64044.fb2 Бесы: Роман-предупреждение - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 8

Бесы: Роман-предупреждение - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 8

Глава 7 Образ будущего

…Тогда подумаем, как бы поставить

строение каменное. В первый раз! Строить мы будем, мы, одни мы!

Ф. М. Достоевский, «Бесы»

Степан Трофимович Верховенский, подвергшийся со сто роны тупого и самодовольного чиновника особых поручений при губернаторе унизительной и оскорбительной процедуре обыска, в результате которого были отобраны книги, бумаги и письма, в волнении и сильном душевном расстройстве про износит несколько загадочных фраз — почти смешных и безу словно нелепых в контексте реальностей русского губернского города конца 1860-х — начала 1870-х годов прошлого века. Переведем наполовину французский текст его речей на русский язык: «Нужно, видите ли, быть готовым… каждую минуту… при дут, возьмут, и фью — исчез человек!»; «Кто может знать в наше время, за что его могут аресто вать?»; «У нас возьмут, посадят в кибитку, и марш в Сибирь на весь век, или забудут в каземате…»; «Ну пусть в Сибирь, в Архангельск, лишение прав, — поги бать так погибать! Но… я другого боюсь… высекут». У Хроникера, собеседника и конфидента Степана Трофи мовича, есть все основания считать «такое безумие» неве роятным и невозможным преувеличением. «Такое полнейшее, совершеннейшее незнание обыденной действительности было умилительно и как-то противно», — отмечает Хроникер Антон Лаврентьевич. Однако «полнейшее, совершеннейшее незнание обыденной действительности — в отношении того, что вообще можно сделать с человеком, — проявленное малодушным Степаном Трофимовичем Верховенским, оказалось не безумием, а почти ясновидением. Может быть, в припадке раздражения и обиды

Степану Трофимовичу померещилась совсем другая обыден ная действительность — как образ будущего. Будущее — в той его ипостаси, которая связана с судьбой отдельного человека и целого народа, — присутствует в «Бе сах» скупыми, но устрашающими штрихами. В программе смуты и беспорядка, крови, огня и разруше ния преданий, составленной Петром Верховенским, есть важ ные пункты, касающиеся «строительства». В первую очередь, понимает он, следует подумать о человеке. «Главное, изменить природу человека физически. Тут вполне надо, чтоб переменилась личность на стадность, уже непосредственно, хотя бы он давно забыл перво начальную формулу» (11, 271). Развивая идею Шига- лева о тотальном рабстве и органическом перерож¬ дении человеческого общества в равенство, Петр Вер ховенский вполне отчетливо и определенно обозначает тот уровень, «который нельзя будет переступить в будущем об ществе» (11, 272). Развивая также свой собственный тезис «мы всякого гения потушим в младенчестве», Петр Степано вич в черновой программе расшифровывает свой замысел, ука зывая на те необходимые средства, которые и должны при вести к необходимому среднему уровню. Будущим — не тепе решним, но будущим — принципам, рассуждает он, все, что выше среднего уровня, будет чрезвычайно вредно: «средина выше всех целей» (11, 270). Итак, главное — не допустить избытка желаний: «Чуть- чуть образование и развитие — вот уже и желания аристо кратические, во вред коммуне; чуть-чуть семейство или лю бовь — вот уже и желание собственности» (11, 272). Искоре нить в человеке чувства и желания семейственные, собствен нические, любовные, даже просто интимно-половые, то есть все то, что выводит за пределы среднего уровня и выделяет человека из толпы и стада, — в этом и состоит кардинальный путь перерождения человечества. Ум, оставленный на самого себя; мир, оставивший веру; общество, лишенное нравственных оснований; цивилизация, измеряющая благосостояние госу дарства числом, мерой и весом продуктов, которые произво дятся людьми, а не уровнем их нравственности, — образуют фундамент «строения каменного», задуманного Петром Вер ховенским. Архитектурный проект будущего здания имеет централь ную осевую линию — стержень всего замысла: «когда человек обращается в гадкую, трусливую, жестокую, себялюбивую мразь, — вот чего надо!»

Собственно говоря, программа перерождения человека действует отчасти уже в практике создания ячеек-пятерок. Человеческие качества в этом смысле — особая забота орга низатора: «Липутин мошенник, но я у него одну точку знаю. Нет мошенника, у которого бы не было своей точки. Один Лямшин безо всякой точки, зато у меня в руках». Таким образом, новый человек, человек преображенный — без религиозных предрассудков, без моральных рефлексий, без нравственных оснований, без «аристократических» жела ний и без избытка переживаний — человек идеально усред ненный и избавленный от такой обузы, как талант и совесть, честь, и достоинство, — такой человек и должен, по замыслу, стать материальной силой задуманного строительства. Строить же, по словам Петра Степановича Верховенского, «мы будем, мы, одни мы!». В романе Евгения Замятина «Мы» — будто повинуясь гулкому эху «Бесов» — зародыши будущего из хроники Досто евского вырастают в грандиозную и гротескную картину уже завершенного здания. «Строение каменное» — Единое Госу дарство, тысячу лет назад покорившее своей власти весь земной шар и поставившее главной задачей с помощью сте клянного электрического, огнедышащего ИНТЕГРАЛА (некоей суперкосмической машины) проинтегрировать бес конечное уравнение вселенной и подчинить себе неведомых инопланетян, находящихся в «диком состоянии свободы» 1. «Если они не поймут, что мы несем им математически безо шибочное счастье, — цитирует Государственную Газету глав ный герой романа нумер Д-503, строитель ИНТЕГРАЛА и Хроникер повествования, — наш долг заставить их быть счастливыми». Как понимают счастье в Едином Государстве? Нумера, победившие в результате Двухсотлетней войны (после кото рой выжило две десятых населения земного шара) старого Бога, старую жизнь и былую свободу, живут в мире прямых линий и видят над собою всегда одно и то же стерильно без облачное небо. Нумера ходят по стеклянным мостовым, оби тают в идеально прозрачных коробках-квартирах, созерцают, глядя сквозь стены домов, квадратные гармонии серо-голубых шеренг из самих себя. «Каждое утро, с шестиколесной точ ностью, в один и то же час и в одну и ту же минуту мы, миллио ны, встаем как один. В один и тот же час единомиллионно начи- 1 Замятин Евгений. Мы. — «Знамя», 1988, № 4–5. В дальнейшем роман цитируется по этому изданию.

наем работу — единомиллионно кончаем. И сливаясь в единое, миллионнорукое тело, в одну и ту же, назначенную Скрижалью, секунду, мы подносим ложки ко рту и в одну и ту же секунду выходим на прогулку и… отходим ко сну…» У нумеров одина ковы даже мысли. «Это потому, — объясняет одна из героинь романа, — что никто не «один», но «один из». Контролю Единого Государства подлежат все сферы жизни нумеров, вплоть до сексуальной: и поскольку смысл бесчис ленных жертв Двухсотлетней войны был прежде всего в том, чтобы стереть различия между нумерами, не оставив им повода для зависти или хотя бы сопоставления себя с другими, необхо димо было обуздать Голод и Любовь — двух властелинов мира. Счастье, которое в Едином Государстве понимается как дробь, где блаженство и зависть — это числитель и знаменатель, требует самой жесткой, самой беспощадной — «ради счастья!» — регламентации знаменателя. Математически орга низованная стихия любви, когда дробь приближается к нулю, вырождается в «талонное право» — исторический «Lex sexua- lis»: «всякий из нумеров имеет право — как на сексуальный продукт — на любой нумер». И вся сила переживаний — ярость, ревность, страсть, все бремя любви и ненависти — приведено в упорядоченном Государстве к «гармонической, приятно-полезной функции организма». Кажется, знакомый завет из толстой тетради Шигалева услышан и воплощен в жизнь с точностью математической и со смыслом, исключающим произвольные толкования. «Каждый принадлежит всем, а все каждому», — сказано в ней, и вот являются розовые талоны на партнера по предва рительным заявкам; сексуальная жизнь становится плановой отраслью, и дети рождаются согласно научному детоводству (по аналогии с садоводством или птицеводством) от пары, прошедшей экспертизу по шкале Материнской и Отцовской норм. «В стаде должно быть равенство…»; «Все к одному знаме нателю…» И вот нумера пуще огня — дикого, древнего огня — боятся как-то выделиться среди других, ибо «быть оригиналь ным — это нарушить равенство». Они боятся видеть сны, ибо в идеологии Единого Государ ства сон — серьезная психическая болезнь, инородное тело в безупречно хронометрических механизмах мозга. «В мире одного только недостает: послушания» — и вот, верные Скрижалям Единого Государства, нумера провозгла шают: единственное средство избавить человека от преступле ния — это избавить его от свободы. Сам инстинкт свободы

объявлен преступным и представлен как атавизм — подобно волосам на руках и ногах. «Мы всякого гения потушим в младенчестве» — и вот мы- нумера навсегда изгоняют припадки вдохновения, «леча» их как опасную форму эпилепсии. «Цицерону отрезывается язык, Копернику выкалывают глаза, Шекспир побивается каменьями» — и вот Государствен ный поэт R-13 поэтизирует смертный приговор по делу другого поэта, возомнившего себя гением… Нумера знают: «допотоп ные времена всевозможных шекспиров и достоевских — или как их там — прошли», великий ИНТЕГРАЛ дает возмож ность «проинтегрировать от нуля до бесконечности — от кре тина до Шекспира». «Мы, — с гордостью говорят они о себе, — счастливейшее среднее арифметическое…» На том экспериментальном поле, каким является про странство и время романа Замятина, проверяется в опыте художественного исследования принципиальная модель, согласно которой равенство и послушание преобразуют чело веческую породу. «Материалу хватит на тысячу лет», — утвер ждает Петр Верховенский, и цивилизация Единого Госу дарства всю эту тысячу лет штампует существа-нумера, кото рые едят нефтяную пищу, пользуются «правом штор» на про межуток талонной любви, лишены снов и на досуге осваивают систему научной этики, основанной на вычитании, сложении, делении и умножении. За тысячу лет задачка из старинного задачника («те же девять десятых должны потерять личность и обратиться вроде как в стадо и при безграничном повиновении достигнуть рядом перерождений первобытной не винности, вроде как бы первобытного рая». — Л. С.) успешно решена: нумера вновь простодушны и невинны, как Адам и Ева. «Никакой этой путаницы о добре, зле: все — очень просто, райски, детски просто». Воплотилась даже древняя мечта об ангелах-хранителях: розовые существа с ушами-крыльями, двоякоизогнутые из Бюро Хранителей неотступно следуют за нумерами, любовно охраняя их от малейшей ошибки, от малей шего неверного шага. «Как много из того, о чем они (древние люди. — Л. С.) — только мечтали, в нашей жизни материали зовалось», — констатирует Д-503. А Государственный поэт R-13 добавляет: «Благодетель, Машина, Куб, Газовый Коло кол, Хранители — все это добро, все это величественно, пре красно, благородно, возвышенно, кристально-чисто. Потому что это охраняет нашу несвободу — то есть наше счастье. Это древние стали бы тут судить, рядить, ломать голову — этика, неэтика…»

Антиутопия Евгения Замятина о роковом счастливом буду щем человечества, рисуя странный, смутно узнаваемый мир шигалевщины через тысячу лет, ставит и решает, в сущности, один-единственный вопрос: может ли тоталитарный режим подчинить человека до конца? могут ли граждане, чья воля полностью атрофирована, чьи судьбы слепо отданы во власть Благодетеля (или Вождя, или Ивана-Царевича), генетически сохраниться людьми и сберечь зародыши совести и гуман ности? может ли человек в ситуации тотального нравствен ного паралича сохранить облик и подобие Божие? Ответ Замятина — при всей пугающей мрачности нари сованного им будущего мира — воспринимается скорее даже оптимистично. Роман-предупреждение, созданный в разгар военного коммунизма и вновь напомнивший об уже известной, предсказанной опасности, все-таки — несмотря на безрадост ную футурологию — не беспросветен. За пределами Зеленой Стены бушует лесная чаща — с дикими запахами цветов, меда и свободы. Там можно любить, рожать и у тебя не отнимут ребенка. Внутри Единого Госу дарства разрастается эпидемия — образование души у нуме ров: их томит бессонница, настигает старинная болезнь любви, просыпается «Я» взамен «МЫ». Государственная Газета сообщает: «По достоверным сведениям, вновь обнару жены следы до сих пор неуловимой организации, ставящей себе целью освобождение от благодетельного ига Государ ства». Зреет смута, и вот уже в День Единогласия тысячи рук взлетели на вопрос «против?». Бунт путает в сознании нуме ров главные ориентиры — кто «мы» и кто «они». Возникает угроза дикого состояния свободы. Нумер Д-503 впервые уви дел людей и ощутил пьяное, неведомое ему чувство — он стал единицей, отдельным, а не слагаемым существом… Мир Единого Государства в романе Замятина не смог обрести спасительного для себя единообразия. Многообразие жизни, непредсказуемость каждого человека, даже если он «нумер», генетическая неистребимость в нем солнечного, лесного — оттуда, из чащи — оставляют некую надежду. И даже тогда, когда, защищаясь, Государство обнаруживает источник повальной болезни нумеров — неистребленный моз говой узелок, продуцирующий фантазию, и подвергает народ Великой Операции, остается выбор: операция и «стопроцент ное счастье» или — свободная жизнь среди не покорившихся Благодетелю лесных людей. Как свидетельствует Хроникер и строитель Интеграла Д-503, предавший любовь, смирив шийся и хирургически лишенный живительного узелка фан-

тазии, значительное количество нумеров «изменило разуму». И все-таки дурное предчувствие Степана Трофимовича Верховенского, как будто абсолютно вздорное и нелепое, томило и страшило его. «Они», которые угрожают ему, спо собны на все, «они» — не остановятся ни перед чем. Кошмары пыток и подземелий мерещатся ему, доводя до исступления, до опустошительного отчаяния. «Cher… под вами вдруг раз двигается пол, вы опускаетесь до половины… Это всем извест но… Я десять тысяч раз представлял себе в воображении!» Силы, способные загнать Степана Трофимовича в угол, ковар ны и изощренны. «Пусть даже меня простят, пусть опять сюда привезут и ничего не сделают — и вот тут-то я и погиб». Тре бовать своих прав, протестовать, исполнить долг неповино вения («я гражданин и человек, а не щепка»), не допустить насилия и издевательства («Он не смеет меня мучить, не то арестуй, арестуй, арестуй!») — значит для Степана Трофимо вича сохранить самоуважение и человеческое достоинство. Позже Степан Трофимович задаст губернатору Лембке (в ко тором подозревает мучителя и гонителя) свой вопрос, испол ненный в перспективе будущего символического значения. «Покорнейшая просьба моя объяснить мне, если возможно: каким образом, за что и почему я подвергнут был сегодняш нему обыску? У меня взяли некоторые книги, бумаги, частные, дорогие для меня письма и повезли по городу в тачке…» Покорнейшая просьба Степана Трофимовича была уваже на: с ним обошлись по-человечески; но самим вопросам — «почему?» и, главное, «за что?» — предстояла долгая и без ответная жизнь. Сфера и пределы применения насилия к человеку — так, как они изображены в «Бесах», — вызывают ощущения в выс шей степени тревожные, если учитывать нравственные и пра вовые нормативы минувшей эпохи. Результаты воздействия насилия над человеком, немыслимые для гуманнейшего ХIХвека (конечно же несправедливо названного «железным»), выглядят в романе Достоевского диким преувеличением, фан тастическим сгущением красок или, как говорит Хроникер в случае со Степаном Трофимовичем, «безумием и бредом». Но именно это, может быть, гипертрофированное в контексте кон кретного времени отношение к потенциалу насилия, этот почти апокалипсический ужас перед «тайной и авторитетом» механизмов подавления, пусть пока неведомых, привели к кар динальному вопросу XX века: есть ли что-нибудь такое, чего нельзя сделать с человеком силой?

Можно, собрав кучку приверженцев, хитростью и обманом втянуть их в политическое убийство. Можно путем самого бесцеремонного психологического давления, манипулируя ложными идеями, заставить человека стать послушным согла шателем или даже соисполнителем в их реализации. Можно даже убедить его в необходимости и безальтернативности насилия. Можно, используя некоторые специфические качества лич ности, ее убеждения или верования, корыстно воздействовать на них вплоть до их искажения и разрушения. Можно расста вить человеку такие идеологические ловушки, так опутать его ложью и демагогией, что он утратит какие бы то ни было нравственные ориентиры: «сбились мы, что делать нам?» Мож но затолкнуть человека в ситуацию безвыходности и тупика и фактически вынудить его к самоубийству. Можно корыстно использовать факт самоубийства для доказательства своего алиби в деле об убийстве. Можно затравить и запугать человека, доведя его до умопомешательства и распадения личности. Можно повязать людей круговой порукой страха, принудив к соучастию в преступлении. Можно добиться, чтобы вконец потерявшийся и запутавшийся человек оговорил себя и других. Можно найти такие способы давления на человека, при которых он способен отречься и от себя, и от своих близ ких. Можно, оказалось, еще и еще многое. Вопреки общегуманистическим представлениям века, во преки оптимистическим его прогнозам — о том, что человека невозможно сломить до конца, или о том, что человек сильнее чинимого над ним насилия, или о том, что человек «вынесет все», — роман «Бесы» сеял страшное подозрение относительно этого рокового вопроса: есть ли что-нибудь такое, чего нельзя сделать с человеком силой Вопреки собственной иронической (почти сатирической) интонации роман Достоевского несом ненно подразумевал действительную возможность реализации тех самых почти абсурдных нелепостей, которые в запале и горячке высказал Степан Трофимович: «Нужно, видите ли, быть готовым… каждую минуту… придут, возьмут, и фью — исчез человек!» Теме исчезающих людей суждено было стать кровавым кошмаром XX века: кошмаром российской реальности и идеей fixe мирового искусства. Самые отчаянные головы шли на встречу фактам, и эти факты, пропущенные через совесть, обретали статус художественной или документальной хроники тоталитаризма. В этом смысле честь явиться обличителем политической бесовщины и государственного террора в равной

степени принадлежит и мемуарам, и документам, и произве дениям с вымышленным сюжетом. Среди моря антитотали тарной литературы, генетически связанной с традицией До стоевского в его пророчествах о будущем, хочется особо отме тить два произведения. Одно из них — повесть малоизвестного сибирского писателя Владимира Зазубрина (1895–1938) «Щепка», написанная в 1923 году, второй — всемирно извест ный роман классика английской литературы Дж. Оруэлла «1984». Оба, в сущности, об одном и том же: что может сделать с человеком насилие. «Повесть о Ней и о Ней» — такой подзаголовок имеет повествование Вл. Зазубрина. О Ней — значит, о революции, о Ней — значит о любимой дочери революции — ЧЕКА. Человек на пути революции — ничто. Человек за минуту перед расстрелом в подвалах ЧЕКА — и того хуже. Написан ная под углом зрения кровавого палача Срубова, начальника губчека, повесть Вл. Зазубрина буквально распластывает по павшего под секиру революции человека — священнослужи теля, старую крестьянку, белого офицера, молодую красавицу и сотни других. «Расстреливали пятеро — Ефим Соломин, Ванька Мудыня, Семен Худоногов, Алексей Боже, Наум Непомнящих. Из них никто не заметил, что в последней пятерке была женщина. Все видели только пять парных окровавленных туш мяса. Трое стреляли как автоматы. И глаза у них были пустые, с мертвым стеклянистым блеском. Все, что они делали в под вале, делали почти непроизвольно. Ждали, пока приговоренные разденутся, встанут, механически поднимали револьверы, стреляли, отбегали назад, заменяли расстрелянные обоймы заряженными. Ждали, когда уберут трупы и приведут новых. Только когда осужденные кричали, сопротивлялись, у троих кровь пенилась жгучей злобой. Тогда они матерились, лезли с кулаками, с рукоятками револьверов. И тогда, поднимая ре вольверы к затылкам голых, чувствовали в руках, в груди холодную дрожь. Это от страха за промах, за ранение. Нужно было убить наповал. И если недобитый визжал, харкал, пле вался кровью, то становилось душно в подвале, хотелось уйти и напиться до потери сознания. Но не было сил. Кто-то огром ный, властный заставлял торопливо поднимать руку и прикан чивать раненого… После четвертой пятерки Срубов перестал различать лица, фигуры приговоренных, слышать их крики, стоны. Дым от табаку, от револьверов, пар от крови и ды ханья — дурнящий туман. Мелькали белые тела, корчились в предсмертных судорогах. Живые ползали на коленях, молили.

Срубов молчал, смотрел и курил. Оттаскивали в сторону расстрелянных. Присыпали кровь землей. Раздевшиеся живые сменяли раздетых мертвых. Пятерка за пятер кой» 1. С жестоким, поистине варварским сладострастием наблю дает Срубов за корчами человека перед лицом насилия и смер ти. Вот поп, раздетый, не владеющий собой, с глазами, вылез шими из орбит, деморализованный, с ноющим, дребезжащим голосом: «Святый боже, святый крепкий»… Вот двое других — с мертвыми, расширенными от ужаса глазами… Вот третий — который хрипел, задыхался, молил… «А для Срубова он уже не человек — тесто, жаворонок из теста. Нисколько не жаль такого. Сердце затвердело злобой». От загубленных людей остаются «пуды парного мяса», «кровью парной, потом едким человечьим, испражнениями пышет подвал»; «пощадите», «умоляю», «невинно погибаю», «господи, помилуй», «А в под вал вели и вели живых, от страха испражняющихся себе в белье, от страха потеющих, от страха плачущих… Сотни людей заняты круглые сутки… С гулким лязгом, с хрустом буравят черепа автоматические сверла. Брызжут красные непрогораю- щие опилки. Смазочная мазь летит кровяными сгустками мозга». Фабрика смерти… Есть ли что-нибудь такое, чего нельзя сделать с человеком силой? Этот вопрос — на фоне подвала губчека — воспринимается как напыщенная, отвлеченная риторика, почти как издевательство над очевидностью. «Я гражданин и человек, а не щепка», — волновался и кри чал Степан Трофимович Верховенский, когда над ним было совершено насилие. «Щепка», — утверждает автор повести «О Ней и о Ней», имея в виду революционную «рубку леса». Повествование о страшной лаборатории уничтожения людей в губернских подвалах — потрясающий художественный документ о том, что делает с человеком насилие: с человеком, над которым оно чинится, и с человеком, который сам его творит. Срубов, начальник губчека, человек железной воли, безжа лостности и жестокости, на совести которого не десятки и даже не сотни загубленных, ищет формулу революции, которая оправдала бы пролитую им кровь. В одном случае — когда выпускает из подвала «обманутых крестьян» — это «братство трудящихся». В другом случае — когда товарищ Срубова по 1 Зазубрин Владимир. Щепка. Повесть о Ней и о Ней. — «Си бирские огни», 1989, № 2, с. 11–12. Предисловие В. Правдухина, с. 4–5. Далее повесть цитируется по этому изданию.

гимназии, университету и партийному подполью подписал смертный приговор отцу Срубова — рождается тезис, что «свобода — это бесстрашие». В третьем — когда его подчинен ный, следователь Иванов, насилует перед расстрелом аресто ванную женщину и Срубов велит расстрелять обоих — форму ла уточняется: «Позволено то, что позволено… Иначе не рево люция, а поповщина. Не террор, а пакостничанье… Револю ция — это не то, что моя левая нога хочет. Революция… во- первых… ор-га-ни-зо-ван-ность… Во-вторых… пла-но-мер- ность, в-третьих, ра-а-счет… Революция — завод механиче ский». А коллега Срубова Пепел добавляет: «Революция — никакой филозофий». Машинист революции, чья машина работает «гневом масс, организованным в целях самозащиты», Срубов не только прак тик, но еще аналитик и поэт террора. Все свободные минуты своих «серо-красных» будней он заполняет, делая наброски для будущей книги о терроре. На протокольных листах, на бланках губернской чрезвычайки Срубов размышляет о пре имуществах отечественных казней, о перспективах террора в будущем построенном обществе. «Во Франции были гильотина, публичные казни. У нас подвал. Казнь негласная. Публичные казни окружают смерть преступника, даже самого грозного, ореолом мученичества, героизма. Публичные казни агитируют, дают нравственную силу врагу. Публичные казни оставляют родственникам и близким труп, могилу, последние слова, последнюю волю, точную дату смерти. Казненный как бы не уничтожается совсем. Казнь негласная, в подвале, без всяких внешних эффектов, без объявления приговора, внезапная, действует на врагов подавляюще. Огромная, беспощадная, всевидящая машина не ожиданно хватает свои жертвы и перемалывает, как в мясо рубке. После казни нет точного дня смерти, нет последних слов, нет трупа, нет даже могилы. Пустота. Враг уничтожен совершенно». И еще одна методическая рекомендация (на подписанном протоколе обыска): «Террор необходимо организовать так, чтобы работа палача-исполнителя почти ничем не отличалась от работы вождя-теоретика. Один сказал — террор необходим, другой нажал кнопку автомата-расстреливателя. Главное, чтобы не видеть крови». И Срубов, нервы которого уже не выдерживают «ритмов революции», а воспаленный мозг — «серо-красных», кровавых будней мясорубки-чека, Срубов, который стал бояться темноты

и к его приходу мать зажигала огонь во всех комнатах, за писывает: «В будущем «просвещенное» человеческое общество будет освобождаться от лишних или преступных членов с помощью газов, кислот, электричества, смертоносных бактерий. Тогда не будет подвалов и «кровожадных» чекистов. Господа ученые, с ученым видом, совершенно бесстрашно будут погружать живых людей в огромные колбы, реторты и с помощью все возможных соединений, реакций, перегонок начнут обращать их в ваксу, в вазелин, в смазочное масло. О, когда эти мудрые химики откроют для блага человечества свои лаборатории, тогда не нужны будут палачи, не будет убийства, войн. Исчез нет и слово «жестокость». Останутся одни только химические реакции и эксперименты…» Что делает с человеком то насилие, которое он сам чинит? Проходит ли безнаказанно для него обладание такой властью, такой недосягаемой высотой, с которой все остальные люди — не более чем точки, булавочные головки? Справляется ли чело веческое естество с функцией мясорубки? Как бы ни оправдывался Срубов мысленно, какие бы аргу менты об исключительности «чрезвычайных» людей ни нахо дил, сколько бы ни убеждал сам себя в необходимости орудия классовой расправы, чем бы ни маскировал подлинную суть дела, которое он делал, — «потом была койка в клиниках для нервнобольных. Был двухмесячный отпуск. Было смещение с должности предгубчека. Была тоска по ребенку. Был длитель ный запой…». И был «на спине, на плечах, на голове, на мозгу черный пепел жгучей черной горой». Тогдашний критик, написавший предисловие к повести «Щепка», Валериан Правдухин, от всей души, видимо, стремив шийся облегчить путь так и не осуществившейся публикации, прочел ее в духе тех позиций, которые и в самом деле могли продвинуть повесть в печать. Логика и аргументы критика — может быть, еще более выразительный документ эпохи, чем сама повесть. «Повесть о революции и о личности» — так называется это предисловие. Критик отдает себе отчет, что тема революции, террора чека — жгучая и страшная тема и что материал повес ти страшен и чудовищен — как нагромождение ужасов. Но критик хвалит писателя за то, что ему удалось преодолеть обывательские разговоры о революции и дать вопросу «пра вильную постановку»: «Зазубрин не сюсюкает, он не ужасается, он как художник с беспощадно холодной внешней манерой и суровостью подходит к этой теме».

Новая форма для изображения революции — это, по мне нию критика, самый стиль повести, ее ритм, «суровый, резкий, скупой и ударный»: ведь революция «уничтожила не только старый миропорядок, наше былое, индивидуалистическое пре краснодушие, но и заставляет нас жить, чувствовать по-иному, утверждает новую поступь, ритмику наших душевных пере живаний». Какие новые душевные переживания и чувствования дол жна вызывать в человеке революция? Какие изменения в чело веческом сознании должно производить разрешенное, санкцио нированное и идеологически обоснованное насилие? Критик В. Правдухин в своем кратком предисловии к повести дает, в сущности, новый кодекс моральных ценностей — в их карди нальном отличии от привычных ценностей старого мира. «Если Достоевский в «Бедных людях», если Л. Андреев, после дыш индивидуалистического символизма, в своем рассказе «Семь повешенных» ставили своей задачей вызвать ненужную жизни жалость в наших душах к ненужному Янсону: претво рить никчемную кантовскую идею о самодовлеющей ценности существования каждого человека, то Зазубрин, изображая совсем не идеал революционера, ставит своей задачей показать, что есть общее — грядущий океан коммунизма, бесклассового общества, во имя которого революция беспощадно идет по трупам вырождающихся врагов революции». «Нужна черная работа», — проповедовал Петр Верховен ский. — Нужно злобу дня». Поэтизируя карающий меч рево люции, Вл. Зазубрин, как утверждает его критик, «художни чески побеждает мещанство, индивидуализм, выжигая из нас оставшийся хлам мистических и идеалистических понятий в наших душах о нужности ненужных, остывших уже идей». Черная работа по окончательной ликвидации «атавистических» (выражение критика) понятий, «последних наслоений остав шихся напластований буржуазной мистики и морали» трак туется самодеятельным идеологом как высокое мужество, небывалая художническая дерзость. Само понятие трагедии, вслед за подобными «атавистическими» пережитками, пол ностью переосмысливается: так, трагедию и гибель Срубова, задушенного пролитою им кровью, критик интерпретирует как несчастье, происшедшее вследствие наличия у героя души — этой «исторической занозы». Герой «не выдерживает» подвига революции — и гибнет. «Гибнет во имя революции, как Мои сей, которому «не дано войти в землю обетованную» комму нистического общества». Здесь, с пафосом утверждал критик, «не корчи героев Достоевского, которые стоят над бездной

вопроса, все ли позволено… Здесь перед нами герой, какого еще не видала человеческая история». «Социальная педагогика» (пользуясь выражением Горь кого) повести «Щепка», указывающая на исторические раны и атавистические предрассудки, вроде души, должна была помочь «выжечь окончательно из своего существа оставшиеся «занозы» исторического прошлого, чтобы стать смелым инже нером неизбежного и радостного переустройства его». Крошечное, в полторы журнальных страницы, предисловие к повести «Щепка» зафиксировало, кажется, факт чрезвычай ной важности: появление в литературе — в результате «смелой попытки молодого талантливого художника» — героя-мутанта, то есть героя, какого еще не видала челове ческая история. Похоже, что и в самом деле, в ходе углубления революции, по мере того как ее беспощадный кро вавый меч обнажал своими ударами «проклятое наследие» «вековых блужданий человечества», удалось добиться органи ческого перерождения человека и он стал «мощным по-звери- ному, цельным и небывало сильным инженером переустройства мира». Обнаружив и указав на тот внутренний дефект, который мешает человеку перешагнуть через последний барьер, лите ратурный критик переходной эпохи 1923 года приветствовал рождение героя, максимально свободного от каких бы то ни было душевных рефлексий, героя будущего.

* * * В великой книге XX века, романе Дж. Оруэлла «1984», образ будущего возникает как эпоха «одинаковых и одино ких», где былое превращено в небыль и где отрицается сам факт существования людей, исчезающих без следа по ночам. Малодушная сентенция Степана Трофимовича Верховен ского «…придут, возьмут, и фью — исчез человек!» достигает в романе Оруэлла наивысшей степени реализации; а качество исчезновения становится абсолютным. «Бывало это всегда по ночам — арестовывали по ночам. Внезапно будят, грубая рука трясет тебя за плечи, светят в глаза, кровать окружили суровые лица. Как правило, суда не бывало, об аресте нигде не сообщалось. Люди просто исчезали, и всегда — ночью (вспомним рекомендацию Срубова! — Л. С.). Твое имя вынуто из списков, все упоминания о том, что ты сделал, стерты, факт твоего существования отрицается

и будет забыт. Ты отменен, уничтожен: как принято говорить, распылен» 1. Органическое перерождение личности в системе ангсоц, тоталитарной сверхдержаве Океании, воюющей с двумя дру гими сверхдержавами по стратегической формуле 2+1 с регу лярной перестановкой внутри слагаемых, продвинулось далеко вглубь, затронув уже генетический код человека. В плоть и кровь людей навечно вошло чувство полной бес помощности перед временем. Времена точных календарей и хронологий канули, почти не оставив следа, и житель Океа нии образца 1984 года не знает доподлинно ни даты своего рождения, ни даты смерти близких, ни календарной даты текущего дня. Стертость прошлого, сомнительность настоя щего и безысходность будущего в скудном, убогом, ветшающем и разрушающемся мире, где площади, дома, сигареты, кофе, спиртные напитки названы одним и тем же словом «Победа», где квартиры пропитались затхлым запахом несвежей и нездо ровой пищи, где царит острейший дефицит в предметах первой необходимости, но зато мебель расставлена так, чтобы экран слежения ни на секунду не упускал человека из виду, — создали новый тип социального и личного поведения человека. Люди живут по привычке, которая превратилась в инстинкт, — с сознанием того, что каждое слово подслушивается и каждое движение подсматривается. Люди даже наедине с собой (но в присутствии экрана-шпиона) надевают на себя официально принятое в Океании выражение лица — «выражение спокой ного оптимизма»; они — уже инстинктивно — научились скрывать чувства, владеть лицом, делать то же, что другие. В мире ангсоца думать — значит совершать абсолютное преступление, содержащее в себе все остальные, — мысле- преступление; любить — значит подымать руку на священные устои Океании, цивилизации, построенной на ненависти. Усло вием существования сверхтоталитарной власти в Океании с иерархической пирамидальной структурой во главе с таин ственным Старшим Братом становится постоянно разжигае мая и ставшая жизненным укладом наука ненависти — с ее праздниками, когда на участников нападает «исступленное желание убивать, терзать, крушить лица молотом». Умело спровоцированные, «люди гримасничали и вопили, превраща лись в сумасшедших. При этом ярость была абстрактной и не- нацеленной, ее можно было повернуть в любую сторону, как 1 Оруэлл Джордж. 1984. — «Новый мир», 1989, № 2, 3, 4. Все ци таты из романа даются по этому изданию.

пламя паяльной лампы». Природа человека изменена настоль ко, что задета даже специфика пола и возраста: именно жен щины, и главным образом молодые, становятся самыми фана тичными приверженцами партийной идеологии, «глотателями лозунгов, добровольными шпионами и вынюхивателями ере си»; именно дети быстрее и охотнее всего превращаются в не обузданных маленьких дикарей, шпионящих за родными в упорном стремлении поймать их на идейной невыдержанности и мыслепреступлении («Теперь почти все дети ужасны… Стало обычным делом, что тридцатилетние люди боятся своих детей»). Уничтожение памяти, фальсификация прошлого и настоя щего, подтасовка (в общегосударственном масштабе) любых статистических и вообще документальных данных, подгонка фактов вчерашнего дня под идеологическую концепцию сего дняшнего, имитация социально-политической деятельности лишают человека какой бы то ни было определенности бытия. «Двоемыслие» как официально принятый образ мыслей, озна чающий безмятежную готовность каждого в любую минуту по менять местами правду и ложь с тем, чтобы не различать их вовсе; «новояз» как официально принятый в верхних эшело нах власти язык, обслуживающий идеологию ангсоца и при званный максимально сузить горизонты мысли, а также ли шить речь многообразия и оттенков смысла; наука ненависти с ее практическими упражнениями оставляли человеку весьма ограниченный набор переживаний: «Сегодня есть страх, нена висть и боль, но нет достоинства чувств, нет ни глубокого, ни сложного горя…» Чистки и распыления, ставшие необходимой частью обще государственной механики, призрачность бытия, грозящего небытием, задавленные или извращенные инстинкты, скудость материального существования призваны создать новый гено тип человечества — правоверных людей-манекенов, неспособ ных даже на «лицепреступление», то есть на отличное от офи циального выражение лица. Жизнь, лишенная положительного нравственного содер жания, стала, по описанию Оруэлла, тем самым «неслыхан ным, подленьким» развратом (о необходимости которого твердил Петр Верховенский), «когда человек обращается в гадкую, трусливую, жестокую, себялюбивую мразь». «Вот чего надо! А тут еще «свеженькой кровушки», чтоб попривык, — добавляет наш «мошенник, а не социалист». Творцы английского социализма (ангсоца) преуспели в выполнении такой задачи, судя по их зыбкой и непрерывно меняющейся истории, всего за тридцать лет.

Однако герои романа Оруэлла — чиновник Минправа (Министерства правды, занимающегося подгонкой вчерашнего дня под конъюнктуру сегодняшнего) Уинстон Смит и его воз любленная Джулия, которым любовь на краткий миг возвра тила нравственное освобождение, здравый смысл и дар полно ценной, а не уницифированной речи, — питают опасные ил люзии. Они знают, что их счастье не бесконечно, что они ходят по краю пропасти и — рано или поздно — их все равно разлу чат. Но, надеясь на свою любовь, они уверяют друг друга, что пытки и насилия не способны лишить их чувства. «Ты пред ставляешь, как мы будем одиноки? Когда нас заберут, ни ты, ни я ничего не сможем друг для друга сделать, совсем ничего. Если я сознаюсь, тебя расстреляют, не сознаюсь — расстре ляют все равно. Что бы я ни сказал и ни сделал, о чем бы ни умолчал, я и на пять минут твою смерть не отсрочу. Я даже не буду знать, жива ты или нет, — и ты не будешь знать. Мы будем бессильны полностью. Важно одно — не предать друг друга… важно только чувство. Если меня заставят разлюбить тебя — вот будет настоящее предательство». И вот иллюзии: «Этого они не могут. Этого они как раз и не могут. Сказать что угодно — что угодно — они тебя заставят, но поверить в это не заставят. Они не могут в тебя влезть… Если ты чувствуешь, что оставаться человеком стоит — пусть это ничего не дает, — ты все равно их победил». Зная, что их ждут пытки и издевательства, непереносимые боль и страх, изматывание бессонницей, отчаяньем, одино чеством и непрерывными допросами, герои Оруэлла все-таки рассчитывают, что Минлюб (Министерство любви, пыточная организация) так и не научилось узнавать, что человек чувству ет: «Они могут выяснить до мельчайших подробностей все, что ты делал, говорил и думал, но душа, чьи движения загадочны даже для тебя самого, остается неприступной». Уинстону и Джулии пришлось дорого заплатить за свои романтические миражи. Есть ли что-нибудь такое, чего нельзя сделать с человеком силой? Можно ли пойти на все, лишь бы взорвать изнутри (или извне) ненавистный тоталитарный ре жим, власть Старшего Брата и внутренней партии? Есть ли некая черта дозволенного, которую нельзя переступить даже во имя святой цели борьбы с системой ангсоц? Уинстон и Джу лия оказываются заложниками этих трех взаимосвязанных между собой вопросов. В ловушке теста на способность к насилию заключена страшная правда о них самих. «— Вы готовы пожертвовать жизнью? — Вы готовы совершить убийство?

— Совершить вредительство, которое будет стоить жизни сотням ни в чем не повинных людей? — Изменить родине и служить иностранным державам? — Вы готовы обманывать, совершать подлоги, шантажи ровать, растлевать детские умы, распространять наркотики, способствовать проституции, разносить венерические болез ни — делать все, что могло бы деморализовать население и ослабить могущество партии? — Если, например, для наших целей потребуется плеснуть серной кислотой в лицо ребенку — вы готовы это сделать? — Вы готовы подвергнуться полному превращению и до конца дней быть официантом или портовым рабочим? — Вы готовы покончить с собой по нашему приказу?» Восьмикратное «да», произнесенное с величайшей готов ностью и без тени рефлексий, — смертный приговор тому единственному, что может противостоять цивилизации, осно ванной на ненависти и страдании, — человеческому духу, человеческой натуре, способной восстать против тотального насилия. В минуту тяжких испытаний — за гранью мыслимого — Уинстону Смиту придется прослушать запись своего разговора с суперидеологом-провокатором О'Брайеном. «Вы полагаете, что вы морально выше нас, лживых и жестоких?» — будет издеваться О'Брайен. Шигалев Океании, захвативший власть над третью человечества, он рисует перед физически и мораль но сломленным Уинстоном образ будущего — в виде сапога, вечно топчущего лицо человека. Цивилизация, где не будет иных чувств, кроме страха, гнева, торжества и самоуничиже ния, истребит все лишнее, искоренит все прежние способы мышления, изменит генотип, натуру и дух человека — ведь «люди бесконечно податливы». «…Надо устроиться послушанию. В мире одного только недостает: послушания», — проповедовал шигалевщину Петр Верховенский. «Послушания недостаточно, — как бы уточняет его мысль О'Брайен. — Подлинная власть, власть, за которую мы должны сражаться день и ночь, это власть не над предме тами, а над людьми… Если человек не страдает, как вы можете быть уверены, что он исполнит вашу волю, а не свою собствен ную? Власть состоит в том, чтобы причинять боль и унижать. В том, чтобы разорвать сознание людей на куски и составить снова в таком виде, в каком вам угодно». Созидатели социальных систем всех времен и народов были, как утверждал Шигалев, «мечтатели, сказочники, глуп цы, противоречившие себе, ничего ровно не понимавшие в

естественной науке и в том странном животном, которое называется человеком. Платон, Руссо, Фурье, колонны из алюминия — все это годится разве для воробьев, а не для общества человеческого». Мир, который согласно шигалев- ской схеме, создают О'Брайен и его единомышленники из «внутренней партии», также будет «полной противополож ностью тем глупым гедонистическим утопиям, которыми теши лись прежние реформаторы». Для того странного животного, которое называется человеком, партийная олигархия ангсоца строит мир страха, предательства и мучений, «мир топчущих и растоптанных, мир, который, совершенствуясь, будет стано виться не менее, а более безжалостным». Программа коллективной олигархии (так именует О'Брайен принцип идеально-деспотической власти Океании), звуча в уже знакомом ритме «мы пустим смуту…», безгранично рас ширяет смысл тезиса «в шигалевщине не будет желаний»: «Мы истребим — все. Мы искореняем прежние способы мышления — пережитки дореволюционных времен. Мы ра зорвали связи между родителем и ребенком, между мужчиной и женщиной, между одним человеком и другим. Никто уже не доверяет ни жене, ни ребенку, ни другу. А скоро и жен, и дру зей не будет. Новорожденных мы заберем у матери, как заби раем яйца из-под несушки. Половое влечение вытравим. Раз множение станет ежегодной формальностью, как возобнов ление продовольственной карточки. Оргазм мы сведем на нет. Наши неврологи уже ищут средства. Не будет иной верности, кроме партийной верности. Не будет иной любви, кроме любви к Старшему Брату. Не будет иного смеха, кроме победного смеха над поверженным врагом. Не будет искусства, литера туры, науки. Когда мы станем всесильными, мы обойдемся без науки. Не будет различия между уродливым и прекрасным. Исчезнет любознательность, жизнь не будет искать себе при менения… Но всегда… всегда будет опьянение властью, и чем дальше, тем сильнее, тем острее. Всегда, каждый миг, будет пронзительная радость победы, наслаждение оттого, что насту пил на беспомощного врага». Идея прогресса, осуществляемого согласно лозунгу «от победы к победе», требует, в сущности, одного — снова и снова щекотать нерв власти. В страшных, нечеловеческих пытках постигает «последний человек» Океании Уинстон Смит глав ный принцип ангсоца — тайну и мистику власти. Что есть цель и что есть средство, когда речь идет о власти партии? За иллю зии о благородстве конечной цели, за мысль о том, что пар тия — «вечный опекун слабых, преданный идее орден, который

творит зло во имя добра, жертвует собственным счастьем ради счастья других», Уинстон, привязанный к тюремной койке и соединенный с круговой шкалой, получает порцию тока, раз рывающего суставы, переламывающего хребет. Рычагом и шка лой, проградуированной до ста, вколачивает О'Брайен в под опытного еретика Уинстона диалектику целей и средств власти. В отличие от всех олигархий прошлого, идеологи ангсоца откровенны и последовательны — и делают свое дело, не скрывая намерений. «Все остальные, даже те, кто напоминал нас, были трусы и лицемеры. Германские нацисты и русские коммунисты были уже очень близки к нам по методам, но у них не хватило мужества разобраться в собственных мотивах. Они делали вид и, вероятно, даже верили, что захватили власть вынужденно, на ограниченное время, а впереди, рукой подать, уже виден рай, где люди будут свободны и равны. Мы не такие. Мы знаем, что власть никогда не захватывают для того, чтобы от нее отказаться». Итак, тайна власти коллективной олигархии ангсоца в том, что она — не средство, она — цель, так же как цель репрес сии — репрессия, цель пытки — пытка. Мистика власти — в том, что цель власти — власть. И те, кого заботят не бо гатство, не роскошь, не счастье, не тем более чужое благо, а власть, чистая власть, те, которые, разобравшись в мотивах, понимают, что революция нужна для диктатуры, а не наобо рот, а главное, те, кто открыто провозглашает такой декрет о власти, — действительно могут сделать с человеком абсолют но все. Они, как обещает О'Брайен, не удовольствуются нега тивным послушанием и униженной покорностью, они выжгут из человека все иллюзии, они вытравят из него все сомнения, они сотрут его, как пятно, и в прошлом и в будущем. Они, то есть «мы», уже опознаваемое «мы», качественно отличаются от прежних карателей: «Мы уничтожаем еретика не потому, что он нам сопротивляется; покуда он сопротивляется, мы его не уничтожим. Мы обратим его, мы захватим его душу до самого дна, мы его переделаем… Он станет одним из нас, и только тогда мы его убьем. Мы не потерпим, чтобы где-то в мире существовало заблуждение, пусть тайное, пусть бессильное. Мы не допустим отклонения даже в миг смерти». Оруэлл подтвердил: с человеком можно сделать все. Можно выдернуть из потока истории. Можно уничтожить его физи чески и стереть самую память о нем. Можно промыть его до чиста: прежде чем вышибить мозги, сделать их «безукориз ненными». Можно поместить в комнату сто один — где есть то, что хуже всего на свете персонально для каждого. И если

человек, дойдя до последних степеней падения, все еще любит Джулию, там, в комнате сто один, он, заслоняясь от клетки с крысами, будет исступленно кричать: «Отдайте им Джулию! Отдайте им Джулию! Не меня! Джулию! Мне все равно, что вы с ней сделаете. Разорвите ей лицо, обгрызите до костей. Не меня! Джулию! Не меня!» Оруэлл подтвердил: нельзя рассчитывать на торжество гуманизма или бессмертие души в мире тотального зла. Чело век не рассчитан на пытки электричеством или бессонницей, на мучения комнаты сто один. Душа человеческая уязвима так же, как и тело, — ей больно и страшно, в нее можно влезть, чтобы деформировать, опустошить, истребить. Из поединка, в котором зло противостоит человеку, ему трудно, а может быть, и невозможно выйти победителем. И вопреки опасным иллюзиям, будто человек способен умереть героем, невзирая на все муки и страдания, Оруэлл утверждает: «Одно по крайней мере стало ясно. Ни за что на свете ты не захочешь, чтоб уси лилась боль. От боли хочешь только одного: чтобы она кончи лась… Перед лицом боли нет героев». XX век, развеяв романтические представления о могу ществе и неистребимости человеческого духа, сделал свой нерадостный вывод: зло способно подчинить человека до конца — как и боль. Думать иначе — значит утверждать за конность пыток и истязаний, значит допускать их право на существование, хотя бы для того, чтобы выявить категорию сильных людей. Нет сильных людей, есть слабый ток в уста новке с рычагом и шкалой над кроватью узника — таков итог художественного эксперимента Оруэлла. В фантастической, абсурдной реальности ангсоца-1984 страхи бедного Степана Трофимовича оказались бы более чем