Гипотеза счастья - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 13

Глава 10. Счастье как взаимодействие

Но кто все существа в Самом лишь видит и во всех существах – Самого, отсюда не отвращается. Если все существа произвел как бы Сам, нерождающий, – какое здесь заблужденье? Какое горе у единовидящего?

Иша-Упанишады, стихи 6–7 (Упанишады, 1999. Перевод Б. Мартынова)

Я был совершенно счастлив. Наверное, так себя чувствуешь, когда умираешь и приобщаешься к чему-то полному – может, к солнцу и звездам или к благодати и познанию. Так или иначе, это и есть счастье – раствориться в чем-то полном и великом.

Уилла Кэсер (слова Джима из романа «Моя Антония», Cather, 1987)

Пословицы, поговорки и афоризмы придают событиям значение и достоинство, поэтому мы часто прибегаем к ним, чтобы отметить важные шаги в жизни. Для выпускного класса Скарсдейлской средней школы в городе Скарсдейле, штат Нью-Йорк, выбор девиза был обрядом посвящения во взрослые, возможностью поразмышлять над своим складывающимся самосознанием и выразить какую-то его сторону. Когда я смотрю наш тогдашний фотоальбом с цитатами под каждым портретом, то вижу два основных типа. Одни афоризмы – дань любви и дружбе, в самый раз для поры прощания с друзьями («С друзьями, которых по-настоящему любишь, никогда не расстаешься. Частицу их души забираешь с собой, а взамен оставляешь частицу своей» [АНОНИМ]). Другие выражают оптимизм, зачастую с оттенком робости, по поводу лежащей впереди дороги. И в самом деле, трудно думать о выпуске из школы без метафоры «жизнь – дорога». Например, четверо выпускников привели цитаты из песни Кэта Стивенса «На неизведанной дороге» («On the Road to Find Out», Cat Stevens. Из альбома «Tea for the Tillerman», 1970, A&M). Двое – слова Джорджа Вашингтона: «Я пустился в плавание по огромному океану, где не видно берегов и, возможно, не найдется тихой гавани» (из письма Джону Огастину Вашингтону, цит. в Irving, 1976). А один – Брюса Спрингстина: «Ну что ж, у меня есть пивко, дорога бесплатная, а еще у меня есть ты, а у тебя, детка, есть я» («Sherry Darling», Bruce Springsteen. Copyright (c) 1980 Bruce Springsteen (ASCAP). Печатается с разрешения правообладателя, международные авторские права учтены. Все права защищены). Но среди всех заверений, что жизнь открывает безграничные возможности, есть одна фраза более мрачная, афоризм Вуди Аллена: «Кого не заберет меч и голод, того скосит чума, так зачем же бриться?» (Аллен, 2013). И над этой цитатой красуется моя фотография.

Я шутил лишь отчасти. За предшествующий год я написал доклад с анализом пьесы Сэмюэля Беккета «В ожидании Годо» – экзистенциалистского размышления об абсурдности жизни в мире, где нет Бога, и это заставило меня задуматься. Я уже был атеистом, а в выпускном классе мне не давал покоя вопрос «В чем смысл жизни?». К вступительным документам в колледж нужно было приложить мотивационное письмо – и я писал о бессмысленности жизни. Всю зиму я провел в философской депрессии – не клинической, а просто под бременем постоянных дум, что все это никому не нужно. Мирозданию все равно, думал я, поступлю ли я в колледж и не погибнет ли Земля от падения астероида или в результате атомной войны.

Такое отчаяние было необъяснимо, в особенности потому, что впервые с четырех лет моя жизнь складывалась идеально. У меня была чудесная девушка, отличные друзья, любящие родители. Я был капитаном школьной легкоатлетической команды, а самое, пожалуй, главное для семнадцатилетнего мальчишки, колесил по округе на отцовском «тандерберде» 1966 года с откидным верхом. Но мне не давала покоя мысль, к чему все это. Подобно автору «Екклесиаста», я думал, что «все – суета и томление духа» (Екклесиаст, 1:14).

Спастись мне удалось, лишь когда я после недели размышлений о самоубийстве (не как о плане, а как о понятии) поставил проблему с ног на голову. Раз нет ни Бога, ни заданного извне смысла жизни, подумал я, то с какой-то точки зрения и в самом деле ничего не изменится, если я завтра наложу на себя руки. Отлично, тогда все дальше завтра – подарок судьбы безо всяких преград и ожиданий. В конце жизни не надо сдавать никаких контрольных, а значит, нечего и завалить. Если и вправду больше ничего нет, зачем же отказываться от подарка? Лучше его принять. Сам не знаю, что причина, что следствие – то ли эта мысль улучшила мне настроение, то ли оно само улучшилось, и это помогло мне переформулировать задачу с надеждой, – но так или иначе экзистенциальную депрессию как рукой сняло, поэтому последние школьные месяцы я провел весело и беззаботно. Однако интерес к смыслу жизни никуда не делся, поэтому в колледже я решил изучать философию, где нашел кое-какие ответы. Современные философы специализируются на анализе смысла слов, но, кроме экзистенциалистов (которые и поставили передо мной задачу о смысле жизни), никто не мог мне ничего сказать о смысле жизни. Только попав в магистратуру по психологии, я наконец понял, почему современная психология бесплодна: ей недостает глубокого понимания человеческой природы. Древние философы часто были хорошими психологами, как я уже показал на страницах этой книги, но современная философия, посвятив себя изучению логики и рациональности, постепенно утратила интерес к психологии и, следовательно, представление о страстной природе человеческой жизни, где все неразрывно связано с контекстом. Невозможно анализировать «смысл жизни» вообще, абстрактно, для какого-то мифического, полностью рационального существа (см. Klemke, 2000 – это сборник философских эссе о смысле жизни: обратите внимание, что почти все нетеистические эссе именно это и пытаются делать). Начать задавать вопросы, что считается осмысленной жизнью, а что нет, можно только после того, как поймет, что мы за существа и какова по воле судьбы наша сложная ментальная и эмоциональная архитектура (к чести философии надо сказать, что в последние годы она стала более страстной и психологичной. Примеры см. в работах Appiah, 2005; Churchland, 1998; Flanagan, 1991; Gibbard, 1990; Nussbaum, 2001; Solomon, 1999).

Дальнейшее изучение психологии и собственные исследования морали показали мне, что психология и родственные ей дисциплины подарили нам так много знаний о человеческой природе, что уже можно дать ответ на этот вопрос. Более того, ответ по большей части известен нам уже сто лет, а недостающие детали встали на место за последние десять. Эта глава – моя версия ответа психологии на главный вопрос.

А в чем вопрос?

Вопрос «В чем смысл жизни?» можно назвать Священным Вопросом по аналогии со Священным Граалем – искать ответ на него дело благородное, всем хочется его найти, но лишь немногие всерьез ожидают, что он будет найден. Вот почему обещания дать нам ответ на Священный Вопрос в книгах и кино частенько оборачиваются шуткой. В «Автостопом по галактике» гигантский компьютер, созданный для ответа на Священный Вопрос, после семи с половиной миллионов лет вычислений выдает ответ: «Сорок два» (Адамс, 2014). В заключительной сцене фильма «Смысл жизни по Монти Пайтону» ответ на Священный Вопрос вручают актеру Майклу Пейлину (в женской одежде), который читает его вслух: «Постарайтесь быть добрыми к людям, ешьте меньше жирного, иногда читайте хорошие книжки, больше ходите пешком и постарайтесь жить в гармонии с представителями всех религий и национальностей» («Monty Python’s The Meaning of Life», реж. Терри Гиллиам, Universal Studios, 1983).

Эти ответы смешны именно потому, что хороши по форме, зато пусты или банальны по содержанию. Подобные пародии словно приглашают нас посмеяться над собой и спросить: а чего я, собственно, жду? Какой ответ меня удовлетворит?

Чему философия научила меня, так это анализировать вопросы, сначала уточнять, что именно у меня спросили, и лишь потом давать ответ. Священный Вопрос вопиет об уточнении. Какой ответ нас удовлетворит, если мы спрашиваем: «В чем смысл Х?»

Самый распространенный вид смысла – определение. Вопрос «В чем смысл слова „ананим“?» означает: «Дайте мне определение слова „ананим“ так, чтобы я его понял, когда оно встретится мне в тексте». Я обращаюсь к словарю (в обоих случаях это полное издание Webster’s Third New International Dictionary, 1993), ищу нужное слово и обнаруживаю, что оно означает «псевдоним, образованный от настоящего имени путем написания в обратном порядке». Отлично, а тогда в чем смысл слова «жизнь»? Я снова обращаюсь к словарю и обнаруживаю, что у этого слова 21 значение, в том числе «качество, отличающее живое или вымышленное существо от мертвого тела или чисто химического вещества» и «период от рождения до смерти». Тупик. Это вообще не похоже на правильный ответ. Нас интересует не слово «жизнь», а жизнь как таковая.

Вторая разновидность смысла – символизм или подстановка. Если вам приснилось, как вы спускаетесь в подвал и находите там потайную дверцу в подподвал, вы вправе спросить, каков смысл подподвала. Похожий сон снился психологу Карлу Юнгу (Юнг, 1998); ученый решил, что смысл подподвала – то, что он символизирует или означает, – коллективное бессознательное, глубоко укорененный набор идей, общий для всех. Но это снова тупик. Жизнь ничего не символизирует, ничего не означает, ни на что не указывает. Мы хотим понять саму жизнь.

Третий способ задать вопрос о смысле – это просьба о помощи в том, чтобы что-то осмыслить, как правило, с отсылкой на убеждения и намерения человека. Скажем, вы приходите в кино с опозданием на полчаса и вынуждены уйти за полчаса до конца. Вечером вы разговариваете с другом, который видел фильм целиком, и спрашиваете: «А что это означало, когда тот кудрявый подмигнул мальчишке?» Вы знаете, что этот поступок имел какой-то смысл в сюжете фильма, и подозреваете, что вам нужно знать какие-то факты, чтобы понять этот смысл. Возможно, в начальных сценах раскрывался характер отношений между персонажами в прошлом? Вопрос «Каков смысл подмигивания?» на самом деле означает «Что мне нужно знать, чтобы понять, в чем смысл этого подмигивания?» Ну вот, это уже что-то: ведь жизнь очень похожа на кино, которое начинаешь смотреть отнюдь не с первых сцен и с которого так или иначе уйдешь задолго до того, как большинство сюжетных линий придут к развязке. Мы остро ощущаем, что нам нужно знать очень много, чтобы понять, что происходит в те несколько туманных минут, которые нам удается посмотреть. Разумеется, мы не знаем, чего именно не знаем, потому и вопрос сформулировать не можем. Мы спрашиваем: «В чем смысл жизни?» – не ожидая прямого ответа (вроде «Сорок два»), а просто надеясь на какое-то прояснение, на что-то, что позволит нам воскликнуть «Ага!», когда что-то, чего мы раньше не понимали и не считали важным, начинает обретать смысл (как у Квадрата, когда он переместился в третье измерение).

Как только Священный Вопрос удается переформулировать и он обретает значение «Скажите мне что-нибудь такое, что прояснит мои взгляды на жизнь», ответ может включать откровения двух видов, которые соответствуют представлениям человека о прояснении и просветлении. Похоже, у Священного Вопроса есть два конкретных подвопроса, на которые мы хотим получить ответы и считаем эти ответы просветлением. Первый можно назвать вопросом о цели жизни: «С какой целью на Земле поселили людей? Зачем мы здесь?» На этот ответ есть два крупных класса ответов: либо ты веришь в Бога, Духа Святого, Высший разум, который создал мир с какой-то идеей, желанием или намерением, либо ты веришь в чисто материальный мир, и тогда ни тебя, ни мир ни для чего не создавали, просто так вышло, что вещество и энергия взаимодействовали по законам природы (в число которых, как только зародилась жизнь, вошли и принципы дарвиновской эволюции). Ответом на Священный Вопрос часто считают религию, поскольку многие религии предлагают подобные четкие ответы на подвопрос о смысле жизни. Науку и религию часто считают антагонистами, и они и в самом деле бьются за право рассказывать детям об эволюции именно потому, что дают на этот вопрос противоположные ответы.

Второй подвопрос – вопрос о цели в жизни: «Как мне надо жить, что мне нужно делать, чтобы моя жизнь была хорошей, счастливой, полной и осмысленной?» Когда человек задает Священный Вопрос, он, в частности, надеется, получить набор принципов или целей, которые позволят направить его действия и придаст его решениям осмысленность и ценность. (Вот почему ответ, данный в фильме «Смысл жизни по Монти Пайтону», идеален по форме: «Постарайтесь быть добрыми к людям, ешьте меньше жирного»…) Аристотель спрашивал об «арете» (совершенстве/добродетели) и «телос» (цели/предназначении) и прибегал к метафоре стрелка, которому нужна ясная мишень, чтобы было куда целиться («Никомахова этика», Книга первая (А)). Без мишени, без цели человеку остается только по умолчанию дать волю животному началу: пусть слон пасется и бродит где заблагорассудится. А поскольку слоны живут стадами, в результате идешь куда все. Но у человеческого сознания есть наездник, и поскольку наездник в юности начинает думать более абстрактно, вероятно, настанет момент, когда он оглядится вокруг, посмотрит за пределы стада и спросит: «Куда мы идем? И зачем?» Это и произошло со мной в выпускном классе. Обуреваемый юношеским экзистенциализмом, я объединил два подвопроса. Поскольку я склонялся к научному ответу на вопрос о цели жизни, то решил, что он исключает возможность найти цель в жизни. Сделать эту ошибку легко, поскольку многие религии учат, что эти два вопроса неразделимы. Если веришь, что Бог создал тебя как часть Своего плана, сразу понятно, как надо жить, если хочешь хорошо сыграть свою роль. Например, «Целеустремленная жизнь» – это сорокадневный курс обучения поискам цели в жизни исходя из теологического ответа на вопрос о цели жизни (Уоррен, 2008).

Однако можно задать эти два вопроса и по отдельности. Первый – это вопрос, как выглядит жизнь со стороны: этот вопрос касается людей, Земли и звезд как объектов – «Зачем все это?» – и на него обстоятельно отвечают богословы, физики и биологи. Второй – вопрос о жизни с точки зрения изнутри, вопрос о субъекте: «Как мне обрести чувство смысла и цели?» – и на него обстоятельно отвечают богословы, философы и психологи. На самом деле второй вопрос эмпирический, это вопрос о факте, который можно исследовать научными средствами. Почему одни живут жизнью, полной смысла, остроты и взаимной преданности, а другим кажется, что их жизнь пуста и никчемна? Остаток этой главы я посвящу поиску факторов, дающих ощущение цели в жизни, а вопрос о цели жизни мы пока опустим.

Любить и работать

Если компьютер сломается, сам себя он не починит. Нужно его открыть и что-то с ним сделать или отнести его специалисту в ремонт. Метафора компьютера настолько овладела нашим образом мышления, что мы иногда думаем о людях как о компьютерах, а психотерапия видится нам ремонтной мастерской или своего рода перепрограммированием. Но люди – не компьютеры и обычно приходят в себя сами, что бы с ними ни случилось (Bonanno, 2004, см. также главу 7). Мне кажется, лучше сравнивать людей с растениями. Когда я учился в магистратуре в Филадельфии, у меня перед домом был садик. Садовник из меня неважный, а летом я постоянно был в разъездах, поэтому иногда мои растения сохли, вяли и почти умирали. Но я узнал о растениях один удивительный факт: если они еще не умерли, то стоит обеспечить им нужные условия, и они оживают и снова пышно растут и цветут как ни в чем не бывало. Непосредственно починить растение нельзя, можно лишь предоставить ему все необходимое – воду, солнце, почву – и ждать. Дальше оно само.

Если люди – как растения, какие нам нужны условия, чтобы процветать? В главе 5 приведена формула счастья: С (частье) = Б (иологически заданный уровень) + У (словия) + З (анятия), но что это, собственно, за У? Самая большая часть У, как я писал в главе 6, – любовь. Никто из нас не как остров, ни мужчина, ни женщина, ни ребенок. Мы – существа ультрасоциальные, мы не можем быть счастливы, если у нас нет друзей и надежных привязанностей к другим людям. Вторая по значимости часть У – это возможность ставить правильные цели и их достигать, увлекаться и «ловить поток». В современном мире найти цели и поймать поток можно в разной обстановке, но большинство ловит поток в работе (Gardner, Csikszentmihalyi, and Damon, 2001; работу я здесь определяю широко, как ответ, который каждый из нас дает на вопрос «Ну и чем вы занимаетесь?» Тут вполне подходят самые разные ответы – и «Я студент», и «Я домохозяйка и воспитываю детей»). Любовь и работа для людей – это явные аналоги воды и солнца для растений. (Авторитетная теория, описанная в работе Ryan and Deci, 2000, гласит, что основные психологические потребности – это компетентность (в том числе работа), сопричастность (любовь) и автономия. Я согласен, что автономия – это важно, но сомневаюсь, что она так же важна, универсальна и безусловно хороша, как остальные два пункта).

Когда Фрейда спросили, что должен хорошо делать здоровый человек, он, как говорят, ответил: «Любить и работать» (этого выражения – «lieben und arbeiten» – в трудах Фрейда нет. Часто рассказывают, что он обронил его в частной беседе. Эрик Эриксон пишет об этом в Эриксон, 2019). Если терапия помогает человеку делать и то и другое хорошо, успех достигнут. Согласно знаменитой пирамиде потребностей Маслоу, как только человек удовлетворяет свои физические потребности (пища, безопасность и т. п.), он переходит к потребностям в любви, а затем и в уважении, которое можно снискать именно работой. Еще до Фрейда Лев Толстой писал: «Отлично можно жить на свете, коли умеешь трудиться и любить, трудиться для того, что любишь, и любить то, над чем трудишься» (Письмо В. Арсеньевой 9 ноября 1856 года, цит. в Труайя, 2005). Поскольку я уже сказал о любви все, что хотел, больше я ничего о ней говорить не буду. Но о работе мне еще есть что сказать.

Когда Гарри Харлоу водил своих студентов в зоопарк, они с удивлением обнаружили, что обезьяны любят решать задачи просто забавы ради. Бихевиоризм не мог объяснить подобное неподкрепленное поведение. В 1959 году гарвардский психолог Роберт Уайт (White, 1959) сделал обзор исследований по бихевиоризму и психоанализу и заключил, что обе теории упустили из виду находку Харлоу: крайне убедительные данные, что люди и многие другие млекопитающие движимы базовым стремлением что-то совершать. Это видно и по тому, с каким удовольствием младенцы играют в «развивающие игрушки», позволяющие преобразовывать случайные движения непослушных рук в звон колокольчика или верчение колеса. Видно это и по тому, к каким игрушкам тянутся дети постарше. Мальчиком я особенно мечтал об игрушках, которые вызывали движение или действие на расстоянии: о радиоуправляемых машинках, пистолетах, стрелявших пластиковыми пульками, и всевозможных ракетах и самолетах. А еще это видно по тому, какая летаргия одолевает людей, переставших работать – и неважно, вышли ли они на пенсию, были уволены или выиграли в лотерею. Эту базовую потребность психологи называли потребностью в компетенции, профессионализме или мастерстве. Уайт назвал это «мотивом воздействия» и определил как потребность или позыв развивать свою компетенцию при помощи взаимодействия со средой и контролем над ней. Это практически такая же базовая потребность, как потребность в пище и воде, но не потребность дефицита, вроде голода, которую можно удовлетворить, после чего она на несколько часов исчезает. Напротив, по словам Уайта, мотив воздействия присутствует в нашей жизни постоянно:

Взаимодействие со средой означает постоянный взаимообмен, который постепенно меняет отношение личности к среде. Поскольку здесь не бывает завершающего пика, удовлетворение можно рассматривать как совершение достаточно длинной череды взаимодействий, как направленность поведения, а не цель, которой можно достигнуть (White, 1959).

Мотив воздействия помогает объяснить принцип прогресса: мы получаем больше удовольствия от продвижения к цели, чем от их достижения, поскольку, по словам Шекспира, «Никто не мог в минуту обладанья // Быть счастлив так, как в пылкий миг желанья![6]»

А теперь рассмотрим современные условия работы. Карл Маркс критиковал капитализм отчасти на основании совершенно справедливого утверждения, что Промышленная революция разрушила исторические взаимоотношения между ремесленниками и производимыми ими товарами (Маркс, 2018). Конвейеры превратили людей в шестеренки гигантской машины, а этой машине нет дела до потребности в воздействии у рабочих. Дальнейшие исследования удовлетворенности работой подтвердили критику Маркса, но с одним нюансом. В 1964 году социологи Мелвин Кон и Карми Шулер опросили 3100 американцев-мужчин об их работе и обнаружили, что главный фактор, приносящий удовлетворенность от работы, – это так называемый «самостоятельный выбор подхода к работе» (Kohn and Schooler, 1983). Работники, выполнявшие несложные, крайне рутинные задачи под пристальным наблюдением, проявили больше всего отчужденности (бессилие, неудовлетворенность и отстраненность от сути работы). Те, у кого было больше свободы в том, как подходить к заданиям, а сами задания были сложнее и разнообразнее, в целом получали от работы гораздо больше удовольствия. Когда у рабочих была возможность самостоятельно выбирать подход к работе, работа часто приносила им удовлетворение.

Исследования последних лет показали, что люди выделяют три аспекта работы: средство зарабатывать деньги, карьера или призвание (Bellah et al., 1985). Если работа для вас лишь средство зарабатывать деньги, вы постоянно смотрите на часы, предвкушаете выходные и, вероятно, заводите хобби, которые удовлетворяют потребность в воздействии лучше, чем работа. Если работа для вас – карьера, у вас более масштабные цели продвижения по карьерной лестнице и повышения престижа. Стремление к этим целям часто придает сил, и иногда вы работаете даже дома, потому что хотите, чтобы все было сделано как следует. Но иногда вы перестаете понимать, зачем вкладывать в работу столько сил. Иногда работа представляется вам крысиными гонками, где все соревнуются друг с другом ради соревнования. Но если работа для вас – призвание, она приносит вам удовлетворение сама по себе, вам не нужно больше ничего достигать. Вы видите, что своим трудом способствуете общему благу или играете роль в каком-то общем деле, ценность которого для вас очевидна. В течение рабочего дня вы то и дело ловите поток и вовсе не ждете, когда наконец можно будет уйти домой, и не испытываете ни малейшего желания закричать: «Слава богу, уже пятница!» Если бы вы вдруг разбогатели, то все равно продолжили бы работать, возможно, даже бесплатно.

Казалось бы, резонно предположить, что у «синих воротничков» работа – средство заработать деньги, у менеджеров – карьера, а у более уважаемых профессионалов (врачей, ученых, священников) – призвание. Отчасти так и есть, но все же мы вправе перефразировать Марка Аврелия и сказать, что «работа – восприятие». Эми Вжесневски, психолог из Нью-Йоркского университета, выявила все три подхода практически у всех своих испытуемых – представителей самых разных профессий (Wrzesniewski et al., 2003; Wrzesniewski, Rozin, and Bennett, 2003). Например, когда она исследовала сотрудников больниц, оказалось, что санитары, которые выносили судна и отмывали следы рвоты – то есть, пожалуй, выполняли самую непрестижную работу в больнице, – иногда считали себя частью команды, чья цель – лечить и спасать людей. Они не ограничивались исполнением предписанных должностных обязанностей, а, к примеру, по собственной инициативе украшали палаты тяжелобольных приятными мелочами и делали все, что нужно врачам и медсестрам, не дожидаясь приказа. Таким образом они самостоятельно выбирали подход к работе и ставили себе рабочие задания, удовлетворявшие их потребность в воздействии. Такие санитары считали свою работу призванием и радовались ей гораздо больше, чем те, кто считал, что просто зарабатывает деньги.

Оптимистичный вывод из исследований по позитивной психологии гласит, что большинство из нас способно получить от работы больше удовольствия. Прежде всего надо выявить свои сильные стороны. Пройдите тест на сильные стороны (см. главу 8) и выберите себе профессию, которая позволит задействовать их ежедневно, – тогда вы сможете хотя бы эпизодически ловить поток. Если вы застряли на работе, которая не соответствует вашим сильным сторонам, и не можете уйти с нее, постарайтесь перестроить свой рабочий день и задачи так, чтобы все-таки их проявлять. Возможно, вам придется некоторое время делать больше положенного, подобно санитарам в больницах, которые опирались на свои сильные стороны – доброту, теплоту, эмоциональный интеллект, гражданскую ответственность. Если вы сможете задействовать свои сильные стороны, работа станет приносить вам больше удовлетворения, а если вы обретете удовлетворенность, настроение у вас улучшится, и вы начнете ставить себе цели, а при таком настроении вам станет легче увидеть картину в целом (Fredrickson, 2001), то есть свой вклад в общее дело, и тогда работа превратится в призвание.

То есть работа в лучшем случае – это сопричастность, вовлеченность и преданность общему делу. Как сказал поэт Халиль Джебран (Gibran, 1977): «Работа – это зримая любовь». Повторяя мысль Толстого, он приводит примеры работы, сделанной с любовью:

Это ткать полотно, нити которого пропускаешь сквозь сердце,Словно носить это полотно будет твоя любимая.Это строить дом со страстью,Словно жить в этом доме будет твоя любимая.Это сажать семена с нежностью и пожинать плоды с радостью,Словно есть эти плоды будет твоя любимая.

Любовь и работа необходимы человеку для счастья, поскольку, если сделать все правильно, они позволяют нам стать выше самих себя и обрести связь с другими людьми и их начинаниями. Счастье – это когда удается наладить эту связь правильно. Счастье исходит не просто изнутри, как предполагали Будда и Эпиктет, и даже не из сочетания внутренних и внешних факторов (такое временное решение я предложил в главе 5). Правильный вариант гипотезы счастья, как я сейчас покажу, – это счастье как взаимодействие.

Вовлеченность как жизненно важный процесс

Растения процветают при определенных условиях, и сегодня биологи могут объяснить нам, как солнечный свет и вода преобразуются в рост растений. Люди процветают при определенных условиях, и сегодня психологи могут рассказать нам, как любовь и работа преобразуются в счастье и чувство смысла жизни.

Михай Чиксентмихайи, человек, который открыл принцип потока, мыслит масштабно. Не удовлетворившись изучением моментов потока (когда исследователи несколько раз в день посылали испытуемым сообщение на пейджер), он захотел выяснить, какую роль такие моменты играют в жизни в целом, особенно в жизни творческих людей. И обратился к специалистам – ярким примерам успеха в искусстве и науке. Чиксентмихайи и его студенты опросили сотни известных художников, танцовщиков, поэтов, романистов, физиков, биологов и психологов – всех тех, кто, по всей видимости, выстроил свою жизнь вокруг всепоглощающей страсти. Жизнь, которой они живут, достойна восхищения и зависти, именно такой жизнью и хотят жить молодые люди, когда берут с них пример. Чиксентмихайи захотел узнать, как складывается такая жизнь. Как человеку удается сначала посвятить своей сфере деятельности столько сил, а потом обрести такое мощное творческое начало?

Интервью показали, что каждая биография уникальна, но большинство жизненных путей ведет в одном направлении – от первоначального интереса и удовольствия с моментами возникновения потока через многолетние отношения с другими людьми, тренировки и постоянно прорабатываемую систему ценностей, что в совокупности обеспечивает все более продолжительные периоды потока. Чиксентмихайи с учениками, особое место среди которых занимает Жанна Накамура, изучали конечное состояние этого углубляющегося процесса и назвали его «жизненно важной вовлеченностью», которую определили как «отношения с миром, для которых характерны как периоды потока (приятной погруженности), так и смысл (субъективная значимость)» (Nakamura and Csikszentmihalyi, 2003). Жизненно важная вовлеченность – это то же самое, что «работа – это зримая любовь», только другими словами; Накамура и Чиксентмихайи даже описывают ее в выражениях, словно позаимствованных из любовного романа: «Между „Я“ и объектом ощущается мощная связь, писатель „не может думать ни о чем“, кроме своего сюжета, ученый „заворожен звездами“. Отношение имеют субъективный смысл, работа становится „призванием“» (Nakamura and Csikszentmihalyi, 2003).

Жизненно важная вовлеченность – понятие расплывчатое, и когда я в первый раз читал курс по позитивной психологии, студенты не могли понять, что это. Я решил, что стоит привести пример, поэтому обратился к одной девушке, которая в аудитории вела себя тихо, но как-то упомянула, что очень любит лошадей. Я попросил Кэтрин рассказать, как она увлеклась конным спортом. Она описала, как в детстве любила животных, особенно лошадей. В десять лет она уговорила родителей разрешить ей ходить на уроки верховой езды, и они согласились. Сначала она каталась просто ради удовольствия, но вскоре начала выступать на соревнованиях. Когда настало время выбирать колледж, Кэтрин выбрала Виргинский университет отчасти потому, что здесь была великолепная команда по конному спорту.

Кэтрин была застенчива и умолкла, очертив лишь самое главное. Она успела рассказать, что верховая езда занимала все больше и больше места в ее жизни, но ведь жизненно важная вовлеченность – это не просто преданность делу. Я стал задавать наводящие вопросы – спросил, может ли она назвать имена выдающихся лошадей прошлого. Она с улыбкой призналась, как будто выдавала секрет, что начала читать о лошадях тогда же, когда увлеклась верховой ездой, и очень много знает об истории лошадей и о знаменитых лошадях в истории. Я спросил, появились ли у нее друзья благодаря занятиям конным спортом, и она сказала, что почти все ее близкие друзья – «лошадники», с которыми она познакомилась на соревнованиях и тренировках. Чем дальше она рассказывала, тем оживленнее и увереннее становилась. Манера держаться не менее красноречиво, чем слова, говорила о том, что конный спорт стал для Кэтрин жизненно важной вовлеченностью. Как и говорили Накамура и Чиксентмихайи, первоначальный интерес перерос в постоянно углубляющиеся взаимоотношения, непрерывно густеющую сеть, которая связывала Кэтрин с ее занятиями, традициями и сообществом. Верховая езда стала для Кэтрин источником радости и чувства сопричастности, способом поймать поток и воздействовать на мир, важным фактором самосознания. Конный спорт во многом отвечал для нее на вопрос о цели в жизни.

Жизненно важная вовлеченность не ограничивается личностью или средой, она существует во взаимоотношениях между ними. Сеть смыслов, окутывающая Кэтрин, росла и густела постепенно и органично в течение многих лет. Жизненно важная вовлеченность – вот чего мне не хватало в выпускном классе школы. У меня были и любовь, и работа (в виде умеренно трудных и интересных уроков), но работа не была частью более масштабного проекта, я занимался ей лишь для того, чтобы поступить в колледж. В сущности, Священный Вопрос парализовал меня в тот самый момент, когда проект «Колледж» близился к завершению – когда я разослал документы и оказался в подвешенном состоянии, не понимая, что делать дальше.

Наладить правильные отношения между собой и работой – дело не только ваше. Одни занятия прямо-таки созданы для жизненно важной вовлеченности, другие сильно осложняют эту задачу. В девяностые годы рыночные силы преобразовали многие профессии в США – медицину, журналистику, науку, образование и искусство – и те, кто работает в этих сферах, сокрушаются, что постоянное стремление к прибыли снижает и качество работы, и качество жизни. Чиксентмихайи объединился с двумя другими ведущими психологами – Говардом Гарднером из Гарварда и Уильямом Дамоном из Стэнфорда – чтобы изучить эти перемены и понять, почему одни профессии остались здоровыми, а другие подвержены этой болезни. Объектом своих исследований ученые сделали генетику и журналистику и провели десятки интервью с представителями каждой сферы. Вывод оказался одновременно и простым, и фундаментальным: все сводится к вопросу согласованности (Gardner, Csikszentmihalyi, and Damon, 2001. О постановке цели см. также Damon, Menon, and Bronk, 2003). Если хорошая работа (высококачественные результаты, полезные для других) соответствует хорошей жизни (благосостоянию и профессиональному росту), профессия здорова. Например, генетика – здоровая профессия, поскольку все заинтересованные стороны уважают и ценят первосортные научные исследования. Хотя фармацевтические компании и рыночные силы в девяностые начали вливать в университетские научные лаборатории огромные денежные суммы, ученые, с которыми беседовали Чиксентмихайи, Гарднер и Дамон, не считали, что от них требуют снизить стандарты, подтасовывать результаты, лгать и продавать душу дьяволу. Генетики считали, что в их науке настал золотой век, когда отличная работа приносит огромную пользу обществу в целом, фармацевтическим компаниям, университетам и самим ученым.

А вот у журналистов все складывалось скверно. Большинство пришло в журналистику с высокими идеалами – уважение к истине, желание изменить мир к лучшему, твердое убеждение, что свободная пресса – залог прочности демократии. Но к девяностым упадок малотиражных семейных газет и расцвет корпоративных СМИ превратили американскую журналистику в очередной центр получения прибыли, где имеет значение только одно – удастся ли продать материал и принесет ли он больше прибыли, чем у конкурентов. Хорошая журналистика зачастую вредит бизнесу. Страшилки, преувеличения, эскалация конфликта и сексуальные скандалы, разрезанные на мелкие, легко перевариваемые кусочки, зачастую приносят больше денег. Многие журналисты, работавшие на такие империи, признавались, что у них возникало ощущение, что они вынуждены продаваться и нарушать собственные нравственные стандарты. Их миру недоставало согласованности: нельзя же требовать от себя жизненно важной вовлеченности в масштабное, но неблагородное дело завоевания рынка любой ценой.

Межуровневая когерентность

Слово «когерентность» происходит от латинского слова, означающего прочность конструкции из нескольких деталей, но, как правило, в современном языке применяется к случаям, когда система, идея или мировоззрение непротиворечивы, то есть их составляющие хорошо подогнаны друг к другу. Все когерентное работает без сучка без задоринки и приносит много пользы: когерентное мировоззрение способно объяснить почти все, а некогерентное пестрит внутренними противоречиями. Когерентная профессия, скажем, генетика, вполне ладит с генетическим бизнесом, а некогерентная профессия, скажем, журналистика, тратит массу времени на самоанализ и самокритику (см., например, Fenton, 2005). Большинство журналистов и сторонних наблюдателей видят, что здесь что-то неладно, но не в состоянии договориться, что же теперь делать.

Если систему можно проанализировать на разных уровнях и эти уровни переплетаются и сцепляются друг с другом, возникает когерентность особого рода. Такую межуровневую когерентность мы наблюдаем в анализе личности: если черты низшего уровня соответствуют механизмам психологической адаптации, а те, в свою очередь, соответствуют истории жизни, то личность у вас вполне целостная, и задача жить вам по силам. Но если все эти уровни не когерентны, вы, скорее всего, терзаемы внутренними противоречиями и невротическими конфликтами (большинство современных работ по психологии показывает, как важно для благополучия личности соответствие уровней, то есть когерентность. См. Freitas and Higgins, 2002; Tamir, Robinson, and Clore, 2002). Иногда, чтобы добиться соответствия, нужно несчастье. А если удается достигнуть когерентности, миг, когда все придет в соответствие, может стать одним из самых глубоких переживаний в жизни. Подобно тому зрителю, который после фильма узнает, что он пропустил в первые полчаса, вы внезапно ощутите, как жизнь обретает смысл. Момент наступления когерентности между уровнями ощущается как просветление (Emmons, 1999; Miller and C’de Baca, 2001) и играет важнейшую роль в ответе на вопрос о цели в жизни.

Человека можно назвать многоуровневой системой и с другой точки зрения: мы – физические объекты (тела и мозги), из которых каким-то образом возникает разум, а из разума каким-то образом формируются культуры и общества (подробное разъяснение многоуровневого подхода к «оптимальному человеческому существу» см. в Sheldon, 2004). Чтобы полностью понять самих себя, нам надо изучить все три уровня – физический, психологический и социокультурный. Это издавна было предметом разделения академического труда: биологи изучали мозг как физический объект, психологи – сознание и разум, а социологи и антропологи – среду, сконструированную обществом, где развивается и функционирует сознание. Однако разделение труда продуктивно, только когда задачи когерентны, то есть непротиворечивы: все направления работы в конце концов сочетаются и образуют нечто большее, чем сумма частей. Почти все ХХ столетие этого не происходило: каждое поле исследований не обращало внимания на остальные, сосредоточившись на собственных вопросах. Но сегодня процветают междисциплинарные исследования, исходящие из среднего уровня (психология) по мостикам (или, точнее, лестницам) вниз на физический уровень (например, поле когнитивной нейрофизиологии) и вверх на социокультурный уровень (например, психология культуры). Науки строят связи, создают межуровневую когерентность – и как по волшебству возникают масштабные новые идеи.

Вот одна из самых глубоких идей, порожденных происходящим синтезом: ощущение смысла у человека появляется, если его жизнь когерентна по всем трем уровням его существования (я позаимствовал ее из междисциплинарных работ по когнитивистике о роли тела и культуры в познании, в том числе из Clark, 1999; Lakoff and Johnson, 1999; and Shore, 1996). Чтобы проиллюстрировать эту мысль, нам лучше всего вернуться в Индию, в Бхубанешвар. Я уже говорил о логике чистоты и нечистоты, так что вы понимаете, почему индусы купаются, прежде чем делать подношение Богу, и почему очень внимательно относятся к тому, к чему они прикасаются по дороге в храм. Вы понимаете, почему контакт с собакой, менструирующей женщиной или представителем низшей касты делает представителя высшей касты временно нечистым, и он не может сделать подношение. Но все это вы понимаете лишь на психологическом уровне и даже тогда – лишь в виде набора посылок, которые наездник усвоил и сохранил как эксплицитное знание. Вы не ощущаете, что прикосновение к руке женщины, у которой, как вам известно, сейчас менструация, загрязнило вас, вы даже не знаете, как это – ощущать подобную нечистоту.

А теперь представьте себе, что вы брахман и выросли в Бхубанешваре. Всю жизнь изо дня в день вы вынуждены уважать невидимые границы, отделяющие чистое от мирского, и постоянно следить за колеблющимися уровнями чистоты у окружающих, без этого вам нельзя ни прикасаться к ним, ни брать что-то из их рук. Вы купаетесь несколько раз в день – ненадолго входите или просто окунаетесь в священные воды – потому что без этого нельзя сделать религиозное подношение. И ваши подношения – это вовсе не слова, вы в самом деле угощаете Бога пищей (жрец прикасается вашим подношением к изображению, иконе или священному предмету во внутреннем святилище), а потом пищу вам возвращают, чтобы вы доели то, что оставил Бог. Есть то, что кто-то не доел, – значит выражать готовность проглотить его слюну, а это в Бхубанешваре свидетельствует и о близости, и о подчиненности. Двадцать лет таких тренировок – и начинаешь чувствовать индуистские ритуалы нутром. Эксплицитное понимание подкрепляется сотней физических ощущений: дрожью во время купания на рассвете, удовольствием, когда жарким днем во время купания смываешь с себя пыль, а потом надеваешь чистую одежду, прохладой, когда ступаешь босыми ногами на каменный пол при приближении к внутреннему святилищу, ароматом благовоний, звуком приглушенных молитв на санскрите, пресным (чистым) вкусом риса, который вернул тебе Бог. Понимание на психологическом уровне всегда распространяется на уровень ниже, на физическое воплощение, а когда концептуальное и нутряное совпадают, возникает ощущение, что ритуалы – это приятно и естественно.

Понимание ритуалов распространяется и вверх, на социокультурный уровень. Ты погружен в религиозную традицию, которой четыре тысячи лет, именно о ней рассказывали тебе сказки в детстве, и сюжет этих сказок часто строился на теме чистоты и нечистоты. Индуизм закладывает структуру социального пространства, где ты живешь, через систему каст, основанную на чистоте и нечистоте различных профессий, и физического пространства – через топографию чистоты и нечистоты, позволяющую держать в чистоте храмы, кухню и правую руку. Кроме того, индуизм дает и космологию, в которой души переселяются, двигаясь вверх или вниз по вертикальному измерению божественности. Так что каждый раз, когда делаешь подношение Богу, три уровня твоего существования согласуются друг с другом и взаимно переплетаются. Физические чувства и сознательные мысли соответствуют действиям, и все это приобретает идеальный смысл в рамках большой культуры, в которую ты входишь. Когда делаешь подношение Богу, не думаешь: «Что все это значит? Зачем я это делаю?» Все полно смысла, и смысл воспринимается как данность. Он возникает автоматически из межуровневой когерентности. И снова счастье – или ощущение осмысленности, обогащающее бытие – это взаимодействие, на сей раз между уровнями.

А теперь вспомните, когда вам в последний раз пришлось участвовать в пустом ритуале. Например, вы были на свадьбе друга, принадлежащего к другой религии, и вас попросили взять за руки незнакомых людей и что-то пропеть. А может быть, это была какая-то самодеятельная церемония в духе нью-эйдж, позаимствовавшая что-то у индейцев, древних кельтов и тибетских буддистов. Возможно, вы даже понимали символику церемонии, понимали эксплицитно, на сознательном уровне, что так хорошо умеет наездник. Но при этом вы чувствовали себя неловко и даже глупо. Чего-то явно недоставало.

Нельзя придумать хороший ритуал, рассуждая о символах. Нужна традиция, в которую укоренены эти символы, нужно пробуждать телесные ощущения, которые вызывают соответствующие ассоциации. Кроме того, нужна община, которая согласится с этим ритуалом, признает его и будет его практиковать долгое время. Если у общины есть много ритуалов, когерентных по трем уровням, каждый человек в общине, скорее всего, будет чувствовать связь со всей общиной и ее традициями. Если община к тому же обеспечивает наглядное руководство, как жить и что ценить, едва ли ее члены будут задумываться о цели в жизни. Цель и смысл возникают сами собой из когерентности, и тогда ремесло жизни легко дается всем. Но если община не может обеспечить когерентности или, хуже того, если ее практики противоречат нутряному чутью ее членов, их общей мифологии и идеологии, не избежать конфликтов, коллапса и аномии. (Мартин Лютер Кинг-младший заставил американцев понять, что практика расовой сегрегации противоречит идеалам равенства и свободы. Это многим не понравилось.) Не обязательно искать смысл в национальном самосознании, более того, в больших странах с разнообразным населением, вроде США, России и Индии, лучше искать межуровневую когерентность и цель в жизни через религию. Более того, религии так хорошо справляются с задачей создать когерентность, что некоторые ученые полагают, что их для того и создали (Дюркгейм, 2018В; Wilson, 2002).

Зачем добрый Боженька создал комаров

Когда я изучал философию в колледже и занялся исследованиями морали, отец сказал: «А как же религия? Какая может быть мораль без Бога?» Я был юным атеистом с обостренным нравственным чувством (значительно превышающим уровень самодовольного ханжи), и отцовские слова меня обидели. Я думал, что мораль – это регулятор отношений между людьми, стремление поступать правильно, даже когда это противоречит твоим интересам. А религия, думал я, – это набор правил, не имеющих смысла, и историй, которые никогда не могли произойти, и люди сначала сочинили эти истории и записали, а потом заявили, будто их даровала свыше сверхъестественная сущность.

Теперь я считаю, что отец был прав – мораль действительно коренится в религии – но по другой причине. Мораль и религия в той или иной форме есть во всех человеческих культурах (Brown, 1991), и та и другая практически всегда переплетены с ценностями, самосознанием и повседневной жизнью культуры. Всякий, кто хочет получить полное межуровневое представление о природе человека и о том, как люди ищут цель и смысл в своей жизни, должен следить, чтобы его данные были когерентны всему, что известно о морали и религии.

С эволюционной точки зрения мораль – большая проблема. Если эволюция – это выживание наиболее приспособленных, зачем люди столько помогают друг другу? Зачем они жертвуют на благотворительность, рискуют своей жизнью ради спасения незнакомцев и добровольно идут в бой на войне? Дарвин считал, что ответ прост – альтруизм развивается в ходе эволюции, поскольку полезен группе:

Племя, включающее многих членов, которые, при обладании в высокой степени духом патриотизма, верностью, послушанием, мужеством и симпатией, всегда были готовы помогать друг другу и жертвовать жизнью ради общего блага, – такое племя будет одерживать верх над многими другими; а это и есть естественный подбор (Дарвин, 2009).

Дарвин предполагал, что группы, как и отдельные особи, конкурируют друг с другом, а следовательно, психологические черты, которые обеспечивают успех группе в целом – патриотизм, мужество и альтруизм по отношению к товарищам по группе, – должны распространяться, как и любые другие черты. Но как только теоретики эволюции подвергли его предположения строгой научной проверке и построили компьютерные модели взаимодействий особей, прибегающих к разным стратегиям (например, чистая самоотверженность в противоположность «ты – мне, я – тебе»), они быстро поняли, к каким тяжелым последствиям приводит «эффект безбилетника». В группах, где все приносят жертвы ради общего блага, один человек, который таких жертв не приносит, то есть, в сущности, норовит прокатиться зайцем на спинах альтруистов, имеет большое преимущество. Холодная логика компьютерных моделей показывает, что тот, кто в одном поколении накапливает больше всех ресурсов, в следующем поколении даст больше потомства, поэтому эгоизм – это адаптивно, а альтруизм – нет. Единственное решение проблемы «безбилетников» – сделать так, чтобы альтруизм был делом стоящим, и в науке об эволюции было сделано два фундаментальных открытия подряд, которые показали, как это делается. В главе 3 я рассказал об альтруизме по отношению к родственникам (помогай тем, у кого с тобой общие гены) и взаимном альтруизме (помогай тем, кто в будущем ответит тем же) как о двух шагах по пути к ультрасоциальности. Когда эти два решения задачи об эффекте безбилетника были опубликованы (в 1966 и 1971 году соответственно, Williams, 1966; Trivers, 1971), большинство теоретиков эволюции решили, что вопрос об альтруизме решен, и, в сущности, объявили, что групповой отбор теперь вне закона. Альтруизм полностью объясняется как особая разновидность эгоизма, и все последователи Дарвина, считавшие, что эволюция действует «на благо группы», а не на благо отдельной особи (или, еще лучше, на благо гена (Докинз, 2013)), угодили в опалу как мягкотелые романтики.

Однако запрет группового отбора привел к одному осложнению. Есть существа, которые и в самом деле живут группами, конкурируют и умирают как группа, например, другие ультрасоциальные животные (пчелы, осы, муравьи, термиты и голые землекопы), и к ним гипотеза группового отбора применима в полной мере. Улей или муравейник – это и в самом деле единый организм, где каждое насекомое – клетка в огромном теле (Wilson, 1990). Муравьи, наподобие стволовых клеток, принимают разную физическую форму, чтобы выполнять конкретные функции, необходимые муравейнику: мелкие муравьи ухаживают за личинками, крупные с особыми наростами добывают пищу или отбивают атаки врага. И, подобно клеткам иммунной системы, муравьи готовы жертвовать собой ради защиты колонии: у одного вида малайзийских муравьев (Camponotus saundersi, см. Wilson, 1990) члены касты солдат накапливают под экзоскелетами липкое вещество. В разгар битвы они взрываются, превращаются в террористов-камикадзе, и этот клей парализует противника. У пчел и муравьев царица – не просто мозг, она еще и яичник, и весь улей или муравейник можно рассматривать как организм, в результате естественного отбора сформировавшийся так, чтобы защищать яичник и помогать ему создавать больше ульев и муравейников. Поскольку все в колонии на самом деле в одной лодке, групповой отбор не просто допустим как гипотеза, он обязателен.

Может ли это относиться и к людям? Разве люди не конкурируют, не живут и не умирают как группа? Племена и этнические группы и в самом деле растут и распространяются либо чахнут и вымирают, и иногда это происходит в результате геноцида. Более того, в человеческом обществе зачастую складывается экстраординарное разделение труда, поэтому сравнение с муравьями и пчелами прямо-таки напрашивается. Но поскольку каждая человеческая особь способна размножаться, эволюционные дивиденды за инвестиции в собственное благополучие и собственное потомство практически всегда превосходят дивиденды за вклад в благополучие группы, поэтому в долгосрочной перспективе эгоистичные черты распространяются за счет альтруистичных. Даже во время войны или геноцида, когда интересы группы превалируют, именно трус убегает и прячется, а не гибнет вместе с товарищами на передовой, и именно трус, скорее всего, передаст свои гены следующему поколению. Поэтому теоретики эволюции с начала семидесятых единодушно полагают, что групповой отбор попросту не играет роли в формировании человеческой природы.

Но постойте. Тут ведь не или все, или ничего. Даже если главный процесс в человеческой эволюции – конкуренция отдельных особей в группе, групповой отбор (конкуренция между группами) тоже мог внести свой вклад. Биолог-эволюционист Дэвид Слоан Уилсон недавно заявил, что отказ от теорий группового отбора на основании упрощенческих компьютерных моделей, созданных в шестидесятые, стал одной из величайших ошибок в истории современной биологии (Wilson, 2002). Однако следует отметить, что теория группового отбора по-прежнему вызывает споры, и на сегодня ее придерживается лишь меньшинство биологов-эволюционистов. Если построить более реалистичные модели, больше похожие на настоящих людей, групповой отбор прямо-таки бросается в глаза. Уилсон указывает, что люди эволюционировали одновременно на двух уровнях – генетическом и культурном. Простые модели шестидесятых хорошо работали на существах, лишенных культуры: поведенческие черты должны были быть закодированы исключительно в генах, которые передавались только по линиям родства. Но все, что делает человек, определяется не только генами, но и культурой, и культуры тоже эволюционируют. Поскольку элементам культуры свойственны мутации (люди постоянно изобретают что-то новое) и отбор (другие люди могут принять, а могут и не принять эти новшества), культурные черты можно анализировать в рамках дарвинизма (см. Aunger, 2000; Gladwell, 2000; Richerson and Boyd, 2005) точно так же, как физические черты (клювы птиц, шеи жирафов).

Однако культурные элементы распространяются не через медленный процесс рождения и воспитания детей, они стремительно распространяются, когда люди усваивают новую модель поведения, технологию или веру. Культурные черты могут передаваться даже от одного племени к другому, от одной страны к другой, как, скажем, плуг, печатный станок или реалити-шоу по телевидению, которые очень быстро набрали популярность во многих местах сразу.

Культурная и генетическая эволюция переплетены друг с другом. Человеческая способность воспринять культуру – сильная тенденция учиться друг у друга, учить друг друга и совершенствовать усвоенное – сама по себе генетическая инновация, происходившая поэтапно на протяжении последних нескольких миллионов лет (Richerson and Boyd, 2005; Leakey, 1994). Но как только наш мозг дошел до критического размера, что произошло около 80–100 тысяч лет назад, культурные инновации начали развиваться все стремительнее и стремительнее, и после этого мощное эволюционное давление сформировало мозг таким образом, чтобы он мог получать все больше и больше пользы от культуры. (В работе Mithen, 2000 объясняется, откуда взялся временной зазор между тем, как человеческий мозг достиг нынешних размеров – более 100 тысяч лет назад – и культурным взрывом, который начался лишь через несколько десятков тысяч лет, поскольку материальная культура накапливалась медленно.) Те, кто лучше умел учиться у других, добивались больших успехов, чем их менее «культурные» собратья, а поскольку мозг в целом становился все культурнее, культуры становились все изысканнее, а это давало еще больше преимуществ тем, у кого был более культурный мозг. Сегодня все люди – продукт совместной эволюции набора генов (практически идентичного по всем культурам) и набора культурных элементов (различных у разных культур, однако ограниченных способностями и склонностями человеческого сознания). (См. Pinker, 2017, 2018, о том, как эволюция сознания определяет искусство, политику, гендерные роли и другие аспекты культуры.) Например, генетическая эволюция эмоции отвращения сделала возможным (но не обязательным) для культур развить системы каст, основанные на занятиях и подкрепленные отвращениям к тем, чьи ремесла «нечисты». Затем кастовая система ввела ограничение на браки – жениться можно было только в пределах своей касты – что, в свою очередь, изменило ход генетической эволюции. После тысячи лет близкородственного скрещивания внутри касты у представителей каст несколько меняются генетические черты, например, оттенки кожи, что, в свою очередь, делает четче культурные представления о касте: теперь она определяется не только родом занятий, но и цветом кожи. (У других млекопитающих добиться заметной разницы во внешности и поведении удается всего за 20 поколений селекции. Лисы одомашнились и приобрели собачьи черты внешности и поведения за 40 лет селекции – см. Belyaev, 1979; Trut, 1999.) Таким образом, гены и культуры эволюционируют совместно (Richerson and Boyd, 2005); их влияние взаимно, и при изучении людей нельзя рассматривать один процесс в отрыве от другого.

Уилсон изучает с коэволюционной точки зрения религию. Слово «религия» пришло из латыни и буквально означает «связь, сцепление», и Уилсон показывает, что, несмотря на колоссальное разнообразие мировых религий, они всегда служат для координации и ориентации общения людей друг с другом и с группой в целом, иногда с целью конкуренции с другими группами. Социолог Эмиль Дюркгейм первым подошел к религии с этой точки зрения:

…религия – это единая система верований и практик, относящихся к священным, то есть к отделенным, запретным, вещам; верований и практик, объединяющих в одно нравственное сообщество, называемое Церковью, всех тех, кто им привержен (Дюркгейм, 2018b).

Уилсон показывает, как религиозные практики помогают членам группы решать вопросы координации. Например, доверие, а следовательно, торговля, сильно укрепляется, если все участники принадлежат к одной религиозной общине и если религиозные верования гласят, что Богу известно и небезразлично, насколько честны договаривающиеся стороны. (Антрополог Паскаль Буайе (Буайе, 2018) указывает, что боги и духи предков зачастую считаются всеведущими, но в нашей безграничной вселенной их особенно заботят нравственные интенции, скрытые в сердцах живых.) Если законы несут в себе элемент священного, санкционированы свыше, а их нарушение чревато сплетнями среди соплеменников или остракизмом, их больше уважают. Мысль Уилсона состоит в том, что религиозные идеи и мозги, отвечавшие на эти идеи, эволюционировали совместно. Даже если вера в сверхъестественное изначально возникла по какой-то иной причине или как случайный побочный продукт эволюции когнитивных способностей (как предполагают многие ученые – Буайе, 2018; Докинз, 2013), группы, которые воплощали эти верования в меры социальной координации (например, связывали их с эмоциями – стыдом, страхом, виной, любовью), находили культурное решение проблемы безбилетника и затем пожинали прекрасные плоды – доверие и кооперацию. Если удавалось создать обстановку, где чем сильнее вера, тем больше выгода для отдельного человека, или если группа находила способ наказывать либо изгонять тех, кто не разделял ее верования и практики, создавались идеальные условия для совместной эволюции религии и религиозного мозга. Недавно генетик Дин Хэмер в подтверждение гипотезы Уилсона опубликовал данные исследований близнецов, согласно которым за восприимчивость к религиозным и сверхъестественным верованиям, вероятно, отвечает конкретный ген (Hamer, 2004).

Итак, религия вполне могла заманить людей в лазейку группового отбора. Давным-давно она заставила людей чувствовать и вести себя так, словно они часть единого целого, одного организма, и тем самым снизила воздействие индивидуального отбора (который поощряет в человеке себялюбие) и вывела на арену новую силу – групповой отбор (который поощряет в человеке стремление трудиться на благо группы). Но мы прошли лазейку не до конца: человеческая природа – это сложная смесь подготовки к крайним проявлениям как эгоизма, так и альтруизма. Какую сторону своей натуры мы проявим, зависит от культуры и контекста. Когда противники эволюции возражают, что люди – не просто обезьяны, они совершенно правы. Мы еще отчасти пчелы.

Гармония и цель

Читать книгу Уилсона «Собор Дарвина» (Wilson, 2002) – все равно что отправиться на экскурсию в Трехмерии. Смотришь вниз на пестрый ковер человеческих культур и видишь, почему все в нем выткано так, а не иначе. Уилсон говорит, что личным адом для него было бы оказаться на веки вечные запертым в комнате, полной людей, которые только и обсуждают, что религиозное лицемерие – например, что многие религии проповедуют любовь, сострадание и добродетель, а на самом деле иногда становятся причиной войны, ненависти и терроризма. С точки зрения Уилсона, то есть «сверху», никакого противоречия нет. Групповой отбор создает тесную сеть генетических и культурных механизмов приспособления, которые способствуют миру, гармонии и сотрудничеству в пределах группы с явной целью повысить ее конкурентоспособность по сравнению с другими группами. Групповой отбор вовсе не пресекает конфликты, он просто выводит их на следующий уровень общественной структуры. Зверства во имя религии почти всегда совершаются против членов чужих групп или против самых опасных людей на свете – отступников (которые пытаются покинуть группу) и предателей (которые разрушают ее изнутри).

Вторая загадка, которую способен разгадать Уилсон, – почему мистицизм всегда и везде сводится к выходу за пределы «Я» и слиянию с чем-то большим, чем «Я». Когда Уильям Джемс анализировал мистицизм, то делал упор на психологическом состоянии «космического сознания» (этот термин недавно ввел в обращение Р. М. Бак. См. Джемс, 2010) и на техниках, которые разработали все крупные религии, чтобы его достичь. Индуисты и буддисты применяют медитацию и йогу, чтобы достичь состояния самадхи, когда «различие между субъектом и объектом и ощущение индивидуального „Я“ исчезают, и возникает состояние, которое обычно описывают как высший покой, блаженство и просветление» (Статья «Yoga» в «Columbia Encyclopedia», 6-е изд., 2001). Примерно ту же цель Джемс выявил в христианском и мусульманском мистицизме, где ее зачастую достигают при помощи длительных повторяющихся молитв. Он цитирует мусульманского философа аль-Газали, жившего в XI веке и несколько лет проведшего в молитвах с сирийскими суфиями. Аль-Газали ощутил «взлет» и откровение, которое, по его утверждению, словами не описать, хотя он и попытался объяснить суть суфизма своим читателям-мусульманам:

Чтобы стать суфием, прежде всего необходимо всецело очистить сердце от всего, кроме Бога. Ключ к созерцательной жизни дают смиренные и горячие молитвы, а также размышления о Боге, которым сердце должно отдаться всецело без остатка. Но это лишь первый шаг суфия, последняя цель которого – совершенное успокоение в Боге (Цит. в Джемс, 2010).

По мысли Уилсона, мистический опыт – это кнопка выключения «Я». Когда «Я» отключено, человек превращается в клетку в большом организме, пчелу в большом улье. Неудивительно, что мистический опыт приводит к предсказуемым последствиям: как правило, люди чувствуют прилив веры в Бога или жажду помогать ближним, зачастую приводя их к Богу.

Нейрофизиолог Эндрю Ньюберг изучал мозг людей, переживавших мистический опыт, в основном во время медитации, и обнаружил, где находится эта кнопка (Newberg, D’Aquili, and Rause, 2001). В задней части теменных долей человеческого мозга (сразу за макушкой) находятся два участка коры, которые Ньюберг назвал «областями ассоциации с ориентацией». В левом полушарии этот участок, по всей видимости, вносит свой вклад в ментальное представление о том, что тело человека имеет определенные физические границы, а следовательно, позволяет человеку ощущать свои габариты. Соответствующий участок правого полушария создает и пополняет карту вашего окружения. Эти два участка получают данные от органов чувств, чтобы у вас всегда было актуальное представление о себе и своем положении в пространстве. В тот самый миг, когда люди, по их словам, достигали состояния единства со сверхъестественным, эти две области, судя по всему, просто отключались. Поток входящих данных от других участков мозга к ним снижался, а с ними уменьшалась и общая активность в этих областях, отвечающих за ориентацию. Однако Ньюберг полагает, что они все равно делают свое дело: участок слева пытается определить границы тела и не находит их, участок справа пытается определить местонахождение «Я» в пространстве и не находит его. Человек при этом ощущает себя так, будто «Я» исчезло и при этом парадоксальным образом расширилось, заняло все пространство, но утратило определенное положение в нормальном трехмерном мире. Человек чувствует, что растворяется в чем-то огромном, в чем-то большем, чем «Я».

Ньюберг убежден, что обряды, требующие повторения движений и монотонного пения, особенно при участии множества людей одновременно, помогают задать «паттерны резонанса» в мозге участников, что и способствует такому мистическому состоянию. Историк Уильям Макнил сделал тот же самый вывод на основании совершенно других данных. В 1941 году Макнила призвали в американскую армию и в школе молодого бойца был вынужден сотни часов маршировать на плацу в тесном строю с несколькими десятками других новобранцев. Поначалу Макнил полагал, что строевая подготовка – это просто способ занять время, поскольку на базе не было оружия и не с чем было тренироваться. Но через несколько недель он начал во время марша входить в измененное состояние сознания:

Словами не передать то чувство, которое возникало при длительном движении в ногу, которого требовали строевые учения. Вспоминается ощущение полного благополучия, точнее, странное ощущение, что благодаря участию в коллективном ритуале я словно бы увеличился, будто бы раздулся, стал больше натуральной величины (McNeill, 1995).

Прошли десятилетия, и Макнил стал изучать, какую роль синхронное движение – в танце, религиозном обряде, военной подготовке – сыграло в истории. В своей книге «В общем ритме» (McNeill, 1995) он приходит к выводу, что человеческое общество с начала письменной истории применяло синхронное движение для создания гармонии и сплоченности внутри групп, иногда при подготовке к враждебным действиям со стороны других групп. Вывод Макнила подсказывает, что синхронное движение и пение, вероятно, активируют альтруистические позывы, созданные в процессе группового отбора. Как известно, солдаты часто проявляют потрясающую самоотверженность, характерную для видов, подверженных групповому отбору, например, для пчел и муравьев. Макнил приводит отрывок из книги Джесси Гленна Грея «Воины» (Gray, 1970, цит. в McNeill, 1995), описывающий общий подъем духа, который иногда охватывает группу солдат:

«Я» неощутимо переходит в «мы», «мое» становится «нашим», судьба одного человека теряет свое первостепенное значение… Я думаю, что самопожертвование в такие минуты становится относительно легким именно потому, что возникает убежденность в бессмертии… пусть я погибну, но я не умру, ведь все настоящее во мне двинется дальше и будет жить в моих товарищах, ради которых я отдал свою жизнь.

И в самом деле есть что-то большее, чем «Я», способное подарить человеку ощущение цели, ради которой, как он думает, стоит умереть, и это группа. (Естественно, благородная цель одной группы зачастую становится чистым злом для другой.)

Смысл жизни

Так что же делать, чтобы жить хорошей, счастливой, полной и осмысленной жизнью? Каков ответ на вопрос о цели в жизни? Я думаю, ответ стоит искать лишь в понимании, что мы за существа и откуда в нас столько противоречий. Индивидуальный отбор научил нас быть эгоистичными, бороться за ресурсы, удовольствие и престиж, а групповой отбор – быть как пчелы в улье, каждая из которых стремится раствориться в чем-то большем. Мы – общественные животные, которым нужна любовь и привязанности, мы – профессионалы, которым нужно воздействовать на мир, входить в состояние жизненно важной вовлеченности в свою работу. Мы – наездники, но мы и слоны, и наше душевное здоровье зависит от слаженности их работы, от того, насколько каждый из них умеет задействовать сильные стороны другого. Я не думаю, что существует ответ на вопрос «В чем цель жизни?», который стал бы для нас откровением. Но если опираться на древнюю мудрость и на современную науку, можно найти убедительные ответы на вопрос о цели в жизни. Окончательная версия гипотезы счастья гласит, что счастье – это взаимодействие. Счастье нельзя найти, обрести, достигнуть. Нужно создать подходящие условия – и ждать. Отчасти эти условия заключены в вас – например, когерентность частей и уровней вашей личности. Отчасти это взаимоотношения с тем, что находится за пределами личности: подобно тому как растениям нужны для процветания солнце, вода и хорошая почва, людям нужны любовь, работа и связь с чем-то большим. Хорошие отношения стоят потраченных усилий, будь то отношения с окружающими, с работой, с чем-то большим, чем ваше «Я». Если наладить эти отношения, ощущение смысла и цели появится само собой.


  1. У. Шекспир. Троил и Крессида. Акт I, сцена 2.