– Теперь, – сказал он напоследок, – я думаю, никто в этом доме больше не будет толковать о деньгах.
Так и было. Урсула велела снова побелить дом после того, как от стен отодрали бумажные деньги вместе с большими кусками штукатурки. «Господи Боже, – молила она. – Сделай нас такими же бедными, какими мы были, когда начали здесь строиться, ибо никогда не расплатиться нам на том свете за наши греховные траты». Ее мольбы были услышаны, но поняты не совсем точно. Случилось так, что один рабочий, отрывавший деньги от стены, нечаянно толкнул огромную гипсовую статую святого Иосифа, кем-то оставленную в этом доме в самом конце войны, и, грохнувшись на пол, она разбилась на куски. Из ее нутра хлынул поток золотых монет. Никто не мог сказать, кому принадлежит это святое изваяние во весь человеческий рост. «Его притащили трое мужчин, – вспоминала Амаранта. – И попросили позволения оставить здесь, пока не кончится дождь, а я указала им это место, в углу, где его никто не заденет, и они его туда поставили с большой предосторожностью, и святой стоял там, и никто за ним пока не пришел». В последнее время Урсула зажигала пред святым Иосифом свечи и преклоняла колени, не подозревая, что молится не ему, а почти двумстам килограммам золота. Мысль о своем долгом, хотя и невольном идолопоклонстве совсем вывела ее из себя. Плюнув на слепящую груду золота, она набила им три холщовых мешка и где-то закопала в надежде, что рано или поздно три незнакомца явятся за ним. Много лет спустя, в тяжкие годы глубокой старости, Урсула вмешивалась в разговоры частых гостей, бывавших в доме, и спрашивала, не оставлял ли кто из них во время войны гипсового святого Иосифа на хранение, пока не пройдет дождь.
Внезапное обогащение, так волновавшее Урсулу, в те времена уже никого не удивляло. Макондо купался в сказочной роскоши. Глиняные дома с тростниковыми кровлями, построенные первыми поселенцами, были вытеснены кирпичными зданиями с деревянными ставнями и цементными полами, где не так ощущался гнет удушливой жары в два часа пополудни. От старого поселка Хосе Аркадио Буэндии остались одни пропыленные миндальные деревья, сумевшие выстоять в самое тяжкое время, да прозрачные воды реки, чьи доисторические валуны были обращены в пыль неистовыми камнедробилками Хосе Аркадио Второго, когда он вознамерился углубить речное дно для судоходства. Это была бредовая затея, сравнимая лишь с безрассудствами его прадеда, поскольку каменистое русло и многочисленные пороги так или иначе не позволяли судам дойти от городка до моря. Но Хосе Аркадио Второй неожиданно уперся, как бык, и от своего не отступал. До этого случая он не отличался взлетами фантазии. Кроме недолгой связи с Петрой Котес, он даже к женщинам не проявлял интереса. Урсула считала его самым никчемным представителем рода Буэндия, неспособным прославиться даже на петушиной стезе. И тут вдруг полковник Аурелиано Буэндия рассказал про виденный им в войну испанский галион, который сидит на мели в двенадцати километрах от моря. Этот рассказ, долго казавшийся многим просто химерой, для Хосе Аркадио Второго стал откровением. Он пустил с молотка своих петухов, нанял рабочих, купил оборудование, и адская работа началась: дробились камни, копались каналы, сносились мели и даже выравнивалась крутизна водопадов. «Я такое уже видывала, – кричала Урсула. – Похоже, время перевернулось и все начинается сначала!» Когда Хосе Аркадио Второй решил, что по реке могут идти суда, он представил брату планы, разработанные в деталях, и последний дал ему денег для их осуществления. А затем Хосе Аркадио Второй надолго исчез. Поговаривали, что идея купить пароход – всего лишь ловкий шаг, чтобы улизнуть с деньгами брата, но однажды разлетелись слухи, что к городу подплывает странная посудина. Жители Макондо, уже и думать забывшие о великих делах Хосе Аркадио Буэндии, высыпали на берeг и глазам своим не поверили, увидев, как к причалу подходит первое и последнее плавательное средство передвижения, когда-либо подходившее к городу. Это был всего-навсего бревенчатый плот, перевязанный толстыми канатами, за которые его тащили вверх по течению двадцать человек, шедшие берегом. На плоту, выпятив грудь и сверкая глазами, стоял Хосе Аркадио Второй и командовал сложной процедурой причаливания. Вместе с ним приехала компания великолепных дам, которые прятались от жгучего солнца под разноцветными зонтиками и прикрывали белые плечи шелковыми шалями, а лица у них были ярко накрашены, в волосах пестрели живые цветы, на руках сверкали золотые змеи, а во рту – бриллиантовые зубы.
Только эту бревенчатую махину смог дотащить Хосе Аркадио Второй до Макондо и только один-единственный раз, но он так и не признал своего поражения и считал содеянное подвигом и демонстрацией силы воли. Во всех своих расходах он отчитался перед братом и вскоре опять стал возиться с петухами. Единственной пользой от этого неудачного предприятия был свежий ветерок новой жизни, ворвавшийся в Макондо вместе с дамами из Франции, чье изумительное мастерство совершило переворот в традиционных методах любви и чья приверженность бытовому комфорту нанесла удар отсталому заведению Катарины и превратила заурядную улицу в настоящий базар с японскими фонариками и грустными шарманками. Именно эти дамы затеяли кровавый карнавал, на три дня погрузивший Макондо в пучину безумства и оставивший о себе добрую память только тем, что свел Аурелиано Второго с Фернандой дель Карпио. Ремедиос Прекрасная была объявлена королевой карнавала. Урсула, которую пугала волнующая красота правнучки, не смогла воспрепятствовать этому. До той поры она не выпускала девушку на улицу и только разрешала ей ходить с Амарантой к мессе, да и то заставляла прикрывать лицо черной мантильей. Не слишком благочестивые мужчины, из тех, что под видом священников произносили богопротивные речи в заведении Катарины, приходили в церковь с одним лишь намерением: увидеть, хотя бы на миг, лицо Ремедиос Прекрасной, о сказочной красоте которой ходили восторженные толки по всем селениям низины. Не скоро любопытные добились своего, и, наверное, лучше бы им ее не видеть, потому что многие из них навсегда потеряли сон. Чужестранец, побудивший ее открыть лицо, навеки лишился покоя, погряз в нищете и разврате, а годы спустя был раздавлен ночным поездом, когда задремал на рельсах. Едва он объявился в церкви в зеленом вельветовом костюме и расшитом узорами жилете, все подумали, что приехал он издалека, наверное, из какого-нибудь заморского города, прослышав о колдовской красе Ремедиос Прекрасной. Он был так хорош собой, так горделив и недоступен, выглядел таким благородным сеньором, что рядом с ним Пьетро Креспи показался бы недоноском, и многие женщины перешептывались с ехидной усмешкой, что, мол, не ей, а ему надо прикрываться мантильей. Он ни с кем из жителей Макондо не вступал в разговоры. Приезжал как сказочный принц по воскресеньям с восходом солнца на коне с серебряными стременами и бархатной попоной и уезжал из города тотчас после мессы.
Его появление в церкви заставило всех сразу же заговорить о том, что между ним и Ремедиос Прекрасной происходит упорный и молчаливый поединок, заключено тайное пари, идет незримая тихая борьба не на жизнь и любовь, а на смерть. На шестое воскресенье кабальеро появился с желтой розой в руке. Прослушал мессу, как всегда стоя, а затем преградил путь Ремедиос Прекрасной и протянул ей эту одинокую розу. Она как ни в чем не бывало взяла цветок, словно только и ждала подношения, и на миг приоткрыла лицо, поблагодарив улыбкой. Но заезжему кабальеро и другим мужчинам, на свою беду оказавшимся рядом, этот лик навечно врезался в память.
Кабальеро с тех пор обосновался под окном Ремедиос Прекрасной с толпой музыкантов, игравших порой до рассвета. Один только Аурелиано Второй сердечно ему сочувствовал и старался отговорить от зряшной затеи. «Не тратьте даром время, – говорил он воздыхателю как-то ночью. – Женщины в этом доме упрямее ослиц». И предлагал свою дружбу, звал купаться в шампанском, пытался его убедить, что у всех женщин в роду Буэндия не сердце, а камень, но не сумел сломить упорства кабальеро. Обозленный нескончаемыми ночными концертами, полковник Аурелиано Буэндия пригрозил облегчить ему страдания пистолетом. Но ничего не действовало на обожателя Ремедиос, пока он сам не впал в уныние и не опустил руки. Из видного и достойного человека превратился в жалкого оборванца. Поговаривали, что он пренебрег властью и богатством в своей далекой стране, хотя, сказать по правде, никто не знал, откуда он родом. Он стал зачинщиком драк, завсегдатаем кабаков и просыпался поутру, ерзая на собственной тверди в заведении Катарины. Самым печальным в его драме было то, что Ремедиос Прекрасная не замечала его даже тогда, когда он являлся в церковь нарядный, как принц. Она взяла розу без всякого умысла, скорее потехи ради, – слишком забавен был поступок, и она подняла мантилью, чтобы увидеть лицо шутника, а не для того, чтобы показать свое.
В общем-то, Ремедиос Прекрасная была странным созданием, не от мира сего. Когда она стала зрелой девушкой, Санта София де ла Пьедад еще долгое время ее мыла и одевала, и даже когда ее научили все делать самой, мать следила, чтобы она не рисовала на стенах зверушек палочкой, окунаемой в свои жидкие каки. Двадцатилетняя Ремедиос не умела ни читать, ни писать, ни пользоваться столовыми приборами и разгуливала голой по дому, ибо ее натура отвергала всякого рода условности. Когда молодой начальник стражи объяснился ей в любви, она отвергла его просто потому, что ее удивила его наглость.
– Бессовестный, – сказала она Амаранте. – Говорит, из-за меня умирает, будто по моей вине у него понос.
Когда же он действительно скончался у нее под окном, Ремедиос Прекрасная утвердилась в своем изначальном мнении.
– Вот видите, – сказала она. – Совсем совесть потерял. Нашел место.
Казалось какая-то сверхъестественная озаренность позволяла ей видеть сущность явлений сквозь все то, чем они окружены. Так, по крайней мере, думал полковник Аурелиано Буэндия, который подобно многим отнюдь не считал Ремедиос Прекрасную умственно отсталой, а совсем наоборот. «Для нее словно бы и не было всех этих войн», – говорил он. Урсула, со своей стороны, благодарила Бога, что он наградил семью Буэндия таким удивительно чистым созданием, но в то же время ее смущала красота девушки, казавшаяся ей не даром Божьим, а дьявольским наваждением, злым противовесом невинности. Поэтому она решила отгородить девушку от всего мира, уберечь от земных соблазнов, не ведая, что Ремедиос Прекрасная чуть ли не во чреве матери стала недоступна любым искушениям. Урсуле и в голову не приходило, что правнучку могут выбрать королевой красоты на этой бесовской вакханалии, называемой карнавалом. Однако Аурелиано Второй, страстно хотевший нарядиться тигром, привез падре Антонио Исабеля, чтобы тот убедил Урсулу, что карнавал вовсе не языческая гулянка, как она говорила, а традиционный католический праздник. В конце концов она уступила, хотя и скрепя сердце, и дала разрешение на коронацию.
Весть о том, что Ремедиос Буэндия будет править карнавалом, разнеслась далеко за пределы низины, туда, где даже не знали о ее дивной красоте, и вызвала беспокойство у тех, кто еще видел в ее фамилии символ беспорядков. Это была беспочвенная тревога. Если в те времена кого-нибудь и можно было считать безвредным, то прежде всего постаревшего и разочарованного полковника Аурелиано Буэндию, который мало-помалу терял всякую связь с жизнью своей страны. Он сидел, запершись в ювелирной мастерской, и единственное, что еще связывало его с внешним миром, была торговля золотыми рыбками. Один старый солдат, из тех, кто когда-то, в первые мирные дни, сторожил его дом, отправлялся продавать рыбок в города и селения низины и возвращался с грудой монет и ворохом новостей. Вот, значит, говорил он, правительство консерваторов с помощью либералов хочет так переделать календарь, чтобы каждый президент ровно век был у власти. Вот, значит, подписали наконец договор со Святым Ватиканом, и из Рима приехал кардинал в митре, усыпанной бриллиантами, и сел на трон из чистого золота, а министры-либералы преклонили колени и целовали ему перстень на пальце. Вот, значит, самая видная певичка из одной испанской труппы, посетившей столицу, была похищена из своей уборной мужчинами в масках, а на следующее воскресенье она танцевала совсем голая в летнем дворце президента Республики. «Не говори мне о политике, – обрывал его полковник. – Наше дело – продавать рыбок». Разговоры о том, что он ничего не желает знать о своей родине, потому что гребет лопатами золото в своей мастерской, вызывали смех у Урсулы. Ей, человеку на диво практичному, была непонятна коммерция полковника, который обменивал рыбок на золотые монеты, а затем превращал монеты в рыбок, и так без конца, и потому, чем больше он продавал, тем больше приходилось работать, чтобы успевать вертеться в этом заколдованном круге. По правде говоря, его интересовала не торговля, а сама работа. Столько внимания требовалось, чтобы прилаживать чешуйки, вставлять крохотные рубины в глазницы, отшлифовывать жабры и припаивать хвосты, что не выпадало ни секунды для воспоминаний о бедах войны. Столь всепоглощающе и трудоемко было его тончайшее ремесло, что за короткое время он состарился больше, чем за все годы войны, сидячая работа согнула спину, напряжение глаз ухудшило зрение, но жестокая сосредоточенность вознаградила его душевным покоем. В последний раз полковник вспомнил о войне, когда его посетила группа ветеранов – членов обеих партий, просивших поддержать их очередное ходатайство о пожизненных военных пенсиях, которые были давно обещаны, но так и не назначены. «Забудьте об этом навсегда, – сказал он им. – Вы видите, я отказался от своей пенсии, чтобы не мучиться и не ждать ее до самой смерти». Сначала полковник Херинельдо Маркес по вечерам захаживал к нему, и оба садились у входной двери и толковали о прошлом. Но Амаранта и думать не хотела о том, о чем ей напоминал вид этого уставшего человека, чья расползавшаяся лысина толкала его в пропасть преждевременной старости, и она набрасывалась на гостя с беспричинными упреками и нападками, пока его визиты не стали совсем редкими, а потом и вовсе прекратились, ибо его разбил паралич. Мрачный, молчаливый, равнодушный к новым веяниям жизни, ворвавшимся в дом, полковник Аурелиано Буэндия едва ли понимал, что секрет спокойной старости состоит в том, чтобы войти в достойный сговор с одиночеством. Стряхнув неглубокий сон, он вставал к пяти утра, выпивал на кухне свою обычную чашку горького кофе, запирался на целый день в мастерской, а в пятом часу вечера шел по галерее, волоча за собой табурет, не замечая ни полыхающих красных роз, ни еще яркого солнца, ни вызывающе каменного лица Амаранты, в чьей тихой затаенности явственно слышалось клокотание кипящей в котелке воды, и сидел у двери на улицу, пока не начинали одолевать москиты. Порой кто-нибудь осмеливался посягнуть на его одиночество.
– Как жизнь, полковник? – спрашивал прохожий.
– Да вот, – отвечал он. – Жду своих похорон.
Так что беспокойство, вызванное тем, что в народе снова всплыла его фамилия перед коронацией Ремедиос Прекрасной, было лишено всякого основания. Многие, однако, думали иначе. Не ведая о готовой разыграться трагедии, бурлящий поток радостных людей затопил главную площадь. Карнавальное безумие достигло апогея. Аурелиано Второй, исполнивший свое заветное желание вырядиться тигром, бродил среди ошалевших от веселья людей и тихо пофыркивал, охрипнув от рычания, когда из низины вышла толпа ряженых, несших в золоченом паланкине женщину, пленительнее которой трудно было себе представить. На какой-то момент добрые граждане Макондо скинули маски, чтобы без помех поглазеть на ослепительную красавицу в короне с изумрудами и в горностаевой мантии, наделенную, казалось, настоящей королевской властью, а не просто бутафорскими правами и креповыми юбками в блестках. Не надо было быть ясновидящим, чтобы предугадать провокацию. Однако Аурелиано Второй быстро нашел выход из щекотливого положения, объявив всех вновь прибывших почетными гостями, и принял соломоново решение посадить и Ремедиос Прекрасную, и незваную королеву на один трон. До самой полуночи гости, наряженные бедуинами, предавались вместе со всеми неистовому веселью и даже еще больше оживили праздник ярким фейерверком и немыслимым акробатическим мастерством, напомнившим о трюкачестве цыган. Вдруг, в самый разгар праздника, кто-то разбил хрупкие чаши мирных весов.
– Да здравствует партия либералов! – раздался крик. – Да здравствует полковник Аурелиано Буэндия!
Ружейные выстрелы заглушили треск бенгальских огней, крики ужаса перекрыли громкую музыку, и народное ликование обернулось всеобщей паникой. Долгие годы говорили еще о том, что свита пришлой королевы на самом деле была эскадроном правительственных конников, которые под широкими бурнусами прятали обычные винтовки. Правительство чрезвычайным декретом отмело все обвинения и обещало провести тщательное расследование кровавых событий. Но истина так и не вышла наружу, и навсегда утвердилось мнение, что королевская свита вовсе не в ответ на провокационный возглас, а по знаку своего командира заняла боевые позиции и стала беспощадно палить по толпе. Когда воцарилась тишина, в городе не нашли ни одного мнимого бедуина, а на площади – убитыми или ранеными – лежали девять клоунов, четыре коломбины, семнадцать карточных королей, один дьявол, три музыканта, два французских пэра и три японские императрицы. Среди панической сумятицы и давки Хосе Аркадио Второй сумел добраться до Ремедиос Прекрасной, а Аурелиано Второй вынес из толпы на руках незваную королеву в разорванном платье и в горностаевой мантии, залитой кровью. Звалась она Фернанда дель Карпио. Ее выбрали из пяти тысяч писаных красавиц страны и отправили в Макондо с обещанием сделать затем королевой Мадагаскара. Урсула приняла ее как родную. Город вместо того, чтобы усомниться в ее невиновности, проникся сочувствием к ее беспомощности. Через шесть месяцев после кровавой бойни, когда зажили раны у пострадавших и увяли последние цветы на общей могиле, Аурелиано Второй отправился за ней в один далекий город, где она жила со своим отцом, привез ее в Макондо и устроил пышную свадьбу, на которой гуляли ровно двадцать дней.
Супружеская жизнь молодых едва не оборвалась на исходе третьего месяца, когда Аурелиано Второй, желая умилостивить Петру Котес, подарил ей ее собственный портрет в одеянии королевы Мадагаскара. Фернанда, узнав об этом, сложила в сундуки свадебные дары и, ни с кем не попрощавшись, уехала из Макондо. Аурелиано Второй настиг ее на дороге через низину. Приложив массу стараний и надавав обещаний вести себя хорошо, он уговорил жену вернуться домой и бросил любовницу.
Петра Котес, уверенная в своей неотразимости, не выказывала ни малейшего беспокойства. Она сделала из него мужчину. Он был малый ребенок, бредивший сказками и не знавший жизни, когда она выманила его из комнаты Мелькиадеса и определила ему место в мире. По природе своей он был скрытен и нелюдим, склонен к созерцательности и одиночеству, а она сумела сотворить совсем другого человека – жизнелюбивого, сердечного, участливого, и открыла ему радости бытия, привила вкус к застолью и трате денег, вылепив из него такого мужчину, о котором мечтала с юности. Он женился, как рано или поздно женятся сыновья. И побоялся заранее сообщить о своем намерении. Стал вести себя как дитя, осыпая ее незаслуженными упреками и притворяясь обиженным, чтобы Петра Котес сама нашла повод порвать с ним. Однажды, когда Аурелиано Второй отругал ее без причины, она и бровью не повела, а затем резюмировала, точно и кратко:
– Не шуми, – сказала она. – Просто ты хочешь жениться на королеве.
Аурелиано Второй, смутившись, изобразил яростное возмущение, заявил, что его оскорбляют и не понимают, и перестал к ней ходить. Петра Котес, ни на миг не теряя удивительного хладнокровия хищника, замершего в засаде, слушала, как на свадьбе играет музыка и взрываются петарды, как гуляет и буйствует подвыпивший люд, словно все это было лишь очередным кутежом Аурелиано Второго. Тем, кто выражал ей сочувствие, она отвечала спокойной улыбкой.
– Не волнуйтесь, – говорила она. – Королевам без меня не обойтись.
Соседке, которая принесла ей заговоренные свечи, чтобы зажечь перед портретом бывшего любовника, она сказала с загадочной уверенностью:
– Единственная свеча, которая заставит его вернуться, всегда горит.
Как она и предвидела, Аурелиано Второй вернулся к ней тотчас по прошествии медового месяца. Он привел с собой своих всегдашних приятелей и бродячего фотографа и принес платье с замаранной кровью горностаевой мантией, которая была на Фернанде во время карнавала. В разгар пирушки он нарядил Петру Котес королевой, провозгласил ее абсолютной и пожизненной владычицей Мадагаскара, а позже раздарил фотографии друзьям. Петра Котес не только приняла участие в фарсе, но даже искренне пожалела своего милого, подумав, как он, бедный, робеет, если выдумал такой затейливый способ примирения. В семь вечера она – как была, в королевских одеждах, – пригрела его в постели. Двух месяцев не прошло после его свадьбы, но ей сразу стало ясно, что у молодых далеко не все ладится на брачном ложе, и отмщение доставило ей несказанное удовлетворение. Однако через два дня, когда Аурелиано Второй вместо того, чтобы явиться снова, прислал доверенного человека с целью оговорить условия, на которых произойдет разрыв их отношений, Петра Котес поняла, что еще придется запастись немалым терпением, ибо он, кажется, был готов принести себя в жертву показной добропорядочности. Но и тут она себе не изменила. Покорно смирилась с судьбой, чем лишь укрепила общее мнение о себе как о бедной брошенной женщине, хранившей в качестве воспоминания об Аурелиано Втором только пару лаковых ботинок, в которых, как он сам всегда говорил, ему хотелось бы лечь в гроб. Она запрятала ботинки, обернув их тряпкой, на дно сундука и снова приготовилась хладнокровно и терпеливо ждать.
– Рано или поздно ему надо будет вернуться, – говорила она себе. – Хотя бы для того, чтобы надеть эти ботинки.
Ей не пришлось долго испытывать свое терпение. Сказать по правде, Аурелиано Второй в первую же брачную ночь понял, что возвратится к Петре Котес гораздо раньше, чем возникнет необходимость надеть лаковые ботинки. Фернанда мало годилась для мирской жизни. Она родилась и выросла за тысячу километров от моря, в сумрачном городке, по каменным мостовым которого еще катились, гремя в глухие призрачные ночи, кареты вице-королей. К шести вечера с тридцати двух колоколен несся звон по усопшим. В господском доме, облицованном могильными плитами, никогда не бывало солнца. Свежий воздух тихо умирал в ветвях кипарисов у дома, на блеклых гардинах спален, среди пышных тубероз в саду. Для Фернанды до того, как она стала зрелой девицей, проявления внешнего мира ограничивались нудными упражнениями на фортепьяно, которые в соседнем доме из года в год долбил кто-то, по непонятной прихоти не отдыхавший в часы сиесты. В покоях своей больной матери, желто-зеленой в грязном отсвете витражей, она слушала трескотню нескончаемых бездушных гамм и думала, что это – музыка того, внешнего мира, а она день-деньской сидит здесь и плетет из пальмовых ветвей надгробные венки. У матери к пяти вечера поднималась температура, и ее начинали одолевать воспоминания о прошлой роскошной жизни. В раннем детстве Фернанда увидела одной лунной ночью прекрасную женщину в белом, спешившую по саду к часовне. Девочку очень взволновало это видение потому, что ей показалось, будто она сама и есть эта женщина, только двадцатью годами старше. «Ты видела свою прабабушку, королеву, – сказала ей мать, захлебываясь от кашля. – Она умерла, отравившись ароматом тубероз, которые срезала для букета». С годами Фернанда достигла возраста своей молодой прабабушки, но стала забывать о призрачной женщине своего детства, и мать упрекала ее за такую забывчивость.
– Мы невероятно богаты и могущественны, – говорила больная. – Когда-нибудь и ты станешь королевой.
Фернанда верила, хотя они садились за огромный стол, накрытый льняной скатертью и уставленный серебряной посудой, только для того, чтобы выпить по чашке жидкого сладкого шоколада и съесть по булочке. До самой свадьбы она грезила о сказочном королевстве, хотя ее отец, дон Фернандо, должен был заложить дом, чтобы купить приданое дочери. Мечты не были вызваны ни простодушием, ни манией величия. Так родители воспитали дочь. Ей вспоминалось, как впервые, много лет назад, она села на золотой горшок с фамильным гербом. Впервые она выехала из дому двенадцати лет в карете, запряженной цугом, чтобы проехать два квартала до монастыря. Девочки из монастырской школы очень удивились, что ее посадили отдельно от них на стул с высокой спинкой и что даже на переменах она к ним не приближалась. «Ей не положено, – объясняли монахини. – Она будет королевой». И ученицы верили, ибо уже тогда Фернанда была такой красивой, благовоспитанной и скромной, каких тут не видывали. Через восемь лет, когда она научилась слагать стихи по-латыни, играть на клавикордах, беседовать о соколиной охоте с благородными кабальеро и догмах христианства с архиепископами, рассуждать о государственных делах с иностранными правителями и о делах Божьих с Папой, ей пришлось вернуться в родительский дом плести погребальные венки. Потому что дом был пусти гол. Остались только столы, кровати, канделябры да серебряный сервиз, так как все остальное было уже распродано, чтобы оплатить ее образование. Мать скончалась от страшного жара в пять часов вечера. Отец, дон Фернандо, одетый в черное, с крахмальным воротничком и золотой цепочкой поперек груди выдавал дочери по понедельникам серебряную монетку на домашние расходы и забирал погребальные венки, сделанные на прошлой неделе. Большую часть дня он сидел запершись в кабинете, а в тех редких случаях, когда выходил на улицу, возвращался к шести, чтобы успеть пойти к мессе вместе с дочерью. У Фернанды никогда не было близких друзей. Она ничего не знала о войнах, терзавших страну. Она всегда слушала упражнения на фортепьяно в три часа дня. Она уже начинала прощаться со своими мечтами стать королевой, когда входную дверь потрясли два громких удара и порог переступил видный и церемонный офицер, у которого на щеке красовался шрам, а на груди – золотая медаль. Он заперся с отцом в кабинете. Через два часа отец пришел к ней в комнату. «Собирайся, – сказал он. – Тебе предстоит дальняя дорога». Вот так она и попала в Макондо. Но там одним резким толчком жизнь свалила Фернанду в грязь и горечь, отчего долгие годы родители так оберегали ее.
Вернувшись после карнавала домой, она заперлась в своей комнате и принялась рыдать, не обращая внимания на мольбы и объяснения дона Фернандо, старавшегося смягчить боль неслыханного оскорбления. Она дала себе обет до смерти не покидать свою спальню, когда вдруг явился Аурелиано Второй предложить ей руку и сердце. Судьба их снова свела, причем самым непостижимым образом, так как, не помня себя от унижения, рассвирепев от стыда, Фернанда наговорила ему про себя таких небылиц, что ее никто не сыскал бы вовек. Единственные достоверные данные, которыми располагал Аурелиано Второй, отправляясь на поиски, были, во-первых, ее произношение уроженки степных областей и, во-вторых, ее умение плести траурные венки на продажу. Он искал без отдыха и роздыха. С той же остервенелой отвагой, с какой Хосе Аркадио Буэндия перебирался через горы, чтобы основать Макондо, с той же слепой амбицией, с какой полковник Аурелиано Буэндия затевал свои бесполезные войны, и с тем же безрассудным упорством, с каким Урсула билась за выживание своего семейства, искал Аурелиано Второй Фернанду, не останавливаясь ни перед чем. Он расспрашивал, где живет женщина, самая красивая на свете, и все матери вели его к своим дочерям. Он блуждал в тумане скользящих предположений, во времени, предназначенном для забвения, в лабиринтах разочарований. Он пересек желтую равнину, где мысли отзывались многократным эхом и отчаяние рождало зловещие видения. По прошествии ряда бесплодных недель он попал в незнакомый город, где все колокола звонили по усопшим. Хотя он никогда не видел эти дома и никто ему их не описывал, он сразу узнал стены, трухлявые, как тленные кости, гнилые деревянные балконы под саваном плесени и, наконец, прибитую к одной двери карточку с почти смытой дождями и самой печальной на свете надписью: «Здесь продаются похоронные венки». С этой минуты и до промозглого утра, когда Фернанда решилась оставить дом на попечение настоятельницы монастыря, монахини спешно шили для нее приданое, укладывали в шесть сундуков канделябры, серебряный сервиз и золотой горшок, а также бесчисленные и никому не нужные осколки разбитого вдребезги рода, на два века запоздавшего со своим исчезновением. Дон Фернандо отклонил приглашение сопровождать дочь. Обещал приехать позже, когда разделается со всеми обязательствами, и с той самой минуты, как благословил ее, снова заперся в своем кабинете и стал писать ей короткие письма на бумаге с темными виньетками и фамильным гербом, письма, ставшие первой формой человеческого общения между Фернандой и отцом за всю их жизнь. Для нее день отъезда означил дату ее истинного рождения. Для Аурелиано Второго это было одновременно и началом и концом его счастья.
Фернанда привезла с собой роскошный календарь с золотыми числами, где ее духовник отметил фиолетовыми чернилами дни полового воздержания. За вычетом Страстной недели, воскресений, постов, первых пятниц, других молитвенных дней и светлых праздников, включая также регулярные месячные помехи, ее полезная супружеская жизнь сводилась в году к сорока двум дням, которые едва проглядывали сквозь густое плетение фиолетовых крестов. Аурелиано Второй, убежденный в том, что жизнь со временем снесет этот злосчастный лиловый плетень, праздновал свою свадьбу гораздо дольше обычного срока. Из последних сил кидая в короб мусорщика пустые бутылки от бренди и шампанского, грозившие завалить дом, ломая голову над тем, почему молодожены спят в разных комнатах и в разное время и почему петарды и музыка продолжают греметь, а говяжьи туши не перестают превращаться в жаркое, Урсула вдруг вспомнила о собственной свадьбе и спросила Фернанду, не надевает ли она пояс целомудрия, что рано или поздно вызовет смех у чужих людей и приведет к домашней трагедии. Но Фернанда призналась, что просто должны истечь две недели до того, как она сможет позволить себе отдаться мужу. По прошествии установленного срока она действительно открыла дверь в свою спальню с покорным видом мученицы, готовой к искупительному жертвоприношению, и Аурелиано Второй увидел самую красивую на свете женщину с чудесными глазами испуганной лани и с длинными волосами цвета меди, разметавшимися по подушке. Восхищенный этой картиной, он не сразу заметил, что Фернанда облачилась в белую, длинную до щиколоток рубашку с рукавами до ногтей и с большой, круглой, искусно обшитой прорехой на животе. Аурелиано Второй взорвался громким хохотом.
– Это самая аппетитная клубничка, какую я только видел! – вскричал он, заливаясь смехом на весь дом. – Я женился на монашенке!
Спустя месяц, так и не добившись, чтобы супруга рассталась с белым балахоном, он отправился фотографировать Петру Котес в одеждах королевы. Еще позже, когда ему удалось вернуть Фернанду домой, жена в пылу примирения уступила его домогательствам, но не сумела наградить блаженством, о котором он мечтал, когда отправлялся за ней в город с тридцатью двумя колокольнями. Аурелиано Второй не нашел в ней ничего, кроме чувства глубокой скорби. Как-то ночью, незадолго до рождения первенца, Фернанда поняла, что муж втайне от нее снова разделяет ложе с Петрой Котес.
– Да это так, – признался он. И объяснил с унылым смирением: – Ничего не поделать. Скотина ведь должна плодиться.
Ей понадобилось некоторое время, чтобы поверить такому странному объяснению, но когда она наконец поверила, казалось бы, неопровержимым фактам, единственное, что жена потребовала от мужа, было обещание не умирать в постели своей любовницы. Так они и жили втроем, не тревожа друг друга: Аурелиано Второй был исправен и нежен с обеими, Петра Котес открыто кичилась тем, что вернула его, а Фернанда делала вид, что ей это невдомек.
Однако молчаливый договор с мужем не облегчал Фернанде жизнь в семье. Урсула настаивала, хотя и безуспешно, на том, чтобы она не надевала утром шерстяной воротничок после ночи, проведенной с мужем, над чем посмеивались соседи. Не могла она убедить молодую жену и пользоваться купальней или уборной и продать золотой горшок полковнику Аурелиано Буэндии для изготовления рыбок. Амаранта раздражалась жеманным выговором Фернанды и ее привычкой не называть некоторые вещи своими именами и донимала ее издевательской тарабарщиной.
– Онафа изфе техфо, – говорила при ней Амаранта, – кофого тошнифит отфо собствефоннофо говфана.
Однажды, обозленная насмешками, Фернанда захотела понять, о чем болтает Амаранта, и та, отвечая ей, не стала прибегать к эвфемизмам.
– Я говорю, – сказала она, – что ты соблюдаешь посты не для духа, а для брюха.
С этого дня они перестали разговаривать. При необходимости посылали друг другу записки или прибегали к помощи посредников. Несмотря на ощутимую враждебность семьи, Фернанда не отказалась от намерения внедрить здесь обычаи своих прадедов. Она положила конец привычке обедать на кухне и заставила всех собираться в строго определенный час в столовой за большим столом, накрытым льняной скатертью, и есть из серебряных тарелок при свете канделябров. Торжественность дневной трапезы, которую Урсула всегда считала самым незначительным актом повседневности, рождала напряженность, против которой взбунтовался даже молчаливый Хосе Аркадио Второй. Однако обычай привился так же, как ежевечерняя молитва перед ужином, возбуждавшая такое любопытство соседей, что скоро прошел слух, будто члены семьи Буэндия не садятся за стол, подобно простым смертным, а превращают прием пищи в священнодействие. Даже суеверия Урсулы, рожденные скорее игрой воображения, чем традицией, вступили в противоречие с теми, что Фернанда унаследовала от родителей, – приметами строго определенными, имеющимися на все случаи жизни. Пока Урсула могла давать себе волю, в доме продолжали сохраняться старые обычаи, а жизнь семьи еще кое в чем подчинялась ее скорым решениям, но когда она потеряла зрение, а бремя лет загнало ее в угол, железный обруч, которым стала сжимать семью Фернанда со дня своего появления в доме, сомкнулся, и отныне уже только она одна заправляла судьбами всех. Торговлю булочками и леденцовыми зверушками, которой занималась Санта София де ла Пьедад по желанию Урсулы, Фернанда сочла занятием малопристойным и не замедлила с ним покончить. Двери дома, гостеприимно распахнутые с рассвета до позднего вечера, сначала стали запирать в сиесту под тем предлогом, что в спальнях делается жарко, и в конце концов их закрыли без лишних слов. Можжевеловая ветвь и коврига хлеба, находившие себе место под притолокой со времен основания Макондо, были заменены Сердцем Иисуса в нише. Полковник Аурелиано Буэндия заметил эти перемены и предсказал последствия. «Мы становимся аристократами, – ворчал он. – Если так пойдет дальше, мы опять накинемся на консерваторов, а разгромив их, посадим короля на трон». Фернанда очень умело избегала всяких столкновений с ним. Но терпеть не могла его независимого нрава и его противления раз и навсегда установленным правилам жизни. Ее раздражали и его кофепитие в пять утра, и беспорядок в мастерской, и потрепанный плащ, и привычка сидеть под вечер у двери на улицу. Ей приходилось терпеть эти неполадки в семейном механизме, поскольку она была уверена, что старый полковник был неким зверем, усмиренным прожитыми годами и обманутыми надеждами, но способным в порыве старческого исступления потрясти основы родного очага. Когда ее муж решил дать первому сыну имя прадеда, Фернанда не осмелилась возражать, так как жила тут всего год. Но когда родилась первая дочь, она без обиняков заявила, что назовет девочку Ренатой в честь своей матери. Урсула же решила, что девочку будут звать Ремедиос. В конце концов упорное противостояние прекратилось с помощью Аурелиано Второго, которого немало позабавил этот спор, и девочку нарекли Ренатой Ремедиос, но Фернанда упорно называла ее Рената, а семья мужа и все в городе звали ее Меме – сокращенно от Ремедиос.
Вначале Фернанда помалкивала о своих родителях, но со временем стала сотворять образ идеального отца. Она говорила о нем за столом как о существе необыкновенном, чуждом всяким мирским заботам и чуть ли не как о святом. Аурелиано Второй, удивленный столь безудержным восхвалением своего тестя, не мог удержаться от соблазна отпустить за спиной жены колкость в его адрес. Остальные домочадцы от него не отставали. Даже Урсула, главная хранительница мира в семье и втайне страдавшая от самых пустячных раздоров, позволяла себе иной раз заметить, что ее праправнук непременно будет Папой, потому как он «внук святого и сын королевы и скотокрада». Несмотря на легкое подтрунивание над дедом, дети привыкли считать его неким сказочным волшебником, который посвящает им в письмах трогательные стихи и присылает к Рождеству такие большие ящики с подарками, что они едва не застревают в дверях. Эти ящики были, можно сказать, последними «прости» родового имения. Из статуй и камней в детской был сооружен алтарь с образами святых в натуральную величину, чьи жутковато мерцавшие стеклянные глаза заставляли принимать их за живых, а искусно расшитые шерстяные одежды не шли ни в какое сравнение с самыми нарядными костюмами жителей Макондо. Мало-помалу траурное великолепие старинного мертвого дома перекочевало в светлый дом Буэндия. «К нам уже перевезли весь фамильный склеп, – замечал иной раз Аурелиано Второй. – Не хватает только плакучих ив да надгробий». Хотя в ящиках никогда не оказывалось ничего такого, что можно было бы назвать игрушками, дети весь год ждали декабря, потому что непредсказуемые дары из прошлого всегда будили любопытство. На десятое Рождество, когда маленький Хосе Аркадио собрался было ехать в семинарию, от деда привезли – гораздо раньше, чем в былые годы, – огромный ящик, старательно забитый гвоздями и обмазанный смолой, предназначенный вместе с обычным конвертом, который был надписан острым дедовским почерком, высокочтимой сеньоре Фернанде дель Карпио де Буэндия. Пока она читала в спальне письмо, дети в нетерпении стучали по ящику. Как обычно, вместе с Аурелиано Вторым они соскоблили смолу, вытащили гвозди, выгребли опилки и обнаружили в ящике длинный свинцовый сундук на медных винтах. Аурелиано Второй открутил все восемь винтов перед сгоравшими от любопытства детьми, поднял свинцовую крышку, отшатнулся и быстро оттолкнул детей в сторону: перед ним лежал сам дон Фернандо в черной одежде с распятием на груди, кожа на лице и руках была уже попорчена тлетворной гнилью, а вокруг головы в пенном смраде булькали и взрывались живые жемчужины.
Вскоре после рождения Ренаты Ремедиос правительство вдруг вознамерилось отметить юбилей полковника Аурелиано Буэндии в связи с очередным празднованием Неерландского мира. Это правительственное решение до того не вязалось с официальной политикой, что полковник бурно запротестовал против всякого чествования. «Впервые слышу слово "юбилей", – сказал он. – Но, кроме издевки, оно ничего означать не может». Его тесная ювелирная мастерская заполнялась ходатаями. Снова явились намного постаревшие и намного поважневшие правоведы в темных костюмах, которые в былые времена черным вороньем кружили над полковником. Когда он их увидел и вспомнил, как они в последний раз приезжали заставить его утопить войну в грязи, он не мог стерпеть цинизма их хвалебных речей. И велел им убираться восвояси, твердо заявив, что он не национальный герой, как они говорят, а ремесленник, не желающий ни о чем вспоминать и мечтающий об одном: помереть в забвении, в работе и в нищете среди своих золотых рыбок. Больше всего его возмутило известие о том, что сам президент Республики хочет присутствовать на торжественном акте в Макондо, чтобы вручить ему орден Особых Заслуг. Полковник Аурелиано Буэндия велел передать президенту – слово в слово, – что будет с великим нетерпением ждать этой запоздалой, но приятной возможности всадить в него пулю – и не в отместку за произвол и безделье, а за неуважение, проявляемое к старцу, который никому не сделал ничего плохого. Угроза была произнесена таким тоном, что президент Республики в последний час отменил поездку и послал ему орден со своим личным представителем. Полковник Херинельдо Маркес, со всех сторон осаждаемый просьбами о содействии, почти забыл про свой паралич, чтобы угомонить старого товарища по оружию. Когда тот увидел кресло-качалку, которую тащили четыре человека, а на ней среди подушек – своего друга, разделявшего с ним все победы и поражения с самой юности, то ни секунды не сомневался, что полковник Херинельдо Маркес решился на этот подвиг, чтобы изъявить ему, полковнику Аурелиано Буэндии, свою солидарность. Но, узнав истинную причину визита, велел вынести гостя из мастерской.
– Поздно я убедился, – сказал он, – что зря не дал тебя расстрелять.
И юбилей был таким образом отпразднован без участия кого-либо из членов семьи. По случайному стечению обстоятельств праздник совпал с карнавальной неделей, но никому не удалось разубедить полковника Аурелиано Буэндию в том, что такое совпадение не было специально предусмотрено властями – якобы ему назло. В своей одинокой мастерской он слышал, как за окном играл военный оркестр, как грохотал артиллерийский салют, радостно звонили колокола и люди говорили хорошие слова возле дома, когда улице присваивали его имя. На глаза ему навернулись слезы возмущения и бессильной ярости, и впервые после поражения стало горько оттого, что уже нет былого молодого задора, чтобы устроить кровавую бойню и начисто стереть с лица земли режим консерваторов. Еще не замолкло эхо праздника, когда Урсула постучала в дверь мастерской.
– Не мешайте, – сказал он. – Я занят.
– Открой, – настаивала Урсула, не повышая голос. – Это к празднику не относится.
Тогда полковник Аурелиано Буэндия поднял щеколду и увидел перед собой семнадцать мужчин, внешне очень разных, всех типов и мастей, но с общим для всех видом одиноких людей, таких, каких на всей земле не сыщешь. Это были его сыновья. Не сговариваясь заранее, не зная друг друга, они прибыли из самых отдаленных мест побережья, привлеченные слухами о громком чествовании отца. Все с гордостью носили отцовское имя Аурелиано, у всех были разные, материнские, фамилии. За три дня, проведенные ими в доме, они – к удовольствию Урсулы и возмущению Фернанды – все перевернули вверх дном, как на войне. Амаранта нашла в старых бумагах счетоводную книжку, где Урсула записала имена и даты рождения и крещения всех своих внуков, и добавила к их месту появления на свет новые адреса. Подобный список вполне позволил бы проследить маршруты двадцатилетней войны. Можно было бы восстановить все местные ночные вылазки полковника, начиная с той поры, когда он выбрался из Макондо во главе двадцати парней, подняв с бухты-барахты мятеж, до его последнего возвращения в одеревенелом от засохшей крови плаще. Аурелиано Второй не упустил случая устроить в честь двоюродных братьев грандиозную пирушку с шампанским и аккордеоном, что было сочтено людьми как достойное и своевременное продолжение карнавала, подпорченного юбилеем. Веселые родственники разбили вдребезги половину ваз; затоптали все кусты роз, гоняясь за быком, чтобы убить его одним ударом; перестреляли всех кур; заставили Амаранту танцевать печальные вальсы Пьетро Креспи, а Ремедиос Прекрасную надеть мужские штаны и влезать на столб с призом; затолкали в столовую обмазанную жиром свинью, которая сбила с ног Фернанду, но никто не обижался на их проделки, потому что дом словно омыла ливневая чистая вода. Полковник Аурелиано Буэндия, который вначале косился на них с подозрением и даже сомневался, все ли они его сыновья, кончил тем, что пришел в восторг от их сумасбродств и перед отъездом подарил каждому из них по золотой рыбке. Даже тихоня Хосе Аркадио Второй пригласил их на петушиный бой, хотя затея едва не кончилась мордобоем, так как некоторые Аурелиано были такими ушлыми петушатниками, что сразу же раскусили жульнические приемы падре Антонио Исабеля. Аурелиано Второй, увидевший, какие безудержные возможности гулять и пировать таит в себе это сборище лихих сородичей, решил, что все они должны остаться у него. Единственный из них, кто согласился, был Аурелиано Хмурый, здоровенный мулат с авантюрными наклонностями своего деда, избороздивший в погоне за счастьем полсвета и уже не искавший лучшей доли. Остальные, хотя среди них были и холостяки, считали, что уже выбрали свой путь. Все они были искусные ремесленники, хорошие хозяева, мирные труженики. В покаянную пепельную среду, до того как им снова разбрестись по побережью, Амаранта заставила их всех обрядиться в одежду монахов-доминиканцев и сопроводить ее в церковь. Скорее ради забавы, чем из благочестия, они дали довести себя до самой исповедальни, где отец Антонио Исабель пеплом начертал на лбу каждого крест. По дороге домой младший потер себе лоб и обнаружил, что крест не стирается, как, впрочем, и у остальных его братьев. Они испробовали все: воду и мыло, песок и мочалку, даже пемзу и жавель, но ничто не помогло, крест остался. Напротив, Амаранта и другие прихожане смыли его без труда. «Не горюйте, это к лучшему, – сказала на прощание Урсула. – Теперь вас ни с кем не спутаешь». Они шли гурьбой, – перед ними шагал, гремя, оркестр, в небе рассыпались петарды, а горожане уверовали в то, что род Буэндия посеял семена на многие века вперед. Аурелиано Хмурый, с пепельным крестом во лбу, построил на городской окраине фабрику льда, которая виделась Хосе Аркадио Буэндии в его безумных мечтаниях.
Через несколько месяцев после приезда в Макондо, будучи уже известным и почитаемым горожанином, Аурелиано Хмурый бродил по городу в поисках жилья для своей матери и незамужней сестры (которая не была дочерью полковника) и набрел возле площади на большой старый и, казалось, заброшенный дом. Стал расспрашивать, кто его хозяин. Ему сказали, что дом бесхозный, а когда-то здесь жила одинокая вдова, которая ела землю и известку со стен, и в старости ее только два раза видели на улице в шляпе с искусственными цветочками и в туфлях цвета черненого серебра, – когда она шла через площадь к почтовой конторе, чтобы отправить письмо епископу. Сказали, что ее единственной наперсницей была бездушная служанка, которая убивала собак и кошек и других тварей, проникавших в дом, и оставляла падаль на середине улицы, чтобы досадить городу смрадом. Прошло уже так много времени с тех пор, как солнце иссушило до костей последнее убитое животное, и никто не сомневался, что и хозяйка дома, и служанка скончались задолго до конца всех войн, и если дом еще не рухнул, то лишь потому, что в последние зимы не было ни страшных ливней, ни ураганных ветров. Петли, изъеденные ржавчиной; двери, едва державшиеся в сетях паутины; оконные рамы, разбухшие от сырости; пол, проросший травой и сорными цветами, где из трещины в трещину сновали ящерицы и другая мелкая живность, – казалось, подтверждали первое впечатление, что нога человеческая не ступала здесь по меньшей мере полвека. Напористому Аурелиано Хмурому картина запустения лишь придала уверенности. Он толкнул плечом входную дверь, и источенная термитами деревянная притолока обрушилась на него мягким каскадом личинок, земли и пыли. Аурелиано Хмурый замер на пороге, ожидая, пока осядет пыльное облако, а затем увидел в центре залы иссохшую женщину в одеждах прошлого века с редкими рыжими волосенками на почти голом черепе, с большими и все еще прекрасными глазами, в которых угасли последние звезды надежды, и со щеками в морщинах бесплодного одиночества. Ошеломленный этим видением с того света, Аурелиано Хмурый не сразу заметил, что женщина целится в него из старинного пистолета.
– Извините, – пробормотал он.