…Ибо плоть желает противного духу, а дух – противного плоти: они друг другу противятся, так что вы не то делаете, что хотели бы.
Если всем правит Страсть, пусть Разум держит поводья.
Впервые я сел на лошадь в 1991 году; дело было в Национальном парке «Грейт-Смоки-Маунтинс» в Северной Каролине. В детстве мне доводилось кататься верхом, но тогда мою лошадь вел под уздцы кто-нибудь постарше, а теперь мы с конем оказались сами по себе – никто никого не вел под уздцы. Я был не один, со мной было еще восемь человек, и нас сопровождал лесничий, так что я особенно не волновался. Но тут возникла сложность. Мы ехали по крутому склону по двое, и моя лошадь шла с внешней стороны, футах в трех от края. Потом тропа резко свернула влево, а моя лошадь направилась прямиком к обрыву. Я застыл. Я понимал, что надо повернуть влево, но слева от меня была другая лошадь, и я не хотел в нее врезаться. Надо было бы позвать на помощь или просто закричать «Поберегись!», но что-то во мне посчитало, что лучше рискнуть падением с обрыва, чем наверняка показаться тупым. Поэтому я просто застыл. И ничего не делал те судьбоносные пять секунд, пока моя лошадь и лошадь слева от меня не свернули преспокойно налево по своей воле.
Когда паника улеглась, я посмеялся над своим нелепым страхом. Лошадь прекрасно знала, что делать. Она ходила по этой тропе сотни раз, и разбиться насмерть ей хотелось не больше моего. Ей не нужны были мои советы, более того, в те несколько раз, когда я пытался что-то ей подсказать, она меня не слушала. Я все понял неправильно, потому что до этого десять лет ездил не на лошадях, а на машинах. А машины падают с обрывов, если не сказать им, что не надо этого делать.
Мышление человека строится на метафорах. Все новое и сложное мы понимаем через то, что нам уже известно (Лакофф и Джонсон, 2008). Например, думать о жизни в целом довольно трудно, но стоит применить метафору «жизнь – дорога», как сразу напрашиваются выводы: чтобы идти по дороге, нужно изучить ландшафт, выбрать направление, найти хороших попутчиков и наслаждаться путешествием, поскольку в конце пути, возможно, ничего не обретешь. Трудно думать и о психическом устройстве человека, но стоит подыскать подходящую метафору, она сама направит мысль. На протяжении всей известной истории человечества мы жили бок о бок с животными и пытались ими управлять, поэтому животные проникли в древнейшие метафоры. Например, Будда уподоблял разум человека дикому слону:
Этот ум бродил прежде, блуждая, как ему хочется, как ему нравится, как ему угодно. Теперь я его полностью сдержу, как погонщик – взбесившегося слона.
Похожую метафору применял и Платон: он уподобил душу (то есть «Я») колеснице, которой правит спокойная, рациональная часть психики. Возничий у Платона держит поводья двух коней (Платон, 1989):
…один из них прекрасных статей, стройный на вид, шея у него высокая, храп с горбинкой, масть белая, он черноокий, любит почет, но при этом рассудителен и совестлив; он друг истинного мнения, его не надо погонять бичом, можно направлять его одним лишь приказанием и словом. А другой – горбатый, тучный, дурно сложен, шея у него мощная, да короткая, он курносый, черной масти, а глаза светлые, полнокровный, друг наглости и похвальбы, от косм вокруг ушей он глухой и еле повинуется бичу и стрекалам.
С точки зрения Платона, страсти и эмоции бывают хорошие (любовь к почету, например), и они влекут душу в правильном направлении, а бывают плохие (скажем, алчность и вожделение). Целью платонического образования было научить возницу полностью контролировать обоих коней. Прошло 2300 лет, и Зигмунд Фрейд предложил нам похожую модель (Фрейд, 2013). По Фрейду, психика делится на три части – эго (сознательное, рациональное «Я»), суперэго (совесть и стремление подчиняться общественным правилам, иногда избыточное и негибкое) и ид (стремление к удовольствиям, причем побольше и не откладывая). Когда я читаю лекцию о Фрейде, то тоже опираюсь на метафору коня, но вместо греческой колесницы предлагаю представить себе викторианский легкий экипаж. Кучер (эго) мучительно пытается обуздать голодного, похотливого и непослушного коня (ид), а отец кучера (суперэго) сидит на заднем сиденье и читает кучеру нотацию о том, что он делает не так. Цель психоанализа, с точки зрения Фрейда, – найти выход из этого бедственного положения, укрепив эго и дав ему тем самым больше контроля над ид и больше независимости от суперэго.
И Фрейд, и Платон, и Будда жили в мире, полном домашних животных. Они прекрасно знали, как трудно навязать свою волю существу гораздо крупнее тебя. Но пришел ХХ век, лошадей сменили автомобили, а технический прогресс позволил людям гораздо лучше контролировать свой физический мир. И когда люди стали искать новые метафоры, они уподобили психику водителю автомобиля или программе на компьютере. И тогда стало возможным напрочь забыть о бессознательном Фрейда и изучать лишь механизмы мышления и принятия решений. Этим и занимались специалисты по общественным наукам последней трети прошлого века: психологи и социологи создавали теории «обработки информации» для объяснения всего на свете – от предубеждений до дружбы, – а экономисты придумывали модели «рационального выбора», объясняющие, почему люди поступают так, а не иначе. Общественные науки объединялись под эгидой одной гипотезы: люди – существа рациональные, они ставят себе цели и разумно достигают их, опираясь на доступные ресурсы и информацию.
Но почему тогда люди постоянно делают глупости? Почему им никак не удается держать себя в руках и они продолжают совершать заведомо вредные для них поступки? Вот я, например, запросто могу силой воли запретить себе заглядывать в раздел десертов в ресторанном меню, как будто его и нет, но если десерт ставят передо мной на стол, сопротивление бесполезно. Я могу дать себе слово сосредоточиться на работе и не вставать из-за стола, пока все не доделаю, но стоит мне зазеваться, и я уже бреду в кухню или придумываю какой-нибудь другой способ протянуть время. Я могу твердо решить вставать в шесть утра, чтобы писать книгу, но стоит мне отключить будильник, и сколько бы я ни приказывал себе встать с постели, это не производит на меня ни малейшего впечатления, и я понимаю, что имел в виду Платон, когда называл плохого коня глухим. Но в полной мере я осознавал свою беспомощность, когда речь заходила о более важных решениях, которые могли бы определить ход моей дальнейшей жизни, – о романтических свиданиях. Я точно знал, как надо себя вести, но, даже когда я рассказывал друзьям, что собираюсь говорить и делать, какая-то часть меня смутно сознавала, что я все сделаю совсем иначе. Угрызения совести, вожделение и страх частенько сильнее логики. (При этом я прекрасно умею давать друзьям многословные советы в подобных ситуациях и точно знаю, что для них хорошо.) О моем бедственном положении прекрасно писал римский поэт Овидий. В «Метаморфозах» Медея разрывается между любовью к Ясону и дочерним долгом перед отцом (Овидий, 1994):
Но против воли гнетет меня новая сила. Желаю Я одного, но другое твердит мне мой разум. Благое Вижу, хвалю, но к дурному влекусь…
Современные теории рационального выбора и обработки информации не позволяют адекватно объяснить слабость воли. Зато старые метафоры власти над животными описывают ее лучше некуда. Лично я, дивясь своему бессилию, придумал такой образ: я – наездник на слоне. В руках у меня поводья, и я могу потянуть за них и показать слону, куда сворачивать, когда остановиться, когда трогаться с места. Я могу руководить ходом событий, но лишь тогда, когда у слона нет собственных желаний. А если слон чего-то хочет, я ему не указ.
Этой метафорой я руководствовался в рассуждениях лет десять, и когда приступил к работе над «Гипотезой о счастье», то решил, что образ наездника на слоне придется кстати в первой главе о расщепленном «Я». Но потом оказалось, что этот образ кстати во всех главах до единой. Чтобы понять основные идеи психологии, надо знать, что психика разделена на части, которые иногда конфликтуют друг с другом. Мы привыкли считать, что в каждом теле обитает одна личность, но на самом деле каждый из нас – скорее комитет, члены которого оказались вместе, чтобы выполнить какую-то задачу, однако у каждого из них свои цели. Наша психика разделяется на четыре части. Главная – четвертая, которая больше всего похожа на наездника на слоне, но когда мы сталкиваемся с соблазнами, собственной слабостью и внутренними конфликтами, в это вносят вклад и первые три.
Иногда мы говорим, что у тела свой разум, однако французский философ Мишель де Монтень пошел на шаг дальше и предположил, что собственные эмоции и собственная повестка дня есть у каждой части тела. Особенно изумляла Монтеня независимость пениса:
«Не без основания отмечают своенравие этого органа, так некстати оповещающего нас порой о своей готовности, когда нам нечего с нею делать, и столь же некстати утрачивающего ее, когда мы больше всего нуждаемся в ней; так своенравно сопротивляющегося владычеству нашей воли и с такою надменностью и упорством отвергающего те увещания, с которыми к нему обращается наша мысль» (Монтень, 1992).
Монтень писал и о том, как выражение лица выдает наши самые потаенные мысли, как волосы встают дыбом, стучит сердце, заплетается язык, а «Органы, предназначенные разгружать наш желудок, также сжимаются и расширяются по своему произволу, помимо нашего намерения и порой вопреки ему» (там же). Как мы теперь знаем, эти эффекты отчасти вызываются периферической нервной системой, то есть нервами, управляющими органами и железами тела, и эти нервы в принципе не поддаются никакому сознательному контролю. Но последний пункт в списке Монтеня, кишечник, и в самом деле подчиняется второму мозгу. Наш кишечник пронизан обширной сетью из более чем 100 000 000 нейронов, и они проводят все расчеты, необходимые для управления химическим заводом, который перерабатывает пищу и извлекает из нее полезные вещества (Gershon, 1998). Мозг в кишечнике – это словно региональный административный центр, который занимается тем, чем головному мозгу недосуг. Казалось бы, следует ожидать, что кишечный мозг получает приказы от головного и поступает как велят. Однако он обладает огромной автономией и продолжает бесперебойно функционировать даже при повреждении блуждающего нерва, соединяющего два мозга.
У кишечного мозга есть два способа заявить о своей независимости: он вызывает синдром раздраженного кишечника, когда «решает» очистить кишки, и вызывает беспокойство в головном мозге, когда обнаруживает кишечную инфекцию, что заставляет нас вести себя осторожнее обычного, когда нам нехорошо (Lyte, Varcoe, and Bailey, 1998). А еще он непредсказуемо реагирует на все, что воздействует на его главные нейромедиаторы – ацетилхолин и серотонин. Так что при приеме прозака и других ингибиторов обратного захвата серотонина поначалу нередки побочные эффекты в виде тошноты и расстройств пищеварения. Когда мы пытаемся улучшить функционирование головного мозга, то напрямую вмешиваемся в работу мозга кишечного. Независимость кишечного мозга в сочетании с автономным и непредсказуемым поведением гениталий, вероятно, и натолкнуло древнеиндийских мыслителей на теорию, что в брюшной полости размещаются три нижние чакры, энергетические центры, соответствующие прямой кишке и анусу, половым органам и кишечнику. Утверждают даже, что кишечная чакра служит источником «нутряного чутья» – интуиции, то есть мыслей, которые приходят словно бы из ниоткуда, помимо воли. Когда святой Павел сокрушался о битве плоти с духом, то наверняка имел в виду те самые досадные обстоятельства, неподвластные контролю, о которых писал Монтень.
Вторую дихотомию случайно обнаружили в шестидесятые годы прошлого века, когда один хирург придумал, как разрезать человеческий мозг пополам. Звали хирурга Джо Боген, и у него на то были веские причины: он стремился помочь тем, кому не давали нормально жить сильные и частые эпилептические припадки. Мозг человека состоит из двух отдельных полушарий, соединенных толстым сплетением нервных волокон – мозолистым телом. Эпилептический припадок часто начинается с возбуждения в одной точке мозга, которое затем захватывает прилегающие ткани. Если возбуждение переходит по мозолистому телу в другое полушарие, то способно завладеть всем мозгом, и тогда больной теряет сознание, падает и непроизвольно корчится. Боген решил рассекать мозолистое тело, чтобы не давать возбуждению распространиться, – так военачальник взрывает мост, чтобы не дать врагу переправиться.
На первый взгляд это какое-то безумие. Мозолистое тело – самое крупное нервное соединение во всем организме, и резонно предположить, что у него очень важные функции. Так и есть: оно обеспечивает связь и координацию действий двух полушарий. Но исследования на животных показали, что не проходит и нескольких недель после операции, как пациент возвращается в нормальное состояние. Тогда Боген отважился на опыты с людьми – и добился успеха. Интенсивность приступов резко снизилась.
Однако терялись ли при операции какие-то способности? Чтобы ответить на этот вопрос, хирурги привлекли к работе молодого психолога Майкла Газзанигу, задачей которого было изучать отдаленные последствия подобных операций «по разрезанию мозгов». Газзанига опирался на то, что мозг распределяет полученные сведения об окружающем мире между двумя полушариями, левым и правым. Левое полушарие получает информацию о правой половине мира (то есть принимает нервные сигналы от правой руки и ноги, правого уха и левой половины каждой сетчатки, которая воспринимает свет из правой половины поля зрения) и отдает команды двигаться правой стороне тела. Правое полушарие в этом смысле зеркально отражает левое: оно получает информацию о левой половине мира и управляет движениями левой половины тела. Почему у всех позвоночных сигналы расходятся именно так, перекрестно, никто не знает: такова прихоть природы, и всё тут. А в остальном у каждого полушария своя специализация. Левое специализируется на обработке языка и речи и аналитических задачах. Когда оно решает задачи, связанные с изображениями, то лучше замечает детали. Правое полушарие лучше распознает пространственные закономерности и узоры, в том числе самый главный узор – лицо. (Здесь коренятся популярные упрощенческие представления о том, что художники-де «правополушарные», а ученые «левополушарные»).
Газзанига воспользовался разделением труда в мозге, чтобы подавать информацию в каждое полушарие по отдельности. Он просил пациентов смотреть на точку на экране, а затем на миг показывал только справа или только слева от точки какое-то слово или изображение предмета, причем так быстро, что пациент не успевал переместить взгляд. Если изображение шляпы возникало справа от точки, оно воспринималось левой половиной каждой сетчатки (после того, как проходило через роговицу и переворачивалось), и расположенные там нервные клетки отправляли информацию обратно в области обработки зрительных данных в левом полушарии. После этого Газзанига спрашивал: «Что вы видели?» Поскольку левое полушарие содержит все языковые способности, пациент тут же с легкостью отвечал: «Шляпу». Если изображение шляпы показывали слева от точки, то оно попадало только в правое полушарие, которое не контролирует речь. И тогда на вопрос Газзаниги «Что вы видели?» пациент отвечал из левого полушария: «Ничего». Но когда Газзанига просил пациента левой рукой показать на нужное изображение на карточке с несколькими рисунками, тот показывал шляпу. Правое полушарие видело шляпу, но не могло дать словесный ответ на вопрос, что оно видело, поскольку лишено доступа к центрам обработки языка в левом полушарии. Как будто в правом полушарии заперт отдельный интеллект, который обращается к окружающему миру только через левую руку (Gazzaniga, 1985; Gazzaniga, Bogen, and Sperry, 1962).
Если же Газзанига показывал разным полушариям разные картинки, все становилось еще страннее. Например, один раз он показал справа изображение куриной лапки, а слева – домик и машину, занесенные снегом. Потом пациенту показали несколько картинок и попросили показать ту, которая «подходит» к увиденному. Правой рукой пациент показал на курицу (что соответствует куриной лапке, которую видело левое полушарие), а левой – на лопату для снега (что соответствует заснеженному пейзажу, который видело правое полушарие). Но когда пациента попросили объяснить, почему он дал два ответа, он не сказал: «Не знаю, почему левая рука показала на лопату, наверное, это связано с чем-то, что вы показали моему правому мозгу». Нет: левое полушарие мгновенно сочинило правдоподобное объяснение. Пациент, не задумываясь, ответил: «Очень просто. Куриная ножка относится к курице, а лопата нужна, чтобы прибирать в курятнике» (Gazzaniga, 1985).
Это явление, когда люди легко выдумывают обоснования для собственного поведения, называется «конфабуляция». У пациентов с рассеченным мозолистым телом и после других мозговых травм конфабуляция встречается так часто, что Газзанига называет языковые центры в левом полушарии «переводческим модулем», задача которого – постоянно комментировать все, что делает «Я», хотя «переводческий модуль» не имеет доступа к подлинным причинам или мотивам поведения «Я». Например, если правому полушарию показать слово «уходи», пациент может встать и двинуться к выходу. А если спросить его, куда это он, он ответит: «Мне захотелось пить». Переводческий модуль прекрасно умеет придумывать объяснения, но сам не понимает, что он это делает.
Ученые сделали и другие открытия, еще удивительнее. У некоторых пациентов с поврежденным мозолистым телом (и после операции, и в результате травм и болезней) правое полушарие вступает в активную борьбу с левым. Это называется «синдром чужой руки». В таких случаях одна рука, обычно левая, начинает действовать сама по себе и в каких-то своих интересах. Например, когда звонит телефон, «чужая» рука снимает трубку, но ни за что не отдает ее другой руке и не подносит к уху. Она протестует против решений хозяина, например, вешает обратно рубашку, которую тот только что выбрал. Хватает вторую руку за запястье, чтобы помешать осуществлению осознанных планов хозяина. Иногда «чужая» рука прямо-таки тянется к горлу хозяина и стремится его задушить (Feinberg, 2001).
Такое очевидное расщепление сознания вызывается редкими случаями расщепления мозга. У нормального человека мозг не расщеплен. Однако исследования последствий повреждения мозолистого тела для психологии очень важны, поскольку показывают – пусть и с такой жутковатой стороны, – что мозг представляет собой конфедерацию модулей, способных действовать независимо, а иногда и в пику друг другу. А роль исследований расщепленного мозга для нашей книги заключается в том, что они ясно показывают, как хорошо такие модули придумывают правдоподобные объяснения наших поступков, даже если не имеют ни малейшего представления об их причинах. «Переводческий модуль» Газзаниги – это, в сущности, наездник на слоне. И в следующих главах вам предстоит ловить его на конфабуляциях.
Если вы живете в сравнительно новом доме, ваше жилище, скорее всего, построили меньше чем за год, а планировку продумал архитектор, который учитывал потребности будущих жильцов. А вот дома на моей улице построены на рубеже XIX–XX веков и с тех пор заметно видоизменились и отчасти захватили территории задних дворов. Жильцы расширяли крылечки, потом обносили их стенами, потом превращали в кухни. Над этими пристройками делали дополнительные спаленки, а рядом оборудовали ванные. Примерно так же разрастался мозг у позвоночных, только вперед, а не назад. Сначала в головном мозге было всего три комнатки – то есть скопления нейронов: задний мозг (соединенный со спинным), средний мозг и передний мозг (соединенный с органами чувств в передней части животного). Со временем живые организмы эволюционировали, как и их поведение, и головной мозг продолжал надстраиваться спереди, все дальше и дальше от спинного мозга, так что передний мозг рос сильнее, чем остальные отделы. У переднего мозга первых млекопитающих появилась новая оболочка, в которую входил гипоталамус (специализирующийся на координации основных инстинктов и мотивов), гиппокамп (специализирующийся на хранении памяти) и миндалевидное тело (специализирующееся на эмоциональном восприятии и реакциях). Эти структуры иногда называют лимбической системой (от латинского limbus, что означает «граница» или «окраина»), поскольку они словно бы обернуты вокруг остального мозга и действительно служат границей.
Млекопитающие увеличивались в размерах, их поведение становилось все разнообразнее (дело было уже после того, как вымерли динозавры), и перестройка продолжалась. У общественных млекопитающих, особенно у приматов, поверх старой лимбической системы развился еще один слой нервной ткани. Новая кора, она же неокортекс (латинское слово neocortex как раз и означает «новое покрытие») – это и есть серое вещество, характерное для человеческого мозга. Особенно интересна передняя часть неокортекса, поскольку ее участки, судя по всему, не специализированы (то есть не отвечают, скажем, за движение пальца или обработку звука). Этот отдел создает новые ассоциации и участвует в мышлении, планировании и принятии решений, то есть в ментальных процессах, освобождающих организм от необходимости реагировать только на непосредственно сложившуюся ситуацию.
Разрастание лобной коры в ходе эволюции позволяет правдоподобно объяснить расщепленность нашего «Я». Возможно, лобная кора и есть вместилище разума, платоновский возничий, Дух святого Павла. И она и в самом деле все контролирует, пусть и не идеально, отобрав власть у более примитивной лимбической системы – платоновского плохого коня, плоти святого Павла. Это объяснение мы вправе назвать прометеевским сценарием эволюции человечества – в честь титана из древнегреческих мифов, который украл огонь у богов и даровал людям. По такому сценарию наши предки были просто животными, которыми руководили примитивные эмоции и порывы лимбической системы, но потом они обрели божественный разум, который коренится в недавно образовавшемся неокортексе. Прометеевский сценарий – это очень лестно, поскольку он чудесным образом ставит нас выше всех остальных животных и намекает, что раз мы разумны, значит, лучше других. Но при этом он подчеркивает, что мы еще не боги, ведь огонь разума для нас пока в новинку и мы не вполне им овладели. А еще прометеевский сценарий прекрасно соответствует важным открытиям минувших десятилетий, касающимся роли лимбической системы и лобной коры. Например, если прямо стимулировать некоторые области гипоталамуса слабым электрическим током, то можно пробудить в крысах, кошках и других млекопитающих чревоугодие, гнев и гиперсексуальность, – а значит, в лимбической системе коренятся многие наши основные животные инстинкты (Olds and Milner, 1954). А если у человека повреждена лобная кора, это иногда приводит к агрессии и расстройствам сексуальности, поскольку лобная кора играет важную роль в подавлении и погашении поведенческих порывов.
Недавно подобный случай наблюдали в больнице при Виргинском университете (Burns and Swerdlow, 2003). Школьный учитель сорока с лишним лет вдруг ни с того ни с сего начал посещать проституток, искать в Интернете детскую порнографию и делать непристойные предложения маленьким девочкам. Вскоре его арестовали по обвинению в растлении малолетних. Накануне суда он попал в больницу, поскольку у него началась сильнейшая пульсирующая головная боль, сопровождавшаяся нестерпимым желанием изнасиловать квартирную хозяйку (жена выгнала его из дома за несколько месяцев до этого). Даже во время разговора с врачом больной предлагал проходившим мимо медсестрам с ним переспать. Сканирование мозга выявило огромную опухоль в лобной коре, которая давила на все остальное и не давала неокортексу делать свое дело – подавлять неподобающее поведение и задумываться о его последствиях (кто будет в здравом уме и твердой памяти устраивать такой спектакль накануне суда?). Опухоль удалили, и гиперсексуальность тут же исчезла. Более того, когда через год опухоль выросла опять, симптомы вернулись – и когда ее снова убрали, симптомы снова исчезли.
Тем не менее и прометеевский сценарий не лишен недостатков: он предполагает, что разум инсталлирован в лобной коре, а эмоции отстали и застряли в лимбической системе. На самом деле лобная кора способствовала сильнейшему развитию эмоциональности у людей. Нижняя треть префронтальной коры называется орбитофронтальной корой, поскольку эта часть мозга расположена прямо над глазами. Этот участок коры у людей и других приматов особенно велик и входит в число областей мозга, которые особенно активны при эмоциональных реакциях (Damasio, 1994; Rolls, 1999). Орбитофронтальная кора играет важнейшую роль и при оценке плюсов и минусов положения, нейроны в этой части коры бешено «стреляют» при непосредственной угрозе боли или утраты либо перспективе удовольствия и приобретения (Rolls, 1999). Когда вас к чему-то влечет – к вкусной еде, к красивому пейзажу, к симпатичному человеку – или что-то вызывает отвращение – труп животного, скверная песня или визави на неудачном свидании вслепую, – орбитофронтальная кора прилагает все усилия, чтобы обеспечить вам эмоциональные ощущения, вызывающие желание приблизиться или уйти (о последних находках, касающихся эмоционального мозга, см. Berridge, 2003; LeDoux, 1996). Таким образом, орбитофронтальная кора лучше подходит на роль ид (а также плоти святого Павла), чем на роль суперэго (или Духа).
Важность вклада орбитофронтальной коры в возникновение эмоций подтверждается и исследованиями повреждений мозга. Невролог Антонио Дамасио изучал больных, утративших различные части лобной коры в результате инсультов, опухолей или черепно-мозговых травм. В девяностые годы прошлого века Дамасио обнаружил, что при повреждении определенных частей орбитофронтальной коры больные утрачивали способность переживать эмоции. Они говорили, что в случаях, когда должны были что-то почувствовать, не чувствуют ничего, а исследования автономных реакций (вроде тех, которые регистрируются на детекторе лжи) подтверждают, что у таких больных отсутствуют нормальные всплески реакций организма, которые все остальные переживают при созерцании прекрасного или страшного. При этом больные полностью сохраняют интеллект и способность рассуждать логически. Они получают нормальные оценки за тесты на IQ и прекрасно помнят и общественные нормы, и моральные принципы (Damasio, 1994; Damasio, Tranel, and Damasio, 1990).
Что же происходит, когда такие люди выходят в мир? Казалось бы, эмоции их больше не отвлекают; значит ли это, что они становятся суперлогичными и обретают способность заглянуть за завесу чувств, которая ослепляет всех остальных? Значит ли это, что они ступают на путь совершенного рационализма? Совсем наоборот. Оказывается, они не могут принимать простейшие решения и ставить цели, и жизнь их идет под откос. Когда такие больные смотрят на мир и думают: «Что мне делать?» – то видят десятки вариантов, но не чувствуют мгновенного порыва «нравится – не нравится». Им приходится по самому ничтожному поводу изучать все «за» и «против», задействуя логику, но в отсутствие чувства у них нет особой причины выбрать то или другое. Когда все мы смотрим на мир, наш эмоциональный мозг мгновенно и автоматически оценивает все возможности. И один вариант, как правило, сразу вырывается на позиции самого лучшего. Нам приходится логически взвешивать «за» и «против», только если одинаково хорошими представляются два-три варианта.
Способность рационально мыслить сильнейшим образом завязана на сложной эмоциональности. Мы способны рассуждать логически только благодаря прекрасной работе эмоционального мозга. Платоновский образ разума-возничего, управляющего тупыми животными страсти, вероятно, переоценивает не только мудрость, но и могущество возничего. Находкам Дамасио больше соответствует метафора наездника на слоне. Разум и эмоции обязаны сотрудничать, чтобы обеспечивать разумное поведение, но почти всю работу делают эмоции (основная часть слона). С появлением неокортекса стало возможным существование наездника, однако и слон в результате заметно поумнел.
В девяностые, когда я примерял на себя метафору слона и наездника, к похожим выводам постепенно приходила и вся социальная психология. На смену длительному увлечению моделями обработки информации и метафоре «мозг-компьютер» пришло понимание, что на самом деле психикой всегда руководят две системы обработки информации одновременно: контролируемые процессы и автоматические процессы.
Представьте себе, что вы вызвались поучаствовать в следующем эксперименте (Bargh, Chen, and Burrows, 1996). Сначала экспериментатор дает вам несколько лингвистических задач и просит, когда закончите, подойти показать решения. Задачки очень простые: даны наборы по пять слов, и в каждом случае нужно отобрать четыре и составить из них предложение. Например, «они, ее, раздражают, видят, часто» превращается либо в «Они часто видят ее», либо в «Они часто раздражают ее». Через несколько минут, закончив работу, вы выходите в коридор, как и было сказано. Экспериментатор там, но увлечен беседой с кем-то и не смотрит на вас. Как вы поступите? Хотите верьте, хотите нет, но если в половине фраз, которые вы расшифровали, были слова, так или иначе связанные с грубостью («раздражать», «агрессивно», «нахал»), то вы, скорее всего, через одну-две минуты вмешаетесь в беседу и скажете экспериментатору: «Ну вот, я закончил. А теперь что?» А если вы расшифровали фразы, где вместо грубых слов стояли слова, связанные с вежливостью («они, ее, уважают, видят, часто»), весьма вероятно, что вы будете кротко сидеть и ждать, пока экспериментатор вас заметит, – пусть хоть десять минут.
Подобным же образом воздействие слов, имеющих отношение к старости, заставляет людей ходить медленнее, слова, связанные с профессорами, приводят к тому, что испытуемые лучше отвечают на вопросы викторины, а слова, относящиеся к футбольным фанатам, отупляют (о старости – L. Bargh et al., 1996, все остальное – Dijksterhuis and van Knippenberg, 1998). Это влияние не зависит даже от того, насколько осознанно вы воспринимаете слова, эффекты наблюдаются, даже когда слова усваиваются подсознательно, например, вспыхивают на экране всего на несколько сотых долей секунды – при такой скорости сознание их не фиксирует. Но какая-то часть психики их видит и запускает поведение, которое психологи могут оценить количественно.
По мнению Джона Барга, первопроходца в этой области, эксперименты показывают, что большинство ментальных процессов происходит автоматически и сознанию не нужно ни контролировать их, ни обращать на них внимание. Большинство автоматических процессов полностью подсознательны, но некоторые из них все же регистрируются сознательно, например, все мы ощущаем «поток сознания» (Джемс, 2003), который течет себе, повинуясь своим собственным законам ассоциаций, безо всякого руководства и усилий со стороны «Я». Автоматическим процессам Барг противопоставляет контролируемые – мышление, требующее каких-то усилий, которое происходит поэтапно и всегда разыгрывается на авансцене сознания. Например, когда вам нужно выйти из дома, чтобы успеть на рейс в 6.26 в Лондон? Об этом следует подумать сознательно: сначала выбрать средства транспорта, на которых вы поедете в аэропорт, потом учесть пробки в часы пик, погоду и строгость службы безопасности в аэропорту. Интуиция тут не поможет. Но если вы едете в аэропорт за рулем своего автомобиля, то практически все происходит автоматически – вы не обращаете внимания на то, как дышите, моргаете, ерзаете на сиденье, соблюдаете дистанцию с передней машиной, о чем рассеянно думаете, пока следите за дорогой: вы даже злитесь и ругаете нерасторопных участников движения бессознательно!
Контролируемый процесс обработки информации подчиняется ограничениям – сознательно можно размышлять только о чем-то одном за раз, – а автоматические процессы идут параллельно и охватывают сразу много задач. Психика производит сотни операций одновременно, и только одна из них сознательная, а остальные автоматические. Каковы же отношения между контролируемыми и автоматическими процессами? Можно ли считать, что контролируемый процесс – это всеведущий руководитель, царь и бог, генеральный директор, занимающийся самыми важными вопросами и мудро задающий политику, которой должны подчиняться туповатые автоматические процессы? Нет, нельзя – это отбрасывает нас назад в прометеевский сценарий, к идее божественного разума. Чтобы раз и навсегда избавиться от прометеевского сценария, полезно вернуться в прошлое и понять, почему у нас два вида процессов и почему у нас такой маленький наездник и такой большой слон.
Когда первые скопления нейронов образовали первый мозг – а было это более 600 миллионов лет назад, – эти скопления, вероятно, давали какие-то преимущества организмам, у которых они возникли, поскольку с тех пор эволюция всячески способствовала развитию мозгов. Мозг очень гибок, поскольку собирает информацию из разных частей организма животного и должен быстро и автоматически отвечать на угрозы и пользоваться всеми возможностями, которые дает окружение. Три миллиона лет назад на Земле было уже очень много животных с необычайно развитыми автоматическими способностями: и птицы, прокладывающие путь по звездам, и муравьи, совместно ведущие войны и разводящие полезные грибы, и несколько видов гоминидов, начинавших изготовлять орудия труда. Многие из этих животных располагали системами коммуникации, но язык еще не возник.
Контролируемые процессы нуждаются в языке. Можно мыслить образами, но чтобы планировать что-то сложное, взвешивать все «за» и «против» разных вариантов действий и анализировать причины успехов и неудач в прошлом, нужны слова. Когда именно у людей появился язык, неизвестно, но по большинству оценок это произошло в период примерно от двух миллионов лет назад, когда мозг у гоминидов стал значительно крупнее, до всего 40 тысяч лет назад, когда появились наскальные рисунки и другие артефакты, указывающие на современный человеческий разум (обзор датировок см. в Leakey, 1994). Но какой бы конец этого диапазона вы ни облюбовали, несомненно, что язык, логика и сознательное планирование возникли буквально за последний миг эволюции. Как последнее обновление системы – «Наездник 1.0». Языковая часть работает хорошо, но в программах логики и планирования полно багов (о том, почему большинство ментальных систем работают так хорошо, а логика – так плохо, см. Margolis, 1987). А автоматические процессы обкатаны в ходе сотен тысяч циклов и практически идеальны. Такая разница в зрелости между автоматическими и контролируемыми процессами помогает понять, почему даже недорогие компьютеры решают математические, логические и шахматные задачи лучше любого человека (у большинства из нас с такими задачами возникают трудности), но никакие роботы, даже самые дорогие, не умеют ходить по лесу даже на уровне среднего шестилетнего ребенка (моторика и восприятие у нас просто великолепны).
Эволюция не предвидит будущее. Она не способна проложить идеальный путь из точки А в точку В. Возникают лишь мелкие отклонения от существующих форм (генетические мутации), которые распространяются в популяции настолько, насколько они помогают организмам лучше реагировать на имеющиеся условия. При эволюции языка человеческий мозг не подвергся радикальной перестройке, которая полностью передала бы бразды правления в руки наездника (сознательного вербального мышления). Все и так неплохо работало, и лингвистические способности распространялись настолько, насколько они помогали слону делать важные дела немного лучше. Наездник эволюционировал в интересах слона. Но каким бы ни было происхождение языка, как только мы его заполучили, он стал важнейшим инструментом, которым можно было пользоваться для решения новых задач, и после этого эволюция отбирала тех особей, которые овладевали им лучше всех.
Помимо всего прочего, язык отчасти освободил людей от «стимульной регуляции поведения». Бихевиористы, в частности Б. Ф. Скиннер, могли во многом обосновать поведение животных набором связей между стимулом и реакцией. Одни связи – врожденные: например, вид или запах пищи вызывает у животного голод, а это приводит к тому, что животное ест. Другие – приобретенные, что видно на примере собак Павлова, которые выделяли слюну в ответ на звонок, после которого им раньше давали пищу. Бихевиористы считали животных рабами среды и обучения, которые слепо реагируют на то, какую награду может им принести все, с чем они сталкиваются. А люди, по мнению бихевиористов, ничем не отличаются от остальных животных. С этой точки зрения жалобы святого Павла можно сформулировать как «Моя плоть подвержена стимульной регуляции». Неудивительно, что плотские утехи так нас радуют. Наш мозг, как и мозг крысы, запрограммирован так, что пища и секс обеспечивают нам выброс дофамина, нейромедиатора, при помощи которого мозг заставляет нас любить занятия, полезные для сохранения наших генов (Rolls, 1999). Важную роль во влечении к подобным вещам, которые помогали нашим предкам выживать и успешно стать нашими предками, играет платоновский плохой конь. Но бихевиористы все же ошибались, толкуя природу человека. Контролируемая система позволяет людям думать о долгосрочных целях и тем самым избавляться от тирании здесь-и-сейчас – перестать автоматически соблазняться при виде соблазнительных объектов. Люди способны представлять себе альтернативы, которых не видят, например, сопоставлять отложенный вред здоровью и сиюминутное удовольствие, а еще они могут из разговоров узнавать, какие решения приведут их к успеху и обеспечат высокое положение в обществе.
Увы, бихевиористы, толкуя природу человека, ошибались не во всем. Хотя наша контролируемая система не подчиняется бихевиористским принципам, у нее относительно мало возможностей влиять на поведение. Автоматическая система формировалась естественным отбором, который требовал решительных действий с надежным результатом, и задействует области мозга, которые заставляют нас наслаждаться и страдать (орбитофронтальную кору) и обеспечивают мотивацию, направленную на выживание (гипоталамус). Автоматическая система держит палец на кнопке выброса дофамина. А контролируемая система – это скорее советник. Это наездник, которого посадили на спину слону, чтобы помогать тому принимать верные решения. Наездник дальше заглядывает в будущее и умеет добывать полезные сведения из карт и разговоров с другими наездниками, но не может заставить слона делать то, чего тот не хочет. Мне кажется, шотландский философ Дэвид Юм выразился даже точнее Платона: «Разум есть и должен быть лишь рабом аффектов и не может претендовать на какую-либо другую должность, кроме служения и послушания им» (Юм, 1995).
Таким образом, наездник – советник или раб, а не царь, не президент и не возничий, уверенно держащий в руках поводья. Наездник – переводческий модуль Газзаниги, это сознательная контролируемая мысль. А слон – все остальное. Это и интуиция, и нутряное чутье, и эмоции, и порывы – словом, вся наша автоматическая система. И слон, и наездник обладают интеллектом и при совместной работе обеспечивают неповторимые достижения человеческой мысли. Но совместная работа удается им не всегда. Вспомним три разновидности житейских коллизий, которые лучше всего иллюстрируют, как сложны подчас отношения между слоном и наездником.
Представьте себе, что на дворе 1970 год, вам четыре года и вы участвуете в эксперименте Уолтера Мишеля в Стэнфордском университете. Вы в детском саду, и к вам в группу приходит симпатичный дяденька, который сначала дает вам игрушки и немножко с вами играет. А потом спрашивает, во-первых, любите ли вы зефир (да, любите), а во-вторых, какую тарелку вам хочется взять – вот эту, с одной зефиринкой, или вон ту, с двумя (вон ту, конечно). Потом дяденька говорит вам, что ему надо ненадолго выйти, и если вы подождете, когда он вернется, то получите две зефиринки. Если вы не хотите ждать, то позвоните вот в этот колокольчик, и дяденька сразу вернется и даст вам тарелку с одной зефиринкой, но тогда вам уже нельзя будет взять две. Дяденька уходит. Вы глядите на зефиринки. Глотаете слюнки. Боретесь с собой. Если вы ничем не отличаетесь от других четырехлетних детей, то вытерпите всего несколько минут. А потом позвоните в колокольчик.
Теперь перенесемся в 1985 год. Мишель отправил вашим родителям анкету, в которой просит описать ваши личные качества, способность дожидаться отложенного вознаграждения и терпеть фрустрацию, а также указать, как вы сдали вступительные экзамены в колледж (Scholastic Aptitude Test, SAT). Родители заполняют анкету. Мишель обнаруживает, что количество секунд, которые вы прождали в 1970 году, прежде чем позвонить в колокольчик, позволяет спрогнозировать не только то, что скажут о вас родители, когда вы станете взрослыми юношами и девушками, но и вероятность, что вы поступите в престижный университет. Дети, в 1970 году сумевшие побороть стимульную регуляцию поведения и отложить награду на несколько лишних минут, лучше сопротивлялись и искушениям подросткового возраста, сосредотачивались на учебе и контролировали себя, когда что-то шло не так, как им хотелось (Shoda, Mischel and Peake, 1990).
В чем же был их секрет? По большей части дело в стратегии – в том, как дети задействовали свои ограниченные способности к самоконтролю, чтобы переключить внимание. В ходе дальнейших исследований Мишель обнаружил, что дети, сумевшие дождаться удвоенной награды, либо отворачивались от соблазнительного угощения, либо были способны придумать себе другое приятное занятие (обзор этих исследований и подробное описание взаимодействия между горячей (автоматической) и холодной (контролируемой) системой см. в Metcalfe and Mischel, 1999). Подобные навыки мышления – одна из сторон эмоционального интеллекта, способности понимать и регулировать свои мысли и чувства (Salovey and Mayer, 1990. Выражение «эмоциональный интеллект» не подразумевает, что эмоции человека носят интеллектуальный характер). Человек с развитым эмоциональным интеллектом – обладатель умелого наездника, который знает, как отвлечь или заманить слона, не устраивая поединок воль.
Контролируемая система не может одолеть автоматическую одной лишь силой воли; словно усталая мышца, она вскоре теряет силы и уступает, а автоматическая система продолжает действовать сама по себе, вечно и безо всяких усилий. Если понять, в чем могущество стимульной регуляции поведения, можно обернуть ее в свою пользу – менять стимулы окружения и избегать нежелательных, а если не удается, заполнять сознание мыслями об их не слишком соблазнительных сторонах. Например, буддизм стремится избавить людей от привязанности к своей (и чужой) плоти, поэтому буддисты разработали методы медитации на разлагающихся трупах (Obeyesekere, 1985). Приняв волевое решение смотреть на предмет, вызывающий отвращение у автоматической системы, наездник может повлиять на желания слона в будущем.
Природу расщепленной психики прекрасно понимал Эдгар По. В рассказе «Бес противоречия» герой совершает идеальное убийство, наследует имущество покойного и много лет живет припеваючи, наслаждаясь своими преступными приобретениями. А стоит мыслям об убийстве замаячить на периферии сознания, как он бормочет про себя: «Нечего бояться!» (пер. В. Рогова). Все идет прекрасно, пока в один прекрасный день он не формулирует свою мантру иначе: «Нечего бояться – нечего бояться – да – если только я по глупости сам не сознаюсь!» Эта мысль его губит. Он пытается подавить желание рассказать о содеянном, но чем сильнее старается, тем оно непреодолимее. Герой паникует, бежит, за ним гонятся, он теряет сознание – а когда приходит в себя, узнает, что во всем сознался.
Я обожаю этот рассказ, а больше всего – его название. Стоит мне оказаться на краю обрыва, на крыше, на балконе – и бес противоречия шепчет мне на ухо: «Прыгай!» Это не приказ – просто слово, которое ни с того ни с сего приходит мне на ум. Если я сижу на званом ужине рядом с уважаемым человеком, бес так и подначивает меня выпалить что-нибудь совершенно неуместное. Кто он и что он, этот бес противоречия? Дэн Вегнер, один из самых противоречивых и неординарных социопсихологов, затащил беса к себе в лабораторию и заставил сознаться, что он – личина автоматической системы.
Участников экспериментов Вегнера просили изо всех сил не думать о чем-то – о белой обезьяне, о еде, о стереотипе. Это очень трудно. А главное, как только человек перестает подавлять мысль, мысль захлестывает его, словно волна, и отогнать ее еще сложнее. Иначе говоря, Вегнер создавал в лабораторных условиях мини-навязчивости, прося испытуемых не поддаваться навязчивым мыслям. Этот эффект Вегнер называл «парадоксальным процессом» ментального контроля (Wegner, 1994). Если контролируемый процесс пытается повлиять на ход мысли («Не думай о белой обезьяне!»), он ставит четкую цель. А когда стремишься к цели, часть психики автоматически отслеживает процесс, чтобы вносить коррективы и узнать, когда будет достигнут успех. Если эта цель – какое-то действие в окружающем мире (вовремя приехать в аэропорт), система обратной связи работает хорошо. Но если цель сугубо ментальная, она только мешает. Автоматические процессы всегда начеку: «Не думаю ли я о белой обезьяне?» Слежение за отсутствием мысли порождает эту мысль, и человеку приходится еще сильнее отвлекать свое сознание. В результате автоматические и контролируемые процессы действуют в противоположных направлениях и эскалируют друг друга. Но поскольку контролируемые процессы быстро устают, рано или поздно неутомимые автоматические процессы берут верх и идут беспрепятственно, призывая на несчастного испытуемого стаи белых обезьян. Так попытка избавиться от неприятной мысли гарантирует ей место в верхних строках хит-парада самых частых размышлений.
А теперь вернемся ко мне на званом обеде. Простая мысль «Только бы не ляпнуть глупость» запускает автоматические процессы, высматривающие признаки глупости. Я знаю, что было бы глупо отпускать шуточки по поводу бородавки на лбу уважаемого человека, шептать «Я вас люблю» или выкрикивать непристойности. И вот я на уровне сознания регистрирую три мысли: «пошутить про бородавку», «шепнуть „Я вас люблю“» и «выкрикнуть непристойность». Это не команды, просто мысли, возникающие в голове из ниоткуда. Фрейд основывал на таких непрошеных мыслях и свободных ассоциациях свою теорию психоанализа и обнаружил, что зачастую у них есть сексуальный или агрессивный оттенок. Однако исследования Вегнера дают более простое и невинное объяснение: автоматические процессы генерируют тысячи мыслей и образов ежедневно, зачастую через свободные ассоциации. А закрепляются те, которые нас особенно шокируют, те, которые мы подавляем или отрицаем. Подавляем мы их не потому, что в глубине души знаем, что это правда (хотя иногда так и есть), а потому, что они страшные и стыдные. Но раз уж мы пытались их подавить и ничего не получилось, они превращаются в навязчивые мысли, что заставляет нас верить во фрейдистские идеи о мрачном и злобном бессознательном.
Рассмотрим следующий сюжет.
Марк и Джулия – брат и сестра. На летних студенческих каникулах они поехали во Францию вдвоем. Как-то они остановились на ночь в хижине у моря. И решили, что было бы забавно и интересно заняться любовью. По крайней мере, это будет новый неожиданный опыт для обоих. Джулия принимает противозачаточные таблетки, но Марк на всякий случай использует презерватив. Секс приносит молодым людям массу удовольствия, но они решают на этом остановиться и не повторять эксперимент. Эта ночь становится их маленькой тайной, благодаря которой они становятся еще ближе друг другу.
Как вы считаете, можно ли взрослым людям заниматься любовью по взаимному согласию, если по воле случая они брат и сестра? Если вы похожи на большинство моих испытуемых, то, не задумываясь, ответите «нет» (Haidt, 2001; Haidt, Koller, and Dias, 1993). Но как вы обоснуете такое суждение? Часто главным аргументом против инцеста служит соображение, что если в результате появятся дети, им передадутся генетические аномалии. Но когда я подчеркиваю, что брат и сестра применяли сразу два контрацептивных средства, никто почему-то не говорит: «А, ну тогда все нормально». Нет – все начинают искать другие доводы: «Это навредит их отношениям». Когда я отвечаю, что в случае Марка и Джулии секс лишь укрепил отношения, мои собеседники чешут в затылке, хмурятся и говорят: «Я уверен, что так нельзя, просто мне трудно объяснить почему».
Основная мысль таких исследований состоит в том, что нравственные суждения сродни эстетическим. Когда видишь картину, то, как правило, сразу и автоматически понимаешь, нравится она тебе или нет. Если кто-то попросит объяснить, почему ты так думаешь, начинается конфабуляция. На самом деле ты не знаешь, почему считаешь, что это красиво, но переводческий модуль (наездник) очень ловко умеет приводить обоснования, как и обнаружил Газзанига в ходе исследований расщепленного мозга. Поэтому ты сразу ищешь правдоподобную причину, по которой картина тебе нравится, и хватаешься за первое, что кажется осмысленным (говоришь что-то неопределенное про колорит, светотень или отражение художника в блестящей поверхности клоунского носа). Вот и нравственные суждения примерно такие же: у двух человек есть какое-то твердое мнение по тому или иному вопросу, но чувства выходят на первый план, а рациональное обоснование сочиняется по ходу дела – ведь надо завалить противника аргументами. Часто ли бывает, чтобы спорщик согласился с вами, потому что вы не оставили от его довода камня на камне? Естественно, нет: развенчанный довод вовсе не был причиной, по которой у собеседника сложилось такое мнение, его сочинили уже после того, как суждение было высказано.
Если вслушаться в нравственные суждения, иногда можно услышать кое-что неожиданное: поводьями завладел слон, и это он руководит наездником. Это слон решает, что хорошо, а что плохо, что прекрасно, а что уродливо. Интуитивные догадки, нутряные ощущения и резкие суждения генерируются постоянно и автоматически, как пишет Малкольм Гладуэлл в «Озарении» (Гладуэлл, 2010А), но связать фразы и составить доводы, чтобы предоставить их собеседникам, может только наездник. В нравственных суждениях наездник уже не просто советник слона, он становится адвокатом, защищающим точку зрения слона в суде общественного мнения.
Вот каково наше положение, о котором сокрушались святой Павел, Будда, Овидий и многие другие. Наша психика – вольная конфедерация разных частей, но мы отождествляем себя лишь с одной из них – с сознательным вербальным мышлением. И уделяем ему незаслуженно много внимания. Мы словно пьяница из анекдота, ищущий потерянные ключи от машины под фонарем. («А вы что, их здесь уронили?» – спрашивает полицейский. – «Нет, вон там, в темном переулке, но здесь светлее»). Поскольку мы видим лишь краешек обширного поля деятельности психики, нас застают врасплох порывы, желания и соблазны, возникающие словно бы из ниоткуда. Мы делаем заявления, даем обеты и принимаем решения – а потом с изумлением обнаруживаем, что бессильны держать слово. Иногда мы приходим к выводу, что боремся со своим бессознательным, ид, животным «Я». Но на самом деле мы – единое целое. Мы – наездник и мы – слон. У каждого из них свои сильные стороны и свои неповторимые таланты. Остаток книги посвящен тому, как сложные, но во многом туповатые существа вроде нас умудряются ладить друг с другом (главы 3 и 4), находить свое счастье (главы 5 и 6), психологически и нравственно расти (главы 7 и 8) и обретать цель и смысл жизни (главы 9 и 10). Но сперва давайте разберемся, почему слон такой пессимист.