64044.fb2 Бесы: Роман-предупреждение - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 9

Бесы: Роман-предупреждение - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 9

Глава 8 «Выходя из безграничной свободы…» (Модель «Бесов» в романе Б. Можаева «Мужики и бабы»)

Но приказ опоздал: Петр Степанович

находился уже тогда в Петербурге, под чужим

именем, где, пронюхав, в чем дело, мигом

проскользнул за границу…

…говорят даже, что и Шигалев будто бы

непременно будет выпущен в самом скором

времени, так как ни под одну категорию

обвиняемых не подходит.

Ф. М. Достоевский, «Бесы»

Герой романа Б. А. Можаева «Мужики и бабы», сельский учитель Дмитрий Успенский, размышляет о «левых» и «левиз не» в революции: «Уяснили что-либо эти леваки? Ни черта! Ленина они не трогают, боятся. Зато Достоевскому достается. Теперь обвиняют Достоевского в том, что он окарикатурил революционеров в своих «Бесах». Но это же чепуха! О чем больше всего пеклись эти вожачки вроде Петеньки Верховен ского или Шигалева? Да об установлении собственной дикта туры. А эти о чем запели?» 1 Эти — вожаки новой формации, деятели конца двадцатых годов, поэты продразверстки, ини циаторы раскулачивания: те и эти — вот главный предмет данного исследования, равно как и предмет пристального внимания автора «Мужиков и баб» Б. Можаева. Вопрос — острый, сверхактуальный, поставленный самой жизнью, — как работает роман «Бесы» сегодня — долгое вре мя вынужденно интерпретировался историками литературы и критиками только в связи с бесовщиной инонациональной. С помощью «Бесов», явивших «анатомию и критику ультра левацкого экстремизма» 2, описывали события, происшедшие 1 Можаев Б. Мужики и бабы. — «Дон», 1987, № 1–3. Далее роман цитируется по этому изданию. 2 Сучков Б. Л. Великий русский писатель. — В кн.: Достоевский — художник и мыслитель. М., 1972, с. 20.

там, где власть была захвачена политическими честолюбцами и использована в грязных и преступных целях. Идейные на следники героев Достоевского обнаруживались в Китае, Чили и Кампучии; следы романа просматриваются в Латин ской Америке, Японии, Индии. Несомненно: подобные парал лели имеют в высшей степени законное право на существо вание. Универсальный смысл исторического и духовного опыта, содержащегося в «Бесах», дает уникальную возможность по знания и осмысления любых аналогичных ситуаций. Тем не менее для всех и всегда было очевидно: наиболее точно, наиболее пророчески, наиболее трагически «работает» аналогия «Бесов» на наших, а не иноземных примерах. Ибо как бы мы ни обличали ультралевацкий экстремизм, маоизм или полпотовщину, с кем бы мы ни сравнивали Петра Верхо венского и Шигалева, нам никуда не деться от того обстоятель ства, что уже давно весь мир и мы сами прежде всего сопостав ляем художественный мир «Бесов» с тем, что произошло у нас дома. Действие романа, занимающее тридцать дней, выплес нувшись за границы повествования, растянулось на долгие десятилетия; будущее было угадано с невиданной, пугающей силой предвидения. Литература и жизнь как бы поменялись местами: прототипами иных реальных деятелей стали вымыш ленные герои из романа Достоевского. Так что вопрос о том, например, где искать следы избежавшего наказания и исчез нувшего из России Петра Верховенского, или о том, как тран сформировалась и обрела силу закона теория Шигалева, имеет скорее рабочий, исследовательский, чем досужий инте рес. А это значит: начинается освоение реального просто ра вечной темы — русская революция и русская литература. В этом смысле появление романа Б. Можаева «Мужики и бабы», в котором ориентация на идеи и образы «Бесов» глу боко осознана и откровенно заявлена, в высшей степени зако номерно и символично: жизнь, словно бы «начитавшаяся» Достоевского, требовала специфически «достоевского» осво ения.

ДВЕ ПРОВИНЦИАЛЬНЫЕ ХРОНИКИ Есть, видимо, некая художественная закономерность в том, что рассказ о событиях, насыщенных жгучим полити ческим, историческим, катастрофическим смыслом, нагружен временем и требует хроникального повествования. Хорошо известно, что на той стадии развития замысла, когда роман «Бесы» включался в состав грандиозного «Жития

великого грешника», предполагалось, что манерой рассказа как раз и будет житие: сжатый, скупой, сухой рассказ от авто ра. Но как только «Бесы» выделились из серии планируемых романов, когда тема «Бесов» окончательно определилась как острозлободневная, формой повествования стала хроника. Действие «Бесов» привязано к реальному историческому времени, 1869 году, тому самому, когда произошло полити ческое убийство, ставшее прототипом событий романа. Вместе с тем точная и подробная хронология «Бесов» при всем ее правдоподобии фиксирует не столько реальное, сколько услов ное, художественное время. Достоевский, скрупулезно выве ряющий чуть ли не каждое мгновение романных эпизодов по часам, располагает абсолютной художественной свободой, не регламентированной внешними обстоятельствами: он смело раздвигает рамки времени и насыщает его новой реальностью, текущей минутой, злобой дня — уже иного, не романного, а своего, только что прожитого. Поэтому герои хроники Достоевского свободно перешагивают границы сентября — октября 1869 года и откликаются на события тех трех лет, в течение которых создавался роман. Роман-хроника Б. Можаева «Мужики и бабы», повествую щий о «годе великого перелома», отстоит от хроники Достоев ского на тот же примерно временной промежуток, что и от дня сегодняшнего: 1929 год — это шестьдесят лет спустя после «Бесов» и почти шестьдесят лет перед нами. Пусть нас, однако, не смущает магия чисел. Хроника 1929 года обладает одной су щественной отличительной особенностью: она создавалась не по следам событий, не их участником или свидетелем, но спустя полвека, когда стало возможным во всем объеме и с полной творческой свободой осмыслить последствия этого действительного переломного времени. Написанная совре менным автором, для которого боль о насущном и боль о ми нувшем едины и неразделимы, эта хроника художественно, мировоззренчески совмещает по меньшей мере три эпохи: время пророчеств (проблематика «Бесов»), время их реали зации (шестьдесят лет спустя, 1929 год), время постижения будущих итогов прошедших событий. Оглядываясь на далекий ныне 1929 год, присматриваясь к нему из хронологических точек «до» и «после», «тогда» и «теперь», «вчера» и «завтра», хроникер этой эпохи, Б. Можаев, раскрывает серьезнейшие, важнейшие качества переломного года, года, когда пе реломились и время, и история, и сама жизнь. Вспомним: герои романа «Бесы» хотят достоверно знать все сроки — как в «сиюминутном», так и в «вечном». «А что, —

спрашивает Кармазинов у Петра Верховенского, — что, если назначено осуществиться всему тому… о чем замышляют, то… когда это могло бы произойти?» И Верховенский решитель но отвечает: «К началу будущего мая начнется, а к Покрову все кончится». Действие «Мужиков и баб» действительно начинается в мае — мае 1929-го. И опять: не будем приходить в замеша тельство от столь буквального совпадения. Хроника 1929 года неподвластна художественной воле автора, ибо она жестко регламентирована реальным историческим календарем. Избрав «год великого перелома» точкой повествования, Можаев- хроникер оказался в тисках точных дат, в плену заведомо отмеренных отрезков времени. По этим отрезкам реального, исторического времени, обусловленным этапами «перелома», и движется художественная хроника 1929 года. От Вознесения до Покрова. Первая часть рома на — это два с лишним месяца: от конца Вознесения (в 1929 году — 20 мая) до конца июля. Жизнь мужиков и баб села Тиханова идет как бы в двух измерениях. С одной стороны, привычные ритмы крестьянских дел и семейных забот, нор мальная человеческая жизнь, протекающая в работах и праздниках — гуляния на Красную горку, скачки в Духов день и базары в Троицу, сенокос накануне Петрова дня, а там и жатва — труд праведный до седьмого пота и веселые застолья, любовь и дети, старые предания и новые споры. С другой стороны — точит какой-то червь, подъедающий ядро жизни, вносящий разлад, душевную смуту, вызывающий страх и ощущение приближающейся катастрофы. И на том лексиконе, который насильно вторгается в языковую стихию тихановских мест, этот червь имеет свое название: «изменение текущего момента». «Странные дела произошли за этот год», — думает Зино вий Кадыков, по своей первой должности председатель ти- хановской артели. Однако эти странные дела — решение о ликвидации кулаков как класса, принятое на Пленуме ВКП(б) в ноябре 1928 года, разгромные статьи в «Правде» против «обогащенцев» весной 1929-го, внезапно брошенные или за бесценок проданные дома деревенских лавочников, изгнание из артели Успенского, сына священника, — все эти пугающие приметы «текущего момента» пока разрознены и не осознаются тихановцами как ближайшая угроза. Смысл новой установки формулируется почти безобидно, по-канцелярски плоско: «Всех, кто поднялся на ноги, надо брать на учет». И хотя кое- кто вновь хватается за наган и мужики чувствуют, что месяцем

раньше, месяцем позже не миновать им надвигающейся кутерьмы, — сама кутерьма как-то еще не имеет ясных очерта ний. И только к концу первой части романа, а хронологи чески — к концу июля 1929 года ход событий приобретает характер необратимый; время попадает в плен установке, и на сцене появляется важнейший смысловой термин «текущего момента» — сжатые сроки. Принять контрольные цифры по излишкам сена, сдать хлебозаготовки, охватить население подпиской на заем, вы явить скрытый кулацкий элемент, перейти на решительные позиции с индивидуальным обложением и т. д. и т. п. — это наступление на жизнь требовало совершенно нового подхода ко времени: оно настойчиво вынуждало к точным календарным числам, к тем, которые назначало само. «Мы еще повоюем с этой либеральной терпимостью», — угрожает Возвышаев в конце июля. А в Покров, в праздник, которым начинается вторая часть «Мужиков и баб», эта угроза материализовалась. Сроки наступили. Покров день. «Впервые за всю свою жизнь Андрей Иванович бежал от праздника, бежал, как вор, ночью, тайно, хоронясь от соседей». Каким бы роковым ни казалось вышеупомянутое совпа дение, в праздник Покрова все действительно было кончено. Кончено прежде всего с самим праздником — его заменили на три других. Так, вместо торжественной службы в честь Пресвятой Богородицы, защитницы и заступницы простого люда от всяких бед, был объявлен митинг: по случаю: а) дня революционной самокритики, б) дня коллективизации, в) дня урожая. Христианская молитва перед святым престолом, слезный вопль о милости не были ни услышаны, ни даже произнесены — на святой престол был навешен амбарный замок, церковь, назвав дурдомом, закрыли и объявили ссып ным пунктом. Здесь, у церковной ограды, не допущенные к молитве мужики и бабы начинали понимать всю глубину некое го грандиозного замысла: «А мне, человеку, ежели муторно на душе, куда податься? Где обрести душевный покой, чтобы миром всем приобщиться к доброму слову? А чем же взять еще злобу, как не добрым словом, да на миру сказанным? Иначе злоба да сумление задушат каждого в отдельности. Зависть разопрет, распарит утробу-то, и пойдет брат на брата с наветом и порчей… Темное время настает». Расслоение крестьянства, разъединение общинного мира, насаждение междоусобной вражды, стравливание и ограб ление людей — вся эта программа раскулачивания очевидно

становилась программой рас-человечивания. Худшее в челове ке, иррационально-злобное и мстительно-завистливое, в минуту надвигающейся тьмы выворачивало душу вверх дном, изгоняя чувства справедливые и милосердные. Тихановская хроника запечатлела момент, когда тор жествующая злоба прорывает плотину нравственных барьеров и человек, соблазненный, прельщенный этим напором, мгно венно преображается. Нетерпеливо и яростно жаждет он заявить о себе, показать свое место под солнцем, поближе к тем, у кого власть и сила. Учитель Бабосов, «мобилизованный и призванный от нар кома Бубнова», взялся ходить по дворам и отбирать хлебные излишки. Добровольно шпионит Якуша Савкин, «пощелкивая зубами не то от внезапно охватившего его озноба, не то от охотничьего азарта». Побеждающее зло чревато еще и тем, что мистифицирует, вводит в заблуждение своих адептов. «Самая сатанинская замашка, — говорит Федот Клюев о ци ничных остротах «мобилизованного» Бабосова. — Злодейство в голом виде отпугивает. Разбой. А так, со смешком да всяки ми призывами, вроде бы и на дело смахивает». Объявленный сверху «последний и решающий» час, как и всякое дурное предзнаменование, парализует волю, сковывает разум, отравляет сознание. Сигналы «текущего момента» перед 14 октября поступают одновременно извне и из нутри, перекликаясь и усиливая друг друга. «Читаешь небось газеты? В Москве, в Ленинграде требуют выселять. Вот, из колхоза «Красный мелиоратор» вычистили двадцать пять семей. Из дворов выселяют. И все за то, что бывшие. Да что там колхозники. Фофанову, у которой Ленин скрывался в семнадцатом году, обозвали гадкой птицей дворянской породы, посадили. Прокуратуру кроют за либерализм» — это извне. «Сперва нагрянул Кречев, злой и отчаянный. Раз мне, говорит, голову секут, и я кой-кому успею башку снести… А Возвы- шаев ногами затопал» — это изнутри. И спешный ночной отъезд Скобликовых, которых вытес нил, согнал с места «последний и решающий», и тайные прово ды их, и угроза, нависшая над теми, кто рискнул прийти про ститься, — эти приметы корчащегося, обрывающегося времени торопят беду, пророчат новые напасти. «И казалось им… что-то большее уходит, отваливает от них по ночной дороге в сиротливой и скорбной потерянности… Они почувствовали свою заброшенность, бессилие и обреченность: все идет мимо них, не спрашивая ничьего желания, не считаясь ни с какими потерями. Это уходила от них молодая и вольная жизнь,

уносила с собой несбывшиеся надежды, навевая грусть и отчая ние». Не на радость сошлись в эти скорбные «последние» минуты Маша и Успенский — их словно бы толкнуло друг к другу горькое чувство беспомощности: «Беда все равно придет, Маша». Люди вдруг увидели — отчетливо и беспо щадно ясно, — что под угрозой оказалось самое священное: «Погоди, еще не то будет… не токмо что амбары, души нам повывернут… Пусть все возьмут — дом, корову, лошадь… Пусть землю обрежут по самое крыльцо… Проживу-у! Лишь бы руки-ноги не отказали, да ходить по воле, самому ходить, по своей охоте, по желанию… Хоть на работу или эдак вот по лугам шататься, уток пугать. Лишь бы не обратали тебя да по команде, по-щучьему велению да по-дурацкому хотению не кидали бы из огня да в полымя. А все остальное можно вы нести…» Но те, кто посягал, посягали не на амбары. Наступление шло на человека, его духовные ценности — честь и совесть любовь к миру, земле, соседу, брату. «Текущий момент» потре бовал сломить человека, «обратать его по команде», пре вратить в двуногого суслика, в покорную рабочую лошадь, в экспериментальный материал для политических спеку ляций. Так нежданно-негаданно сбылось пророчество Петра Верховенского. 14 октября, Покров день, является хронологическим, смыс ловым и художественным стержнем романа Можаева, цент ральной точкой в системе координат хроники 1929 года. Отны не время стало повиноваться иным законам. В смуте и расте рянности оно теряло голос и силу, захваченное в плен кошма ром и бредом. Лозунг «сжатые сроки», усиленный другим ло зунгом — «взятые темпы», сразу же, в самый день праздника, обнаружил свою власть и могущество. «Из одного дня три сделали» — это было первым, но решающим рывком по взя тию темпов. А далее — «чертова карусель» только набирала и набирала скорость: «О чем говорить? От кого прятаться? Где? Разве есть такое место, где можно пересидеть, пережить эту чертову карусель? Вон как ее раскрутили, разогнали, не советуясь ни с кем, никого не спрашивая. Ну и что, ежели ты в стороне стоишь или задом обернулся? Думаешь, мимо про несет, не заденет? Как же, проехало!..» После 14 октября плененное время движется судорожно и конвульсивно, повинуясь приказу, торопясь к сроку, захле бываясь от темпа. Движется к концу, к финальному исходу, о котором твердил когда-то столетний мужик Иван-пророк,

по прозвищу «куриный апостол»: «Настанет время — да взыграет сучье племя, сперва бар погрызет, потом бросится на народ. От села до села не останется ни забора, ни кола…» От праздника Покрова до чрезвычайных мер. Хроника зафиксировала: чем необратимее процесс рас пада времени, тем решительнее и самовластнее звучат выступ ления от его имени. 14 октября. «Нет в мире такой силы, которая смогла бы остановить это наше победоносное движение вперед». 15 октября. «Времечко наступило не до песен и застолиц… Ярмарку отменили, торговлю хлебом запретили, и скот прика зано взять на учет. Каждый день ходили по дворам комиссии, переписывали наличные головы, даже ягнят и гусей засчи тывали». 17 октября. «Наше время лимитировано историей… Подо шло время тряхнуть как следует посконную Русь… В силу не обходимости мы вынуждены расчищать дорогу для историчес кого прогресса». 24 октября. «Сплошная коллективизация округа — дело решенное. Ждут всего лишь утверждения, а вернее, сигнала, чтобы объявить об этом во всеуслышание. В Москве сам то варищ Каганович говорил об этом на закрытом совещании. И уже теперь надо готовиться к этому великому событию». 27 октября, день Иверской иконы Божьей Матери. «Жизнь окаянная настала. Мечемся, грыземся, как собаки… бог махнул на нас рукой…» 28 октября. Введение и применение чрезвычайных мер. Итак, время захвачено теми, кому якобы ведомы законы и сроки истории. Пораженные гордыней всезнайства, вла дельцы времени отменяют его именем нормы морали, правила жизни, общечеловеческие законы. Самочинно навязывая времени свою логику, они взваливают на него непосильное бремя оправдания зла и своеволия. Оклеветанное время ста новится главным козырем временщиков в их борьбе за власть. Рассказ о событиях 28 октября, когда в сельсовете собра лись члены группы по раскулачиванию, содержит потрясающие подробности. В сельсовет для уплаты штрафа приходит Прокоп Алдонин, к которому сегодня, сейчас должны применить чре звычайные меры. «— Поздно! Время истекло, — строго сказал Зенин. — Нет, извиняюсь. — Прокоп расстегнул пиджак, вынул из бокового кармана часы на золоченой цепочке и сказал, пово рачивая циферблатом к Зенину: — Смотри! Еще полчаса осталось. Мне принесли повестку ровно в девять. Вот тут моя

отметка. — Он положил повестку на стол и отчеркнул ногтем помеченное чернильным карандашом время вручения». Забегая вперед в историческое время, стремясь утвердить будущее досрочно, временщики даже физическое время пре вращают в орудие подавления. Не время им, а они времени диктуют свои законы. Стрелки часов уже почти не в силах сдержать напор нетерпеливой, яростной, разрушительной деятельности, жажда обогнать, обмануть время бесстыдно обнажена, малейшие помехи на пути к ожидаемой добыче устраняются на ходу. Сенечка Зенин моментально сделал выводы из допущенного промаха, и, когда Кречев предлагает послать за Клюевым — авось и тот внесет штраф, председа тель сельсовета категорически отказывается: «— Ни в коем случае, — заторопился Зенин. — Надо идти. И не мешкая. Приказ есть приказ — и мы его должны испол нить. — Дак еще время не вышло, — колеблясь, возра жал Кречев. — Пока дойдем — и срок наступит. Вот, всего двадцать минут осталось!.. Пошли». Через двадцать минут на подворье Клюева пролилась кровь. Жители села Тиханова в этот день взяли еще один рубеж: в разоренном доме Клюева «сняли иконы вместе с бож ницей, раскололи в щепки и сожгли на глазах у всего народа» 1. Через неделю с тихановской церкви при всем честном народе были сброшены колокола. «С той поры что-то переменилось в Тиханове — люди сто ронились друг друга, ходили торопливо, глядя себе под ноги, будто искали нечто потерянное и не находили, встречным угрюмо кивали, наскоро приподымая шапки, и расходились, не здороваясь, словно стыдились чего-то или знали нечто важное и не хотели доверять никому». Процесс расчелове чивания набирал темпы, углублялся и достигал значительных успехов. 1 Как продвинулись, как осмелели богохульствующие тихановцы по сравнению со своими предшественниками из «Бесов», другой провинциальной хроники. Можно ли сравнивать: «В одно утро пронеслась по всему городу весть об одном безобразном и возмутительном кощунстве. При входе на нашу огром ную рыночную площадь находится ветхая церковь Рождества богородицы, составляющая замечательную древность в нашем древнем городе. У врат огра ды издавна помещалась большая икона Богоматери, вделанная за решеткой в стену. И вот икона была в одну ночь ограблена, стекло киота выбито, решетка изломана и из венца и ризы было вынуто несколько камней и жемчужин… Но главное в том, что кроме кражи совершено было бессмысленное, глумительное кощунство: за разбитым стеклом иконы нашли, говорят, утром живую мышь».

Между «установкой» и «постановлени¬ ем». Конфликты между власть имеющими и народом, равно как и диапазон возможных действий с обеих сторон, пред определен зазором между двумя директивами: уже имеющей ся установкой «уничтожить как класс» и предстоящим постановлением о «ликвидации». Директивные «нож ницы» создают неоднозначность ситуации, оставляют неко торый простор для субъективных решений, дают свободы личной инициативе. В обстановке, когда уже вроде все дозво лено, но еще не все санкционировано или санкционировано еще не все, действуют хоть и минимальные, но сдерживающие начала; стихия, смута еще не разгулялась, «чертова карусель» не затмила неба — народ отчаянно, из последних сил цепляет ся за букву закона. «Дак ежели постановление имеется сверху, тогда зачтите его, и дело с концом. А ежели такого постанов ления нет, так прямо и скажите. Чего тут с нами в прятки играть», — заявляет 1 ноября на собрании Андрей Четунов. Ему отвечают: «установка на сплошную коллективизацию имеется… не постановление, а установка. То есть линия глав ного направления. Принята она была на пятнадцатом съезде партии». И поднаторевшие в спорах с начальством люди отлич но улавливают разницу между установкой и постановлением: «Дак вот, значит, линия. Надо испытать ее, испробовать. Может, она и приведет к чему хорошему». В ожидании директивного решения на какой-то миг (счи танные дни) события притормаживаются; время, подчинен ное команде, течет как бы бессобытийно; кажется, без иско мого постановления ничего уже не может, не должно сдви нуться с места. Повинуясь точной художественной логике, хроника образует временную лакуну — с 8 ноября до конца месяца. Белое пятно в сплошной хронологии осенних месяцев 1929 года исчерпывающе и выразительно можно проком ментировать словами Сенечки Зенина: «Трудно работать, если у тебя руки и ноги связаны… Да, нужно постановление насчет всеобщей коллективизации. По округу, по району, по сельсоветам! Вот тогда мы заговорим по-другому». Во власти «предельных рубежей». «То по становление, о котором так мечтали Возвышаев и Сенечка, наконец появилось. Оно появилось в конце ноября, после пленума ЦК о контрольных цифрах». Теперь хроника приобретает совершенно иные, чем прежде, качества и свойства. «Сжатые сроки» и «взятые темпы» тран сформируются в «предельные рубежи». Времени положен пре дел, и оно начинает сжиматься, укорачиваться, выпадать из

жизни. Впервые хроника перестает быть ретроспективной (описывающей уже происшедшие события) и становится перспективной — то есть жестко регламентированной. При нятое постановление о контрольных цифрах назначает пре дельные сроки, в течение которых «и труд, и собственность, и время земледельца» должны были безоговорочно перейти во власть «нового исторического этапа». Поскольку «трудовая масса давно проснулась от вековой спячки и топает полным ходом за горизонт всеобщего счастья», чтобы поспеть «за всемирным пролетариатом на пир труда и процветания», следовало в кратчайшие, предельные сроки начать и завершить исторический этап перестройки деревни. Здесь повествование на какой-то момент преображается. Автор, до сих пор строго державшийся за кадром, не нару шавший целомудренной формы изложения от третьего лица и избегавший прямого комментария от своего имени, не выдер живает. Он вторгается в рассказ, чтобы выразить и свою собственную человеческую боль, свой гнев, свое неутоленное чувство скорби. Здесь хроникальное повествование приобре тает характер трагической летописи: «В эту жестокую пору головотяпства, как и в иные времена, исчезла, растворилась многовековая нравственная связь, опиравшаяся на великие умы; и вот… и здравый смысл, и трез вый расчет, и необходимое чувство умеренности, контроля, словно плотина под напором шалой воды, уступили дорогу свободному ходу стихии, многоголосому хору ее толкачей и заправщиков; эти отголоски, как давнее эхо, укрытые на стра ницах газет той поры и в фолиантах пухлых подшивок архив ных подвалов, еще долгие годы — только прикоснись к ним — будут сотрясать душу и поражать воображение человеческое своей неотвратимой яростью и каким-то ритуально-торжест- венным дикарским восторгом при виде того, как на огромном кострище корчилась и распадалась вековечная русская община». Автор-хроникер будто впускает на страницы романа много голосый хор. Яростные, неистовые, беспощадные голоса, пере бивая и перекрикивая друг друга, надрывно требуют, угро жают, приказывают. Звучат документы тех лет: они свидетель ствуют об истинных масштабах тихановских событий и об их невымышленной достоверности. «Даешь сплошную!» — движимые и провоцируемые этим лозунгом, развиваются события после директивы о «немедлен ной ликвидации». Счет обреченного времени пошел на часы. «Теперь насчет сроков. Хлебные излишки внести в течение

двадцати четырех часов; считать с данного момента. Кто не внесет к завтрашнему обеду, будет немедленно обложен штрафом. А затем приступим к конфискации иму щества» — так, развернутая наперед, в захваченное будущее, судорожно скачет хроника. Порою приказы по соблюдению «предельных рубежей» настолько требовательны и катего рично нетерпеливы, что уже назначенное «завтра» тут же ме няется на «сегодня», а «сегодня» — на «сейчас». Чем ультимативнее команды, тем необратимее их послед ствия, тем грубее и бесцеремоннее становится клевета на время:

«Все, Маша! Я тебя предупреждал. Время теперь не то, чтобы нянчиться с тобой. — Какое время? Что произошло, собственно? Война объявлена? — Объявлена сплошная коллективизация. Это поважнее войны. Тут борьба не на живот, а на смерть со всей частной собственностью». Проговорка Тяпина, комсомольского работника районного масштаба, выдала то, что скрывали, маскировали много численные инструкции и циркуляры, идущие сверху, — не только частной собственности, не только свободному труду, не только времени была объявлена война. Жестокая, истреби тельная, до победного конца война была объявлена — народу, ему прежде всего. И тот же Тяпин, «нижний чин» этой войны, с простодушием самоуверенного завоевателя формулирует ее античеловеческий смысл. «Потери в борьбе неизбежны, — убеждает он Машу. — Для того, чтобы выиграла рота, можно пожертвовать взводом, чтобы выиграла дивизия, можно пожер твовать полком, а чтобы выиграть всем фронтом, не жаль и армию пустить вразнос…» Прислушаемся еще немного к их ошеломляющему диалогу — он может сказать внимательному читателю больше, чем многие и многие отвлеченные рас суждения: «— Таким макаром можно одержать и пиррову победу. — Что это за пиррова победа? — Полководец был такой в древности. Победу одержал ценой жизни своих воинов и в конечном итоге все проиг рал. На круглом добродушном лице Тяпина заиграла младен- чески-невинная улыбочка: — Дак он же с войском дело имел, а мы с народом, голова! Народ весь никогда не истребишь. Потому что сколько его ни уничтожают, он тут же сам нарождается. Народ растет,

как трава. А войско собирать надо, оснащать, обучать и прочее. Так что твоя пиррова победа тут ни к селу». Война с народом дешева и беспроигрышна, а самовоспро изводящийся «человеческий материал» постоянно требует хомута и палки — таков практический урок, который извлек комсомольский секретарь Тяпин из негласной, но хорошо усвоенной установки, из некой закамуфлированной под высо кие лозунги идеологемы. Однако происхождение этой идеологемы, ее генетическая связь с первоисточником определяются безошибочно, несмот ря на изощренный маскарад из революционных фраз и боевых кличей: «Выходя из безграничной свободы, я заключаю безгра ничным деспотизмом»; «Меры… для отнятия у девяти десятых человечества воли и переделки его в стадо…»; «…как мир ни лечи, все не вылечишь, а срезав радикально сто миллионов голов и тем облегчив себя, можно вернее перескочить через канавку»; «…при самых благоприятных обстоятельствах раньше пятидесяти лет, ну тридцати, такую резню не докончишь…» «Губернские головы» из романа-хроники Достоевского почти не ошиблись в сроках. «Год великого перелома» в свой самый переломный момент, уже не смущаясь и не маскируясь, по команде высших инстанций выдал: «Мир единоличника обречен на историческую гибель». Историческая гибель (понятая и воспринятая как оправ данное историей физическое уничтожение) целого мира суверенных личностей, работающих на земле и в труде до бывающих хлеб свой насущный, была объявлена историчес кой закономерностью и санкционирована от имени эпохи, времени, прогресса. Присвоить, попросту выкрасть историю, отождествить себя с ней и требовать от ее имени сто мил лионов голов — об этом Петру Верховенскому можно было только мечтать — «это идеал, это в будущем…». Чтобы уяснить масштаб исторической затеи 1929 года, нужно дать себе полный отчет в следующем: к этому времени «мир единоличника» в селе Тиханове как раз и составлял девять десятых его обитателей. «Даешь сплошную!»… «Меры… для отнятия у девяти десятых человечества воли…» Меры в Тиханове были приняты крутые: «…нарушителей порядка выпустить на волю и крепко пре дупредить — ежели чего позволят себе, сажать немедленно»;

«…любого паразита скрутить в бараний рог, если он стано вится поперек директив»; «…если враг оказывает сопротивление, немедленно брать под арест, не обращая внимания на соблюдение формальных правил». Фаланстеры, в которые загнали мужиков и баб, были объявлены «высшей фазой». К концу 1929 года «первобытный рай», запланированный и директивно провозглашенный, стал непоправимой реальностью. В период «новой эры». С этого момента хроника стала работать в экстремальном режиме — «вхождения в но вую эру», движения «к новому историческому рубежу». Во-первых, были приняты срочные меры по дальнейшей отмене и замене праздников: после Покрова, дней Иверской и Казанской иконы Богоматери развенчанию подвергся также и культ рождества Христова. Замена в данном случае оказалась чрезвычайной — речь о ней впереди. Во-вторых, появилось спецуказание: все мероприятия, связанные с ликвидацией, осуществлять синхронно: «Из округа приехал представитель, давал инструкции — как проводить раскулачивание…Начинать одновременно во всех се лах, то есть не дать опомниться, застать врасплох». В-третьих, инициативные временщики, действуя как бы в обход инструкции, изловчились начинать даже раньше ими же назначенного срока — для перестраховки, из боязни упустить жертву. «Прокопа Алдонина забрали вече¬ ром, — сообщает хроника, — в тот самый момент, когда он собрался как следует поработать — порастолкать да попрятать куда подальше свое добро, чтобы встретить утречком ранним незваных гостей. Что гости нагрянут, знал наверняка — Бородин шепнул ему… И вдруг — при шли вечером». Вспомним о точности, объемности, многомерности времени в «Бесах». В течение одного и того же отрезка времени с ге роями хроники Достоевского в разных местах происходят разные вещи, смысл которых полностью раскрывается лишь при учете их синхронности и сопряженности. С этой точки зрения хроника Б. Можаева являет собой нечто совершенно уникальное. Точный календарь тихановских событий позволяет достоверно установить факты синхроннос ти, одномоментности эпизодов. Но то дополнительное содер жание, которое прячется в складках времени, дает, как прави ло, один и тот же смысловой эффект: в то время как одни

хотят спрятаться и спастись, другие хотят их найти и погу бить. Хронологическая и синхронистическая картина событий в селе Тиханове обнаруживает поразительный контекст: на протяжении всего действия идет тотальная охота на людей — с доносами, слежкой, травлей, загоном и убоем. К концу хроники цель и подоплека этой охоты просту пают наружу, и те, кто погоняет, уже никого не стесняются. «Довольно! Поговорили, — кричит Возвышаев на арестованных мужиков. — Ступайте по домам и помните — за отказ властям будем и впредь карать жестоко. И не на ночь забирать… Сроки давать будем. Хватит шутки шутить. Время теперь боевое. Революцию никто не отменял». Слово «сроки» приобретает наконец тот самый смысл, который так тщательно маскировался установками о «темпах» и «ру бежах». Время зачисляется по военному и тюремному ведом ству, и хроника тихановской жизни приобретает характер боевых реляций, превращается в сводку об операциях, сра жениях, жертвах. Собственно, и сама жизнь, утратившая многообразие, вырождается в вереницу мероприятий и кам паний. «Ударная кампания по раскулачиванию в Тихановском рай оне благополучно завершилась за две недели. Всех, кого надо было изолировать, — изолировали, кого выслать за пределы округа — выслали… И облик районного центра Тиханова при нял свой окончательный вид: на домах… появились вывески… с одним и тем же заглавным словом «Рай», возвещавшие миру о наступлении желанной поры всеобщего благоден ствия на этой грешной земле». «Первобытный рай», о котором возвещали Верховенский и Шигалев, наступил зимой 1929/30 года. Странный это был рай: за зиму мужики и бабы съели едва ли не все пого ловье скота, пугали друг друга войной, всеобщим колхозом и концом света, слонялись без дела, распивали самогонку и медо вуху, судачили, ловили и передавали слухи о «судьбе ре шающей». И наконец был назначен, «спущен» последний срок. И снова необходимо отметить уникальность творческой ситу ации: автор-хроникер не властен по своему усмотрению рас поряжаться художественным временем; реальная хроника ре альных событий жестко регламентирует повествовательную свободу. Художественный календарь «первобытного рая» вынужденно движется только по обусловленным, установоч ным точкам реального времени. Итак, крайний срок бытия был назначен на 20 февраля

1930 года. Здесь романное повествование вновь уступает место документу и факту: они красноречивее самой изо щренной фантазии. «Дни и часы сосчитаны: не позднее 20 февраля полностью засыпать семенные фонды!»; «Довольно церемо ниться с волокитчиками!»; «Те же, кто не успеют засыпать до 20 февраля семфонды, ответят пролетарскому суду за срыв и невыполнение директив правительства»; «Если в бли жайшие дни не будет достигнуто резкого пе релома, членов райштабов с работы снять и предать суду». И когда за три дня до срока эта директива была дове дена до сознания судебно-следственной бригады Тихановского района, Возвышаев подвел окончательный итог: «Двадцатого февраля все должны быть в колхозах! Не проведете в срок кампанию — захватите с собой сухари. Назад не вернетесь». Семьдесят два часа хроники, остававшиеся до наступле ния «всеобщего счастья», пришлись на сырную седмицу. Одна ко вместо ожидаемого праздника вхождения в светлое будущее, который должен был заменить свергнутую и раз венчанную масленицу, реальность преподнесла бунт, пожар, убийства, похороны. Через десять дней после рокового 20 февраля директиве о сплошном и поголовном фаланстерском блаженстве был дан директивный отбой. «Год великого перелома» — от Вознесения до Покрова и от Покрова до масленицы — завершил свой путь. Автор- хроникер недаром и не зря избрал хроникальный способ повествования: его хроника, насыщенная знаками-ориентира- ми исторического момента, смогла самой своей художествен ной тканью выразить важнейшие особенности реального времени. Сочетание исторического документа с художественной сценой, соединение сдержанного рассказа с взволнованной авторской ремаркой, сплав непосредственного переживания, идущего как бы из момента события, с поздним знанием образуют особый оптический феномен. Хроникальное повест вование Б. Можаева дает целостное, панорамное представление о «годе великого перелома» в аспекте замысла и воплощения, в свете теоретических посылок и практических следствий, с точки зрения объективного содержания и очень личного, пронзительно личного чувства. Охваченный, одержимый этим чувством автор-хроникер, чья хроника создана спустя полвека после событий, оказывается активным ее участником. Худо-

жественная летопись 1929 года, осознанная как отчет о пре ступлении века, — это и есть личное участие писателя, кате горический императив его совести. Глубоко проникнув в смысл событий 1929 года, связав их с общим движением русской жизни, истории, культуры, Б. Можаев проявил высокую творческую, мировоззренческую солидарность с создателем «Бесов», другой русской хроники. Можаев нашел самый точный, самый верный ключ к глу бинным смыслам «жестокой поры головотяпства», осознав ее экспериментальный характер и опознав идейных вождей эксперимента. Гигантского эксперимента, вышедшего из стен лаборатории на российские просторы и подчинив шего себе живую жизнь.

КОРНИ И ПЛОДЫ «ВЕЛИКОГО ЭКСПЕРИМЕНТА» Мысль о намерении сделать всех счастливыми в один всеобщий присест за длинные фаланстерские столы с небесной манной, распределенной на равные доли вселенским Добро детельным Икаром, — то есть о том самом «великом экспе рименте», который проводился на русском крестьянине «неви данными дотоле формами и методами», — эта мысль имеет в романе Можаева мощное силовое поле. К участию в экспе рименте так или иначе привлечены все без исключения пер сонажи «Мужиков и баб». Только одни при этом являются эспериментаторами, другие — экспериментальным матери алом. Ведали ли одни, что творили? Понимали ли другие, что происходит с ними? Все вместе — отдавали ли себе отчет в том, что их ждет в ближайшем будущем? Можно утверждать: не позднее знание писателя наложилось на самосознание его героев, но художественно-хроникальное исследование эпо хи помогло ему увидеть точные исторические акценты и вос становить в подлинности социально-психологическую атмос феру тех лет. И если говорить о том, как соотносятся в «Мужиках и бабах» судьба человека, втянутого в социально- утопический эксперимент, и логика осознания им своей судьбы, то прежде всего поражает, насколько глубоко, точно и исто рически прозорливо оценивали люди свое истинное положение. Русский человек, житель деревни чувствовал себя, конечно, и обманутым и беспомощным, но он не обманывался насчет целей и задач навязанного ему эксперимента — вот неизбеж ный вывод, который следует из романа-хроники Можаева. Не обманывался хотя бы потому, что видел и понимал, по

какому именно принципу проходит размежевание, разделение людей на классы. «Ничего путного не жди от общества, где введены сословные привилегии, — думает Маша Обухова. — Вперед проскочат только проходимцы — для этих сословий не существует». Политическая установка об усилении классовой борьбы автоматически срабатывала в деревне только в пользу того, кто был не прочь поживиться за чужой счет. И проехала эта установка таким образом, что сразу враждебно и непримиримо разделила людей в точном соответствии с духом «великого эксперимента» — на экспериментаторов и экспериментируе¬ мых. Ибо если сегодня ты не пошел кулачить (то есть отка зался быть экспериментатором), то завтра кулачить будут тебя и подопытным кроликом станешь ты сам. В результате такой селекции «человеческим материалом» для социальных опытов оказывались самые стойкие, самые надежные, самые трудолюбивые — они-то и подлежали уничтожению в первую очередь. Один из них, Андрей Иванович Бородин, говорит: «Мужик — лицо самостоятельное. Хозяин! А хозяйство вес ти — не штанами трясти. То есть мужик способен сводить концы с концами — и себя кормить, и другим хлебушко давать. Мужик — значит, опора и надежа, хозяин, одним словом, человек сметливый, сильный, независимый в делах. Сказано — хозяин и в чужом деле голова. За ним не надо приглядывать, его заставлять не надо. Он сам все сделает как следует. Вот такому мужику приходит конец. Придет на его место человек казенный да работник…» По сути дела, никто из тех, кому всерьез угрожает «великий эксперимент», не заблуждается насчет его истинной цели: «В этой жизни мы перестали быть хозяевами. Нас просто загоняют в колхозы, как стадо в тырлы. И все теперь становится не нашим: и земля, и постройки, и даже скотина. Все чужое. И сами мы тоже чужие…» Еще более глубоко и отчетливо видят корни экспери мента Дмитрий Успенский, Озимов, Юхно. Происхождение и развитие, воплощение и результаты утопии в социальном чуде рассмотрены в романе с некоторой даже энциклопедической полнотой; концепция «перелома» убедительно аргументирована не только уроками Достоевского, но и общей пра-моделью псевдореволюционной «левизны». Герои Можаева ставят точ ный и безошибочный диагноз болезни, которую испытывает русское общество периода «перелома»: нетерпимость, бесов ская наклонность к неприятию добрых начал в реальной жизни, стремление любой ценой, любой кровью (и своей, и

чужой) сотворить социальное чудо, озлобление, помрачение разума, совести и взаимная ненависть, паническая боязнь интеллектуального превосходства, «умственного гения» и бес предельное насилие — во всех сферах человеческого бытия. Диалоги Успенского и Маши, Озимова и Поспелова, споры степановских учителей — тот лучик надежды, который осве щает трагическую историю села Тиханова, всей деревенской России. Люди, которые погибли тогда или были обречены на гибель в ближайшем будущем, доподлинно знали и глубоко понимали, что с ними происходит — с ними и вокруг них, в их деревне и стране. Именно это обстоятельство придает хронике Можаева особый отпечаток, а «году великого перело ма» — особый трагизм. Теоретикам и экспериментаторам 1929 года пришлось иметь дело не с бессловесными рабами, а с людьми, уже познавшими и свободу, и самостоятельность, и духовную независимость. Крестьяне, получившие землю, по лучили и импульс творческой, хозяйской работы на ней, а ин теллигент, на своей собственной шкуре познавший цену всяким политическим лозунгам, не заблуждался насчет уста новок нового времени: цель оправдывает средства, лес рубят — щепки летят и т. п. Все, что преподносилось в качестве формул «текущего момента», ему было слишком хорошо из вестно и многократно проверено — и теория о девяти десятых, и апология силы, и культ власти, и угрозы «мы всякого гения потушим в младенчестве». Прогнозы устройства земного рая по принуждению во времена Дмитрия Успенского и Андрея Бородина не оставляли уже никаких иллюзий. И здесь возникает проблема первостепенной важности. Если поверить роману Можаева, его художественной, истори ческой, нравственной концепции, если согласиться с теми аргу ментами, которые приводит писатель, если посмотреть в глаза реальным фактам, на основе которых и построена хроника, нельзя не задать себе «проклятый» вопрос, может быть, ключе вой для понимания того, что все-таки значил эксперимент со сплошной коллективизацией. Вопрос этот прост — о це лях и средствах. Что было целью эксперимента? Лучшее будущее? Царство изобилия? Хлеб голодным, земля крестья нам, а мир народам? Крепкое государство? И, стало быть, цель была хороша, но средства дурны и дискредитируют цель? Или все-таки дело не только и не столько в средствах, сколько в самой цели? Смысл, содержание и подоплека «великого перелома», его целей, средств и способов осуществления и составляют

второй план романа. Хроника раскрывает факты и события, а мысль писателя бьется над их истинной сутью, в полном своем объеме скрытой от непосредственных участников и сви детелей. Это и придает «Мужикам и бабам» оттенок загадоч ности и непостижимости, а самому «году великого пере лома» — некую таинственную непознанность. Вместе с тем каждая страница романа — это шаг к раскрытию тайны, к демистификации «великого эксперимента». И опять поражает достоверность прозрения русского деревенского человека, мощный прорыв мужицкой правды. «Если уж руки зудят у начальства, так они все равно перекроят по-своему, — рассуждает старший из братьев Бородиных, Мак сим Иванович. — Это они друг перед дружкой стараются. Кто-то кому-то кузькину мать хочет показать. А наше дело — сиди и смотри. Сунешься свою правду доказывать — язык отрежут. Кому нужна твоя мужицкая правда? Им свою девать некуда. Вот они ее кроют да перекраивают, на нас вешают, примеряют. Кто всучит свой покрой, тот туз и король». Вопросы — кому на руку всеобщая потасовка, кто выигра ет от тотальной злобы и ненависти, в чьих интересах подав ление, обезличивание людей и насилие над ними — так или иначе встают перед теми, кого установка об «уничтожении» не лишила разума и совести. И если одни испытывают суевер ный страх, а другие ищут вредителей, устроивших в Тиханов- ском районе беспорядки и безобразия, то совокупный взгляд на вещи дает иной, куда более объемный ответ. «Чертова карусель», «адская кутерьма», «дьявольское на важдение», «сатанинская затея» — все эти «бесовские» сино нимы социальной утопии о всеобщем и немедленном счастье теряют свое мистическое обаяние, как только цель, средства, методы и способы получают точное, адекватное определение. Ибо общественное сознание эпохи, художественно реконстру ированное тихановской хроникой, отразило невероятную пута ницу понятий, подтасовку идей, намеренную фальсификацию смыслов. Представления о целях и задачах, перспективах и путях к прогрессу были нарочито оклеветаны и опутаны ложью, сами же цели, задачи и средства и вовсе переимено ваны. Возвращение этим понятиям их истинного содержания в контексте эпохи коллективизации и является пружиной, идей- но-нравственным стержнем романа Можаева. Так, при ближай шем рассмотрении утопическая подоплека и теоретическое обоснование «перелома» оказываются идеологическим маскара дом, декорацией, равно как и вся концепция «усиления

классовой борьбы». И, совершая вслед за героями хроники их мужественную восстановительную работу, надо отдать себе отчет в самом важном: подавление, насилие, беззаконие, всеобщая ненависть и злоба, сопровождавшие «перелом», были не средством, не условием экспери мента, а его целью. Установка же на ликвидацию одних людей силами других — была средством. Сам эксперимент был не чем иным, как удавшейся по пыткой захватить и оставить за собой абсолютную власть. Вспомним: «Но нужна и судорога; об этом позаботимся мы, правители. У рабов должны быть правители. Полное послушание, полная безличность, но раз в тридцать лет Шига- лев пускает и судорогу, и все вдруг начинают поедать друг друга…» Таким образом, роман Можаева обнаруживает и художест венно осмысливает коварный, иезуитский смысл — замысел и воплощение — «великого эксперимента». На поверхности — это провалившаяся затея, неудавшаяся социальная утопия, которую экспериментаторы пытались реализовать дурными средствами, за что директивно были наказаны и осуждены. На глубине — это тщательно закамуфлированный социалисти ческими лозунгами «великий перелом» — переворот, поставив ший своей целью добиться «полного послушания, полной безличности», полного деспотизма. Переворот удавшийся и имевший необратимые последствия — плоды. Глубинный смысл «великого эксперимента» в применении к художественному миру тихановской хроники увязывает кон цы с концами и все расставляет по своим местам. Тайна 1929 года явственно проступает наружу — так же явственно, как и те его непоправимые результаты, которые, собственно, и были подлинной целью успешно завершенного «перелом ного» опыта. Счет «великого перелома» огромен. Он неизмерим ни в сво их человеческих жертвах, ни в своих нравственных поте рях, ни в катастрофическом разрушении духовных основ жизни, ни в истреблении самой привычки к осмысленному, хозяйскому труду на земле. По этому счету, открытому в угар перелома, мы долго платили и платим дорогой ценой до сих пор. Однако со страниц можаевской хроники звучит не толь ко человеческая мольба о пощаде, не только тоска и носталь гия по русской духовной культуре, не только плач по выкор чеванной до основания русской крестьянской общине.

В романе Можаева вырастает — неназванный, почти еще незримый, но грозный и устрашающий образ. Образ скла дывающейся системы — уродливого порождения, явившегося на свет в ходе эксперимента. Свойства и атрибуты этого «плода» имеют весьма кон кретные очертания. Волостной комиссар Иов Агафонович, не умеющий ни читать, ни писать, берущий за свою подпись бутылку самогон ки («Чего хошь подпишет, только покажи — где каракулю поставить»); активист Якуша Ротастенький, специалист по выколачиванию и «живоглот», которого можно задобрить тре мя гусями; таинственный партраспределитель, откуда в голод ное, нищее время по неведомым каналам сыплются на головы редких счастливцев блага — в виде гимнастерок и наганов, парусиновых портфелей и кожаных фуражек, хромовых сапог и галош, полушубков и шапок; порядок, при котором молоко от всех коров во вновь созданном «мэтэсе» идет в столовую при райисполкоме, а лучшие лошади — в сам исполком; ре жим, при котором за ударную работу по снятию колоколов с церкви выдают особую премию. Принцип распределения благ — существеннейшая черта Системы, и чем выше должности у ее приверженцев — тем солиднее получаемые ими блага. Возникновение иерархии «кормленцев» — особый мотив хроники «перелома». «Вы посмотрите на них, — восклицает Дмитрий Успен ский. — Как взяли власть — сразу переселились в царские палаты да в барские особняки. Слыхали, поди, как Троцкого выселяли из Кремлевского дворца? Ленин в двухкомнатной квартире живет, а этот — в апартаментах дворца. Полгода не могли вытащить его оттуда. Пайки для себя ввели, за крытые распределители! На остальных — плевать. А теперь что? Крестьянам говорят — сгоняйте скот на общие дворы, все должно быть общим. Для себя же — особые закрытые мага зины, опять пайки, обмундирование. И все это во имя гряду щего счастья? И это истина? Да кто же в нее поверит? Только они сами. Вот в чем гвоздь их теории: субъективизм выдавать за истину, за объективное развитие». Но если принцип распределения благ осуществляется в порядке социальной привилегии, то принцип получения благ становится для привилегированных истинным мировоззрением и единственным идейным убеждением. Казуистическую логику партийного кормленца-бюрократа простой мужик воспринима ет как личное оскорбление и вопиющую несправедливость. «Раз мы все равны и все у нас таперича общее, сымай с себя

кожанку и давай ее мне. А я тебе свой зипун отдам… Мы ж таперича в одном строю… к общей цели, значит…» И, воз мущенный лицемерной диалектикой одетого в кожанку Аших- мина, владелец зипуна горестно заключает: «Ага! Значит, что на тебе, то твое, личное. Это не тронь. А что у меня на дворе, то — безличное, то отдай! Так выходит?» Новый привилегированный слой, стоящий у кормила власти и у кормушки с материальными благами, прикрыва ющийся революционными лозунгами и отнимающий у простого человека последнее, рождает особую мораль, особый тип человеческого поведения — пресловутую «двойную бухгалте рию». Вот откуда, например, у Оруэлла стиль и качество жизни «внутренней партии», составляющей всего два процента населения, но пользующейся абсолютными привилегиями во всех сферах бытия. Принцип двоемыслия, идущего сверху, становится той системой координат, в которой живет все об щество, он и формирует специфические механизмы приспо собления к политике. Сама же политика, отделившаяся от человека, преступившая нравственный закон и превратившаяся в самодовлеющую структуру, мистифицирует, маскирует то, что делают ее именем власть имеющие. Люди усваивают: «Политика — такая штукенция, что она существует сама по себе. Ты в нее вошел, как вот в царствие небесное, а назад ходу нет. Там уж все по-другому, вроде бы и люди те же, а летают; ни забот у них, ни хлопот — на всем готовом. А порядок строгий: день и ночь служба идет. Смотри в оба! Перепутаешь, не ту молитву прочтешь — тебя из ангелов в черти переведут». «Нет, мужики, — рас суждает Иван Никитич Костылин, — им не до нас, они своими делами заняты. Так что надеяться нам не на ко го». И вот уже бродячий адвокат Томилин учит крестьян: «Ведь ясно же — проводится политика ликвидации кула чества как класса. В этой связи надо перестраивать свое хозяйство — видимую часть его надо уменьшать, а невиди мую — увеличивать… Видимая часть та, что состоит на учете в сельсовете, а невидимая часть лежит у тебя в кар мане». Через все сферы жизни проходит цепная реакция адап тации к политике произвола. Исподволь люди вынуждены как- то пристраиваться к ней, как-то разгадывать ее ходы, разби раться в ее софистике, вслушиваться в угрожающие инто нации. Грамотные мужики Тиханова проходят новый лик без — учатся читать между строк. «Надо уметь читать нашу газету», — обучает братьев Зиновий Бородин, показывая, в ка-

ком месте «Правды» зарыта собака и что таят скупые казен ные строки о районах сплошной коллективизации. Газеты сообщают направление главного удара, подстре кают и пугают, прославляют и угрожают. Крестьянская Россия в страхе читает: «Пусть пропадет косопузая Рязань, за ней толстопятая Пенза, и Балашов, и Орел, и Тамбов, и Новохоперск, все эти старые помещичьи, мещанские кре пости! Или все они переродятся в новые города с новой психологией и новыми людьми, в боевые ставки переустройства деревни». Здесь особенно интересно упоминание о «новой психологии». Вряд ли можно заподозрить автора эссе, Михаи ла Кольцова, в точном понимании термина, который в «год великого перелома» усиленно насаждало уже сломленное пе чатное слово и из-за которого так пострадал впоследствии знаменитый журналист. Потенции этой психологии только еще набирали силу, только разворачивались, но значение пропаган ды «психологического» феномена оказывалось решающим. «Ты газет не читаешь, — обращается Сенечка Зенин, вырос ший до секретаря партячейки, к своей жене Зине, которую едва не избили тихановские бабы. — Вон, в Домодедове! Обыкновенная драка произошла в буфете. А взялись рассле довать, и что же выяснилось? Подначивал буфетчик, бывший белогвардеец. Подзуживали кулаки. В результате — громкое дело — на всю страну. Ведь, казалось бы, — обыкновенная драка. А тут нападение на жену секретаря партячейки! Уж выявим зачинщиков. Будь спок. И так распишем… Еще на всю страну прогудим. Надо газеты читать, Зина. Учиться надо». «Мы так распишем, такое дело затворим, такой суд устроим» — все эти вроде бы пустые, глупые угрозы Зенина — зловещий прообраз будущих ДЕЛ, того колоссального, чудо вищного, вечно голодного и ужасающе прожорливого зверя, которым стал аппарат устрашения и насилия, плоть от плоти Системы. И трудно было понять совестливому милиционеру Кады- кову, кто раздувает это кадило, кому нужно, чтобы из простого хулиганства — разорванной бабьей юбки, уворованных яблок из больничного сада или обрезанных хвостов у риковских лошадей — сделать всеобщую ненависть, пустить злобу. «Ху лиганство и раньше было на селе, и воровство было. Но зачем разыгрывать все по классам? В любом деле есть и сволочи, и добряки. Зачем же смешивать всех в кучу?» Противное человеческому естеству, патологически жесто кое, изуверски хитрое, растлевающее сознание и волю,

разыгрывалось действо под кодовым названием «обострение классовой борьбы». И тот же милиционер Кадыков одним из первых усвоил безотказное средство воздействия на протесту ющих и негодующих: «Молчать! За-про-то-ко-ли-ру-ю!»… И бабы стихли разом, как онемели, с опаской глядя на каран даш, занесенный над бумагой… В холодную никому не хоте лось. Это все понимали. Понимали и то, что запись в мили цейский протокол — это не фунт изюму. Затаскают потом. От них никуда не спрячешься. И бабы сдались, отвалили, как стадо коров, увидев плеть в руках у пастуха…» Система — с ее принципом социальных привилегий, изо щренной бюрократией, демагогией, античеловеческой полити кой, лживой, раболепной и кровожадной пропагандой, осо бо жестоким механизмом насилия и террора — таким яви лось самое крупное достижение, самый значительный резуль тат «великого эксперимента». Хроника Можаева не оставляет никаких иллюзий насчет этого эпохального начинания. «Мы провозгласим разрушение… эта идейка так обаятель на!»

ЛЮДИ И МЕТОДЫ Один из самых жгучих, неотступных вопросов, который мучает тихановцев в их несчастье, — это вопрос о главном виновнике, зачинщике эксперимента. Тема автора проекта возникает в романе исподволь и проходит как бы по пери ферии повествования: до бога высоко, до царя далеко — так обычно рассуждает народ. Тем не менее — и здесь сле дует вновь подивиться мужицкому проникновению в суть ве щей — представление об инициаторе «перелома» абсолютно персонифицировано. Мужики и бабы села Тиханова не верят в то, что во всех их бедах повинно время — как ни стараются его оклеветать власть имеющие. Мужики и бабы упорно доискиваются до лица, персонально ответственного и винов ного. Их логика проста и естественна: кому-то это выгодно, кому-то это нужно, кто-то раскрутил и разогнал «чертову карусель». Кто? «Рожу бы намылить кому-нибудь… Кому? Подскажите!» — горько сетует Федорок Селютан; ему предстоит дорого заплатить за свою решимость противо стоять злодею. Привычные представления о нравственной норме, о законах добра и зла рождают у тихановцев однозначное отношение к временщикам: «Такая сатанинская порода. Потому и подби рают этаких вот…»

Образ действий оголтелых разрушителей и погубителей ассоциируется с «антихристовой затеей», с абсолютным злом, а сами деятели — с его пособниками. «Служители сатаны», «выродки непутевые», «басурмане» — так зовет их народ. Обличье сатаны, имя антихриста возникает в сознании людей не сразу; оно долго остается в тени, неузнанное, не распознанное. И только в редких беседах мужиков нет-нет да и мелькнет опасливо и тревожно саднящее душу закрав шееся в сердце подозрение. Художественный документ народ ного самосознания эпохи перелома, роман-хроника «Мужики и бабы» свидетельствует: обнаружить и изобличить главного беса бесовской затеи 1929–1930 годов русские деревенские люди смогли самостоятельно. В романе есть один поразительный эпизод: мужики раз говаривают о верхних этажах власти. Все тот же неуемный Федорок Селютан задает вопрос юристу Томилину: «Почему Ленин ходил в ботинках, а Сталин ходит в сапогах?» Вопрос на подначку. В отличие от бродячего юриста, видящего в сапогах лишь форму одежды, Федорок думает иначе — он уже все понял, обо всем догадался и — проговорился. «Чепуха, — сказал Федорок. — Ленин был человек осмотрительный, шел с оглядкой, выбирал места по- ровнее да посуше, а Сталин чертом прет, напролом чешет, напрямик, не разбирая ни луж, ни грязи». И ни кро ви, — мог бы добавить Федорок уже две недели спустя. Так впервые на страницах хроники появляется образ глав ного распорядителя-дирижера бесовской вакханалии. Он смот рит на мужиков и баб со страниц свежих газет, заполненных его портретами и речами. Он обращается к народу с инструк цией о «великом переломе», и те, кому поручено разъяснить цели и задачи перелома, хоть и карикатурно, но безошибочно схватывают самую суть директивы. «А ежели кто не хочет доказать правоту слов товарища Сталина, то пусть пеняет на себя… А посему нам с вами надо подтвердить научные поло жения статьи товарища Сталина и сегодня же создать кол хоз», — вколачивает политграмоту в головы тихановцев расто ропный Сенечка Зенин. «Сам Сталин», «слова самого Стали на» — эти формулы становятся в осенние месяцы 1929 года катехизисом коллективизации: «ускоренные темпы», «сжатые сроки», «предельные рубежи» были провозглашены одновре менно с «курсом на всенародную любовь». Уже к зиме формы и размеры этой любви были столь грандиозны, что для их выражения потребовалась чрезвы чайная, экстраординарная мера. Пятидесятилетие «дорогого

вождя мирового пролетариата», всесоюзное мероприятие, ко торое торжественно отмечала вся страна, праздновалось как бы взамен рождества. Усердные приспешники в азарте и суете юбилея нечаянно проговариваются, приоткрывая свято татственный умысел: «Руководство нашего района сделает со ответствующие выводы и проведет по всем селам собрания по чествованию товарища Сталина, по раз венчанию культа рождества Христова». Культ автора «перелома» в год юбилея набирал немысли мую высоту и имел видимое намерение потеснить всех соперников на земле и на небе. К этому времени образ «дорогого вождя» мерещится тиха- новцам как нечто устрашающе мистическое, откровенно сата нинское: «У него, говорят, чертов глаз. Как у филина. Сунься за ним… Он те, говорят, в преисподнюю затянет. Хишшник, одним словом…» Анекдотический эпизод с ремон том сельского клуба, переделанного из старой церкви, когда случайно в глаз вождю на его фотографии в газете, использованной для оклейки стен, угодила кнопка, объявляет ся антисоветской демонстрацией со всеми вытекающими из этого последствиями. Новый культ сразу стал требовать человеческих жертв. «Всесоюзное мероприятие» как центральный и парадный пункт политической авантюры обнаружило свою провока ционную суть: славословие злу неизбежно порождает зло еще более беспардонное и ненасытное. Кого арестовать? Всю бригаду строителей, которые в фойе клуба Сталину глаз прикно пили? Или только обойщиков? Всенародно осудить как вы ходку классового врага? Написать заметку в газету? В эти предновогодние дни тихановцы постигали логику и этику нового исторического рубежа: «Щелкоперы не дураки. В газе тах — курс на всенародную любовь к вождю мирового проле тариата. А ежели какой дурак и сунется с заметкой насчет проколотого глаза, так ему самому глаз вырвут». И прокатились по деревням Тихановского района злове щие слова. Никакой пощады вредителям и хулиганам, подняв шим руку… Осудим их всенародно, как осудили в свое время известных врагов по шахтинскому делу… Пусть все наши су противники, как внутри, так и за границей, содрогнутся от единства нашего гнева… Порывом этого гнева, спровоцированного злополучной кнопкой, была сметена с лица земли семья Федорка Селютана и он сам, посмевший не предать, не отречься, не отступить перед страшной угрозой. Выстрел Федорка в застекленный

портрет Сталина в клубе, на собрании, где от народа требовали беспощадного осуждения тех, кто прикнопил фотографию, от чаянный протест Федорка против собственного бессилия и невыносимой обреченности придают юбилейным торжествам необходимую законченность: искомая жертва выдала себя са ма, оказав большую услугу исполнителям культового обряда. Портрет, в честь которого вредитель был уличен, схвачен и показательно обезврежен, мог торжествовать: «с насмешкой глядел куда-то в сторону, а сам вроде бы прислушивался, вроде бы сказать хотел — погоди, ужо я до всех до вас доберуся…» Художественное исследование и хронологический аспект рожденного в год перелома культа вождя, помимо всего про чего, имеет в романе Можаева еще одну чрезвычайно важную сторону. А именно: документальную. Злорадная ухмылка на портрете — дозволенная воображением художни ка творческая фантазия. Но речи первого генсека, зафикси рованные во всех анналах партийной и советской печати, — это уже серьезнее. Между тем ничто так выразительно не характеризует личность вождя, как его высказывания по глав ным, принципиальным вопросам политики в год перелома, документально засвидетельствованные и приведенные в хроно логическую последовательность. Более того, синхронизирован ные, совмещенные одно с другим, они в своей совокупности дают поразительный эффект — эффект полной несовмести мости. «Как можно одному и тому же человеку говорить такие взаимоисключающие слова?» — возмущается Озимов, начиная понимать, что имеет дело не просто с политической беспринципностью, а с изощренным иезуитством. «Не правы те товарищи, которые думают, что можно и нужно покончить с кулаком административно, через ГПУ» — сказать так, а по том послать ГПУ на сплошную коллективизацию — это и есть высший пилотаж макиавеллизма, ставший сутью полити ческих принципов «отца народов». Душегубством, а не полити кой — как точно определил Озимов. Знаменитая статья «Головокружение от успехов», появив шаяся в марте 1930-го, к концу романных событий, добав ляет последний штрих к художественному портрету вождя, воссозданному как бы глазами мужиков и баб тех далеких лет. И этот, скорее психологический, чем социально-поли тический, портрет, и эмоциональный контекст восприятия образа на портрете, и осмысление реальных поступков про тотипа, и нравственная, этическая оценка, вынесенная вождю русскими деревенскими жителями в эпоху перелома, —

все это непреложно свидетельствует: что касается статьи, кто-кто, а тихановцы не обольщались на ее счет. В художественной системе романа эта директива верхов ного судьи-демиурга дискредитирована и заведомо скомпроме тирована; ей выражен вотум недоверия с точки зрения мо ральных представлений народа. «Смешно и несерьезно распространяться теперь о раскула чивании. Снявши голову, по волосам не плачут», — про возгласил вождь 29 декабря 1929 года. Вспомним еще раз вещие слова Озимова: «Как можно одно му и тому же человеку говорить такие взаимоисключа ющие слова?» Тихановцы не могли знать о том, что Сталин, выпуская в свет статью «Головокружение от успе хов», одновременно позаботился об особом, с точностью «до наоборот», восприятии ее руководящими кадрами, что Сталин не хотел поворота от головотяпства и «бешеных темпов» к разумной политике, что Сталин уже три месяца спустя, в докладе XVI съезду партии, выдаст лозунг «пятилетку в два года». Но тихановцы могли понять, почувствовать ту чудовищную ложь, которая таилась за верховными при зывами, то лицемерие, которое сквозило в статье о голово тяпстве, ту жестокость, которая исходила от человека, не привыкшего считать снятые головы и тем более плакать по волосам. Как дешевый балаган проходит в Тиханове агитпропов- ская работа по доведению статьи до масс. «Неведомо откуда появились на базаре городские агитаторы… Они становились на кадки, на ящики, на прилавки ларьков, на дощатые стел лажи торговых рядов и, размахивая газетой со статьей Ста лина, говорили, что рабочие и крестьяне — родные братья, что бюрократы с партийными билетами в кармане пытаются поссорить их, загоняя всех крестьян поголовно в колхозы. Это и есть, мол, головокружение от успехов, то есть голое озорство, перегибы и вредительство». Установка была как будто и новая, но слова оставались прежними и грозили предстоящими бедами. Однако как бы ни были проницательны тихановцы насчет устроителя всеобщего экспериментального счастья, им прихо дится иметь дело не с ним и не с его ближайшим окруже нием, а с самыми нижними этажами власти. Каков поп, таков и приход, говорят в народе. Формы и методы полити ческого руководства, директивно спускаемые сверху вниз, повсеместно пропагандируемые и внедряемые в жизнь, пронизывали всю систему управления страной. Господство

директивы и диктатуры породило те самые «невиданные до селе формы и методы» подавления людей. Но не только это: возникла целая отрасль идеологии, расцвела пышным цветом особая политграмота, появился специфический работник- исполнитель. И снова вспомним: «Я вам в этих же самых кучках таких охотников отыщу, что на всякий выстрел пойдут да еще за честь благодарны останутся». Рабы чужой воли, ретивые исполнители действуют реши тельно и безжалостно. Спущенная сверху разнарядка на прес тупление опьяняет: зло не только разрешается, не только санкционируется, не только стимулируется, но к нему обя зывают и принуждают. Фигура охотника-старателя в этой си туации приобретает всесильное значение; каждый стремится с наибольшей выгодой использовать свой шанс. Эксперимент на тему «все дозволено» осуществляется в режиме небывалого благоприятствия — при покровительстве и руководстве верхов ной власти. Возвышаев и Кречев, Поспелов и Зенин, Чубуков и Аших- мин, Радимов и Доброхотов — эти и другие работники ни зового масштаба оказывались перед страшным соблазном: так или иначе, по убеждению, по принуждению или по должностной инструкции, им следовало преступить нравствен ный закон. Типы социального поведения исполнителя, наделенного властью, способы реализации права на произвол, методы на силия и подавления человека, людские характеры, испыту емые политической демагогией сталинского образца, представ лены в романе Можаева с достоверностью почти докумен тальной. Якуша Савкин, по прозвищу Ротастенький, — самая, мо жет быть, специфическая фигура эпохи перелома: доброволь ный стукач, доносчик с особым нюхом, активист-преследо- ватель. Выследить и доложить, доложить и взять, взять и уни чтожить — это и значило в его глазах «постоять за общее дело всемирной борьбы пролетариата в союзе с беднейшим крестьянством». Идеальный наемник, лишенный каких бы то ни было нравственных рефлексий, минимального чувства лич ной ответственности, он предстает конечно же уродливым, но закономерным продуктом эпохи: «Якуша понимал, что не каждому дано выбирать направление классовой борьбы. Одни направляют, другие исполняют… Чего надо? Только покажи, кого надо привлечь, у нас рука не дрогнет». Наверное, это и было прообразом той идеологии, того мировоззрения, которое

стремилась воспитать новая пропаганда. Мировоззрение Федь ки Каторжного, соблазненного миражем власти. Исступленный фанатик чрезвычайных мер в классовой борьбе с односельчанами, заведующий райзо Егор Чубуков тоже из тех, у кого не дрогнет ни рука, ни сердце, кто не остановится перед кровопролитием: «Вот этой рукой смогу запалить с обоих концов любое село, сжечь все до последнего овина… если это понадобится для искоренения всех отростков частной собственности в пользу мирового пролетариата». Го товность к насилию по команде становится главным оружием, идеологическим партмаксимумом. Разбитные, разухабистые Фешка с Анюткой, по прозвищу Сороки, изрядно выпивающие и погуливающие бабы, во имя «всеобщей борьбы» идут грабить крестьян своей деревни, или, иначе, — «набивать руку на классовом враге». Обставить произ вол круговой порукой соучастия, втянув в насилие как можно больше сообщников, — универсальное средство против колеба ний совести. Средство очень давно известное и слишком хоро шо испробованное — классическое. Однако эксперимент в действии до предела ужесточил правила игры. Кречеву, председателю Тихановского сельсо вета, говорят на бюро однозначно: «Не хочешь других са жать — сам в тюрьму садись!» И Кречев, вовсе не злой и не фанатичный боец войны с народом, в которую он силою обстоятельств оказался втя нутым, заглушая тоску и совесть, предельно точно формули рует принципы действующего механизма круговой поруки: «Со вет, что твоя машина молотильная, завели ее — и стой возле барабана да поталкивай в него снопы. Остановишься или зазеваешься — он ревет: дава-ай! И остановить его тебе не да но. Схвати его рукой — оторвет руку. А завела его другая сила, тебе не подвластная. Над ней другие погонщики стоят, а тех в свою очередь подгоняют. Вот оно дело-то какое, вкруговую запущено. И уйти от него никак нельзя. Ежели не хочешь лишиться куска хлеба. Я ж партийный». Однако, идя вслед за деревенским людом по кругам тихановской власти и обращаясь к погонщикам все более ответственного масштаба, обнаруживаешь, как хитроумно умеют они устраняться от своей ответственности. В сущности, им даже не нужно кивать на вышестоящую инстанцию — достаточно сослаться на передовую теорию. Есть такое по нятие, объясняет самый высокий начальник района Поспелов, как историческая целесообразность, или классовая обречен ность. И если то или иное семейство принадлежит к чуж-

дому классу, оно вместе со своим классом обречено. Жалость к нему неуместна. Чтобы расчистить эту жизнь для новых, более современных форм, нужно оперировать целыми клас сами — личности тут не в счет. «Передовая теория», стержень которой — все те же сто миллионов голов, идеально обосновывала практику экспери мента, а результаты эксперимента идеально подтверждали правильность теории. Для того чтобы в ситуации «чертовой карусели» идти в голове событий, тех самых, которые одер живают верх, требовалась особая сноровка, особое усердие и особая жестокость — как для теоретиков-идеологов, так и для практиков. Наум Ашихмин, агитпроповец и последо ватель «новой психологии», в целях расчистки путей про гресса от препятствий старого мира готов на любые реши тельные и беспощадные действия. Удивительно, однако, как удобно совпадают санитарные цели с задачами сугубо лич ного свойства — во что бы то ни стало продвинуться в аппарат, наверх, к власти. Карьеристы «великого перелома», честолюб цы раскулачивания, старатели сплошной коллективизации — их амбиции, цели и средства, их успехи и неудачи рассмот рены в романе Можаева под сильнейшим художественным микроскопом. «Какая теперь взята линия главного направления?.. На о-бо-стрение! Значит, наша задача — обострять, и ника ких гвоздей… Пока держится такая линия, надо успевать проявить себя на обострении. Иначе отваливай в сторону» — в этих словах Сенечки Зенина заключалось все мировоззрение партийного карьериста, селекционно выведен ного эпохой «великого перелома». Равно как и в убеждении Возвышаева, понявшего, что вся его сила и вся его власть в продвижении, в безупречной службе. «Великий эксперимент» рождал страшную зависимость, хорошо осознанную Возвы- шаевым. «Чем суровее он будет в деле, тем устойчивее его положение. Больше ему рассчитывать не на что». Карь ера, зависящая от усердия в уничтожении людей как класса, со всеми вытекающими последствиями для этих людей, — такая карьера требовала совершенно специфической челове ческой породы. Тип Возвышаева, несмотря на ничтожность личности, интеллектуальное убожество и культурную мизерность, — это тип карьериста с огромным замахом и зверским аппе титом. В течение четырех месяцев перелома он постигает суть «текущего момента» до самых его таинственных глу бин. Он проявляет усердие вовсе не тупой старательностью;

он умеет прочитать бумагу и понять установку творчески — с особым корыстным иезуитством. Задача, поставленная по литикой ликвидации, стимулирует развитие инициативы и изобретательности в способах и методах. Здесь Возвышаев не знает себе равных: до самого своего виртуозного метода он дошел путем логических размышлений: «Неужто мы будем ждать мужицкого всеобщего согласия на поворот лицом к сплошной коллективизации? Да какой же политик ждет всеоб щего согласия, когда задумал прочертить линию главного направления? Пока он будет ждать всеобщего согласия, он и сам состарится, и народ обленится до безобразия. Всеоб щего согласия не ждут, его просто устраивают для пользы дела». Знаменитый тезис Шигалева — Верховенского «Надо ус троиться послушанию» Возвышаев воплощает в практику, давая сто очков вперед всем своим предшественникам. Уто пия, проводимая в действие столь способным учеником, и впрямь выглядит дерзновенно. «В теории есть доказательство от противного, то есть вовсе не обязательно заставить всех кричать: «Мы за колхоз». Вполне достаточно, чтобы никто не говорил: «Мы против колхозов». А если кто скажет, взять на заметку как контру» — это и был способ устроения всеобщего согласия, изобретен ный Возвышаевым. На собрании мужиков Гордеевского узла вопрос, поставленный на голосование, прозвучал убийственно просто: «Кто против директив правительства, то есть против колхоза, прошу поднять руки!» Здесь — апофеоз Возвышаева, торжество насилия, победа произвола; здесь достигнута та вершина, к которой — по логике эксперимента — и должен стремиться исполнитель. «Всех предупреждаю — жаловаться некуда. Выше нас власти нет». Полнота власти, обеспеченная на месте, — сокровенная и принципиальная мечта исполни теля, знающего, что другие места, выше и рядом, — за хвачены. Заманчивая перспектива продвижения наверх хотя и желанна, но смертельно опасна, эту опасность Возвышаев чует нутром опытного карьериста. Верноподданнический сон о докладе самому Сталину пророчит беду: «Вдруг раскры ваются кремлевские ворота, и оттуда вылетает табун разъярен ных лошадей, и все бросаются на него, Возвышаева. Он было хотел увернуться от них, в будку к часовому про шмыгнуть, но часовой схватил его за плечи и давай толкать под лошадей». Инициатива наказуема — этот лозунг бюрократической системы действительно сыграл с Возвышаевым злую шутку. Пресловутая директива о головокружении, не затронув сути

дела, оставила в дураках самых инициативных и предпри имчивых исполнителей. В этом смысле Возвышаеву повезло меньше других: свои пять лет он получил за слишком глубо кое — не по чину — проникновение в характер «текущего момента», слишком перспективное прочтение параграфов уста новки. В принципе Возвышаев поплатился за излишний энтузиазм и незаурядность в выборе методов; так система, рожденная в ходе эксперимента, избавлялась от наиболее ярких своих приверженцев. «Не надо высших способностей! — говаривалось в клас сическом романе. — Нужна черная работа». Чернорабочий без претензий, Сенечка Зенин, хоть и избитый мужиками, оказался в наибольшем выигрыше: его не только не судили, но откомандировали на учебу в совпарт школу — «он тотчас уехал из Тиханова, уехал навсегда». Ему одному из тихановского аппарата удалось ускользнуть от наказания так же легко, как в свое время Петруше. Впрочем, и остальные бойцы «перелома», даже и осужден ные «за революционное дело», на этот раз отделаются лег ким испугом в сравнении с будущими предстоящими грозами. Так же как когда-то Шигалев, они будут выпущены в самом скором времени, потому что пока не являются слишком опас ной категорией обвиняемых. Их великий перелом наступит позже.

ОБРАЗЫ БЕЗУМИЯ «Тут на горе паслось большое стадо свиней, и они про сили Его, чтобы позволил им войти в них. Он позволил им. Бесы, вышедши из человека, вошли в свиней; и бросилось стадо с крутизны в озеро и потонуло. Пастухи, увидя случив шееся, побежали и рассказали в городе и по деревням. И вышли жители смотреть случившееся и, пришедши к Иисусу, нашли человека, из которого вышли бесы, сидящего у ног Иисусовых, одетого и в здравом уме, и ужаснулись. Видевшие же расска зали им, как исцелился бесновавшийся». Евангельский эпизод об исцелении бесноватого Христом, использованный Достоевским для заглавия, эпиграфа и идей- но-философской концепции романа как образ беснования, безумия, страшной болезни, охватившей Россию, получает в свете российской действительности эпохи перелома и в кон тексте художественной хроники «Мужиков и баб» в высшей степени трагическую окраску. Ошеломляюще колоссальные размеры болезни преступного

политического безумия, разогнавшего, раскрутившего «чертову карусель». Поразительны масштабы и тяжесть недуга, охватившего все члены государственного организма. Катастрофичны социальные и духовные последствия бе зумной затеи, погубившей русскую деревню, уничтожившей многовековую нравственную связь человека и его святынь. Непоправимы загробленные людские судьбы, исковеркан ная жизнь нескольких поколений. Необратимо время сбывшихся пророчеств — время, убитое бесами. Однако в трагической хронике Можаева, в его опыте художественного осмысления бесовщины образца 30-х годов особенно впечатляют — подавляют — даже не столько разме ры и масштабы социального бедствия, сколько конкретные, воплощенные образы безумия. Ибо безумие эпохи перелома было угрожающе, смертельно опасно и для всех вместе, и для каждого в отдельности. Беззаконие и произвол, кощунство и святотатство, оскорб ления и обиды, которые обрушились на головы тихановцев, имеют поистине опустошительные последствия. Это не только попрание человеческих прав, не только унижение человеческо го достоинства. Устроенный напротив школы «классовый аукцион» — рас продажа разгромленного крестьянского хозяйства — показа тельно обучает ребят-подростков формам активной деятель ности. И вот Федька Бородин, сын Андрея Ивановича, не брезгует купить на этом «аукционе» за рубль три курицы. Терминология «обострения» оказывается чрезвычайно удобной и невероятно пластичной; она отменно укрощает разум и смиряет совесть. Очень быстро изготовляется эластичное кли ше: злостный неплатеж излишков — конфискация имущества на нужды пролетариата — помощь экспроприаторам на фрон те обострения классовой борьбы — наступление классового врага. Заболтав себя формулами, можно в награду взять куря тину «со стола классовой борьбы». А потом пойти на митинг по «смычке со старшими» и в «культпоход против неграмот ности», так и не спросив, как и где будет жить ограбленная и выселенная на улицу семья из восьми человек. «Чертова карусель» как помутнение души и омрачение рассудка не минует ни детей, ни женщин. Она захватывает самые сокровенные уголки души, самые интимные сферы человеческих отношений. Она видимо развращает людей. Так испорчена, исковеркана, нравственно нарушена жизнь милой,

безответной, несчастной Сони Бородиной. Загнанная в тупик, в западню, она отваживается на страшный грех. Рисковать жизнью троих детей — падчериц, поджечь дом и оставить вместо семейного очага пепелище, лишь бы покрыть огнем растраченные на ветер деньги, лишь бы отомстить своему пар тийному любовнику Кречеву, застигнутому пожаром в ее до ме, — это и есть воспринятая Соней удобная и прилипчивая формула: цель оправдывает средства. Вседозволенность как норма общественного и личного поведения развращает душу, дает выход самым низменным побуждениям. И на том языке, которым испокон веку говорили тихановцы, это называлось обычно — отдать душу дьяволу… «Запуталась я совсем, завертелась», — думает про чертову ка русель своей жизни Соня. Страшно, если можно своей рукой поджечь дом, где спят дети, и эта рука не дрогнет. Страшно той бездны, в которую толкает человека адская круговерть. Страшно и почти невозможно человеку оставаться человеком в обстановке расчеловечивания. «Мстительное чувство словно пожаром охватывало ее душу, и, распаляя себя все больше и больше, она испытывала теперь какое-то знойное наслажде ние от того, что она, маленькая и слабая, которую брали только для прихоти, рассчиталась с ними сполна, оставила всех в дураках». Разгромить все созданное своими руками, сжечь дотла и дом, и сад, и хлев, и скотину в хлеву, пустить на ветер добро (то есть нажитое добрым трудом) — этот соб лазн разрушительства, это «знойное наслаждение» мести испытывают многие тихановцы. Федор Звонцов, первоклас¬ cный мастер — золотые руки, хозяин и строитель, предает огню красавец дом с кружевными наличниками: «Злодеем обернулся для своей же скотины. Пришел, как вор, как душе губец, на собственный двор». Политика душегубства вовлека ет в душегубство всех. Палач и жертва меняются местами, ролями, добро и зло рискованно сближаются, путаются, при вычные понятия теряют смысл. «Оттого и бесы разгулялись, что такие вот беззубые потачку им дают, нет чтоб по рогам их, по рогам, — кричит в запале Федор Звонцов. — Да все пожечь, так чтобы шерсть у них затрещала… Глядишь — и провалились бы они в преисподнюю». И справедливые, горькие слова Черного Барина, Мокея Ивановича: «подымать руку на людское добро — значит самому бесом становиться» — тонут в яростном, гневном и уже непреодолимом порыве Федора. Занести руку на собственное добро, зверем побежать из родного села в лесную глушь, людей подбивать на злое

дело — другого выхода он не находит. «И свет белый станет не милым, и жизнь тягостной, невыносимой». Хроника тихановских событий запечатлела момент, когда человек, смущенный и соблазненный, теряя себя, переходит на сторону безумия, становясь его вольным или невольным со участником: «Поначалу никто не приставал к этой процессии (то есть к бригаде по раскулачиванию. — Л. С.)… Но вот Савка Клин отвалил от плетня и… пошел за ней, оглядываясь на соседей, и, как бы оправдывая это свое действие, пояс нял громко и виновато: — Может, обувка сносная найдется… Валенки или сапоги. Все одно — пропадут. Одни ворчали на него неодобрительно: — На чужое позарился? Ах ты, собака блудливая. Но другие вроде бы и оправдывали: — Отберут ведь… Все равно отберут. И все в кучу сва- лют. А там гляди — подожгут. Не пропадать добру-то». Скатерть-самобранка классовой борьбы момента «обостре ния», зазывающая на «пир труда и процветания», предлагала блюда с острой приправой; отведав их, человек терял и ап петит, и вкус, и чувство меры. Садиться за стол классовой борьбы эпохи ликвидации было опасно и страшно — от сидя щих рядом человек заражался злобой и одиночеством. При зывы и лозунги ликвидации, эти словесные образы безумия, вселяли ужас, сковывали благие помыслы и добрые движения души, наваливались и душили, как тяжелый, кошмарный сон, сеяли панику, рождали тревогу, будили страх. И никто не крикнул, не возразил… И никто из бедноты не засту пился. Тебя растопчут, растерзают на части, и никто не чихнет, не оглянется, пойдут дальше без тебя, будто тебя и не было… Злоба и «сумление» задушат каждого в отдель ности. И никто не остановил это позорище… Ставить свою подпись никто не поспешал… Этот «никто», как символ молчащей, запуганной, затрав ленной толпы, в которой не различить отдельного человека, как морок, как видение небытия, — лейтмотив романа, худо жественный образ сдачи и гибели русской деревни, призрак раз-общения людей. Грозные симптомы разрушения человеческого сознания, распадения души, преступления нравственной нормы исследо ваны в романе Можаева применительно ко всем, без исклю чения, лицам. Русская деревня в изображении писателя ока зывается индикатором процессов, происходящих в обществе,

ибо она концентрирует и обнажает во всей его подлинности самый дух эпохи. Перед «чертовой каруселью» оказываются в равной мере беззащитны все деревенские люди, они же — ее неизбежные жертвы. Поразительна художественная логика появления первой жертвы в Тиханове: ею оказывается Федот Клюев, лучший из лучших тихановцев, тот самый «сеятель и хранитель», неумолимой логикой событий превращающийся в убийцу. Ибо в запале, в озверении при попытке защитить сына, которому выкручивают, заламывают руки и который только что хотел вступиться за мать, он совершает убийство. Убитым же оказывается самый убогий, самый обманутый одно сельчанин, активист по раскулачиванию Степан Гредный — из тех, кто особенно надеялся на добычу со стола классовой борьбы. Первое же применение чрезвычайных мер в Тиханове сыграло свою провокационную роль: разыгранная по устано вочной схеме «вылазка классового врага» дала веский довод в пользу курса на «обострение». Именно после этого эпизода, раскатав в пух и прах Федота Клюева вместе с сыном, продав их добро с молотка за бесценок, активисты «обострения» сняли иконы вместе с божницей, раскололи в щепки и сожгли на глазах у всего народа. «Народ ноне осатанел совсем», — сокрушенно и тоскливо винятся тихановцы. «Бесы, вышедши из человека, вошли в свиней; и бросилось стадо с крутизны в озеро и потонуло». Евангельский сюжет исцеления человека переосмысляется в романе Можаева парадоксально и фантасмагорически. Миф и метафора как бы оживают в детальных бытовых образах и получают воплощенное физическое бытие — с беспреце дентными ранее условиями существования и для людей, и для свиней. Миру деревенских суеверий о ведьме Веряве, что оборачи вается свиньей и бросается под ноги обозу, пришел конец. Укладу «окостенелого домостроя и дикости» объявлена тоталь ная война, текущий момент которой — «беспощадное выкола чивание хлебных излишков из потаенных нор двуногих сус ликов». Грядущая уравниловка чревата последствиями еще не ведомыми: «— Ты видел, как в свинарниках свиньи живут? Когда кормов вдоволь, еще куда ни шло. А чуть кормов внатяжку, так они бросаются, как звери. Рвут друг у друга из пасти. А то норовят за бок ухватить друг друга или ухо оттяпать…

человек зарится на чужое хуже свиньи… Еще похлеще свиней начнете рвать все, что можно». Время свободных пастухов и свободно пасущихся сви ных стад на глазах тихановцев прекращает свое течение. Свиньи, так же как и люди, подпадают под строгий учет. Вслушаемся — с точки зрения евангельского мифа — в речь Возвышаева: «Вольная продажа скота у нас в районе запре щена… Палить свиней запрещено!.. С завтрашнего дня всех свиней поставить на учет. И ежели кто не сдаст свиную шку ру — отдавать под суд… Проверьте всю наличность свиней… Если будет обнаружена утайка лишних голов, накажем со всей строгостью, невзирая на лица…» И начинается варфоломеевская ночь для свиней. В бе зумии, в спешке и суете, в панической суматохе люди ищут резаки, колуны, топоры и кинжалы, уничтожая следы свиного поголовья. За ночь стадо свиней — семьдесят четыре головы — гибнет от рук обезумевших людей, и первый свиной визг, предваряя жуткую какофонию резни, по иронии судьбы разда ется на подворье председателя Совета. За жизнь свиней, за голову каждого поросенка объявляется выкуп — денеж ный штраф в пятикратном размере, к забойщикам скота применяются чрезвычайные меры, резня скота грозит переки нуться на людей. Запах паленой щетины, сладкий душок прижаренного сала, соленое, копченое, мороженое мясо — отныне этим и только этим может обернуться жизнь каждой свиньи. А когда ветеринары открыли новую болезнь — «свиную рожу» («по причине которой разрешалось не только забивать скотину, но и палить свинью, дабы при снятии шкуры не заразиться»), было предрешено не только настоящее, но и будущее свиных стад. Назначенный на 20 февраля 1930 года конец света, или сплошной колхоз, знаменуется лозун гом: «Все, что ходит на четырех ногах, будет съедено». Все, что появлялось на крестьянском дворе, попадало в опись и подлежало налоговому обложению, а значит, грозило хозя ину немалыми бедами. За каждую живую свиную голову он рисковал собой. Жизнь свиней была обречена на много поко лений вперед; исцеление взбесившегося человека по евангель скому образцу становилось весьма и весьма проблематич ным.

ЧТО СЧИТАТЬ ЗА ПРАВДУ Куда деваться в этой адской круговерти простому мужику, поильцу и кормильцу? Что делать ему, когда воинствующая и торжествующая политика ликвидации лишает его человечес-

кого достоинства, отъединяет от мира и от соседа, вовлекает в безумие? Страницы романа, повествующие о том, как замол кали люди, утрачивали волю и надежду, как беспомощно ощущали свою заброшенность и обреченность, — самые, навер ное, горькие, самые трагические по своей жестокой правде. Однако хроника тихановских событий дает художествен но убедительное, фактически достоверное и поистине бесцен ное свидетельство о той огромной силе сопротивления, о живой душе народа, пытавшегося противостоять надвигавшемуся безумию. При всей разобщенности, разрозненности людей, вынужденных элементарно спасать свою жизнь, сколько му жества, упорства и человеческого благородства проявляют многие из тихановцев, подчинившихся силе, но не покоривших ся неправде. Мужики и бабы не хотели брать греха на душу — этим чаще всего объяснялось достоинство поступка в ситуации, провоцирующей зло. Отказ от соучастия был важнейшим и, по сути, единственным способом нравственного отпора «великому перелому». Не донести, не проголосовать, отказаться участвовать в погроме соседа, приютить в своем до ме «ликвидированного» — значило в условиях «обострения» со хранить человеческий облик, образ и подобие: «Колокола сымать будут. Попа еще вчера забрали. Кого-то из арестантов привезли. Наши все отказались. Даже последние мазурики не пошли на такое дело». Политика исполнительства, безропотного, нерассуждающе- го и угодливого, стремящаяся подчинить всех поголовно, вначале пытается воздействовать убеждением и угрозой — психологией коллективного большинства. «Тебе этот отказ бо ком выйдет», — угрожает Кречев Бородину. А Тараканиха, ак тивистка раскулачивания, добавляет: «Ну чего ты уперся как бык?.. Не ты первый, не ты последний. Кабы без тебя не пошли кулачить — тогда другое бы дело. А то ведь все равно пойдут и без тебя». Однако чем дальше по вехам перелома, тем серьезнее последствия для дерзнувших отказаться от соучастия: «Мы вот здесь за что с тобой сидим? А за то, что телегу отказались везти с конфискованным добром…» Выбор между соучастием и неучастием становится вопросом судьбы. В романе Можаева проверены, кажется, все возможные варианты нравственного выбора человека, втянутого в орга низованное преступление. «Прижмут — пойдешь», «не один — так другой», «не ты — так тебя» — эти доводы берут за горло каждого, заставляя в минуту роковую решаться на поступок с позиции совести или с позиции подлости. «Чертова ка-

русель», стравливающая людей, позволяет им быть либо жерт вами, либо орудием насилия. «Вот если б все в один голос отказались, тогда б небось они б запели Лазаря, эти погоняль- щики», — все еще надеются мужики: однако политика «обост рения» как раз и обеспечила невозможность протеста «в один голос». Размах, сила и коварство сатанинской затеи не остав ляют никакого практического шанса на успех. Все иллюзии на этот счет в романе последовательно развенчиваются. Невозможно остаться в стороне — Система обрекает человека быть либо с теми, кто погоняет, либо с теми, кто везет, угрожая в любую минуту вытолкнуть отовсюду. Невозможно сохранить себя «чистеньким» ни с первыми, ни со вторыми. «Я хочу в погонщики, — пытается убедить себя Маша Обухова, — чтобы мародеров разогнать и остановить наконец эту адскую кару сель. Что, не доберусь? Сил не хватит? Зубами грызть буду. Раздавят? Замордуют?! Пусть. Лучше быть замордованной в таком деле, чем стоять в сторонке чистенькой». Однако не спасал ни максимализм, ни идеализм, ни даже попытка пря мого бунта. «Кто сунется к набатному колоколу — уложу на месте, как последнюю контру» — такова ситуация, при которой тиха- новцы решаются на открытое выступление против властей. Чтобы не ждать, пока повезут на убой, как баранов, если не ударить, то хотя бы замахнуться, показать, что ты человек, а не безответная скотина; пожечь дворы, чтобы никому ничего, лишь бы не гнали палкой в светлое будущее как в царствие небесное. Однако бунт мужиков и баб против политики и практики «обострения», заведомо обреченный и самоубийственно крово пролитный, имел и еще один чрезвычайно важный аспект. Стихийное выступление крестьян, спровоцированное «чрезвы чайными мерами», было выгодно как раз тем самым силам подавления и произвола, которые и раскрутили чертову ка русель. События развиваются по заранее предначертанной схеме: зло рождает насилие, но и ответное насилие рождает только новое зло, вовлекая в свою орбиту бесчисленные жертвы. Набатный колокол, призывающий доведенного до смо ляного кипения мужика ломать и крушить сатанинскую затею, слышен слишком далеко. Русский бунт приносит в жертву самых лучших, самых честных, самых отважных; повинуясь этому трагическому обычаю, гибнут Озимов и Успенский — именно те, кто пытался остановить междоусобное крово пролитие, кто хотел спасти, успокоить, примирить вражду ющих. «Здесь все наши…» — глубинный смысл этих слов Ус-

пенского обнажится там, на церковной площади, где «русские мальчики» полезли друг на друга стенка на стенку. Через весь роман настойчиво и тревожно проходит мысль: отчего так получается? Что за круг заколдованный? Люди стараются устроить все лучше, разумнее, свободнее, но, взяв шись за это, тут же все и ужесточают? В сущности, роман Можаева — художественная хроника 1929–1930 годов — есть попытка ответить на эти проклятые, вечные, русские вопросы. «Выходя из безграничной свободы, я заключаю безгранич ным деспотизмом… Кроме моего разрешения общественной формулы, не может быть никакого». Смысл шигалевских принципов переустройства мира, реализованных в ходе «вели кого эксперимента», герои романа Можаева, так же как и все их бесчисленные реальные прототипы, ощутили на себе во всей полноте последствий. Нравственная программа изобличения и одоления бесов щины, содержащая глубокий анализ генетических корней, исторической ретроспективы и социальной перспективы рус ского экстремизма, его теоретиков и практиков, имеет, несомненно, один центральный пункт, особенно важный в кон тексте переломного года. Дмитрий Успенский, наследник великой русской духовной культуры, воспринявший от нее иммунитет к бесовской нетерпимости и насилию, — неустан но повторяет свой главный пункт: «Христос не взял царства земного, то есть власти меча. Он полагался только на свобод ное слово. Те же, которые применяли насилие вместо свобод ного убеждения, в жестокости топили все благие помыслы… Свободу внутри себя обретать надо — вот что главное. Ибо свобода духа есть высшая форма независимости человека. Вот к этой независимости и надо стремиться». Сохранить свободу внутри себя, утверждать ее в мыслях, в душе, особенно тогда, когда нельзя сохранить свободу в обществе, — было единственной реальной народной альтерна тивой затянувшемуся надолго «великому эксперименту». И будто бы о герое «Мужиков и баб», Дмитрии Успенском, сказаны пророческие слова Достоевского по поводу «Бесов»: «Жертвовать собою и всем для правды — вот национальная черта поколения. Благослови его Бог и пошли ему понимание правды. Ибо весь вопрос в том и состоит, что считать за правду.

ПЛАН НАЗНАЧЕННОЙ РЕВОЛЮЦИИ

(Вместо послесловия) За три года до событий, изображенных в романе «Мужики и бабы», а именно в 1926 году, в издательстве «Московский рабочий» массовым тиражом вышла брошюра, имеющая для нашей темы принципиальное значение. Некто Александр Гамбаров выпустил в свет сочинение на 146 страницах под знаменательным названием: «В спорах о Нечаеве. К воп росу об исторической реабилитации Нечаева». Позже историки, литераторы, а также политические функ ционеры будут стесняться подобных выражений. Реабилита ция Нечаева, скомпрометировавшего в глазах современников российское революционное движение, формально не состоится, и Нечаева, равно как и нечаевщину, будут, по старой традиции, изображать как уродливое искривление правильной в целом линии политической борьбы пролетариата. Но тогда, в то откровенное время, в интервале между двумя вождями, од ним — почившим и другим, готовящимся к большой власти и большой крови, — очистить имя Нечаева «от мемуарной накипи» (выражение А. Гамбарова. — Л. С.) имело, по-видимо му, большой смысл. Время, как и всегда, требовало своих героев, а время усиления классовой борьбы требовало героев особенных. В 1926 году Нечаева признали и всенародно объявили — своим, «нашим». Пересмотр революционной деятельности Нечаева и его ис торическая реабилитация были выдвинуты как одна из ближай ших задач исторической науки, как морально-политическая обязанность каждого честного и партийного историка. «Нечаев был единственным для своего времени примером классового борца» (с. 4). «В лице Нечаева история имела исключительный по своей классово-политической устремленности образ революционера борца» (с. 7). «Нечаев был одним из первых организаторов зарождавшей ся в России классовой борьбы» (с. 8).

Смысл исторической реабилитации Нечаева автор брошюры видел прежде всего в том, чтобы победоносно завершив шееся революционное сражение осознало свои исторические корни, своих провозвестников и первопроходцев. Нечаев был провозглашен предтечей… Всмотримся в эту удивительную метаморфозу, попробуем понять, почему под пером советского автора политический провокатор, авантюрист и маньяк Нечаев становился пламен ным революционером, народным героем и пионером русского большевизма. «Лишь в лице социал-демократов — большевиков, тесно и неразрывно связанных с рабочим классом, история, наконец, нашла последовательных завершителей классовой борьбы, во имя которой полсотни лет тому назад боролся Сергей Не чаев…» (с. 10). «…В лице его история имела отдаленного предтечу современного нам движения. Нечаев был первым провозвест ником борьбы за социальную революцию, стремившимся к ниспровержению царизма и к захвату политической власти силами организованной партии. Созданная Нечаевым партия «Народной расправы» в истории революционной борьбы явля лась первой попыткой организации боевой революционной пар тии, строго законспирированной и централистически постро енной от верха до низу, представлявшей собою в зародыше как бы схему современной развернутой организации» (с. 11). «Его можно рассматривать как одного из первых провоз вестников того великого переворота, который в окончатель ной форме завершился лишь спустя 47 лет, в октябре 1917 года. Нечаев был одним из первых последователей коммунис тического учения Гракха Бабефа, и, как таковой, он действи тельно по праву должен занимать одно из почетных мест в истории нашего движения» (с. 12). Но как же все-таки отнестись — если признать в Нечаеве истинного героя революции — к факту совершенного им и его подручными убийства студента Иванова, потрясшему всю де мократическую Россию? Как расценить аморализм, иезуитские и инквизиторские приемы политической борьбы, характер ные для нечаевского движения (и резко осужденные К. Марк сом, Ф. Энгельсом, А. И. Герценом, Г. А. Лопатиным, В. И. Засулич, Н. К. Михайловским)? А. Гамбаров будто бросает вызов всем тем, кто усомнился или усомнится впредь в историческом значении Нечаева и его «Народной расправы», кто поспешит назвать нечаевщину пе чальным отклонением от этических норм русского революционного движения. Не отклонение от нормы, а норма! «Нечаевское движение — не «изолированный факт», не «эпи зод», а начало, как бы пролог развернувшегося в после дующие годы революционного движения в России… первая крупная веха на пути к развитию классово-революционной борьбы» (с. 27), — пишет Гамбаров. Что же касается несчаст ной жертвы — студента Иванова, — то «убитый по постановле нию революционной организации — студент Иванов действи тельно был предателем. Иванов собирался донести полиции на Нечаева и на всю организацию» (с. 17). А. Гамбаров реабилитирует все — и принцип Нечаева, «цель оправдывает средства», и его тактику, которую лидеры I Интернационала К. Маркс и Ф. Энгельс называли под лой и грязной, — на одном-единственном основании: «Яв ляясь далеким провозвестником классовой борьбы, Нечаев в истории нашего движения один из первых применил именно те приемы тактической борьбы, которые нашли более широкое и глубокое воплощение в движении русского большевизма, боровшегося одинаково как со своими классовыми врагами, так и со своими политическими противниками — меньшевика ми и эсерами» (с. 37). Итак, реабилитация Нечаева общественными защитниками 1926 года проводилась согласно логике «победителей не судят»; а победили как раз те, кто сумел достаточно реши тельно воспользоваться одиозной стратегией и тактикой. Победа же давала стратегам, тактикам и трубадурам рево люции некое неоспоримое право канонизировать свой путь, в том числе и такую его веху, как Нечаев. Недаром принципы Нечаева стали в стране победившей революции достоянием поэзии: в 1927 году они были узаконены Маяковским:

И тот,

кто сегодня

поет не с нами,

Тот

против нас. Между тем А. Гамбаров в брошюре, предназначенной пролетарскому читателю, уточнял и конкретизировал: «Схема строения общества «Народной расправы» представляла заме чательную и единственную для того времени организованную попытку построения революционной партии» (с. 116). И, пожалуй, самые впечатляющие признания: «Если отбросить специфическую для 60-х годов терминологию «Катехизиса», то под его параграфами может подписаться каждый профес-

сиональный революционер-большевик» (с. 120). «Все, что ри совалось Нечаеву в ту отдаленную эпоху, но что, в силу исторически не зависящих от него причин, не было достаточно обосновано, — все это нашло свое глубочайшее и полное воплощение в методах и тактике политической борьбы Рос¬ сийской Коммунистической Партии на протяжении 25-летней ее истории» (с. 146). Вряд ли даже такой радикальный автор, как А. Гамбаров, решился бы высказывать столь неординарные суждения и про водить столь рискованные параллели, если бы у него не было идейных единомышленников. Среди них — такой авторитет, в тот год еще не низвергнутый, — как историк M. Н. Покров ский. На его книгу, выпущенную в 1924 году, «Очерки по истории революционного движения 19 и 20 вв.», и ссылается А. Гамбаров. «В конце 60-х годов, — пишет М. Н. Покровский, — складывается в русских революцион ных кружках план, который впоследствии сильно осмеивался меньшевиками и который реализовался буква в букву 25 октяб ря старого стиля 1917 г., — план назначенной революции. Этот план назначенной революции, правда в очень наивных формах, появляется у нас впервые в нечаевских кружках (с. 64). Позже официальные историки никогда ничего подобного уже не писали. «Вредные для дела социализма исторические взгляды» были успешно преодолены в кратком курсе «Истории Всесоюзной Коммунистической партии (большевиков)», вы шедшей в 1938 году под редакцией Комиссии ЦК ВКП(б). Концепция M. Н. Покровского, определяющая историю как политику, опрокинутую в прошлое, была признана вражес кой, тема Нечаева как предтечи Октября была закрыта. Но вот что поразительно: при всех метаморфозах исто рической науки, при всех ухищрениях идеологически изво ротливой общественной мысли оставалось неизменным «граж данское негодование» блюстителей догмы в адрес Достоевско го. Очень выразительно прозвучало оно — это негодование — у того же А. Гамбарова: «Попытка умышленного извраще ния исторического Нечаева и нечаевского движения, дан ная Достоевским в его романе «Бесы», является самым позорным местом из всего литературного наследия «писателя земли русской» с его выпадами против зарождавшегося в то время в России революционного движения» (с. 31). Сравнение с нечаевщиной было для деятелей движения и творцов режима хоть и сомнительным, но в общем не оскор бительным комплиментом. Сопоставление же с компанией

Петра Степановича Верховенского вызывало у них злобу и ненависть — к роману и его автору. Смотреть в зеркало «Бесов», в силу его разоблачающего эффекта и уникальной оптики, для бесов непереносимо. Вот что писал, например, H. Н. Валентинов-Вольский в своей книге «Встречи с Лениным», ссылаясь на В. В. Во ровского: «Он (Ленин. — Л. С.) делит литературу на нужную ему и не нужную, а какими критериями пользуется при этом различии — мне неясно. Для чтения всех сборников «Знания» он, видите ли, нашел время, а вот Достоевского сознательно игнорировал. «На эту дрянь у меня нет свобод ного времени». Прочитав «Записки из Мертвого дома» и «Преступление и наказание», он «Бесы» и «Братья Кара мазовы» читать не пожелал. «Содержание сих обоих пахучих произведений, — заявил он, — мне известно, для меня этого предостаточно. «Братьев Карамазовых» начал было читать и бросил: от сцен в монастыре стошнило. Что же касается «Бесов» — это явно реакционная гадость, подобная «Панургову Стаду» Крестовского, терять на нее время у меня абсолютно никакой охоты нет. Перелистал книгу и швырнул в сторону. Такая литература мне не нужна, — что она мне может дать?» «Работают, работают «Бесы», боятся, боятся их бесы». Эта формула тайного могущества великого произведения, точно найденная Ю. Ф. Карякиным, заключает в себе еще и объяснение вечной злободневности «Бесов» — романа-предупреждение.