую мешковиной дверь. Женки ждали его на берегу у доры. Утро было раннее, ясное, чуть обогретое солнцем. У них оттаяли языки. Еще издали Иероним услышал бойкий разговор двух подружек. - У Олены-то, жены Косоплечего, вчера от сына письмо пришло, - высоким тенорком говорила пухлая румяная Варвара Хват, озабоченно вздернув маленький носик меж тугих щек. - Жив-здоров, пишет, и находится на Западном фронте. - Слава богу, что жив! - грубоватым баском отозвалась тощая и длинная Авдотья. - Тебе-то ничего нет? - Нету ничего от Гришеньки, - вздохнула Варвара. - Куда он попал, на какой фронт? Может, уж и нет в живых... Наши-то везде отступают! Там, верно, такое творится, что не до писем. Тебе-то спокойно, у тебя Николай дома... - Так ведь возраст! И вовсе не дома, на тоню отправили, на Прорывы. - На тоне - не на войне. Ну ладно, не всем воевать. Гляди-ко, наш капитан идет-переступает. Да еще и мешок тащит. Здоровущий! - Варвара обернула разговор шуткой, видя, как по обрыву берега осторожно спускается старенький Иероним Маркович, сгорбившись под тяжестью мешка. А в мешке-то и всего ничего: две буханки хлеба, соль в узелке да алюминиевая миска с ложкой. - Здорово, кормщик! - С добрым утром, бабоньки, - дед подошел к доре, опустил в нос ее мешок. - Парус-от починили? - Зашили парус. - Заплатки наложили суровыми нитками. - Добро, добро. А сетку-то хорошо ли уложили? - дед с трудом перевалился через борт, пошел в корму проверять сеть, уложенную на стлани так, что ее в любой момент можно было начинать ставить. - Вода-то в анкерке?1 - В бочонке вода. Да ведь там на берегу ручей есть. - Ручей ручьем, а запас воды надо иметь. Морской закон! Ну что, отчалили с богом? - Ты сиди. Мы сами управимся. Варвара и Авдотья ухватились за борта и принялись стаскивать суденышко с отмелого берега. Приналегли, столкнули дору, сели. - Парус-от теперь ставить или позже? - спросила Авдотья. - Сперва на веслах. Выйдем на ветер, тогда уж и поставим. Весла на воду! скомандовал дед, сев на кормовую банку к рулю. Обхватил румпель обеими руками, сощурился, впился взглядом в зеленоватые, позолоченные солнечными лучами волны Унды. Варвара и Авдотья переглянулись, поспешно вложили весла в уключины. - Экой молодецкий у нас кормщик! Верно говорят, старый конь... - Правым, правым табань! - прервал Авдотью Иероним. - Теперь обеими, Выплыли на стрежень, вода забурлила под носом, поставили мачту, расправили парус, подали конец шкота деду. Он подтянул, намотал его на утку. Дору подхватило ветром и понесло в простор губы, синеющей вдали среди широко разведенных на обе стороны высоких обрывистых берегов.
Августа очень тревожилась. В Унду начали приходить письма с фронта, а от мужа все еще вестей не было. Он обещал, как прибудет на место, сразу же написать или дать телеграмму. Но прошло две недели, наступила третья - ни письма, ни телеграммы. Каждый день поутру она бежала на почту за корреспонденцией для клуба, и всякий раз на вопрос о письме почтовый работник Котцова отрицательно кивала головой, увенчанной тяжелой короной рыжеватых волос. Положение на фронтах было тяжелым - Августа знала об этом из газет и радиопередач, - в клубе имелся ламповый батарейный приемник. В боях гибли тысячи людей. А вдруг Родион попал в самое пекло, под пули? При мысли об этом Августе делалось нехорошо, у нее замирало сердце, и она плакала. Свои переживания она старалась не выказывать Парасковье, но та и сама думала о сыновьях днем и ночью. Привыкли поморки ждать. Но это ожидание было куда как тягостнее прежних. Когда в Архангельск ушел бот "Вьюн", к беспокойству за Родиона и Тихона прибавились опасения за жизнь Дорофея. Да и что там говорить! Переживания за родных и близких, ушедших воевать, цепкой паутиной оплели все село. Августа была беременна. Может быть, и не время теперь носить под сердцем ребенка, когда один еще не успел вырасти, а время военное, трудное и полуголодное. Но ничего не поделаешь. Парасковья это приняла как должное: - Против природы не пойдешь. С двумя ребятами и в избе станет веселее. Каждый вечер к Мальгиным заходила мать Августы Ефросинья, жаловалась, что плохо одной жить в пустой избе. Ночами одолевают разные страхи: то в трубе подвывает ветер, то по чердаку кто-то бродит до самого утра. Все чудится. А однажды ей приснилось, что бот Дорофея вместе с командой потопили фашисты... Ефросинья с трудом удерживалась от слез, занимаясь Елесей и тем успокаивая себя. Узнав о беременности дочери, она сказала: - Две-то бабки да не выходим малого? Пусть прибывает нашего поморского роду! Наконец в Унду пришли сразу три письма: от Родиона, Дорофея и Хвата, находившихся в Архангельске. Августа нетерпеливо вскрыла конверт еще по дороге от почты к дому. Родион писал, что служит в Архангельске, в одной части с Григорием Хватом. Скоро им, видимо, предстоит отправка на фронт. Встречали в городе Дорофея, бот которого стоит в Соломбале в ремонте. Скоро команда поведет его в море, а куда, Дорофею пока неизвестно... Августа посмотрела почтовый штемпель на конверте письмо шло восемь дней. Удлинились почтовые пути-дороги с началом войны. В тот же вечер она и Парасковья написали Родиону обстоятельный ответ. В конце письма Августа сообщила мужу, что ожидает второго ребенка... 4 Промысловая дора Иеронима Марковича Пастухова возвращалась из губы в устье Унды на вторые сутки после выхода на прибрежный лов сельди. У старого рыбака и рыбачек сначала все шло хорошо: прибыв на место, поставили дрифтерную сеть на якоря с буйками, выгребли к берегу, отдохнули в старинной постройки щелястой избушке, вздув огонек в камельке. Женщины все подшучивали над своим бравым капитаном: "Что один-то будешь делать с двумя дамами около ночи? Хотя бы прилег, отдохнул, сил набрался". Иероним Маркович бодрился и вполне серьезно отвечал, что с "дамами" будет миловаться по очереди, а спать среди бела дня он не привык - человек трудовой, и лучше пойдет пособирает дров на берегу. Он и в самом деле отправился искать плавник, памятуя, что в избушке придется и заночевать. Три раза они выезжали к сетям и осматривали их. Пастухов был доволен, что удачно попали на подход селедки, и был рад, что женская команда доры не подкачала. Прожив долгую жизнь, он не раз убеждался в том, что в ундянках природой заложены большой запас выносливости, и неистощимый оптимизм. В иную минуту, когда у Авдотьи вдруг по какому-либо поводу появлялось раздражение, Варвара гасила огонь шуткой: - Чего завелась-то? Скипидаром, что ли, тебя мазнули в неподобающее место? Иероним звонким тенорком командовал: - Правым табань, правым! Стоп, хватит. Держите так, против ветра. Работайте, работайте веслами-то, похлопывайте! Он тянул руку за борт, ловил буек, перехватывался за полотно сети и высвобождал из ячей трепещущую серебристую сельдь. Дору мотало на волне, удерживать ее возле сети было трудно, но рыбачки скоро приноровились, и деду все реже приходилось наставлять их. На вторые сутки, нагрузив суденышко уловом чуть ли не до верхней набоины, рыбаки собрались домой. Но тут им не повезло: ветер сменился на встречный. Пришлось свернуть парус и убрать мачту. - Ну, бабоньки, теперь придется нам попотеть, - сказал Иероним. - Будем держаться близ берега. Ишь волну какую разводит! Женщины вздохнули, переглянулись, принялись энергичнее работать веслами. Ветер крепчал, и вот уже нос доры стал то проваливаться вниз, то взлетать на гребни. "Матросов" с непривычки мутило, и хотя старались они вовсю, дора едва-едва продвигалась вперед. Тяжелая, неповоротливая, она медленно плыла вдоль берега к устью реки, плохо слушаясь руля на малом ходу. Иероним, видя, что Авдотья совсем выбилась из сил, посадил ее к румпелю и принялся грести сам. Однако продержался он недолго: ухватка была уже не та, что в молодые годы, сил совсем не оставалось, и он сразу выдохся, хватая широко открытым ртом холодный воздух с мелкими, словно пыль, капельками воды, сорванной с гребней волн. Старик был вынужден вернуться к рулю. Мало-помалу Варвара и Авдотья втянулись в изматывающую работу веслами, и движения их стали более спокойными, ритмичными. Так бывает с конем на новой для него малоезженой дороге: поначалу идет неровно, спотыкаясь, то шагом, то рысцой, а потом привыкнет, "ляжет" в хомут и побежит уверенно, размашисто, с запасом сил на долгий путь. - Эх, мотор бы! - сказал Иероним. - Да где там!.. - На всех моторов не наберешься, - отозвалась Варвара и с какой-то отчаянной веселостью запела:
Дайте лодочку-моторочку, Моторочку-мотор, Перееду на ту сторону, Где милый ухажер.
Волна подкатила, подкинула суденышко и, словно в наказание за неуместную песенку, обдала певунью холодной водой. Удар весла Варвары пришелся вхолостую по воздуху, и откинувшись назад своим небольшим, крепко сбитым телом, она чуть не упала с банки. Авдотья, размеренно работая длинными жилистыми руками, словно шатунами паровика, расхохоталась: - И силы в тебе - чуть сама себя не свалила! Откуда что берется... Иероним тоже сморщился от улыбки, замигал глазками. Он цепко держал румпель. Пальцы немели, но он боялся перехватить руку: волна мигом повернет дору бортом к ветру и захлестнет перегруженное суденышко. Так они шли часа два-три. Когда уже совсем выдохлись, решили привернуть к берегу. Пристали, вышли на мокрый песок, сели на поливные камни1, отдышались. Поели хлебушка, запили водой из анкерка и поплыли дальше. Слева - высокий, обрывистый, неуютный в своей древней пустоте берег, справа - вода, взлохмаченная широким ветром-побережником. Свободнее вздохнули, когда втянулись со своей дорой в устье Унды. Ветер здесь был не столь свиреп, волны помельчали. Однако пока добрались до рыбпункта, прошло еще немало времени. Когда дора глухо стукнулась бортом о низкий лодочный причал, у всех троих сил едва хватило, чтобы выйти из нее. Взобравшись на причал на непослушных ногах, занемевших от долгого сидения на банке, Варвара услышала детский голос, рвущийся издали: - Те-е-етя Ва-а-аря! Те-е-етя Ва-а-аря! По неровному, в выбоинах ржавого цвета берегу, под уклон стремительно, словно чайка к воде, неслась девочка лет двенадцати, племянница Варвары, размахивала маленьким серым конвертом: - От дядя Гриши письмо! Вернувшись домой, Иероним Маркович узнал от жены о смерти своего старинного друга Никифора Рындина. Он болел до этого застарелой почти неизлечимой болезнью, часто и подолгу лежал в постели, и фельдшерица медпункта лишь героическими усилиями поднимала его на ноги. И вот Никифора не стало... Это тягостное известие подействовало на Пастухова самым удручающим образом. Смерть товарища он воспринял как дурное предзнаменование: Иероним и Никифор были почти одногодки, и этим сказано все. Пастухов упал духом, будучи уверенным, что скоро придет и его черед отправляться в дальнее путешествие на Гусиную Землю2. Поход в губу за селедкой стоил Иерониму больших усилий, и он полдня лежал на кровати, отдыхая. Жена заботливо отпаивала его молоком, потому что, кроме него, дед ничего не мог есть - смертельная усталость отбила всякий аппетит. Отлежавшись, он надел чистую рубаху, старый матросский бушлат и тихонько отправился в дальний конец села к избенке Рындиных, проститься с другом, который, как сказали Иерониму, лежал под образами перед тем как отправиться на старообрядческий погост. Семья Рындиных издавна придерживалась старой веры. Поморов-никониан хоронили на другом кладбище. Оба погоста были рядом, их разделяла только неширокая полоска земли. Сгорбленный, опечаленный, словно и не был он еще вчера в море, не командовал женками, тихонько шел дедко Пастухов прощаться с другом. Вспоминал холодноватое, как здешние края, малорадостное детство, молодость, плавания с Никифором по Студеному морю, зимовки на Новой Земле. Много, много пережито вместе, немало похожено на парусниках, не счесть, сколько выловлено рыбы, бито тюленей, моржей, нерпы. И вот Никифор Рындин лежит на столе в своей старой избе под иконами. Жена безмолвно бродит тенью в глубокой скорби, в черном платке. Старостиха Клочьева, изрядно постаревшая, высохшая, как сухостойная можжевелина, приходит к ночи читать при свечах псалтырь. Иероним, обнажив голову, долго стоял перед Никифором, прощаясь. Потом не выдержал, заплакал и бочком вышел из избы. Первая смерть в первом военном году подействовала на пожилых ундян. В том, что убрался Никифор, они видели дурной знак: "Потянет Рындин за собой в могилу и других..." Предсказанию сбыться было нетрудно: вскоре рыбацкие жены, матери, сестры стали получать с фронта похоронные. Во многих семьях оплакивали павших на войне мужчин...
ГЛАВА ПЯТАЯ
1
Лето шло под закат. Белые ночи кончились. Вечерами солнце садилось где-то за Вороновым мысом в воды Студеного моря. Юго-западная стена избенки на Чебурае некоторое время излучала чуть ощутимое, если потрогать щелястые бревна рукой, тепло и, как только пряталось солнце, тотчас остывала. С моря надвигалась холодная мгла с пресноватым запахом тумана. В сизую поволоку сливались небо и вода. Далеко у горизонта вспыхивал, словно маячный огонь, отблеск зари и таял у нижней кромки облаков. Все становилось неопределенно-серым - косогор, изба, облака и море. В полутьме, будто ощупью, плескались волны внизу. От их непонятного плеска и бормотанья на душе становилось знобко и неуютно. Однажды после свирепого наката с Баренцева моря на поливном песке рыбаки увидели обломок борта от шлюпки. Они подошли к нему. Края покрашенных в стальной цвет, крепко сбитых досок наборной обшивки были свежими на изломе. От кромки свисал измочаленный водой конец. Дерево наискосок рассечено чем-то острым. Немко склонился над обломком, хозяйственно осмотрел, как бы прикидывая, на что он мог сгодиться, потом вынул нож и выковырял из шва какой-то маленький предмет. Подал его Дерябину, тот определил. - Осколок. От снаряда... - И снял шапку. Немко вздохнул и тоже снял треух, опустив голову. - Души их переселились в розовых чаек... - задумчиво сказал Дерябин. Потом, словно в упрек людям, море выложило на песок поврежденный спасательный круг с наполовину выкрошившейся пробковой набивкой. Рыбаки смогли разобрать надпись "Аргунь"1. И круг, и обломок шлюпки рыбаки положили возле избушки, как память о моряках и о войне, которая грохотала не так уж далеко, у Кольских берегов. По ночам в шуме прибоя обитателям Чебурая чудились неясный и далекий гул канонады и взрывы... Опять приехал Ермолай. Лошадь послушно остановилась у большого поливного камня, потянулась губами к нему, но, фыркнув, отвернулась и, подняв морду, стала глядеть на море. Ветер лохматил на ней гриву. Приняв улов, Ермолай потер озябшие корявые руки, достал кисет с махоркой и газетную бумагу, свернутую маленькой гармошкой. Долго слюнявил краешек самокрутки, склеив ее, повернулся спиной к ветру, прикурил и сказал: - Вести нерадостные по тоням катятся: похоронки стали приходить... Слышал, что не дале как вчера Серафиме Мальгиной пришла весть о гибели сына... Дерябин спросил: - Неужто Борис? - Выходит, так. Один ведь у нее сын-то. - А правда ли? - усомнился звеньевой. - С такими вестями не шутят. Дерябин опустил голову. - Жаль. Добрый рыбак был. Честный, прямой парень, - он медленно, словно нехотя стянул с головы шапку. За спиной у себя услышал всхлипывания. Обернулся: Фекла стояла прямо, вытянувшись, как солдат, и безвольно опустив руки, а по щекам и подбородку ее текли слезы. Она стояла будто закоченев, и было странно видеть, как она так необычно и горестно плачет, не утирая слез, не поднимая рук. Они у нее будто отнялись, и ноги не могли переступить. Она смотрела сквозь слезы на Ермолая с жалостливым упреком: "Зачем ты привез такую недобрую весть?" Дерябин подошел к Фекле, взял ее под руку: - Пойдем, Феклуша. Тут студено. Ветрено... Ермолай покачал головой, сделал глубокую затяжку. Цигарка на ветру дотлевала быстро, ее уже с трудом можно было ухватить пальцами, и он обжег губы. Сморщился, бросил окурок. Лошаденка опять потянулась мордой к камню, понюхала его и замотала головой так, что забренчали удила. Ермолай взял вожжи. - Н-но! Поехали! Прощевайте, - сказал он рыбакам, и двуколка мягко заскрипела колесами по влажному песку. Поднимаясь на гору, Дерябин все время поддерживал Феклу за локоть и молчал. Она все плакала и не могла выговорить ни слова. У избы она остановилась, утерла лицо рукавом ватника и наконец вымолвила: - Эх, Боря, Боря! Судьба моя, горе-горькая! - Что поделаешь... Не он ведь один, - неуверенно успокаивал ее Дерябин. Такой выпал ему жребий. - Да когда же это кончится-то? - в отчаянии воскликнула Фекла. - Сколько еще убивать-то будут? - Эх, Феклуша, не скоро кончится. Много еще падет мужиков. Война идет лютая... Пойдем, что ли, в избу? - Я тут побуду. Дерябин ушел в избушку. Фекла долго стояла над обрывом возле поленницы дров, уложенной Борисом, и все смотрела на море. Оно словно встало на дыбки и все шумело, шумело: опять разгуливал взводень, и над морем в серых облаках ни одного просвета. На ветру край юбки Феклы пузырился и хлопал о голяшки сапог. Опять подошел тихонько Чебурай и, сев на задние лапы, посмотрел на нее. Фекла не заметила пса. Тогда он, подняв лапу, царапнул когтем по голенищу бахилы и тихо заскулил. Фекла склонилась, погладила пса, как и прежде, ласково по голове. Чебурай потянулся к ее лицу, лизнул подбородок. - Чебурай ты, Чебурай! Горе у нас с тобой... - сказала она негромко и побрела от берега прочь. Чебурай тихо плелся следом. Фекла отыскала ложок, где прежде сидела с Борисом и перебирала цветки. Постояла, посмотрела вокруг. Везде однообразная буроватая земля, увядшие жесткие травы, мхи, высохшие за лето до шершавого хруста. Словно крупные капли янтаря замерли на коричневых тонких ножках ягоды-морошины. И такая пустота кругом, будто Фекла пришла на край света. Ей стало не по себе, и она повернула обратно к берегу, где все-таки не было такой, как в тундре, тревожащей тишины и неуюта. Тут плескалось море, этот неизменный рыбацкий собеседник, язык которого дано понять лишь тем, кто живет и кормится возле него. Тут было вечное движение: упруго бил в заснеженный обрыв ветер, с шумом набегали волны, и после них мутная холодная вода стекала по песку обратно в море. От непрерывного движения волн на мелководье у самого берега перекатывалась галька. Чебурай, отстав от Феклы, принялся как угорелый носиться по кочкам, видимо, почуял мышей или какую-нибудь другую живность. Рыба ему тоже приелась. Фекла остановилась над обрывом. Море волновалось, плескалось внизу. Холодные мелкие брызги иной раз долетали с ветром до ее лица. Прищурясь, она остроглазо посмотрела вдоль берега. Кромка его уходила вдаль, в холодный простор кипящих волн и неторопливо плывущих облаков. Древний беломорский берег, неулыбчивый, однообразный! В этом его однообразии было что-то величаво-многозначительное. Утром она видела, как над ним суетились серебристые чайки. Посидев? белогрудой стаей на берегу, они вдруг срывались с мест и бросались с обрыва, раскинув широкие сильные крылья, навстречу ветру и волнам за добычей. Сейчас они куда-то попрятались, а быть может, перелетели на другое место, и на берегу не осталось ни одной живой души. Но вот возле кромки берега Фекла увидела одинокую птицу. Она покружилась невысоко над землей и села на сухой и жесткий мох. Фекла присмотрелась к этой одинокой чайке. Она была какая-то странная, даже диковинная. Таких Фекла еще не видывала. Цвет оперения у нее был розовато-теплый, словно ее облили лучи заходящего солнца, какое пылает у горизонта иной раз в ветреные вечера. Фекла посмотрела в небо. Оно было неприступно-хмурым, затянутым облачным пологом. Он надежно прятал солнце, которое стояло еще довольно высоко, и таким розовым отблескам взяться тут сейчас было неоткуда. А чайка выделялась живым розовым пятном среди блеклой зелени берега. Фекла тихонько сделала к ней несколько шагов и замерла, опасаясь вспугнуть. Приметила, что спинка у чайки сизая, грудка и бока нежно-розовые и на шейке виднеется тонкий черный поясок, словно ожерелье. "Да это же розовая чайка! - мелькнула у Феклы догадка. - Это про нее я в детстве слышала от отца. Он говорил, что такие чайки в наших местах появляются редко. Вместо того чтоб улетать на юг, они отправляются зимовать в Ледовитый океан. Так и есть, залетная розовая чайка!" И еще Фекла подумала, что с этой чайкой связано какое-то грустное рыбацкое поверье, и стала вспоминать поговорки: "Чайки ходят по песку, моряку сулят тоску...", "Если чайка лезет в воду - жди хорошую погоду...", "Если чайка плывет над угором и крылом не махнет - хорошая погода придет..." И так далее, но розовая, именно розовая чайка в них не упоминалась. Она опять поглядела на птицу и тут еще вспомнила, что недавно Семен Дерябин сказал о погибших моряках: "Души их переселились в розовых чаек..." Сказал, когда прибоем вынесло на берег обломок шлюпки. А старики говорили, что если души погибших моряков переселяются в чаек, то в розовых птиц перебираются особенно добрые, правдивые и светлые души. И бывает, что розовая чайка своим прилетом неожиданно подает скорбную весть родным и близким моряка... Фекла не была особенно суеверна, однако все же подумала: "Не в этой ли розовой чайке живет теперь светлая и правдивая душа Бориса Мальгина? Не мне ли чайка принесла весть о его гибели на войне?" Розовая чайка взмахнула крыльями, тяжело поднялась против ветра и полетела к морю. Но вскоре опять вернулась на то же место, Фекла все не уходила, наблюдая за ней. Ей, залетной, было, наверное, холодно и грустно тут, на пустом берегу, ветер тормошил ее хвостовое оперение, и, чтобы удержаться на месте, она часто переступала ногами... Фекла назяблась и пошла к избушке. Сделав несколько шагов, оглянулась чайки не было. 2 Семен Дерябин сидел у окна. Несколько дней назад он нашел на берегу в полосе прибоя обломок дубовой дощечки, принес его в избу, высушил. Дерево было еще крепким, и он стал вырезать из него иглу для вязки сетей. Фекла и застала его за этим занятием. - Помнишь, ты говорил, что души погибших моряков переселяются в розовых чаек? - спросила она, сев рядом. - Ну, говорил... - Так я сейчас видела такую чайку. Розовая, вся будто светится среди темных кочек. А может, я ошиблась? - А на шейке-то у нее есть темный поясок? - Есть, есть! Видела поясок. Будто ожерельице. - Ну, ежели поясок есть, так она. Розовые чайки сюда залетают редко. Считай, что тебе повезло, раз ее увидела, - добродушно, с теплинкой в голосе сказал Семен. - А между прочим, и я тоже видел такую птицу. Только давно. Здесь, на Чебурае. - Семен взял точильный брусок, стал аккуратно править на нем лезвие ножа. - И вот какая штука, - он перестал ширкать ножом по бруску, - тогда ведь тоже была война... В четырнадцатом году. Помню, утром мы осмотрели невода, поднялись на гору, - тогда другая изба была, меньше этой и топилась по-черному. Мужики ушли чай пить, а я, уж и не помню зачем, задержался на берегу. Иду вдоль обрыва, гляжу вниз и вижу: на поливном камне чайка сидит и перышки чистит. Розовая. Я удивился что за птица такая? Спросил у мужиков. Потом вернулся на берег - она улетела, и больше я ее не видел. А может, и прилетала она без меня: через два дня я был забрит в солдаты... - Выходит, красивая птица приносит плохую весть? - спросила Фекла разочарованно. Семен потрогал острие ножа большим пальцем с темным, в трещинках ногтем и уточнил: - Весть она приносит, верно. Только лучше сказать - тревожную. Вроде как знак дает: беда пришла, люди.
Кто знает, почему появилась здесь эта залетная чайка. Может быть, война пришла и туда, в места ее гнездовья, на какой-нибудь безымянный островок в Ледовитом океане, и своим грохотом испугала ее? Или она просто отбилась от стаи при перелете? Птица эта крепко врезалась Фекле в память. На другой день она долго ходила по берегу, надеясь снова увидеть чайку. Она прилетела под вечер, сделала круг над угором с избенкой, побродила возле кромки обрыва и улетела. Больше в то лето Фекла ее не видела. Но берег возле тони Чебурай она с тех пор стала называть Берегом Розовой Чайки - в память о Борисе.
Перед вечером Фекла куда-то засобиралась. В небольшую холщовую торбу сунула кусок хлеба, бутылку воды и сказала Дерябину: - Отпусти меня, Семен Васильевич, в деревню, Завтра к вечеру вернусь. Очень мне надо туда сходить. Соня Хват забеспокоилась: - Да куда ты на ночь глядя? И дождик на улице. Дерябин тоже принялся уговаривать: - Подождала бы до утра. Ведь без малого пятьдесят верст! Погода худая, дождит. Ночи стали темными... - Одна ведь тропка-то в деревню. Не собьюсь. Все край моря иди да иди. - Ну, как хочешь. Чего в деревне-то понадобилось? - Серафиму Егоровну навещу. Одна ведь она там в своем горе. Старая уж... - Ладно. Иди с богом, - разрешил звеньевой.
И вот она идет "край моря" по тропинке, петляющей, как след преследуемого зайца, среди кочек, поросших осокой и карликовыми березками с мелкой, точно грошики, листвой. Слева под высоким обрывом шумит море, широкий и сильный ветер упруго бьет ее в бок. Мелкий дождик сеется на плечи, на голову, закутанную в тонкий старенький полушалок. Ноги то увязают в черной или бурой болотине, то выбираются на твердую почву и бегут, бегут, не ведая устали. Тоска по бывшей любви гонит ее в деревню. Под ногами пружинят кривые ветки березок, словно мелкий хворост. "Неужели правда, что убит Борис? - думала Фекла. - Может, ошибка произошла? Может быть, другим пришло письмо? Пока слух до тоней доберется, обрастет небылью... Вон еще в начале путины говорили, что у Евфалии Котцовой двойня родилась, а оказалось - не у нее, а у Екатерины Митеневой. Так и сейчас: вдруг да похоронка пришла в другой дом, а сказали, что Серафиме..." Думая так, Фекла притупляла чувство безысходной тревоги, оставляя себе хоть какую-нибудь, хоть крошечную надежду. Но ведь Ермолай сказал, что такими вестями не шутят! Весть, видимо, верная. Нет Бориса, и ждать его не придется, и надеяться теперь не на что. Не вернется он, и жизнь ее не направится в новое русло. С каждой почтой в селе прибавляется вдов, и она теперь вдова, хоть и невенчанная... "А мать у него стара, здоровьем слаба. Вынесла ли такой удар?" Долог, долог путь до села однообразной пустынной равниной, обрезанной с одного края морем. Иногда блеснет в потемках на берегу огонек в избушке на тоне и потеряется. Фекла решила не приворачивать на тони, хотя их по берегу было больше десятка - незачем, да и некогда. Рыбаки, верно, спят, а ей надо торопиться. И бежит, бежит она, легкая на ногу, отдавая дальней и трудной дороге неизрасходованные силы, всей грудью дыша влажным холодным воздухом, изредка замедляя шаги перед какой-нибудь подозрительной топкой ложбинкой. Иной раз осторожно, чуть ли не на ощупь, пробирается по хилому мосточку из жердей, перекинутых через мутный ручеек, пробившийся из тундры к морю. А то вдруг, оскользаясь и цепляясь за мелкие кустики, спускается в размытый овраг, тяжело дыша, взбирается на другой его склон и опять спешит, спешит по ровной глади, и ветер все толкает и толкает ее в бок, силясь сбить с верного пути. Думы назойливо толклись в голове. Вся жизнь казалась ей безрадостной, лишенной солнечного проблеска, словно эта августовская ночь в приполярье без луны, без звезд, без жилого тепла. Так вот и существует она, как былинка под ветром на мерзлой осенней кочке. Теперь и последняя надежда устроить жизнь обрушилась. Война, сколько она еще принесет горя? Фекла шла всю ночь и наконец к утру добралась до Слободки - небольшой деревеньки на левом берегу, напротив села. Зашла в избу знакомого старого рыбака. Тот, зевая спросонья, перевез ее на унденский берег. В зимовке, пустовавшей больше двух месяцев, было студено, жилой дух выветрился. Цветы на подоконниках засохли и, казалось, совсем погибли. Фекла принесла дров, затопила печку, сбегала за водой, полила цветы: "Может оживут?" Поставила греться чайник. Выдвинув из-под кровати сундук, достала чистое белье, темное платье. В дороге одежда промокла на дожде вплоть до нижней рубашки. От плиты по избе распространялось ровное тепло. Стекла в рамах сначала отпотели, потом быстро высохли. Кто-то прошел мимо избы, стуча каблуками по дощатым мосткам. Фекла задернула занавеску, быстро оделась, переплела косы, умылась из рукомойника, заварила чай и, достав из торбы чуть примокший на дожде хлеб, перекусила. От тепла и чая ее разморило, веки потяжелели, так и тянуло бухнуться в мягкую чистую постель после тоньских жестких нар. Но Фекла поборола сонливость, надела полусапожки, выходной плюшевый жакет, который стал ей тесноват и чуть не лопнул под мышками; достала из сундука черный материнский полушалок, накинула его на голову и вышла из дома.
Изба у Серафимы была приземистая, узкая и длинная. Когда-то отец нынешней хозяйки поставил маленький домик в два оконца по фасаду - на большее не хватило ни лесу, ни денег. Потом он зажил получше и сделал к нему пристройку. Года через три прирубил к постройке еще хоромину с поветью и хлевом для овец. Постройка все удлинялась, и мужики шутили: "У Семена Мальгина изба, что рюжа, только живности в нее попадает мало". Теперь в переднем конце не жили - вконец обветшал, и чтобы добраться до жилой зимовки, надо было пройти вдоль избы через весь двор. Фекла задержалась на узких в две доски мосточках. Дом казался вымершим. Весь он будто врос в землю. Но крылечко в глубине двора, пристроенное к зимовке, было новым - его сделал Борис. Ступеньки чисто вымыты с дресвой до желтизны. Фекла взошла на крылечко, миновала сенцы и отворила дверь в зимовку. Она не вдруг заметила Серафиму Егоровну, сидевшую на лавке. На ногах у нее валяные обрезки, на голове черный платок, на худых плечах такая же кофта. "Вся в черном, - подумала Фекла. - Значит, правда". - Кто тут? - старуха подслеповато вгляделась в полумрак и, увидев белое большеглазое лицо соседки, удивилась: - Феклуша? Откуда тебя бог послал? - С тони пришла, - сказала Фекла, садясь на лавку. - Далеко тоня-то. Видно, дело какое привело? - Кое-какие дела. А вы что, сеть вяжете? - Вяжу. - Старушка опять принялась за работу. Деревянная остроконечная игла сновала в ее руках быстро и ловко. - Третий день вяжу. Конца нет... А боле ничего не могу. Без дела нет моченьки сидеть. Ноги не ходят, ой, не переставляются ноженьки! Как похоронную получила - будто паралик хватил. Борю-то у меня убили! Ой, убили... А я сеть вяжу, потому что за этим делом мне легче. Слеза не так одолевает... - Она опустила иглу на колени, посмотрела на Феклу синими глазами - глазами Бориса - и махнула рукой. Да и слез-то нет больше. Не-е-ету боле слез, все выплаканы... Серафима, опустив руки, замолчала, глядя перед собой в угол, где красноватым огнем светилась перед иконой лампадка. Фекле стало не по себе, ястребиной лапой вцепилась в самое сердце тоска. Изба не прибрана. У печи лежал ухват, на столе - самовар, давно не чищенный, с потускневшими латунными боками. В устье печи не было заслонки, на шестке чернел пустой чугунок. Серафима Егоровна поднялась с лавки, придерживаясь за стол, прошаркала валяными обрезками к полке с посудой и достала какую-то бумажку. - Вот похоронная-то, - подала листок Фекле. Фекла боязливо взяла бумагу, пересела поближе к свету и, прочтя похоронку, уронила ее на стол... Серафима Егоровна снова взялась за вязанье, говоря: - Не могу без иглы. Кажется: кину работу и упаду на пол. Помру. Боюсь, что ниток не хватит. Кончатся нитки - и мне конец. Сердцем чую... Добавить бы прядена1, да где возьмешь? У тебя нет ли? - Принесу, - сказала Фекла. - Ой, да и ты плачешь! Доброе у тебя сердце, Феня. К чужому горю отзывчивое. Ой, золотая моя славутница! - Это и мое горе, матушка, - сказала Фекла. - Любила я Борю. Жить вместе собирались. Да, видно, не судьба... Мать вздохнула и осторожно коснулась руки Феклы своей холодной и маленькой. - А я и не ведала. Прости меня, Фенюшка. Прости, старую... Посидели, поплакали. Потом Фекла сказала: - Надо жить! Дай-ко я поприбираюсь в избе. Она принялась наводить порядок: вымыла посуду, подмела пол, сходила в правление колхоза за продовольственными талонами. Получив по ним кое-какие продукты, накормила и напоила чаем Серафиму. Оставив ей хлеба, крупы, сахару и большой моток крученых суровых ниток, Фекла попрощалась, наказав: - Жди меня с тони. Вернусь недели через две. 3 В конце сентября, просидев у неводов без малого четыре месяца - время летнего и осеннего хода семги, - рыбаки уезжали с тоней в село. Был редкий для этих мест удивительно погожий солнечный день. Ветер, дующий с полдня, был настолько слаб, что у него и сил не хватило развести волну. Море, обычно шумное, вспененное, тихо плескалось у берегов, будто прикинулось добрым и ручным. К мысу Чебурай подошла мотодора. Стук двигателя на спокойной воде слышен был издалека. Дора отдала якорь и стала ждать рыбаков. У них уже все было готово: вещи в лодке, двери избушки заколочены до следующего лета. Фекла и Соня сидели на банке в веслах. Немко приготовил шест - отпихнуться от берега. Семен Дерябин, забредя в воду, уже взялся было за нос лодки, чтобы снять ее с отмели, но Фекла спохватилась: - А где Чебурайко? Как без него-то? - Ох уж этот Чебурай! - Семен выбрел из воды и кликнул пса: - Чебура-ай! Соня и Фекла тоже принялись звать собаку, но понапрасну: пес не показывался. - Сбегаю, покличу, - Фекла вышла из лодки, поднялась по тропке к избушке. Чуть не сорвала голос, но пес будто в воду канул. С доры уже командовали им в рупор побыстрее собираться. - Ладно, поедем, - сказал Семен. - Чебурай прибежит по берегу. Никуда не денется. Но едва гребцы взялись за весла, с обрыва донесся истошный заливистый лай вперемежку с обиженным визгом. Собака, посуетившись на угоре, со всех ног кинулась вниз. - Вот нелегкая сила! - расхохотался Семен. - Давай обратно. У Чебурая не хватило терпенья ждать, когда подъедут, и он бросился вплавь. Фекла выловила его, подняла в лодку. Пес в порыве благодарности положил мокрые лапы ей на колени и уже примеривался лизнуть Феклу в лицо. Та оттолкнула его: - А ну тя. Весь рыбой пропах. Пес угомонился, уселся в носу и стал глядеть на приближающуюся дору. Подойдя к ней, рыбаки выгрузили свои пожитки, и, взяв лодку на буксир, дора побежала к следующей тоне. Стукоток работающего двигателя стлался низко над водой. С борта доры Фекла смотрела на удаляющийся берег, где провела столько томительно-однообразных, а с началом войны и тревожных дней, вспоминала Бориса. Солнце ярко высвечивало высокий обрыв и рыбачью избушку над ним маленькую, одинокую и как будто даже покосившуюся. И когда Фекла смотрела на нее, ей показалось, что Борис остался там, на берегу. Все уехали, а он будет жить один в пустой избушке, встретит холодную, мокрую осень, темную, бесконечную зиму с переливами северных сияний в глубокой чернети неба, а потом - короткую, неласковую весну. И ему будет грустно без Феклы, он сядет у оконца и в ожидании ее станет смотреть на море. И море все так же будет шуметь и биться в берег... "Да нет же, нет его там! Никогда больше он не приедет на Чебурай! - Фекла вздохнула, смахнула слезинку и зябко повела плечами. - Только Розовая Чайка, быть может, прилетит и станет бродить там на тоненьких ножках по берегу, дрожать на ветру всеми перышками..." Дора уходила все дальше от мыса Чебурай, и Фекла уже в последний раз, прощаясь, окинула его взглядом, щурясь от солнца. Ведь там оставался кусочек ее жизни, такой неустроенной и чуточку бестолковой. Вот уже темная громада берега превратилась в узкую длинную гряду, у которой мельтешила частая рябь мелких волн. Там, должно быть, сейчас тихо, спокойно. В тундре блекнут поздние приполярные цветки, янтарными капельками греется в лучах солнца перезрелая морошка, белыми туманами стелется среди кочек пушица...
Иероним Маркович Пастухов после похода в губу за селедкой да похорон Рындина стал чувствовать себя очень неважно. У него вдруг все заболело: руки, ноги, поясница, начало пошаливать и сердце. Жена поила его настоями трав, прикладывала к пояснице холщовый мешочек с песком, нагретым в печи. - Совсем, брат, ухайдакался, - говорил дед, целыми днями лежа на кровати за ситцевой занавеской в углу. - Не бережешься дак... Кто тебя в море-то посылал? Сидел бы уж дома. Меня не послушал, так теперь и стони, - незлобиво ворчала на него супруга. Не в пример мужу она не жаловалась на свои недуги. Сухая, тощая, сутулая от старости, но словно двужильная, она привычно управлялась по дому, сидела на лавке за прялкой или вязанием. Дед, однако, отлежался. Вскоре он покинул свой угол за занавеской и выбрался на улицу. Сначала посидел на лавочке у избы, потом перекочевал на рыбкооповское крыльцо, к такой же древней братии, как и он, послушать новости. А потом нежданно-негаданно наладился с двумя ведрами за водой, чему жена и удивилась и обрадовалась: таскать воду с окраины села ей порядком надоело. И если дед сходил за водой, то, значит, окреп и решил, что теперь можно наведаться и в правление колхоза: нет ли там каких-нибудь вестей. Ведь там и телефон, и почту из Мезени первым долгом доставляют туда. Придя в контору, Иероним заметил, что ряды правленцев поредели. Вместо пяти человек в бухгалтерии сидели трое: Митенев и две женщины-счетовода. Они втроем очень дружно и энергично щелкали на счетах - только треск стоял. Дед потоптался у двери, снял шапку и сел на свободный стул. - Что скажешь, Иероним Маркович? - спросил его Митенев, опустив очки со лба на нос. Он был близорук, но читал и писал без очков, что всегда удивляло Пастухова, который без очков читать не мог. - Да я так... Давненько вас не видал. Шибко дружно на счетах колотите. Сколько нынче на трудодень выйдет? Хотя бы предварительно. - О трудодне еще рано, - Митенев снова поднял на лоб очки и стал что-то заносить в книгу. Счетоводки переглянулись и захихикали: "О трудоднях, гли-ко, справляться пришел, труженик!" Дед не придал значения хихиканью: "Бабы есть бабы. Палец им с утра покажи - до вечера смеяться будут". Он поинтересовался: - Тихон Сафоныч у себя? - У себя, да занят. Просил не мешать, - не отрываясь от дела, ответил Митенев. - Вот что, Иероним Маркович. Вечером приходите с супругой на собрание. - Ладно. Я-то непременно приду. Супруга не любит собраний и всегда велит мне голосовать за двоих. О чем речь пойдет? - Об итогах летней путины. И еще один вопрос оборонного значения. Придешь - узнаешь. Дедко ушел, так и не поговорив с председателем. Впрочем, особенной нужды в таком разговоре не было. От нечего делать Иероним еще раз привернул к гостеприимному крыльцу магазина, приметив там среди "седунов" Ермолая. Тот недавно прибыл с морского берега вместе с лошадью. Иероним поздоровался и первым делом поинтересовался: - Куды мерина-то поставил? К себе али на колхозную конюшню? - На конюшню. - Так, ладно. - Иероним говорил с возчиком таким тоном, словно ему было дело до всего, в том числе и до тоньского мерина. - А сам-то дома ночуешь или у Матрены в приемышах? Ермолай был мужчина вдовый и одинокий. Досужие языки говорили, что он, несмотря на почтенный возраст, находится в довольно близких отношениях с засольщицей Матреной. Возчик поглядел на хитренько улыбающегося Иеронима косым взглядом, однако не подал вида, что такой вопрос задел его за живое. - Пошто у Матрены-то? В своей избе живу. Матрена у меня тоньска сударушка. В деревне есть другая... - Как тебя хватает на двоих-то? Обучил бы и меня этакому делу, - Иероним тихонько сел на ступенькую - Старики захохотали, и так как все были стары и много раз простужены, то почти все и закашлялись. - Тебе учиться несподручно. Пора на погосте место присматривать, отозвался Ермолай. Все замолчали, у всех грустные думы, лбы - в морщинках. Иероним перевел разговор на другое. - Сказывают, вечером собрание. И вопрос оборонный. Должно, секрет. Митенев мне шепнул. - Да какой тут секрет? Речь пойдет о том, чтобы помочь Красной Армии теплыми вещами. Зима скоро, армия-то миллионная! Всех обуть-одеть надо.
4 В небе громоздились тучи. Они шли на село с моря целыми полчищами, словно армия немцев там, на Западе. К вечеру все вокруг затянуло этими тучами с какими-то буровато-серыми размывами, будто кровь смешалась с пеплом, и при виде их делалось тревожно. Наконец пошел дождик, сначала редкий, неуверенный. Он исподтишка подкрался к деревне и, убедившись в том, что все в ней тихо и никто не может ему помешать, вдруг хлынул шумным, пляшущим ливнем. Среди ливня, среди темени, проколотой кое-где лучиками света, торопливо бежали к правленческому дому серые фигуры: у кого на голову надет капюшон плаща или штормовка, у кого холщовый мешок. До собрания еще оставалось примерно с полчаса, и колхозники заходили в клуб, в полутемный зал с низким, выбеленным известкой потолком. Здесь в углу стоял стол, а на нем ламповый батарейный приемник. Радиоузел до войны построить не успели, и теперь банк в связи с трудностями военного времени закрыл кредитование на строительство. Приходилось довольствоваться приемником. Все усаживались на скамейки и ждали, когда Августа включит радио. Она, экономя питание, делала это только в час передачи от Советского информбюро. Окна в клубе замаскированы щитами из толя на деревянных подрамниках. Лампочка из-под потолка светила тускло: движок служил колхозу уже больше десятка лет, порядком разработался, а ремонтировать его было нечем и негде. На новый по нынешним временам рассчитывать не приходилось. Из соседней комнаты, где была библиотека, вышла Августа Мальгина. На плечах у нее тяжелая материнская шаль, пуговицы жакета не застегивались. Августа была на шестом месяце беременности. Бледное лицо ее с нежной белой кожей и спокойными голубыми глазами было сосредоточенно. Августа включила приемник. Он зашипел, словно самовар, в который добавили угольев. В притихшем зальце послышались знакомые позывные Москвы. Диктор строгим и четким голосом стал сообщать очередную сводку с фронта. Слушали ее с хмурыми, сосредоточенными лицами. Известия были нерадостными, немцы оголтело рвались к Москве... Старики, женщины, дети, жмущиеся к матерям, Густя, выжидательно стоявшая в уголке, - все молчали. Открылась дверь, и кто-то сказал громко: - - Зовут на собрание! Правленческая сторожиха, она же курьер-уборщица Манефа, в верхних сенях перед лестницей предусмотрительно повесила в помощь тускловатой электрической керосиновую лампу. Соня Хват взяла Феклу под руку. - Ой какие худые вести с фронта! - сказала она. Фекла молча кивнула. Войдя в большую и холодную комнату для собраний, в обычные дни пустующую, они выбрали место на скамье в уголке, и пока колхозники собирались, Соня сказала озабоченно: - Вторую неделю нет ничего от Феди. Жив ли? - Может, некогда писать. Бои ведь, - отозвалась Фекла. - Он в полковой разведке. Там, говорят, очень опасно... - Бог милует... Панькин, решив, что пора начинать, поднялся из-за стола: - Товарищи колхозники! Разрешите огласить повестку дня: "О сборе теплой одежды для Красной Армии". А второе - "Итоги летней путины". С повесткой дня все согласились, и Панькин предоставил слово секретарю партийной организации Митеневу. Тот, как положено в таких случаях, сделал небольшой доклад. Речь свою он по бумажке произносил недолго и закончил призывом: "Все для фронта, товарищи! Дадим больше теплых вещей для наших бойцов и этим обеспечим полную победу над фашистскими извергами!" Митенев сел, Панькин спросил, нет ли желающих высказаться. Еще до собрания Митенев, чтобы "раскачать" колхозников, подготовил первого оратора Ермолая, но тот, видимо, растерялся или застеснялся, и произошла небольшая заминка. Кто-то из женщин сказал: - Чего высказываться-то? Ближе к делу! - Правильно! - поднялся Иероним Маркович Пастухов, держа под мышкой небольшой сверток. - Тихон Сафоныч, ежели одна овчинка, так ничего? Больше у меня нет. - Одна так одна, - одобрительно сказал Панькин. - Вы, Иероним Маркович, овчинку, другой овчинку или, может, и не одну - глядишь, и полушубок для бойца Красной Армии. - Ну тогда... - дедко торопливо выбрался из рядов к столу и немножко смущенный оттого, что большего дать не может, развернул сверток и, аккуратно расправив, показал всем овчинку. - Вот, новая. Сам выделывал. И еще старуха у меня там вяжет три пары носков шерстяных. Их завтра принесу, коли довяжет. И ночью поработает, керосин есть... Боле у меня, извините, ничего подходящего не нашлось, все старое, как и я сам. Ну, здесь хозяева есть покрепче меня. Не подкачают. Панькин одобрительно улыбнулся и вежливо похлопал деду. Колхозники тоже поаплодировали. В правлении стало веселее. - Спасибо, Иероним Маркович, за посильную помощь фронту. Я тоже последую вашему примеру, - Панькин вышел из-за стола, снял с гвоздика новый романовский полушубок фабричного шитья и шапку-ушанку, тоже ненадеванную. Он положил полушубок и шапку рядом с овчиной Иеронима. Кое-кто растерялся, потому что вещей с собой не принес, хотя и был готов дать их. Панькин успокоил односельчан: - Не обязательно выкладывать вещи сейчас вот, на этот стол. Вы можете принести завтра утром и сдать... Фекле Зюзиной. Поручим ей собирать вещи. Согласны? Фекла подняла было руку, но тотчас опустила ее. - Вы что, возражаете? - спросил ее Панькин. - Да нет. Я хотела сказать, что у меня нет ни овчин, ни хорошего полушубка. Но я связала шесть пар носков. Правда, на свою ногу, но она у меня не маленькая. Носки подойдут на любого мужика. Ладно ли? - Ладно, Фекла Осиповна, - отозвался председатель под одобрительный смешок собравшихся. Колхозников позабавило замечание Феклы о размере ее ноги. Давайте по порядку будем записывать. Митенев взялся за тетрадку и перо. - Фекла Осиповна, сколько пар носков? - спросил он. - Шесть пар. И шарфик еще отдам, из белой овечьей шерсти. - Шесть пар и шарфик. Кто следующий, - спросил Панькин. - Для ясности еще скажу, товарищи, что теплая одежда нужна не только бойцам на фронте, но и эвакуированным из прифронтовой полосы. Они прибывают в тыл почти совершенно раздетыми... - У меня есть две овчины, - предложила Варвара Хват. - Запишите. - А у меня служат в Красной Армии три сына, - сказал высокий седой старик Мальгин. В Унде половина села носила эту фамилию. - Я даю три овчины, Выйдет полушубок на доброго мужика! - Вот я купила новые ватные брюки своему старику, - поднялась пожилая рыбачка. - Обойдемся и старыми. Новые отдаю. Возчик Ермолай Мальгин, подготовленный Митеневым, решил все-таки высказаться. - Надежда Гитлера на молниеносную войну уже не сбылась, - начал он. Война-то оказалась затяжной. Немцы в России увязли. А раз увязли - придет им каюк. И, безусловно, фашисты потерпят полный крах! Для ускорения нашей победы я, значит, вношу для Красной Армии тельняшку, шапку, полотенце и еще посмотрю, чего можно... - Речь-то хороша, да взнос-от невелик: тельняшка да полотенце, - вставила бойкая рыбацкая женка. - Шубы-то у тя нету запасной? - Шуба у меня, к сожалению, только одна и та с изъяном - заплат много, Ермолай размахнул полы, показал две огромные заплаты. - Ладно, видим! Что с тебя боле взять... - Пишите и меня: новые чесанки1, сорок второго размера, серые. - А я могу принести пару шерстяных рукавиц да полторы овчинки. Половинку-то отрезала, не знала... Запись продолжалась. На другой день Фекла приняла по списку одежду от односельчан, с помощью Сони Хват все упаковала в мешки и при первой возможности отправила в Архангельск.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1