Нельзя жить сладко, не живя разумно, хорошо и праведно, и [нельзя жить разумно, хорошо и праведно], не живя сладко.
Если человек сделал добро, пусть он делает его снова и снова, пусть строит на нем свои намерения. Накопление добра – радостно. Даже злой видит счастье, пока зло не созрело. Но когда зло созреет, тогда злой видит зло. Даже благой видит зло, пока благо не созрело. Но когда благо созреет, тогда благой видит благо.
Когда мудрецы и старейшины навязывают молодежи добродетель, иногда складывается впечатление, что они пытаются продать какой-то шарлатанский чудодейственный бальзам. Литература о мудрости во многих культурах, говорит, в сущности, одно и то же: «Скорее сюда, у меня есть целительное средство, которое сделает вас счастливыми, здоровыми, богатыми и мудрыми! Оно откроет вам дорогу на небеса и при этом обеспечит радость уже здесь, на земле! Секрет прост – будьте добродетельными!» Однако молодежь прекрасно научилась закатывать глаза и затыкать уши. Их интересы и желания зачастую противоречат интересам и желаниям взрослых, они быстро находят способы добиться своего и самостоятельно попасть в беду, однако благодаря таким приключениям зачастую и происходит становление характера. Гек Финн убежал от приемной матери, чтобы сплавляться на плоту по Миссисипи в компании беглого раба, юный Будда оставил отцовский дворец, чтобы отправиться в лес и предаться духовным исканиям, Люк Скайуокер покинул родную планету, чтобы присоединиться к галактическому повстанческому движению. Каждый из них проделал путь, выстроенный по законам эпоса, чтобы стать взрослым и обрести новый набор добродетелей. Эти добродетели, доставшиеся дорогой ценой, вызывают восхищение у нас, читателей и слушателей, именно потому, что открывают глубину и неподдельность характера, которых не разглядишь у послушного ребенка, просто воспринимающего добродетели, которые у него воспитывают по мере взросления.
С этой точки зрения особого восхищения достоин Бенджамин Франклин. Он родился в 1706 году в Бостоне, в 12 лет поступил в подмастерья к своему старшему брату Джеймсу, владельцу печатной мастерской. После целой череды разногласий с братом (и частых побоев) Бен потребовал, чтобы его отпустили на свободу, но Джеймс не желал разрывать законный контракт о службе подмастерья. Тогда в семнадцать лет Бен нарушил закон и сбежал из города. Добрался до Нью-Йорка на шлюпе, но работы там не нашел и двинулся дальше, в Филадельфию. Там он снова нанялся подмастерьем к печатнику и благодаря умениям и усердию в дальнейшем открыл собственную печатную мастерскую и стал выпускать свою газету. Он добился потрясающих успехов в коммерции («Альманах бедного Ричарда», сборник афоризмов, стал в свое время настоящим хитом), в науке (Франклин доказал, что молния – это электричество, а потом изобрел громоотвод и укротил ее), в политике (всех его должностей и не перечислишь) и в дипломатии (убедил Францию поддержать американские колонии в войне с Британией, хотя от этого предприятия Франция практически ничего не выигрывала). Франклин дожил до 84 лет и получил при этом массу удовольствия. Он гордился своими научными открытиями и общественными нововведениями, стяжал любовь и уважение не только в Америке, но и во Франции и пользовался большим успехом у дам даже в преклонном возрасте.
В чем секрет? В добродетели. Только не в той чопорной, исключающей всякие радости жизни пуританской добродетели, которую многие сейчас представляют себе, услышав это слово, а в добродетели в более широком понимании, восходящей к Древней Греции. Греческое слово «арете» означает совершенство, добродетель или благо, особенно деятельные, функциональные. «Арете» ножа – его острота, «арете» глаза – хорошее зрение, «арете» человека… что ж, это один из древнейших вопросов философии: какова подлинная природа, функция и цель человека, позволяющие нам судить, хорошо или плохо он живет? То есть Аристотель, утверждая, что «человеческое благо представляет собою деятельность души сообразно добродетели» (Аристотель, 1997, книга первая), вовсе не имеет в виду, что счастье – это раздавать все бедным и подавлять свою сексуальность. Он имеет в виду, что хорошая жизнь – это когда ты можешь проявить свои сильные стороны, осознать свой потенциал и стать тем, кем велит тебе стать твоя природа (Аристотель полагал, что у всего на свете есть «телос» – цель, к которой все стремится, хотя не считал, что мир создали боги).
Среди многочисленных талантов Франклина была и сверхъестественная способность видеть потенциал, а затем его реализовывать. Он видел потенциал мощеных освещенных улиц, добровольных пожарных дружин и публичных библиотек и добивался, чтобы все это появилось в Филадельфии. Он видел потенциал молодой американской республики и сыграл много ролей в ее создании. А еще он видел потенциал в себе – понимал, что способен исправить свои привычки, и так и делал. Когда Франклину было под тридцать и он был молодым предпринимателем и печатником, он, по собственным словам, «замыслил смелый и трудный план достижения морального совершенства» (Франклин, 2016). Выбрав несколько добродетелей, которые ему хотелось развить у себя, он попытался жить в соответствии с принятым решением. И тут же обнаружил бессилие наездника:
В то время как мое внимание было занято тем, как бы избежать одной ошибки, я часто неожиданно совершал другую; укоренившаяся привычка проявлялась, пользуясь моей невнимательностью; склонность оказывалась иногда сильнее разума. Наконец я пришел к выводу, что простого разумного убеждения в том, что для нас самих лучше всего быть совершенно добродетельными, недостаточно, чтобы предохранить нас от промахов, и что прежде, чем мы добьемся от себя устойчивого, постоянно нравственного поведения, мы должны искоренить в себе вредные привычки (Франклин, 2016).
У Франклина была поразительная психологическая интуиция. Он понимал, что наездник может добиться успеха только постольку, поскольку выдрессирует слона (хотя не прибегал к этим терминам), поэтому разработал план тренировок. Составил список из 13 добродетелей, каждая из которых была связана с конкретными действиями, которые следовало совершать или от которых следовало воздерживаться (например: «Воздержание. – Есть не до пресыщения»; «Бережливость. – Тратить деньги только на то, что приносит благо мне или другим»; «Целомудрие. – Избегать вступать в половые сношения слишком часто, только для поддержания здоровья и продолжения рода»). Затем он расчертил таблицу с семью столбцами (по одному на каждый день недели) и тринадцатью строками (по одной на каждую добродетель) и отмечал в соответствующих ячейках маленькой черной точкой каждый случай, когда он поступался той или иной добродетелью в течение дня. Выбирал какую-то одну добродетель и неделю работал только над ней – следил, чтобы в отведенной ей строке не было ни одной черной точки, а остальным добродетелям не уделял особого внимания, лишь точками отмечал случаи нарушения. За тринадцать недель он проработал всю таблицу. Затем повторил все с начала, потом еще раз – и обнаружил, что с каждым повторением точек в таблице все меньше и меньше. В автобиографии Франклин писал, что хотя от совершенства он был «весьма далек», однако «мои старания сделали меня лучше и счастливее, чем я был бы без этого опыта». И продолжал: «Я хотел бы, чтобы мои потомки знали, что именно этому маленькому изобретению, с Божьего благословения, обязан их предок постоянным счастьем своей жизни вплоть до настоящего времени, когда он пишет эти строки в возрасте семидесяти девяти лет» (Франклин, 2016).
Конечно, никто не знает, стал бы Франклин без этой таблички несчастнее и неудачливее, зато мы можем поискать другие данные, чтобы проверить его основной психологический тезис. Этот тезис, который мы с вами условимся называть «гипотеза добродетели», совпадает с утверждениями Эпикура и Будды в эпиграфах к этой главе: воспитание в себе добродетели делает человека счастливее. Сомневаться в этой гипотезе есть много причин. Сам Франклин признавался, что у него так и не получилось воспитать в себе добродетель скромности, однако он пожал обильные социальные плоды, научившись ее изображать. Быть может, гипотеза добродетели на поверку окажется лишь циничным советом в духе Макиавелли: научить симулировать добродетель – и тебя ждет успех, а значит, и счастье, каким бы ни был твой характер на самом деле.
У идей есть родословная, у идей есть багаж. Когда мы, представители западной цивилизации, размышляем о морали, то задействуем понятия, которым уже много тысяч лет, однако в последние двести лет в их развитии наметился новый поворот. Мы не понимаем, что с точки зрения других культур наши морально-этические воззрения несколько странны, не отдаем себе отчета, что они основаны на особом наборе психологических предпосылок, и этот набор, похоже, ошибочен.
Любая культура заботится о нравственном развитии своих детей, и в любой культуре, в которой есть хоть какие-то письменные памятники, найдутся тексты, раскрывающие ее подход к этическим вопросам. Запреты и предписания могут быть разными, но общие очертания примерно одинаковы. Большинство культур пишут о добродетелях, которые следует поощрять и воспитывать, и в большинстве культур многие из этих добродетелей ценились и в древности, и сейчас (например, честность, справедливость, храбрость, доброжелательность, сдержанность и уважение к властям (Peterson and Seligman, 2004)). Далее, в большинстве культур прописаны и конкретные действия, хорошие или плохие с точки зрения этих добродетелей. Предписания и запреты, как правило, носят практический характер и ставят целью воспитать в обществе добродетели, которые приносят пользу тому, кто их у себя культивирует.
Среди древнейших трактатов, содержащих прямые моральные указания, – «Наставления Аменемопа», египетский текст, предположительно написанный около 1300 года до н. э. В нем сразу говорится, что это «учебник жизни» и «руководство для благополучия», а всякий, кто воплотит эти наставления в жизнь, «откроет… сокровищницу жизни, и тело его будет процветать на земле». Затем Аменемоп в тридцати главах излагает советы, как обращаться с окружающими, как научиться держать себя в руках и как в процессе обрести успех и удовлетворенность. Например, в тексте неоднократно говорится, насколько важно быть честным, особенно в соблюдении границ соседских землевладений, а затем автор добавляет:
Если в последних строках вам видится что-то знакомое, то лишь потому, что в библейской Книге Притч очень много заимствований из Аменемопа. Например: «Лучше немногое при страхе Господнем, нежели большое сокровище, и при нем тревога» (Притч, 15:16). Есть и другая общая черта: древние тексты опираются скорее на максимы и примеры, чем на доказательства и логику. Максимы сформулированы так, чтобы обеспечивать озарение и вызывать желание сразу с ними согласиться. Приводимые примеры вызывают благоговение и восхищение. Когда моральные наставления пробуждают сильные эмоции, они обращаются не только к наезднику, но и к слону. Мудрость Будды и Конфуция, к примеру, дошла до нас в виде сборников афоризмов, настолько вечных и запоминающихся, что даже наши современники читают их ради удовольствия, руководствуются ими, называют их «всемирными законами жизни» (Templeton, 1997) и посвящают книги их научному обоснованию.
Третья черта многих древних текстов состоит в том, что они делают упор на практику и привычку, а не на фактические знания. Конфуций сравнил нравственное развитие с обучением игре на музыкальном инструменте – и то и другое требует изучения текстов, подражания примерам и многолетних занятий ради «виртуозности» (Hansen, 1991). Аристотель прибегал к похожей метафоре:
Строя дома, становятся зодчими, а играя на кифаре – кифаристами. Именно так, совершая правые [поступки], мы делаемся правосудными, [поступая] благоразумно – благоразумными, [действуя] мужественно – мужественными. (Аристотель, 1997, книга вторая, 1).
Будда предлагал своим последователям «Благородный восьмеричный путь» – набор привычек, которые, если их воспитать их у себя, сделают человека нравственным (правильная речь, правильные поступки, правильные способы заработать себе на хлеб) и духовно дисциплинированным (правильные усилия, правильная осознанность, правильная сосредоточенность).
Во всем этом проявляется присущее древним тонкое понимание морально-этической философии – совсем как у Франклина. Все они знали, что добродетель – это хорошо выдрессированный слон. Все они понимали, что для дрессировки нужно упражняться ежедневно и постоянно повторять пройденное. В этом процессе должен принимать участие наездник, но если нравственное воспитание сводится к эксплицитным знаниям (фактам, которые наездник может перечислить), на слона это не произведет ни малейшего впечатления, а следовательно, никак не скажется на его поведении. Нравственное воспитание должно включать в себя молчаливые знания-навыки – умение воспринимать происходящее в обществе и способность к общественным эмоциям, отточенные до такой степени, что человек неосознанно ощущает, как правильно поступить в той или иной ситуации, знает, что нужно делать, и зачастую хочет поступить именно так. Для древних мораль сводилась к своего рода практической мудрости.
Поначалу нравственные представления западной цивилизации подавали большие надежды. Как и в других древних культурах, западная мораль строилась на добродетелях. И Ветхий Завет, и Новый Завет, и Гомер, и Эзоп показывают, что культуры, на которых основана наша цивилизация, опирались в основном на притчи, максимы, басни и примеры, призванные наглядно иллюстрировать идеи добродетелей. «Государство» Платона и «Никомахова этика» Аристотеля – два шедевра древнегреческой философии – в сущности, трактаты о добродетелях и их воспитании. Даже эпикурейцы, считавшие главным в жизни наслаждение, полагали, что без добродетелей удовольствия не добиться.
Однако в этих первых победах древнегреческой философии уже таились зерна грядущих поражений. Во-первых, греческая мысль, подарившая нам нравственный метод познания, подарила нам и зачатки научного метода познания, целью которого было найти минимальный набор законов, объясняющий колоссальное количество событий в мире. Наука ценит лаконичность, однако теории добродетели с их длинными списками достоинств никогда не были лаконичными. Насколько приятнее было бы научному уму найти какую-то одну добродетель, принцип или правило, из которого выводятся все остальные! Во-вторых, широко распространенное в философии обожествление разума привело к тому, что многим философам было неловко связывать добродетели с чувствами и привычками. Платон ассоциировал добродетель в основном с рациональным умом своего возницы, хотя и был вынужден признать, что для добродетели необходимы правильные страсти, – отсюда и взялась его сложная метафора, согласно которой один конь в какой-то степени наделен добродетелью, а другой начисто ее лишен. Для Платона и многих более поздних мыслителей рациональный ум – это дар богов, орудие подчинения животных страстей. И рациональный ум всегда должен всем руководить.
Эти два зерна разрушения – поиск лаконичности и обожествление рациональности – ждали своего часа несколько веков после падения Рима, а потом проросли и расцвели пышным цветом в XVIII веке, в эпоху европейского Просвещения. Достижения науки, техники и торговли понемногу выковывали новый мир, и многие мыслители задумались о рационально обоснованных общественно-политических системах. Французский философ Рене Декарт, писавший в XVII веке, вполне довольствовался тем, что отдавал свою этическую систему на милость провидения, но мыслители Просвещения искали такую основу этики, которая не зависела бы ни от божественных откровений, ни от поддержки свыше. Как будто кто-то предложил награду – наподобие тех, которые соблазняли первых авиаторов на отважные перелеты: десять тысяч фунтов стерлингов первому философу, который придумает единый моральный закон, способный логическими средствами раз и навсегда отделить дурное от хорошего.
Если бы такая награда и правда существовала, ее следовало бы присудить немецкому философу Иммануилу Канту. Кант, как и Платон, считал, что природа человека дуальна: отчасти она животная, отчасти рациональная (Кант, 2019). Наша животная половина следует законам природы, подобно падающему камню или льву, терзающему добычу. Природа не знает нравственности, в ней есть только причины и следствия. Однако, по словам Канта, наша рациональная часть, возможно, следует другому закону: она способна уважать правила поведения, поэтому людей (но не львов) можно оценивать с нравственной точки зрения в зависимости от того, в какой степени они уважают нравственные законы. Что же это за законы? Тут Кант проделал самый хитрый фокус во всей этической философии. Рассуждал он так: чтобы нравственные правила считались законами, они должны быть универсальными. Если бы закон всемирного тяготения по-разному действовал на мужчин и женщин или на итальянцев и египтян, его нельзя было бы считать законом. Но вместо того, чтобы искать законы, с которыми согласятся все люди на свете (это трудная задача, ответом на которую, скорее всего, будет всего несколько банальностей), Кант повернул проблему с ног на голову и сказал, что люди должны думать, могут ли правила, которыми они сами руководствуются в своих действиях, претендовать на звание универсальных законов. Если, например, собираешься нарушить обещание, которое начало тяготить, можешь ли ты предложить универсальный закон, который гласит, что если обещание начинает тяготить, его необходимо нарушить? Если ввести такой закон, все обещания тут же утратят смысл. Точно так же невозможно пожелать, чтобы люди всегда жульничали, лгали, воровали или любым другим способом ущемляли права других людей или посягали на их собственность, поскольку тогда подобные несчастья не минуют и тебя самого. Эта простая проверка, которую Кант назвал категорическим императивом, оказалась невероятно мощным инструментом. Она превратила этику в раздел прикладной логики, тем самым придав ей определенность, которая всегда была неуловимой для секулярной этики, лишенной опоры на священное писание.
В ближайшие десятилетия гипотетическую награду Канта оспаривал английский философ Иеремия Бентам. В 1767 году Бентам стал юристом, и его возмутила запутанность и избыточность английского законодательства. С типичной для человека Просвещения отвагой он поставил перед собой задачу перестроить всю юридическую и законодательные системы, для чего следовало ставить четкие цели и предлагать самые рациональные средства для достижения этих целей. Главная цель всякого законодательства, считал Бентам, – благо всех людей, и чем больше блага, тем лучше. Бентам был отцом утилитаризма, учения, согласно которому любые решения, и личные, и юридические, должны быть направлены на достижение максимального совокупного блага (пользы), но кто именно получит эту пользу, уже неважно (Бентам, 1998).
С тех пор споры между Кантом и Бентамом не угасали. Наследники Канта (деонтологи – от греческого слова «деон», «обязательство») составляли списки долгов и обязательств, которые люди нравственные должны уважать, даже если их действия приводят к плохим результатам (например, нельзя убивать невиновных, даже если это спасет сотню жизней). Наследники Бентама (консеквенциалисты, от латинского «консеквенс», «последующий», поскольку они оценивали действия только по последствиям) стремились разработать правила и политику, которые обеспечивали бы наибольшее благо, даже если при этом иногда нарушались бы другие этические принципы (конечно, следует убить одного человека, чтобы спасти сотню, говорят они, если только это не подаст дурного примера, что приведет к дальнейшим осложнениям).
Однако при всех своих различиях представители этих лагерей согласны по многим принципиальным вопросам. Обе стороны ценят лаконичность: решения в конечном итоге должны основываться на каком-то одном принципе, будь то категорический императив или максимизация пользы. Обе стороны делают упор на то, что такие решения может принимать только наездник, поскольку нравственные решения требуют логики, а иногда даже математических подсчетов. Обе не доверяют ни интуиции, ни чувствам – они лишь мешают рассуждать логически. И обе предпочитают абстрактное частным случаям: им не нужно подробное, основательное описание всех участников ситуации, их убеждений и культурных традиций. Достаточно нескольких фактов и перечней всего, что они любят и не любят, в порядке возрастания или убывания (если ты утилитарист). Неважно, в какой ты стране, в какой исторической эпохе, неважно, кто эти люди – твои друзья, враги или просто незнакомцы. Нравственный закон – как закон физики: действует всегда и на всех.
Эти два философских подхода оказали колоссальное влияние на юридическую и политическую теорию и практику, более того, они помогли создать сообщества, уважающие права личности (Кант) и при этом вполне способные работать на благо людей (Бентам). Однако эти идеи проникли и в западную культуру в целом – и привели там к некоторым непредвиденным последствиям. Философ Эдмунд Пинкофс (Pincoffs, 1986) утверждал, что консеквенциалисты и деонтологи совместными усилиями убедили западный мир ХХ столетия, что нравственность – это изучение нравственных дилемм и парадоксов. Греки изучали характер человека и спрашивали, каким человеком каждый из нас хочет стать, а современная этика сосредоточена на действиях и спрашивает, хороши или плохи те или иные поступки. Философы ломают голову над вопросами жизни и смерти: можно ли убить одного, чтобы спасти пятерых? Можно ли разрешить использовать абортированные эмбрионы как источник стволовых клеток? Можно ли отключить от аппарата жизнеобеспечения женщину, которая пролежала без сознания последние пятнадцать лет? Нефилософов мучают вопросы помельче: надо ли платить налоги, если все кругом жульничают? Возвращать ли набитый бумажник, если он, судя по всему, принадлежит наркоторговцу? Признаваться ли жене в случайной измене?
Переход от этики характера к этике парадокса привел к тому, что нравственное воспитание теперь строится не на добродетелях, а на нравственных рассуждениях. Если нравственность сводится к дилеммам, то нравственное воспитание сводится к решению задач. Детей надо учить, как обдумывать нравственные проблемы, а главное – как преодолевать природный эгоизм и принимать в расчет потребности окружающих. В семидесятые и восьмидесятые годы ХХ века, когда США стали этически разнообразнее, а авторитарные методы воспитания были уже не в чести, идея рассказывать детям о конкретных моральных фактах и ценностях вышла из моды. Более того, рационалистское наследие этики парадоксов подарило нам учителей и многих родителей, которые с радостью поддержали такую политику, о чем говорит и фраза из недавно вышедшей книги по воспитанию детей: «Наш подход – не учить детей, что делать, чего не делать и почему, а научить их думать, чтобы они сами принимали решения, что делать, чего не делать и почему» (M. B. Shure, «Raising a Thinking Child Workbook», 2005, цит. с сайта www.thinkingchild.com).
Я убежден, что такой отход от характера к парадоксу – величайшая ошибка, и на то есть две причины. Во-первых, он ослабляет мораль и ограничивает ее диапазон. Там, где древние видели добродетель и характер во всех поступках человека, наши современные представления ограничивают мораль и нравственность набором ситуаций, в которые человек попадает всего несколько раз за неделю – ситуациями, когда нужно выбрать между личными интересами и интересами окружающих. Наши представления узки и ограниченны, и с их точки зрения нравственный человек – тот, кто жертвует на благотворительность, помогает ближним, играет по правилам и в целом не ставит свой личный интерес далеко впереди интересов других. Большинство занятий и решений в жизни, таким образом, выводятся из морально-этической сферы. Когда мораль сводится к противоположности эгоизму, гипотеза добродетели оборачивается парадоксом: с современной точки зрения выходит, что в твоих интересах действовать против своих интересов. Убедить человека, что это так, непростая задача – да так и не может быть во всех случаях без исключения. А вот Бенджамину Франклину в свое время было гораздо проще превозносить гипотезу добродетели: подобно древним, он обладал более осязаемым, богатым представлением о добродетелях как о вертограде совершенств, который человек возделывает, чтобы добиваться большего в жизни и стать привлекательнее для окружающих. Если так, то добродетель и вправду сама себе награда. Пример Франклина заставляет современников и потомков задаться вопросом: готов ли я сейчас трудиться ради будущего благополучия или же я настолько ленив и недальновиден, что не стану стараться?
Второй недостаток перехода к нравственной логике состоит в том, что в ее основе лежит ущербная психология. Начиная с семидесятых годов прошлого века, многие попытки наладить морально-этическое воспитание сводились к тому, что наездника снимали со слона и учили решать проблемы самостоятельно. Многочасовые учебные программы заставляют ребенка бесконечно разбирать частные случаи, участвовать в диспутах о нравственных дилеммах, смотреть видео о людях, столкнувшихся с такими дилеммами и сделавших правильный выбор, и в итоге он учится, как надо думать (но не что надо думать). Потом урок заканчивается, наездник забирается обратно на слона – и на перемене все идет по-прежнему. Пытаться заставить детей вести себя этично, обучая их правильно рассуждать, – это все равно что заставлять собаку веселиться, виляя ее хвостом. Причина и следствие меняются местами.
Ущербность нравственной логики я испытал на собственном опыте, когда учился на первом курсе магистратуры в Пенсильванском университете. Я читал чудную книгу «Практическая этика» принстонского философа Питера Сингера (Singer, 1979). Сингер – гуманист-консеквенциалист – показывает, как последовательная забота о благополучии окружающих позволит решить многие этические проблемы повседневной жизни. Подход Сингера к этике убийства животных навсегда изменил мое отношение к собственному рациону. Сингер формулирует и обосновывает несколько руководящих принципов. Во-первых, безнравственно причинять боль и страдания любым созданиям, наделенным чувствами, следовательно, современные методы животноводства неэтичны. Во-вторых, безнравственно отнимать жизнь существа, наделенного чувствами и обладающего каким-то представлением о своей личности и привязанностях, следовательно, нельзя убивать животных с большим мозгом и развитой общественной жизнью (то есть других приматов и вообще большинство млекопитающих), даже если они выращены в обстановке, которая им очень нравилось, а убивают их безболезненно. Ясные и неоспоримые доводы Сингера мгновенно убедили меня, и с тех пор я стал противником всех видов индустриального животноводства, поскольку считаю его аморальным. Считать-то считаю, но на моем поведении это не сказывается. Я очень люблю мясо, и в первые полгода после прочтения книги Сингера изменилось лишь то, что я каждый раз, покупая гамбургер, сокрушался о своем лицемерии.
Но потом, на втором курсе, я начал изучать эмоцию отвращения. Моим научным руководителем был Пол Розин, один из мировых светил в психологии пищевых привычек. Мы с Розином собирались проводить исследование отвращения и подыскивали видеоклипы, которые вызывали бы это чувство у наших испытуемых, и вот в одно прекрасное утро лаборант нашел для нас несколько роликов и показал их. Среди них был и ролик «Лики смерти» («Faces of Death») – подборка настоящих и постановочных записей убийств (смотреть это настолько тяжело, что мы сочли этически невозможным задействовать ролик в исследовании). Помимо записей самоубийств и казней, там была длинная вставка, снятая на скотобойне. Я в ужасе смотрел, как коровы медленно движутся по разделочному конвейеру, залитому кровью, как сначала их убивают дубиной, потом подвешивают на крюки и рубят на куски. Потом мы с Розином пошли пообедать и обсудить проект. И оба заказали вегетарианские блюда. После этого несколько дней при виде свежего мяса меня мутило. Теперь нутряное чувство вполне соответствовало убеждениям, которые привил мне Сингер. Слон согласился с наездником, и я стал вегетарианцем. Недели на три.
Постепенно отвращение утратило остроту, и в мой рацион вернулись рыба и курятина. А затем и говядина – хотя и теперь, восемнадцать лет спустя, я ем ее довольно редко и предпочитаю по возможности мясо животных, выращенных не на животноводческих фермах.
Этот случай преподал мне важный урок. Я считаю себя человеком вполне рациональным. Я счел доводы Сингера убедительными. Но, перефразируя жалобы Медеи из первой главы, благое я вижу, хвалю, но к дурному влекусь – пока не появится эмоция, которая придаст мне сил.
Нет такой страны, нет такой эпохи, где откуда-нибудь не доносился бы стон, что мы сбились с пути истинного, – но особенно громко он раздавался в США после социальных потрясений в шестидесятых и экономического спада и роста преступности в семидесятых. Политические консерваторы, особенно религиозные, возмущались «лишенным ценностей» подходом к морально-этическому воспитанию и называли «вольницей» практику разрешать детям думать самостоятельно, а не рассказывать им о фактах и добродетелях, чтобы было о чем думать. В восьмидесятые эти же консерваторы пошли в атаку на систему образования – продвигали программы по развитию характера в школах и предпочитали домашнее обучение для собственных детей.
Кроме того, в те же восьмидесятые несколько философов участвовали в возрождении теории добродетели. Особенно следует отметить Аласдера Макинтайра, который в своей книге «После добродетели» (Макинтайр, 2000) писал, что «проект эпохи Просвещения» по созданию универсальной морали, не зависящей от контекста, был изначально обречен на провал. Культуры с общими ценностями и богатыми традициями всегда создают рамки, в которых люди могут ценить и оценивать друг друга. Легко говорить о добродетелях жреца, воина, матери или торговца в контексте Афин IV века до нашей эры. Но если убрать весь контекст и не принимать в расчет принадлежность к стране и эпохе, станет не за что ухватиться. Что можно сказать о добродетелях обобщенного Homo sapiens в вакууме – без пола, возраста, профессии и культуры? Современное требование, чтобы в этике не было место частностям, – вот что подорвало нашу мораль: она везде принимается, но нигде не соблюдается. Макинтайр говорит, что утрата языка добродетели, который коренится в конкретной традиции, затрудняет нам поиски смысла, цели и непротиворечивости в жизни (см. также Taylor, 1989).
В последнее время это затронуло даже психологию. Мартин Селигман в 1998 году заявил, что психология сбилась с пути истинного, и тем самым основал новое направление – позитивную психологию. Психология слишком увлеклась изучением патологий и темной стороны человеческой натуры и упустила из виду все хорошее и благородное в человеке. Селигман отмечал, что психологи составили объемистое руководство под названием «DSM» («Diagnostic and Statistical Manual of Mental Disorders», «Диагностическое и статистическое руководство по психическим расстройствам»), позволяющее диагностировать все мыслимые душевные болезни и досадные поведенческие отклонения, но при этом у психологии нет даже терминов, позволяющих обсуждать высшие достижения человеческого здоровья, таланта, потенциала. Когда Селигман начал работу в области позитивной психологии, одной из первоочередных целей для него стало создать диагностическое руководство по достоинствам и добродетелям. Они с коллегой Крисом Петерсоном из Мичиганского университета решили составить список достоинств и добродетелей, актуальный для любой человеческой культуры. Я спорил с ними и говорил, что список не должен быть актуальным для всех культур на свете, иначе им нельзя будет пользоваться, – надо сосредоточиться только на больших развитых странах. Несколько антропологов говорили Селигману и Петерсону, что создать универсальный список невозможно. Но они, к счастью, не стали нас слушать.
Первым делом Петерсон и Селигман изучили все имеющиеся списки добродетелей – от священных писаний основных религий до клятвы бойскаута («быть надежным, верным, полезным, приветливым…»). Они составили большие таблицы добродетелей и стали смотреть, какие из них встречаются во всех или в большинстве списков. Хотя ни одной конкретной добродетели не удалось попасть во все списки без исключения, почти во всех списках имелось шесть широких категорий добродетелей (или семейств родственных добродетелей): мудрость, смелость, гуманность, справедливость, терпение и причастность к чему-то высшему. Эти добродетели общеприняты, поскольку абстрактны: есть много способов проявить гуманность, мудрость и смелость, и невозможно найти человеческую культуру, где отрицались бы любые формы этих добродетелей (можем ли мы представить себе культуру, где родители хотят, чтобы их дети выросли глупыми, трусливыми и жестокими?!). Однако подлинная ценность списка из шести добродетелей – в том, что они закладывают основу для более конкретных достоинств. Петерсон и Селигман определяют достоинства человека как конкретные способы выражать, практиковать и воспитывать у себя добродетели. К каждой добродетели ведет несколько дорог. Разные люди, как и разные культуры, в разной степени ценят каждую из этих дорог. Вот она, подлинная сила классификации: она указывает на конкретные средства движения к общепризнанной цели, но не навязывает один обязательный путь для всех людей во все времена. Классификация – инструмент, позволяющий диагностировать различные достоинства и помогать им искать путь к совершенству.
Петерсон и Селигман предполагают, что существует 24 принципиальных достоинства, и каждое восходит к одной из шести добродетелей высшего порядка (Peterson and Seligman, 2004). Можете и сами пройти диагностику – либо на основании приведенного списка, либо при помощи теста на достоинства (www.authentichappinessorg).
1. Мудрость.
• Любознательность.
• Любовь к обучению.
• Рассудительность.
• Находчивость.
• Эмоциональный интеллект.
• Широта взглядов.
2. Смелость.
• Героизм.
• Стойкость.
• Прямота.
3. Гуманность.
• Доброта.
• Любовь.
4. Справедливость.
• Гражданская ответственность.
• Честность.
• Лидерство.
5. Терпение.
• Самоконтроль.
• Благоразумие.
• Скромность.
6. Причастность к чему-то высшему.
• Умение ценить прекрасное и совершенное.
• Благодарность.
• Умение надеяться.
• Духовность.
• Умение прощать.
• Юмор.
• Жизнелюбие.
Не исключено, что список шести семейств добродетелей не вызвал у вас особых возражений, а вот расширенный список достоинств показался странным. Почему юмор – это путь к причастности к чему-то высшему? Почему лидерство попало в список, а достоинства последователей – долг, уважение, послушание – нет? Спорьте на здоровье. Гениальность классификации Петерсона и Селигмана в том и состоит, чтобы открыть диалог, предложить конкретный список добродетелей и достоинств, а затем предоставить научному и терапевтическому сообществу прорабатывать детали. Руководство DSM подробно перерабатывают и дополняют каждые 10–15 лет – так и классификацию добродетелей и достоинств, известную среди специалистов по позитивной психологии как «не-DSM», несомненно, пересмотрят и усовершенствуют, не пройдет и нескольких лет. Петерсон и Селигман взяли на себя смелость говорить конкретно, взяли на себя смелость заблуждаться – и тем самым проявили находчивость, лидерство и умение надеяться.
Эта классификация уже вдохновила ученых на интереснейшие исследования и расширила диапазон идей. И вот моя любимая идея: работай над своими сильными сторонами, а не над слабостями. Сколько из ваших новогодних обещаний касаются исправления недостатков? И сколько таких решений вы принимаете несколько лет подряд? Трудно изменить аспект своей личности одним лишь усилием воли, а если вы решили поработать над каким-то недостатком, процесс, вероятно, не принесет вам особого удовольствия. А если вы не будете получать ни удовольствия, ни подкрепления, то скоро сдадитесь, если, конечно, не обладаете силой воли Бенджамина Франклина. Но ведь нет необходимости быть совершенством во всем. Жизнь постоянно дает возможность применить один инструмент вместо другого, и зачастую сильная сторона помогает обойти слабую.
Я читаю курс позитивной психологии в Виргинском университете, и зачетный проект состоит в том, чтобы стать лучше, задействовав все инструменты психологии, а потом доказать, что тебе это удалось. Это получается примерно у половины студентов каждый год, и те, у кого получилось лучше всего, обычно применяют к себе либо когнитивно-поведенческую терапию (да-да, это помогает!), либо задействуют какую-то свою сильную сторону, либо делают и то и другое. Например, одна моя студентка сокрушалась, что не умеет прощать. Ее внутренняя жизнь была посвящена навязчивым воспоминаниям о том, как ее обидели ближайшие друзья и родные. Студентка решила, что для зачетного проекта нужно опереться на свою сильную сторону – умение любить: каждый раз, когда она ловила себя на том, что опять скатывается в размышления о себе как жертве, она заставляла себя вспомнить об обидчике что-то хорошее, и это вызывало вспышку теплых чувств. Каждая такая вспышка гасила ее гнев и временно освобождала от воспоминаний об обидах. Со временем этот трудоемкий ментальный процесс вошел у нее в привычку, и ей стало легче прощать обиды (что она и доказала, продемонстрировав дневник, который вела, чтобы отслеживать прогресс). Наездник выдрессировал слона, предлагая ему вознаграждение на каждом этапе.
Другой пример потрясающего проекта – работа студентки, недавно перенесшей операцию на мозге по удалению раковой опухоли. Джулии был 21 год, когда оказалось, что шансы остаться в живых у нее пятьдесят на пятьдесят, не больше. Чтобы совладать со страхом, она решила опереться на свою сильную сторону – жизнелюбие. Она составляла списки интересных мероприятий в университете, красивых пешеходных маршрутов и парков в расположенных неподалеку горах Голубой хребет. Этими списками она делилась с соучениками, а в свободное от занятий время ходила гулять в горы и приглашала друзей и однокурсников. Многие говорят, что несчастье учит человека ценить каждый день и брать от жизни всё, и когда Джулия приняла осознанное решение культивировать у себя жизнелюбие как природную сильную сторону, у нее это очень хорошо получилось (она и сегодня полна жизнелюбия).
Похоже, добродетель требует большой работы, и так и есть. Но если добродетель переосмыслить как мастерство в какой-то области, которого можно добиться, если тренировать в себе отдельные достоинства, причем эти тренировки приносят удовольствие сами по себе, работа становится больше похожа на «поймать войну» по Чиксентмихайи, а не на каторгу. Такая работа сродни вознаграждению по Селигману: она полностью захватывает, заставляет бросить на нее все силы, опираясь на то, что ты лучше всего умеешь, позволяет самозабвенно погрузиться в то, что ты делаешь. Франклин был бы доволен: гипотеза добродетели жива-здорова, просто надежно прячется за ширмой позитивной психологии.
Добродетель – сама себе награда, однако это очевидно только для тех добродетелей, которые приятны их носителю. Если в число твоих достоинств входят любознательность и любовь к обучению, тебе, естественно, нравится культивировать в себе мудрость – путешествовать, ходить по музеям и на популярные лекции. Если в число твоих достоинств входят благодарность и умение ценить прекрасное, то ощущение причастности к чему-то высшему, возникающее при созерцании Большого каньона, тоже доставит тебе удовольствие. Но наивно полагать, что поступать правильно всегда приятно. Подлинная проверка гипотезы добродетели состоит в том, чтобы посмотреть, остается ли она истинной даже при узколобом современном понимании нравственности как альтруизма. Забудьте все эти глупости про мастерство и рост. Правда ли, что если действовать вопреки своим интересам, но на благо ближним, даже если не хочется, – это все равно полезно, хорошо и приятно для меня? Мудрецы и моралисты всегда отвечали на этот вопрос безоговорочным «да», но задача науки – определить, когда это так и почему, собственно.
И религия, и наука первым делом дают простой и неудовлетворительный ответ, но затем переходят к более тонким и интересным объяснениям. Для религиозных столпов простой выход из положения – напомнить о божественном воздаянии в загробной жизни. Твори добро, потому что Бог карает грешников и вознаграждает праведников. У христиан это ад и рай. У индуистов – безличный механизм кармы: Вселенная воздаст тебе в следующей жизни тем, что ты родишься высшим или низшим существом в зависимости от того, насколько добродетельно жил.
Не мне судить, есть ли Бог, рай и загробная жизнь, но как психолог я имею право указать, что вера в посмертную справедливость – это сразу два симптома примитивного нравственного мышления. В двадцатые годы великий психолог Жан Пиаже, изучавший развитие человека, смиренно опустился на колени, чтобы поиграть в камешки и стеклянные шарики с детьми, а в процессе составить схему их нравственного развития (Пиаже, 2006). Он обнаружил, что по мере развития у ребенка все более детального понимания, что такое хорошо и что такое плохо, ребенок проходит фазу, когда многие правила словно бы обретают святость и незыблемость. В эту фазу дети верят в «имманентную справедливость» – справедливость, заключенную в самом поступке. На этом этапе они думают, что если нарушить правила, даже случайно, с ними случится что-то плохое, даже если о нарушении никто не узнает. Имманентная справедливость проявляется и у взрослых, особенно когда нужно объяснить, почему кого-то постигла тяжелая болезнь или несчастье. Исследование представлений о причинах болезней в разных культурах (Shweder et al., 1997) показывает, что три самых частых объяснения – это биомедицинские причины (физические факторы, вызвавшие болезнь), межличностные причины (болезнь вызвана колдовством из-за зависти или конфликта) и моральные причины (болезнь вызвана поступками человека в прошлом, в особенности нарушениями пищевых и сексуальных табу). Большинство носителей западной цивилизации на сознательном уровне прибегают к биомедицинским объяснениям, а остальными двумя пренебрегают, но, случись им заболеть и задаться вопросом «Почему я?», они зачастую первым делом ищут ответ в собственных грехах. Очевидно, вера, что Бог или судьба распределит награды и наказания за хорошие и плохие поступки, – это космическое обобщение нашей детской веры в имманентную справедливость, которая, в свою очередь, обусловлена нашей одержимостью идеей взаимности.
Вторая беда посмертной справедливости – опора на миф о чистом зле (Baumeister, 1997, см. главу 4). Каждый из нас с легкостью делит мир на добро и зло, но Бога, видимо, не тревожит, сколько предрассудков и макиавеллиевских мотивов движет нами при этом. Моральные мотивы (справедливость, честь, верность, патриотизм) лежат в основе большинства актов насилия, в том числе терроризма и войны. Большинство людей уверены, что их действия морально оправданны. Конечно, история знает несколько архизлодеев, верных кандидатов на котел в аду, но почти все остальные явно окажутся в чистилище. Никак не получается превратить Бога в Санта-Клауса – этакого бухгалтера, сводящего баланс в шести миллиардах счетов, поскольку большинство биографий невозможно однозначно поместить в столбец «хороший» или «плохой».
Кроме того, научный подход к этому вопросу тоже начинается с простого и неудовлетворительного ответа: добродетель при некоторых обстоятельствах полезна для генетики. Когда «выживание наиболее приспособленных» превратилось в «выживание наиболее приспособленных генов», стало очевидно, что самые приспособленные гены способствуют доброте и сотрудничеству в двух сценариях: когда это полезно для тех, кто несет копию того же гена (то есть для родственников), и когда это полезно для самих носителей генов, поскольку помогает им забирать излишки в играх с ненулевой суммой при помощи стратегии «Ты – мне, я – тебе». Эти два явления – альтруизм по отношению к родственникам и взаимный альтруизм – и в самом деле объясняют почти все случаи альтруизма у животных, как, впрочем, и многие случаи человеческого альтруизма. Однако этот ответ неудовлетворителен, поскольку наши гены в какой-то степени – кукловоды, заставляющие нас хотеть того, что иногда полезно для них, но вредно для нас (например, толкают к внебрачной связи или заставляют гнаться за престижем в ущерб счастью). Генетический эгоизм нельзя рассматривать как руководство ни к счастливой, ни к добродетельной жизни. Более того, если кто-то считает взаимный альтруизм оправданием альтруизма вообще (а не просто его причиной), получается, что он вправе быть разборчивым и оказывать любезности только тем, кто может ему помочь, но не тратить время и деньги на всех остальных (например, никогда не оставлять чаевые в ресторанах, куда он точно не вернется). Следовательно, чтобы оценить, действительно ли альтруизм полезен самому альтруисту, придется задать ученым и мудрецам следующий вопрос, потруднее: оправдывается ли альтруизм, если не существует ни посмертного воздаяния, ни взаимности?
Святой Павел приводит слова Христа: «блаженнее давать, нежели принимать» (Деян 20:35). Но правда ли помощь ближнему дарует блаженство, то есть счастье, помогающему? Мне не попадалось данных, что альтруистам платят за альтруизм, однако есть свидетельства, что самоотверженность и правда делает их счастливыми. Те, кто занимается волонтерской деятельностью, здоровее и счастливее тех, кто этого не делает, но здесь, как всегда, приходится учитывать проблему обратной корреляции – люди от природы счастливые просто симпатичнее и добрее (Lyubomirsky et al., в печати), так что волонтерство, вероятно, у них не причина, а следствие высокого уровня счастья. Гипотеза счастья-причины получила прямое подтверждение в работах психолога Элис Айзен (Isen and Levin, 1972. У этого эффекта есть свои границы, например, случаи, когда помощь ближним портит настроение, см. Isen and Simmonds, 1978). Элис Айзен оставила в телефонах-автоматах по всей Филадельфии десятицентовики. Те, кто пользовался этими телефонами, с большей вероятностью помогали на улице людям, уронившим кипу бумаг (это происходило в тот самый миг, когда звонившие выходили из будок), чем те, кто пользовался телефонами, где не было монеток. Айзен проделала рекордное количество исследований случайных добрых поступков – раздавала печенье, пакетики конфет, наборы канцелярских принадлежностей, манипулировала исходом компьютерных игр (чтобы игрок выигрывал), показывала людям фотографии, повышающие настроение, – но результат всегда был один и тот же: счастливые люди добрее и заботливее собратьев из контрольной группы.
Однако нас интересует обратное – доказать, что акты альтруизма непосредственно вызывают ощущение счастья и другие долгосрочные положительные эффекты. Правду ли говорят плакаты Красного Креста: «Сдай кровь – порадуй себя»? Психолог Джейн Пиллавин изучала доноров крови и обнаружила, что да, после сдачи крови человек действительно радуется, отчасти за себя. Затем Джейн Пиллавин изучила более широкую литературу о всякого рода волонтерской работе и пришла к выводу, что помощь ближнему и правда приносит пользу самому помогающему, но механизм этот сложен и зависит от этапа жизненного пути (Piliavin, 2003). Исследования учебных проектов «социальной службы», в ходе которой молодые люди, по большей части старшеклассники, занимаются волонтерской работой и параллельно в рамках программы участвуют в групповых обсуждениях своей деятельности, в целом дают обнадеживающие результаты: среди участников этих программ меньше преступности и отклонений в поведении, выше гражданская ответственность, больше приверженность положительным общественным ценностям. Однако социальная служба, похоже, не особенно влияет на самооценку или уровень счастья юных участников. А вот у взрослых все несколько иначе. В ходе одного долгосрочного исследования ученые наблюдали за благополучием нескольких тысяч волонтеров в течение нескольких лет и сумели доказать причинно-следственную связь (Thoits and Hewitt, 2001): после того как человек теснее вовлекался в волонтерскую деятельность, у него повышались все показатели счастья и благополучия (в среднем), и эффект сохранялся до тех пор, пока испытуемый не бросал волонтерство. Для пожилых людей волонтерская деятельность еще полезнее, особенно если она предполагает прямую адресную помощь людям или осуществляется через религиозную организацию. Польза волонтерской работы для пожилых настолько заметна, что приводит даже к улучшению здоровья и увеличению продолжительности жизни. Стефани Браун и ее коллеги из Мичиганского университета наглядно подтвердили это воздействие, когда изучили данные масштабного долгосрочного исследования пожилых супружеских пар (Brown et al., 2003). Те, кто по собственным оценкам уделял много времени и сил помощи и поддержке супругов, друзей и родственников, жили дольше, чем те, кто был менее щедр (даже с учетом факторов вроде состояния здоровья на момент начала исследования), тогда как объем получаемой помощи никак не сказывался на долголетии. Так что результаты Браун прямо указывают, что блаженнее давать, нежели принимать – по крайней мере, в пожилом возрасте.
Закономерная связь перемен с возрастом указывает на то, что волонтерская работа имеет два крупных преимущества: она сближает людей и помогает им составить историю жизни в стиле Мак-Адамса (McAdams, 2001, см. главу 7). Подростки и так погружены в бурное море социальных взаимоотношений и едва приступили к созданию своих историй жизни, поэтому им оба этих преимущества пока что ни к чему. Но с возрастом история жизни человека начинает обретать очертания, и альтруистические занятия прибавляют характеру человека глубины и добродетельности. В старости, когда многие из друзей и родных уже умерли и социальное окружение поредело, преимущества волонтерской работы ощущаются сильнее всего (и, конечно, больше всего пользы волонтерство приносит социально изолированным старикам) (Piliavin, 2003). Более того, в старости больше значения придается формированию наследия, общению с близкими, духовным исканиям, а стремление к достижениям становится неуместным (Emmons, 2003) – оно больше подходит для глав из середины истории жизни, а следовательно, занятия, позволяющие человеку что-то «вернуть» ближним, хорошо вписываются в историю и помогают подвести ее к удовлетворительному финалу.
Научные исследования подтверждают гипотезу добродетели, даже если свести ее к утверждению, что альтруизм полезен. Если оценивать ее так же, как Бенджамин Франклин, то есть как утверждение, касающееся добродетели в широком смысле, она становится настолько фундаментально истинной, что заставляет задаться вопросом, правы ли консерваторы от культуры, когда критикуют современную жизнь и ее урезанную попустительскую мораль. Может быть, нам, представителям западной цивилизации, стоит вернуться к прежней морали – морали добродетелей?
Я уверен, что мы и в самом деле упустили что-то важное – насыщенный, проработанный национальный характер с общепризнанными добродетелями и ценностями. Посмотрите кино тридцатых-сороковых – и вы увидите людей, перемещающихся по плотной сети нравственных волокон, героев, которых заботит их честь, репутация, соблюдение внешних приличий. Если дети ведут себя плохо, им часто делают замечания не родители, а другие взрослые. Силы добра всегда побеждают, преступления никогда не оправдываются. Наверное, сейчас нам кажется, что вся эта чопорность связывает нас по рукам и ногам и расставляет слишком жесткие границы, но вот в чем дело – жесткие границы нам полезны, а абсолютная свобода только вредит. Вспомним Дюркгейма, того социолога, который открыл, что свобода от социальных связей коррелирует с частотностью самоубийств (Дюркгейм, 2018А, см. главу 6). Он же ввел в обращение термин «аномия» – «отсутствие норм». Аномия – состояние общества, при котором теряются ясные представления о правилах, нормах, стандартах и ценностях. В обществе, где царит аномия, человек волен делать что хочет, но без четких стандартов и уважаемых социальных институций, которые обеспечивали бы их соблюдение, людям труднее понять, чего они хотят. Аномия способствует ощущению утраты корней и тревожности, поощряет аморальное и антиобщественное поведение. Современные социологические исследования безусловно поддерживают Дюркгейма: один из главных критериев здоровья американского города – сила реакции взрослых на дурные поступки чужих детей (Sampson, 1993). Подкрепление общественных стандартов обеспечивает и ограничения, и сотрудничество. А когда каждый занят своими делами и смотрит на остальное сквозь пальцы, возникает полная свобода и аномия.
Социолог Джеймс Хантер, мой коллега по Виргинскому университету, поддерживает идеи Дюркгейма и возрождает их в рамках современных исследований воспитания характера. В 2000 году он опубликовал провокационную книгу «Смерть характера» (Hunter, 2000). Хантер рассказывает, как Америка утратила старые представления о характере и добродетели. До Промышленной революции американцы чтили добродетели «производителей» – трудолюбие, сдержанность, жертвы ради будущего и жертвы ради общего блага. Но в ХХ веке, когда все стали состоятельнее и общество производителей постепенно превратилось в общество массового потребления, появилось альтернативное представление о собственном «Я» – представление, основанное на идее личных предпочтений и достижения личных целей. Слово «характер», когда-то означавшее нравственный облик человека, вышло из моды, и на его место пришло слово «личность», начисто лишенное моральных коннотаций.
Хантер приводит и вторую причину смерти характера – инклюзивность. Первые американские поселенцы создавали анклавы, население которых было однородно этнически, культурно и морально, однако в дальнейшем вся история Америки была историей растущего многообразия. Поэтому педагоги и воспитатели стремились выявить набор нравственных представлений, с которыми были бы согласны все, и этот набор постоянно сужался. Сужение дошло до логического конца в шестидесятые, когда появилось популярное движение «за прояснение ценностей», не проповедовавшее вообще никакой морали. Прояснение ценностей учило детей искать собственные ценности, а от учителей требовало воздерживаться от навязывания ценностей кому бы то ни было. Хотя цели инклюзивности весьма похвальны, у него наблюдались непредвиденные побочные эффекты – оно отрывало детей от традиций, истории и религии, от той самой почвы, где коренились прежние понятия о добродетели. Можно растить овощи на гидропонике, но все равно надо добавлять в воду питательные вещества. А когда мы предложили детям отрастить себе добродетели на гидропонике и руководствоваться исключительно внутренними ощущениями, это было все равно что потребовать, чтобы каждый из нас разработал свой собственный язык – бессмысленное занятие, не приводящее ни к чему, кроме одиночества, ведь человеку не с кем будет поговорить. (Тонкий анализ более либерального подхода к роли «культурных ресурсов» для формирования самосознания см. в Appiah, 2005, а также в Taylor, 1989.)
Я считаю, что анализ Хантера вполне корректен, но все же не убежден, что в целом урезанная современная мораль не принесла нам ничего, кроме вреда. В старом кино и телепрограммах, даже снятых в шестидесятые, меня часто тревожит одна черта: строгие рамки, налагаемые обществом на жизнь женщин и афроамериканцев. Да, инклюзивность обошлась нам недешево, зато мы приобрели более гуманное общество, где больше возможностей для расовых и сексуальных меньшинств, для женщин, инвалидов и так далее – то есть для большинства из нас. И даже если кому-то кажется, что цена была слишком высокой, обратной дороги нет – мы не можем вернуться ни в общество до потребления, ни в этнически однородные анклавы. Остается лишь искать способы борьбы с аномией, которые не исключали бы из жизни общества огромные классы людей.
Я не социолог и не специалист по образовательной политике, поэтому не буду пытаться обрисовать радикально новый подход к нравственному воспитанию. Лучше расскажу об одной находке, которую я сделал, когда сам исследовал многообразие в обществе. Само слово «многообразие» («diversity») в этом значении заняло нынешнюю позицию в американском лексиконе лишь в 1978 году после постановления Верховного суда по делу «Риджентс против Бакке», согласно которому применение расовых предпочтений для достижения расовых квот в университетах противоречит конституции, но можно опираться на расовые предпочтения для достижения разнообразия в составе студентов. С тех пор многообразие повсеместно приветствуется, о нем пишут на наклейках на бамперы, проводят дни многообразия в кампусах, напирают на него в рекламе. Для многих либералов многообразие стало безусловным благом – как справедливость, свобода и счастье: чем больше многообразия, тем лучше.
Однако исследования морали и нравственности заставили меня усомниться в этом. Если учесть, как легко разделять людей на враждующие группировки на основании банальных различий (Tajfel, 1982), подумал я, интересно, не приводит ли пропаганда многообразия к пропаганде разделения, тогда как пропаганда общности могла бы помочь людям образовывать сплоченные группы и общины. Я быстро понял, что многообразие бывает двух видов: демографическое и моральное. Демографическое многообразие касается социально-демографических категорий – расы, этнической принадлежности, пола, сексуальной ориентации, возраста и инвалидности или ее отсутствия. Призывы к демографическому разнообразию – это в большой степени призывы к справедливости, к включению в жизнь общества исключенных групп. А моральное многообразие, напротив, – это именно то, что Дюркгейм назвал аномией: отсутствие согласия по вопросам нравственных норм и ценностей. Стоит провести это различие, и станет видно, что моральное многообразие в принципе никому не нужно – никто в здравом уме и твердой памяти такого не захочет. Если, например, вы по вопросу об абортах придерживаетесь мнения, что это личное дело женщины, едва ли вы предпочтете, чтобы в обществе был широкий диапазон убеждений на этот счет, а не какое-то одно господствующее. И едва ли вам захочется, чтобы все были согласны с вами, но законы вашего государства гласили противоположное. Если вам нравится, что по какому-то вопросу налицо многообразие мнений, значит, для вас этот вопрос не имеет отношения к нравственности – речь идет просто о вкусах.
Мы с моими студентами Холли Хом и Эваном Розенбергом повели в Виргинском университете исследование, задействовав несколько групп (Haidt, Rosenberg, and Hom, 2003). И оказалось, что студенты всячески поддерживают расширение многообразия демографических категорий (раса, религия, общественный класс), даже те, кто причисляет себя к политическим консерваторам. А моральное многообразие (мнения о спорных политических вопросах) оказалось в большинстве случаев отнюдь не таким привлекательным – за одним интересным исключением: оно приветствовалось на семинарских занятиях. Студентам нравилось иметь дело с моральным многообразием в аудитории, но не при общении с соседями и друзьями. Из этого исследования мы сделали вывод, что многообразие – это как холестерин: бывает плохой, бывает хороший, но ни тот ни другой, пожалуй, не стоит повышать. Либералы правы, когда ратуют за общество, открытое для представителей всех демографических групп, но и консерваторы, возможно, правы, когда считают, что при этом нам нужно еще сильнее ратовать за создание общего для всех самосознания.
Я отношу себя к политическим либералам, но считаю, что в теме нравственного воспитания консерваторы разбираются лучше (хотя не в нравственной психологии в целом: слишком уж сильно влияет на них миф о чистом зле). Консерваторы требуют, чтобы в школе на уроках создавали положительный образ неповторимого американского самосознания, приправленный большой дозой американской истории и теории американского государства и права, а единственным государственным языком был английский. Либералы, что понятно и естественно, чураются этого ура-патриотизма, национализма и упора на книги «мертвых белых мужчин», но мне кажется, что всякий, кого заботит ситуация в образовании, должен помнить, что девиз с американского герба «e pluribus unum» («из многих – одно») состоит из двух частей. Пропаганда «pluribus» должна быть уравновешена политикой, укрепляющей «unum».
Может быть, уже поздно. Может быть, в пылу нынешней культурной войны уже никто не в состоянии оценить по достоинству идеи противника. А может быть, нам следует поучиться у великого образца нравственности – Бенджамина Франклина. Франклин сокрушался, что историю движут люди и группировки, сражающиеся друг с другом до последней капли крови за свои личные интересы, и предложил создать «Объединенную партию добродетели». Эта партия состояла бы из тех, кто воспитывает добродетели в себе, и действовала бы исключительно «на благо всего человечества». Не исключено, что это было наивно даже во времена Франклина, и едва ли «добродетельные и хорошие люди всех наций» нашли бы общий язык с той легкостью, с какой предполагал Франклин. Тем не менее Франклин, вероятно, верно говорил, что крупные политические деятели не могут насаждать ни лидерство, или добродетель – их формируют общественные движения, например, горожане, которые собрались и решили обеспечить моральную непротиворечивость во многих областях жизни своих детей. Подобные движения есть и сейчас. Психолог Уильям Дамон, специалист по теории развития, называет их «движениями за хартии юношества», поскольку они объединяют всех, кто имеет отношение к воспитанию детей: родителей, учителей, тренеров, религиозных лидеров и самих детей. Все они должны прийти к согласию и составить «хартию», описывающую общие представления, обязательства и ценности сообщества и обеспечивающую для всех сторон одинаковые высокие стандарты поведения в любой обстановке. Пусть даже движениям за хартии юношества недостает нравственной глубины общества древних Афин, они все же прилагают усилия, чтобы преодолеть аномию, и при этом далеко опережают Афины с точки зрения законодательства.