– Нет, Бога ради! – тихо воскликнула она. – Не надо мне ни о чем напоминать!
– Я хотел бы снять дом, – сказал Аурелиано Хмурый. Женщина подняла пистолет повыше, твердо целясь в пепельный крест, и с недвусмысленной решимостью взвела курок.
– Вон отсюда, – приказала она.
В тот же вечер, за ужином, Аурелиано Хмурый рассказал семье об этой встрече, и Урсула от расстройства прослезилась. «Господи Боже, – воскликнула она, сжав голову руками. – Она еще жива!» Время, войны, бесчисленные житейские неурядицы заставили ее забыть о Ребеке. Единственным человеком, который не переставал думать, что она живет и где-то заживо гниет в яме с червями, была жестокая и постаревшая Амаранта. Она думала о Ребеке на рассвете, когда холод сердца будил ее в одинокой постели, думала, когда намыливала свои усохшие груди и впалый живот и когда надевала белые полотняные юбки и лифчики – старческое белье, и когда снова и снова натягивала на руку черную повязку страшной неискупленной вины. Всегда, в любое время, спала ли она или бодрствовала, в минуты возвышенных или низменных порывов, Амаранта думала о Ребеке, потому что одиночество рассортировало воспоминания, испепелило непролазные груды ностальгического мусора, которые жизнь накопила в ее сердце, и выявило, растравило и не уставало бередить самые болезненные места памяти. От Амаранты Ремедиос Прекрасная узнала о существовании Ребеки. Всякий раз, как они проходили мимо обветшалого дома, Амаранта рассказывала о неблаговидных поступках Ребеки, о позорном поведении той, желая, чтобы сочувствие племянницы поддержало ее изнурительную злобу, которая должна пережить любую смерть, но все усилия Амаранты оказывались напрасными, ибо Ремедиос Прекрасной были неведомы пылкие чувства, тем более чужие. Урсула, напротив, не разделяла ненависть Амаранты и помнила Ребеку только чистой и непорочной, потому что воспоминание о бедной девочке, которую привезли к ним в дом вместе с сумой, где гремели родительские кости, заслоняло оскорбление, нанесенное Ребекой приютившей ее семье Буэндия. Аурелиано Второй решил, что надо вернуть Ребеку домой и позаботиться о ней, но его добрые пожелания разбились о непреодолимое сопротивление самой Ребеки, которой понадобились долгие годы страданий и лишений, чтобы убедиться в преимуществах одиночества, и она была не в состоянии отказаться от него в обмен на старость, тревожимую ласками мнимого милосердия.
В феврале, когда снова нагрянули шестнадцать сыновей полковника Аурелиано Буэндии, меченных пепельными крестами, Аурелиано Хмурый рассказал им о Ребеке, и они в пьяном угаре за полдня преобразили внешний вид дома, сколотили новые двери и окна, раскрасили фасад в веселые цвета. Укрепили стены и залили свежим цементом полы, но продолжать капитальный ремонт внутри дома Ребека не разрешила. Она даже не выглянула в дверь. Подождала, пока они закончат свою сумбурную реставрацию, подсчитала стоимость работ и через Архениду, старую служанку, продолжавшую жить с ней, передала им пригоршню монет, вышедших из обращения со времен последней войны, о чем Ребека и ведать не ведала. Лишь тогда стало понятно, какая глубокая пропасть отделяет ее от мира, и всем стало ясно, что она не откажется от своего добровольного заключения, пока в ней теплится жизнь.
Во время второго приезда сыновей полковника Аурелиано Буэндии один из них, Аурелиано Ржаной, остался работать с Аурелиано Хмурым. Он был из первых мальчишек, когда-то явившихся в дом Буэндии для крещения. Урсула и Амаранта хорошо его помнили, ибо за пару часов он разбил все, что попало ему под руку. Со временем природа умерила его тягу к физическому развитию, и он остался мужчиной обычного телосложения с глубокими оспинами на лице, но его поразительная способность разрушать сохранилась в прежних масштабах. Он разбил столько тарелок, даже пытаясь быть осторожным, что Фернанда поспешила купить оловянную посуду, прежде чем превратятся в осколки последние предметы дорогого сервиза, но металлические миски тоже очень скоро помялись и погнулись. Не смотря на эту неизлечимую разрушительную силу, досаждавшую и ему самому, Аурелиано Ржаной был человек исключительной доброты, привлекавшей к нему сердца, и обладал поразительной работоспособностью. За короткое время он так увеличил производство льда, что перенасытил им местный рынок, и Аурелиано Хмурый стал подумывать о том, что не мешало бы сбывать продукцию в других городках низины. Так зародилась плодотворная идея не только модернизации промышленного производства, но и постоянной связи Макондо с внешним миром.
– Надо провести железную дорогу, – сказал он.
Такие слова впервые были произнесены в Макондо. Когда однажды Аурелиано Хмурый показал какой-то рисунок, очень схожий с теми схемами, какие когда-то чертил Хосе Аркадио Буэндия в объяснение своего проекта солнечных войн, Урсула утвердилась во мнении, что круговорот времен не остановить. Однако в противоположность деду Аурелиано Хмурый не терял ни сна, ни аппетита, не изводился черной меланхолией, а, напротив, считал свои самые смелые замыслы делом завтрашнего дня, трезво определял сроки и затраты и доводил задуманное до конца, не отвлекаясь на душевные терзания. Если у Аурелиано Второго и было кое-что от прадеда и не было кое-чего от полковника Аурелиано Буэндии, так это выражалось прежде всего в абсолютном презрении к горьким урокам жизни, и потому он дал денег на проведение железной дороги с такой же легкостью, с какой когда-то дал их для такой нелепицы, как судоходная эпопея брата. Аурелиано Хмурый поглядел на календарь и уехал в следующую среду, чтобы вернуться после сезона дождей. Но надолго пропал. Аурелиано Ржаной, не зная, что делать с ледовой продукцией фабрики, стал готовить лед, замораживая не воду, а фруктовые соки, и помимо своей воли заложил основы для изготовления мороженого, сумев таким способом внести разнообразие в продукцию фабрики, которую уже считал своей, так как прошли дожди, пролетело лето, а от брата не было ни слуху ни духу. Однако в начале следующей зимы какая-то женщина, полоскавшая в реке белье под жарким солнцем, пустилась вдруг бежать по главной улице с воплями, выражавшими наивысшую степень человеческого волнения.
– Едет, едет, – наконец отдышалась она. – Какая-то печь на колесах и тащит за собой дома!
В эту же минуту Макондо вздрогнул от жутко пронзительного свиста и неслыханно громкого пыхтенья. В предыдущие недели под городом копошились какие-то люди, укладывавшие шпалы и рельсы, но никто не обращал на них внимания, думая, что это новая затея цыган, которые возвращались со своими столетней давности свистульками и никому не интересными пищалками, прославляя несравненные достоинства какого-то там пойла, замешенного иерусалимскими мудрецами на неведомой дряни. Но когда все наконец освоились с оглушительной свистяще-шипящей какофонией, толпы людей ринулись к окраине городка и увидели Аурелиано Хмурого, приветственно машущего рукой из локомотива, и смотрели как завороженные на украшенный гирляндами поезд, впервые прибывший сюда с опозданием на восемь месяцев. Ни в чем не повинный желтый поезд, которому предстояло привезти в Макондо столько сомнений и бесспорных истин, столько радостей и неудач, столько перемен, бедствий и тоски по прошлому.
Макондо захлестнула такая масса диковинных новшеств, что население не знало, на что глядеть и чему поражаться. Ночи напролет люди глазели на бледные электрические лампочки, которые зажигала машина, привезенная Аурелиано Хмурым на поезде после второй поездки и поначалу сводившая жителей с ума своим невыносимым и непрестанным «тум-тум-тум». Все шли в театр процветающего коммерсанта дона Бруно Креспи, раскупали билеты в кассах – львиных головах, чтобы смотреть на живые фигуры, бегавшие по висячей простыне, и приходили в негодование от того, что человек, который умер и был похоронен в одной кинокартине, из-за которого было пролито столько слез, вдруг оказывался живым и здоровым, да еще и арабом в картине следующей. Публика, платившая два сентаво, чтобы делить с героями их горе и радости, не могла снести эти неслыханные издевательства и в конце концов устроила погром в кинозале. Уступив настояниям дона Бруно Креспи, алькальд в обращении к народу разъяснил, что кино – это не жизнь, а досужий вымысел, который не стоит бурных переживаний. После такого обескураживающего разъяснения многие сочли себя жертвами нового грандиозного обмана цыган и предпочли не посещать кинематограф, полагая, что вполне хватает собственных бед и неприятностей, чтобы еще оплакивать придуманные злоключения вымышленных существ. Нечто схожее случилось с граммофонами, которые были привезены веселыми дамами из Франции на смену устаревшим шарманкам и которые на какое-то время очень потеснили местных музыкантов. Вначале любопытство увеличило приток клиентов на злачную улицу, и, как стало известно, даже весьма уважаемые сеньоры рядились в крестьянские одежды, чтобы взглянуть поближе на такую новинку, как граммофон. Однако после долгого и детального рассмотрения знатоки пришли к заключению, что это вовсе не волшебный жернов, как говорили дамы и как думали все, а просто заводной механизм, звучание которого и в сравнение не идет с такой трогательной, такой человечной, такой родной и правдивой музыкой, как музыка местного ансамбля. Разочарование было столь тяжелым, что даже после того, как граммофон стал неотъемлемой частью домашней обстановки, его считали скорее не предметом для увеселения взрослых, а вещью, наиболее пригодной для потрошения в детских комнатах. Но когда кто-то из горожан убеждался в бесспорной и реальной пользе телефона, который был установлен на железнодорожной станции и так же заводился ручкой, как самый обыкновенный граммофон, даже заядлые скептики чесали затылок. Словно бы сам Господь Бог решил подвергнуть испытанию способность людей удивляться и заставлял жителей Макондо постоянно шарахаться от восхищения к разочарованию, от сомнения к признанию и наоборот. Дело дошло до того, что уже никто не мог сказать, где кончается иллюзия и начинается реальность. Это дьявольское смешение истины и миража заставило вздрогнуть от волнения призрак Хосе Аркадио Буэндии под каштаном и пойти гулять по всему дому средь бела дня. С тех пор как железная дорога была официально открыта и поезд начал регулярно прибывать по четвергам в одиннадцать, как построили нехитрую деревянную платформу с будкой, где были стол, телефон и окошечко для продажи билетов, улицы Макондо заполонили мужчины и женщины, которые хотя и занимались делами будничными и обычными, но больше походили на цирковой народец. В городке, который часто видывал цыган с их трюками, не слишком-то могли разжиться эти арапы-лоточники, которые с одинаковым рвением навязывали и чайник со свистком, и рекомендации для спасения души к седьмому дню поста, хотя, надо признать, у тех, кого удавалось заговорить, и просто у дураков они выуживали немало денег. Вместе с этими проходимцами, но в пробковом шлеме, в штанах для верховой езды и в гетрах, привлекая внимание своими топазово-желтыми глазками за очками в стальной оправе и белой, как у ощипанной курицы, кожей, прибыл в одну из сред в Макондо и отобедал в доме Буэндия улыбчивый толстячок мистер Герберт.
Никто за столом не обращал на него внимания, пока он не съел первую кисть бананов. Аурелиано Второй случайно встретил иностранца в отеле «Хакоб», когда тот с трудом бранился по-испански, требуя найти свободный номер, и привел, как часто бывало, вновь приезжего к себе домой. Мистер Герберт был владельцем воздушных шаров на привязи, объездил со своими аэростатами полсвета и везде получал солидные барыши, но в Макондо ему не удалось поднять в воздух ни одного человека, ибо здесь это изобретение считали давно устаревшим после того, как люди видели – и сами на них летали – ковры-самолеты цыган. А потому мистер Герберт собирался уехать со следующим поездом. Когда на стол положили огромную кисть тигрово-полосатых бананов, которые были развешаны на стенах столовой к обеду, он отломил первый банан без особой охоты. Но, разговаривая, не переставал есть бананы, смаковать их, не торопясь и причмокивая, скорее с созерцательным интересом исследователя, чем с аппетитом гурмана, и, покончив с первой кистью, попросил вторую. Затем из ящичка с инструментами, бывшего всегда при нем, вынул футляр с набором увеличительных стекол. Внимательно, как заправский скупщик бриллиантов, он рассматривал в разные лупы банан, разрезав его на части специальным пинцетом, взвешивал на аптекарских весах и замерял объемы с помощью точных калибров оружейника. Потом взял из ящика другие инструменты, каковыми измерил местную температуру и влажность воздуха, степень освещения. Все эти действия были столь интригующи, что никому кусок в горло не шел, и все ждали, что мистер Герберт объяснит наконец, в чем дело, но он не сказал ничего такого, что могло бы выдать его тайные намерения.
В следующие два дня люди видели, как он сачком и плетенкой ловил бабочек в окрестностях Макондо. А в четверг нагрянула толпа инженеров, агрономов, гидрологов, топографов и землемеров, которые несколько недель возились в тех местах, где мистер Герберт охотился за бабочками. Несколько позже прибыл сеньор Джек Браун в особом вагоне, прикрепленном к желтому поезду и сверху донизу отделанном серебром, с креслами, обитыми красным бархатом, и крышей из синего стекла. В отдельном вагоне приехали и увивавшиеся вокруг сеньора Брауна солидные, одетые в черное юристы, которые в свое время следовали по пятам за полковником Аурелиано Буэндией, а это заставляло людей думать, что агрономы, гидрологи, топографы и землемеры так же, как мистер Герберт со своими заарканенными шарами и своими пестрыми бабочками и сеньор Браун со своим мавзолеем на колесах и свирепыми немецкими овчарками, затевают какие-то военные приготовления. Впрочем, долго размышлять на эту тему не пришлось, так как не успели сообразительные жители Макондо задаться вопросом, что же, черт возьми, происходит, как городок уже превратился в лагерь из деревянных домишек с цинковыми крышами, набитых людом со всех концов света, прибывавшим сюда не только в вагонах и на открытых платформах, но даже на крышах вагонов. Гринго, которые позже привезли своих субтильных жен в муслиновых платьях и в огромных воздушных шляпах, построили по другую сторону железной дороги свой городок, где вдоль улиц торчали пальмы, в домах за железными решетками скрывались окна, на террасах стояли белые столики, под потолками кружились лопасти вентиляторов, а на просторных голубых лужайках разгуливали павлины и перепела.
Новое поселение было обнесено металлической сеткой, как некий гигантский электрифицированный курятник, который в холодные летние месяцы перед рассветом казался черным от облепивших его ласточек. Никто еще не знал, чего тут ищут чужаки, или они в самом деле всего лишь филантропы и уже навели по-своему беспримерный порядок, выглядевший гораздо большим сумбуром, чем тот, что вносили цыгане, но гораздо менее понятный, да еще, похоже, бессрочный. Управляя силами, ранее подвластными лишь Господу Богу, пришельцы заставили дожди идти ко времени, быстрее созревать урожаи, а реку – со всеми ее белыми валунами и холодными водами – повернули с накатанного ложа в другую сторону, за городское кладбище. Именно в эту пору был воздвигнут бетонный колпак над облезлым надгробием Хосе Аркадио, чтобы запах пороха, вырывавшийся из могилы, не портил речную воду. Для тех, кто не привез с собой зазнобу, превратили улицу с милейшими французскими дамами в еще один городок, превзошедший оба прежних размерами, а в одну прекрасную среду длинный состав доставил сюда совершенно невообразимых шлюх, вавилонских блудниц, наторевших в древнем искусстве любви и снабженных всякого рода благовонными кремами и подручными средствами для того, чтобы разогреть холодных, расшевелить робких, ублаготворить алчущих, настропалить скромных, обуздать ненасытных и обучить неумелых. Турецкая улица, расцвеченная огнями заморских магазинов, вытеснивших старые восточные лавки, кишела в субботний вечер бездельниками и проходимцами, сновавшими между столами с азартными играми, тирами и шатром толкователя снов и чревовещателя, толпившимися возле спиртного и фританги в ларьках, которые поутру в воскресенье одиноко торчали среди валявшихся на земле мужчин – то ли блаженных пьяниц, то ли (таких было больше) любопытных дуралеев, получивших в потасовке пулю в грудь, нож в бок, зверскую оплеуху или удар бутылкой по черепу. Нашествие было столь внезапным, люди нахлынули такой массой, что первое время было невозможно ходить по улицам: всюду громоздятся груды мебели и сундуков, везде тащат бревна и доски те, кто успел без всякого разрешения захватить пустующий клочок земли и стал строить дом; там и сям средь бела дня и на глазах у всех предаются любви бесстыдные парочки в гамаках под навесом, в тени миндальных деревьев. Единственным достойным уголком была укромная улочка, на которой поселились мирные антильские негры, соорудив деревянные хижины на сваях, где они и сидели по вечерам у дверей, распевая грустные гимны на своем тарабарском папьяменто. За самое короткое время произошло столько перемен, что через восемь месяцев после первого визита мистера Герберта коренные жители Макондо не могли узнать родного города.
– Ну и кашу мы заварили, – то и дело повторял полковник Аурелиано Буэндия. – А все потому, что угостили какого-то гринго бананами.
Аурелиано Второй, напротив, восторгался наплывом чужестранцев. В доме уже не умещались незнакомые посетители и бездомные бродяги, и потому пришлось построить спальни в патио, расширить столовую, заменить старый стол новым – на шестнадцать персон, купить новую посуду и приборы, и, несмотря на такие нововведения, надо было готовить обед по несколько раз в день. Фернанда, подавляя гадливость, должна была обслуживать гостей самого низкого пошиба, которые лезли в грязных сапогах на галерею, мочились в саду, кидали свои циновки куда попало для отдыха в час сиесты и отпускали крепкие словца, невзирая на смущение дам и кривые усмешки кабальеро. Амаранта была готова взбеситься от нашествия плебса и снова стала обедать на кухне, как в прежние времена. Полковник Аурелиано Буэндия, убежденный, что большинство из тех, кто заходил к нему в мастерскую пожелать ему всяческих благ, делали это не из уважения к нему или симпатии, а из любопытства – взглянуть на живую историческую реликвию, на редкое музейное ископаемое, – стал запирать дверь на засов и показывался на людях в редких случаях, когда выходил посидеть у парадной двери. Урсула, напротив, даже тогда, когда она уже едва волочила ноги и двигалась, держась за стены, испытывала детский восторг, слыша, как к городу приближается поезд. «Скорее жарьте мясо и рыбу, – приказывала она четырем кухаркам, которые быстро принимались за дело, лишь бы скорее вернуться под начало невозмутимой Санта Софии де ла Пьедад. – Надо всего наготовить, – торопила их Урсула. – Никогда не знаешь, чего захотят чужеземцы». Поезд прибывал в самую жаркую пору дня. К обеду дом превращался в клокочущий базар; потные дармоеды, даже не знавшие, кто их кормит и поит, толпой врывались в столовую, чтобы занять лучшие места, а кухарки, натыкаясь друг на друга, метались между столом и плитой с огромными кастрюлями супа, с полными мяса котлами, с тыквенными бадьями овощей, с горами риса на подносах и разливали огромными черпаками неиссякаемый лимонад из бочек. Столпотворение было несусветное, и Фернанда с ума сходила от мысли, что многие могут отобедать дважды, не раз ее просто подмывало облегчить душу руганью рыночной торговки, когда иной незадачливый гость просил у нее счет. Больше года прошло с первого визита мистера Герберта, но удалось узнать только то, что гринго собирается разбить банановые плантации в тех волшебных местах, где Хосе Аркадио Буэндия и его люди бродили в поисках пути к великим изобретениям цивилизации. Еще два сына полковника Аурелиано Буэндии, меченные пепельным крестом, были заброшены сюда этим вулканическим извержением и объяснили свой приезд одной фразой, которая, видимо, выражала умонастроение всех вновь прибывших.
– Мы приехали, – сказали они, – потому что все сюда едут.
Ремедиос Прекрасная была единственной, кого обошла банановая чума. Она так и не перешагнула порога своего чистого девичества, все более отходя от людских условностей, все менее реагируя на зло и новаторство, находя счастье в собственном мире простых вещей. Она не могла понять, для чего женщины осложняют себе жизнь бюстгальтерами и юбками, и сшила себе холщовый балахон, который легко накидывала на себя через голову, решив без всяких хлопот проблему одежды и в то же время ничем не стеснив нагое тело, ибо, по ее пониманию, только нагота естественна для человека в домашней обстановке. Ей так надоели просьбы, чтобы она укоротила свои роскошные волосы, доходившие чуть ли не до пят, и заплела бы их в косы с цветными лентами или заложила в пучок с гребнями, что она просто-напросто обрилась наголо и сделала из своих волос парики для фигур всех святых. Самым удивительным в ее стремлении к простоте было то, что чем больше она пренебрегала модой, предпочитая удобство, и чем решительнее отвергала условности, повинуясь душевным порывам, тем невольно еще сильнее кружила голову людям своей бесподобной красотой и сводила мужчин с ума своим пренебрежительным отношением к ним. Когда сыновья полковника Аурелиано Буэндия в первый раз появились в Макондо, Урсула вспомнила, что у них и у ее правнучки в жилах течет одна и та же кровь, и содрогнулась от почти уже забытого страха. «Будь начеку, – предупреждала она Ремедиос Прекрасную. – От любого из них дети у тебя будут со свиными хвостами». Правнучку нимало не встревожило это предупреждение, она тут же надела штаны, мазнула руками по песку и, обхватив ногами столб, полезла на него за призом, что едва не привело к большой беде, так как все ее семнадцать двоюродных братьев дошли до полного исступления от такого будоражащего зрелища. Потому-то никто из них не ночевал в доме, когда они приезжали в Макондо, а четверо оставшихся здесь работать снимали по решению Урсулы комнаты где-то в другом месте. Сама Ремедиос Прекрасная умерла бы со смеху, если бы узнала об этих мерах предосторожности.
До последней минуты своего пребывания на земле она так и не узнала, что ей выпала судьба постоянно вводить мужчин в искушение и ввергать в отчаяние. Всякий раз, как она, не слушая Урсулу, появлялась в столовой, незваных гостей охватывало паническое смятение. Все прекрасно видели, что грубый балахон был накинут на абсолютно голое тело, и терзались мыслью, не служит ли это, как и ее прекрасная бритая голова, средством обольщения и не вводит ли она всех просто-напросто в преступный соблазн своей манерой приподнимать в жару балахон, обнажая ляжки, и с наслаждением обсасывать пальцы после еды. Членам семьи и в голову не приходило, что чужие люди мгновенно ощущают пьянящий дух Ремедиос Прекрасной, удар молнии в подбрюшье, и не могут отделаться от этих ощущений еще многие годы после того, как она исчезла. Мужчины, познавшие любовные утехи во всех странах, утверждали, что никогда не испытывали желания, подобного тому, какое возбуждает телесное благоухание Ремедиос Прекрасной. В галерее с бегониями, в большой гостиной, в любом месте дома можно было точно указать место, где она побывала, и определить время, когда она отсюда ушла. Это был след особого, только ей присущего аромата, но никого из домашних не пьянившего, потому что он уже давно стал одним из привычных запахов, который, однако, кружил голову гостям. И лишь только они одни могли понять, почему молодой начальник стражи умер от любви и почему кабальеро, прибывший из неведомых земель, погиб от отчаяния. Не сознавая, какую волнующую стихию она рождает, какая атмосфера неминуемой беды создается вокруг нее, Ремедиос Прекрасная обращалась с мужчинами без тени кокетства и вконец добивала их своими нехитрыми добрыми словами. Когда Урсула велела ей обедать вместе с Амарантой на кухне, чтобы пришельцы ее не видели, она с охотой подчинилась, потому что вообще не признавала никакого установленного распорядка. Где и когда утолять голод, ей было безразлично, лишь бы хотелось есть. Иногда она вставала и завтракала в три часа утра, а потом спала целый день; бывало, несколько месяцев подряд она ела в неурочные часы, пока какой-нибудь случай не вводил ее в обычную колею. Обычным же для нее было вставать в одиннадцать и часа два сидеть совершенно голой в купальне и давить скорпионов, приходя в себя после крепкого долгого сна. Затем она обливалась водой из бассейна, черпая ее тыквенной плошкой. Эта процедура была такой долгой и скрупулезной, такой ритуально разнообразной, что тот, кто ее не знал, мог бы подумать, что она расточает вполне заслуженные ласки собственному телу. Но для нее в такой одинокой обрядности не было и намека на похоть, ей просто хотелось приятно провести время и нагулять аппетит. Однажды, когда она только начинала купаться, какой-то незнакомец из вновь приезжих приподнял черепицу на крыше и, увидев ее, ошалел от восхитительного зрелища. Она заметила в дыре его обалделые глаза и не застыдилась, а испугалась за него.
– Осторожно, – вскрикнула она. – Вы упадете!
– Я хочу только посмотреть на вас, – пробормотал незнакомец.
– Ну и ладно, – сказала она. – Только будьте поосторожней, крыша совсем плохая.
Лицо незнакомца выражало и восторг, и страдание, и словно бы он старался погасить пожар вожделения, страшась, как бы не рассеялся мираж. Ремедиос Прекрасная подумала, что он просто боится провалиться сквозь крышу, и мылась более поспешно, чем всегда, чтобы не подвергать человека опасности. Окатывая себя водой из плошки, она рассказывала ему, как под худой кровлей от дождя стала, на беду, гнить подстилка из пальмовых листьев и теперь оттуда в купальню лезут полчища скорпионов. Чужеземец принял ее болтовню за маскируемое поощрение и, когда она стала намыливать грудь, не удержался от искушения деликатно перейти от слов к делу.
– Позвольте мне намылить вас, – прошептал он.
– Благодарю вас за желание помочь, – сказала она, – только мне хватает своих двух рук.
– Ну хотя бы спинку, – умолял чужеземец.
– Глупое занятие, – сказала она. – В жизни не видывала, чтобы спину мыли с мылом.
Пока она обмахивалась полотенцем, чужеземец с полными слез глазами умолял ее выйти за него замуж. Она вполне серьезно ответила, что никогда бы не вышла замуж за такого идиота, который потерял целый час и даже прозевал обед только из-за того, чтобы поглазеть на женщину в купальне. Наконец, когда Ремедиос Прекрасная надела балахон, человек совсем обезумел от сделанного открытия: оказывается, под балахоном на теле и взаправду нет больше ничего, как говорили, и почувствовал себя навеки заклейменным этой жгучей тайной. Не утерпев, он выломал еще две черепицы и ринулся вниз, в купальню.
– Здесь очень высоко, – в испуге крикнула она. – Вы убьетесь!
Гнилое стропило рухнуло вместе с черепицами, которые на цементном полу разлетелись в куски. Грохот возвестил о беде: человек, едва успевший вскрикнуть от ужаса, тоже сорвался вниз, расколол себе череп надвое и умер, ни разу не дернувшись. Остальные незваные гости, услыхав страшный шум, бросились из столовой, подняли труп и тотчас уловили, как сильно разит от него духом Ремедиос Прекрасной. Ее запах так пропитал тело, что череп сочился не кровью, а душистой жидкостью, распространявшей колдовской аромат, и тогда все поняли, что дух Ремедиос Прекрасной преследует мужчин даже по ту сторону жизни, пока их кости не обратятся в прах. Однако никто не связал это ужасное происшествие с гибелью двух других мужчин, умерших из-за Ремедиос Прекрасной. Понадобилась еще одна жертва, чтобы чужаки и многие старожилы Макондо поверили в россказни о том, будто от Ремедиос Буэндия веет не дыханием любви, а прохладой смерти. Случай, позволивший убедиться в этом, представился через несколько месяцев, когда однажды днем Ремедиос Прекрасная пошла с подругами посмотреть на банановые плантации. У жителей Макондо появилось новое развлечение: гулять по влажным и бесконечным аллеям среди банановых кустов, где тишина, казалось, тоже откуда-то пришла, была еще совсем нетронутой и потому не приспособилась переносить голоса. Иногда трудно было расслышать слово, сказанное почти рядом, но отлично долетало все то, что говорилось на другом конце плантации. Девушки из Макондо даже придумали новую игру, дававшую столько пищи для смеха и страха, шуток и испугов, что по вечерам они вспоминали о прогулке как о фантастичном сне. Такая слава пошла об этой тишине, что Урсула не решилась отказать Ремедиос Прекрасной в невинном развлечении и позволила пойти на плантации, если та наденет шляпку и приличное платье. Как только девушки попали на плантацию, в воздухе разлилось убийственное благоухание. Мужчины, копавшие каналы, насторожились, обуянные странной тревогой, ощущая приближение опасности, а у многих появилось неуемное желание плакать. Ремедиос Прекрасная со своими испуганными подругами едва успела укрыться в ближайшем доме от кинувшейся за ними своры взбудораженных самцов. Немного погодя девушек вызволили четверо Аурелиано, чьи пепельные кресты вызывали священный трепет, словно отметины высшей касты или печати неуязвимости. Ремедиос Прекрасная никому не сказала, что в толкотне одному мужчине удалось вцепиться ей в живот рукой, как орлу, который цеплялся когтистой лапой за край пропасти. Она ослепила обидчика вспышкой своего взгляда, его безутешные глаза обожгли ее сердце жалостью. Тем же вечером этот человек стал на Турецкой улице похваляться своей смелостью и выпавшей ему счастливой судьбой, а минутой спустя взбрыкнувшая лошадь разбила ему копытом грудь, и толпа прохожих смотрела, как он кончается, захлебываясь кровавой блевотой.
Предположение о том, что Ремедиос Прекрасная способна приносить смерть, отныне было подтверждено четырьмя неопровержимыми фактами. Хотя некоторые пустобрехи утверждали, что можно жизнь отдать за одну ночь любви с такой умопомрачительной женщиной, на деле никто на это не отваживался. А ведь, может быть, не только для того, чтобы обладать ею, но и для того, чтобы отвести от себя смерть, достаточно было познать лишь такое нехитрое и простое чувство, как любовь, но именно это и не приходило никому в голову. Урсула кончила тем, что махнула рукой на правнучку. Раньше, когда Урсула еще лелеяла мечту спасти Ремедиос Прекрасную для людей, она старалась привить ей навыки домоводства. «Мужчинам нужно больше, чем ты думаешь, – говорила она загадочно. – Надо и жарить-парить не переставая, и убирать грязь не переставая, и страдать по мелочам не переставая, помимо всего того, о чем ты думаешь». По сути, старуха обманывала себя, стараясь научить ее семейному счастью, ибо была уверена, что нет на земле такого мужчины, который, удовлетворив страсть, мог бы смириться, хотя бы на день, с такой ее нерадивостью, которая была выше всякого понимания. Рождение последнего Хосе Аркадио и непреодолимое желание сделать его Папой Римским вынудили Урсулу совсем забросить правнучку. Она предоставила Ремедиос Прекрасную ее судьбе, веря, что рано или поздно случится чудо и что на этом свете, где всего хватает, найдется также и мужчина, у которого все-таки достанет терпения жить с ней. Амаранта еще раньше отказалась от всякой попытки превратить Ремедиос Прекрасную в женщину, полезную для домашних дел. В те уже далекие годы, когда племянница без малейшего интереса крутила ручку швейной машинки, Амаранта сделала для себя простой вывод: она – явная дура. «Придется разыгрывать тебя в лотерею», – говорила Амаранта, озадаченная ее полным равнодушием к мужчинам. Позже, когда Урсула настояла на том, чтобы Ремедиос Прекрасная ходила к мессе, прикрыв лицо мантильей, Амаранта было подумала, что напускаемая таинственность, напротив, может помочь делу и заинтригует какого-нибудь мужчину, который будет терпеливо завоевывать сердце молодой девушки. Но когда она увидела, как глупо расправилась красавица с претендентом, который во многих отношениях был заманчивей принца, то поставила на ней крест. А Фернанда и не старалась понять Ремедиос Прекрасную. В наряде королевы на кровавом карнавале она показалась Фернанде существом необыкновенным, но увидев, что девушка ест руками, и услышав ее до ужаса наивные суждения, Фернанда могла только сожалеть, что умалишенные в роду Буэндия живут очень долго. Несмотря на то, что полковник Аурелиано Буэндия продолжал верить и повторять, будто Ремедиос Прекрасная – самый здравомыслящий человек из всех, кого он знал, и что она на каждом шагу доказывает это своей поразительной способностью плевать на всех и на все, ее предоставили воле Божьей. Ремедиос Прекрасная осталась блуждать по просторам одиночества, ни о чем не печалясь, живя и зрея в своих снах без кошмаров, в своих бесконечных омовениях в своих беспорядочных трапезах, в своем долгом и глубоком молчании без воспоминаний, пока наконец в марте месяце Фернанде не вздумалось снять простыни с веревки, протянутой в саду, и попросить женщин помочь ей сложить их. Едва все приступили к делу, Амаранта заметила, что Ремедиос Прекрасная сделалась страшно, почти прозрачно бледной.
– Тебе плохо? – спросила она. Ремедиос Прекрасная, державшая простыню за другой конец, в ответ улыбнулась с состраданием.
– Напротив, – сказала она. – Мне никогда не было так хорошо.
Едва она это сказала, как Фернанда почувствовала, что легкий порыв света вырвал у нее из рук простыни и распластал их в воздухе во всю ширь. Амаранта ощутила, как вдруг затрепетали кружева на ее юбках, и хотела уцепиться за простыню, чтобы не упасть, но в этот момент Ремедиос Прекрасная стала подниматься ввысь. Урсула, уже почти слепая, была среди них единственной, у кого хватило ума понять природу этого необоримого дуновения, и она отдала простыни на милость светлого ветра и смотрела, как Ремедиос Прекрасная машет ей на прощание рукой среди сверкающих трепетных простынь, которые вместе с ней покидают земной воздух жуков и георгинов, летят сквозь солнечный воздух, где на исходе половина пятого, и скрываются с ней навеки в поднебесье, куда не смогут долететь даже устремленные ввысь птицы памяти.
Пришлый люд полагал, конечно, что Ремедиос Прекрасная уступила наконец своему роковому уделу Царицы пчел и что ее семья хочет отговориться выдумкой о ее вознесении. Фернанда, снедаемая завистью, все же смирилась с мыслью о диве и долгое время молила Бога вернуть ей простыни. Большинство людей тоже поверили в чудо, и даже были зажжены свечи и отслужена месса к девятинам. Возможно, об этом событии еще долго бы вспоминали, если бы зверское убийство всех Аурелиано не заставило бы изумление уступить место ужасу. Хотя полковник Аурелиано Буэндия не считал это предвидением, он в какой-то мере предчувствовал трагический конец своих сыновей. Когда Аурелиано Пильщик и Аурелиано Жестянщик, те двое, что прибыли с первыми толпами, пожелали остаться в Макондо, отец пытался их отговорить. Ему было непонятно, что им делать в городе, который в мгновение ока превратился в рассадник преступности. Но Аурелиано Ржаной и Аурелиано Хмурый, поддержанные Аурелиано Вторым, дали им работу. Полковник Аурелиано Буэндия сам еще не мог как следует понять, почему он не одобряет решение сыновей. С тех пор как он увидел сеньора Брауна в первом прибывшем в Макондо автомобиле – с откидным верхом и с клаксоном, пугавшим собак своим хриплым ревом, – старый вояка не переставал возмущаться людским холуйством и все больше убеждался в том, что каким-то образом изменилось нутро того народа, тех мужчин, которые в прежние времена могли оставить жен и детей и, закинув за плечи винтовку, уйти воевать. После заключения Неерландского перемирия местные власти были представлены апатичными алькальдами и декоративными судьями, которых избрали равнодушные и усталые консерваторы Макондо. «Режим ублюдков, – ворчал полковник Аурелиано Буэндия, глядя на босоногих полицейских, вооруженных деревянными дубинками. – Мы, выходит, всю жизнь воевали для того, чтобы наши дома не красили в синий цвет». Правда, как только тут обосновалась Банановая компания, местных чиновников сменили властные чужестранцы, которых привез сеньор Браун и поселил в электрифицированном курятнике, чтобы они пользовались, как он объяснял, надлежащим комфортом и не страдали от жары, москитов и бесчисленных лишений и неудобств городского жилья. Старых полицейских заменили наемные убийцы с мачете. Запершись в своей мастерской, полковник Аурелиано Буэндия размышлял об этих переменах, и впервые за долгие годы молчания в одиночестве он убедился и с тоской признался себе в том, что совершил большую ошибку, не доведя войну до логического конца. Как раз в эти дни брат уже забытого полковника Магнифико Висбаля повел своего семилетнего внука на площадь к лоточникам угостить его фруктовой водой, но мальчик случайно толкнул сержанта полиции и облил ему мундир, а бандит тут же изрубил ребенка в котлету и одним ударом отсек голову его деду, защищавшему внука. Весь город видел обезглавленный труп старика, когда его несли домой, а голову тащила за волосы какая-то женщина и волочила окровавленный мешок с останками мальчика.
Этот эпизод положил конец поре искупления полковника Аурелиано Буэндии. Он пришел вдруг в такое же неистовство, как тогда, в юности, когда увидел труп женщины, которую забили насмерть прикладами лишь потому, что ее укусила бешеная собака. Он поглядел на толпы зевак, проходивших мимо его дома, и огласил улицу своим прежним громовым ревом, которым выразил глубокое презрение к самому себе и излил на людей всю ненависть, которая уже не умещалась в его сердце.
– Придет день, – кричал он, – и я вооружу своих парней, чтобы они покончили с этими засранцами гринго!
В течение ближайшей недели в разных местах побережья все его семнадцать сыновей были перестреляны, как кролики, убийцами-невидимками, которые целились в самую середину пепельного креста. Аурелиано Хмурый выходил из дома своей матери в семь вечера, когда ружейная пуля из темноты пробила ему лоб. Аурелиано Ржаной был найден в гамаке на своей фабрике с вонзенным между глаз топориком для колки льда. Аурелиано Пильщик проводил свою невесту из кино к дому ее родителей и возвращался по ярко освещенной Турецкой улице, когда кто-то из толпы – так и не узнали кто – выстрелил в него из револьвера, и бедняга упал прямо в котел с кипящим маслом. Через несколько минут постучали в дверь, где Аурелиано Жестянщик заперся с какой-то женщиной, и закричали: «Скорее! Братьев твоих убивают!» Женщина потом рассказывала, что Аурелиано Жестянщик выпрыгнул из постели, открыл дверь и был встречен пулей из маузера, разнесшей ему череп. В ту смертоносную ночь, когда в доме готовились к отпеванию четырех покойников, Фернанда бегала, как безумная, по городу в поисках Аурелиано Второго, которого Петра Котес заперла в шкаф, думая, что прикончат всех, кто носит имя полковника. Она выпустила его лишь на четвертый день, когда, судя по телеграммам из разных мест побережья, стало ясно, что ярость невидимого врага направлена только против братьев, отмеченных пепельным крестом. Амаранта отыскала счетоводную книгу, куда она внесла все сведения о племянниках, и по мере поступления телеграмм вычеркивала их имена, пока не остался только самый старший. Он хорошо всем запомнился своими большими зелеными глазами на очень темном лице. Его звали Аурелиано Сластолюб, он был плотником и жил в селении, затерянном среди горных отрогов. Прождав две недели и не получив сообщения о его смерти, Аурелиано Второй послал к нему гонца, думая, что он не знает об опасности. Гонец вернулся с известием о спасении Аурелиано Сластолюба. В ночь убийств к нему в дом пришли двое и разрядили в него револьверы, но в пепельный крест не попали. Аурелиано Сластолюбу удалось перепрыгнуть через ограду в патио и скрыться в лабиринтах скал, которые он знал как свои пять пальцев благодаря дружбе с индейцами, продававшими ему древесину. Больше о нем и не слышали.
Для полковника Аурелиано Буэндии наступили черные дни. Президент Республики направил ему телеграмму с выражением соболезнования, обещая провести тщательное расследование и добрым словом помянуть убиенных. По распоряжению президента на похороны явился алькальд с четырьмя венками, дабы возложить их на гробы, но полковник Аурелиано Буэндия выставил его за дверь. После погребения он написал и сам отнес на почту такую оскорбительную для президента телеграмму, что телеграфист отказался ее отправить. Тогда полковник расцветил текст еще более забористыми словами, сунул бумагу в конверт и бросил в почтовый ящик. Как это уже было с ним после смерти жены, как не раз бывало во время войны при гибели близких друзей, он испытывал не тоску, а бешеную слепую ярость от своего мертвящего бессилия. Он дошел до того, что обвинил падре Антонио Исабеля в сообщничестве с бандитами, ибо тот пометил его сыновей несмываемым пеплом и тем помог врагам их найти. Дряхлый служитель церкви, у которого уже ум заходил за разум, и паства иной раз пугалась той ахинеи, какую он нанес с амвона, явился однажды в дом Буэндия с чашей влажного пепла и попытался было вымазать им всех членов семьи, чтобы доказать, как быстро пепел смывается водой. Но страх перед несчастьем так глубоко проник в их души, что даже Фернанда отказалась от эксперимента, и более никогда и никто из семьи Буэндия не преклонял колена в исповедальне для помазания пеплом в святую среду.
Полковник Аурелиано Буэндия очень долго не мог успокоиться. Он прекратил мастерить золотых рыбок, ел через силу и бродил как лунатик по дому, волоча свой плащ и перетирая зубами глухую ярость. Три месяца спустя его волосы побелели, торчащие и напомаженные когда-то усы вяло обтекали бескровные губы, но зато в его глазницах снова пылали два угля, которые когда-то, при его рождении, так испугали людей, а позже одним лишь взглядом заставляли двигаться стулья. Напрасно старался он в своем терзающем душу гневе вызвать предчувствия, которые вели его молодость по тропам опасности к скорбной пустыне славы. Он потерялся, заблудился в этом чужом доме, где уже никто не пробуждал и ничто не вызывало в нем никакого чувства. Как-то открыл он комнату Мелькиадеса, желая найти хотя бы след довоенных времен, и наткнулся лишь на мусор, грязь и кучи всякой всячины, накопившейся за долгие годы забвения. По слипшимся грудам книг, которых никто не читал, по старым, раскисшим от сырости пергаментам щедро разлилась бледная плесень, а в воздухе, когда-то самом чистом и светлом во всем доме, плавало зловоние сгнивших воспоминаний. Однажды утром он увидел, как под каштаном плачет Урсула, уткнувшись в колени покойного мужа. Полковник Аурелиано Буэндия единственный из всех обитателей дома перестал видеть могучего старца, согбенного полувеком невзгод. «Поклонись отцу», – сказала ему Урсула. Он на миг задержался у каштана и еще раз убедился в том, что и это порожнее место не вызывает в нем никаких чувств.
– Что говорит отец? – спросил он.
– Он горюет, – отвечала Урсула, – думает, что ты должен скоро умереть.
– Скажи ему, – усмехнулся полковник, – что умирают не тогда, когда должно, а тогда, когда можно.
Пророчество покойного отца раздуло последний пожар в угасающей гордыне его сердца, но эту вспышку он принял за внезапное возвращение былой силы. И потому стал требовать у Урсулы, чтобы она показала ему место в патио, где зарыты золотые монеты, выпавшие из гипсовой фигуры святого Иосифа. «Ни за что не покажу, – твердо сказал она, помня горький урок прошлого. – Когда-нибудь, – добавила она, – обязательно придет хозяин богатства, ему и достанется». Никто не мог понять, почему человек, всегда бросавший деньги на ветер, вдруг стал хищным скопидомом, которого интересовали не скромные суммы для необходимых трат, а капиталы таких неслыханных размеров, что Аурелиано Второй едва пришел в себя от удивления, услышав названную цифру. Старые товарищи, к которым он обратился за помощью, избегали его, как могли. Именно в эту пору он сказал: «Теперь единственная разница между либералами и консерваторами состоит в том, что либералы ходят молиться к пятичасовой мессе, а консерваторы – к восьмичасовой». Тем не менее он требовал так настойчиво, умолял так пылко, не оставляя камня на камне от былой своей чести и достоинства, что, получая понемногу то там, то сям, действуя в одном месте тихо и вкрадчиво, в другом – напористо и жестко, сумел за восемь месяцев собрать больше денег, чем Урсула закопала в патио. И тогда он посетил больного полковника Херинельдо Маркеса, чтобы тот помог ему развязать тотальную войну.
Было время, когда парализованный полковник Херинельдо Маркес действительно мог, даже из своего кресла-качалки, раскрутить подгнившие приводные ремни восстания. После Неерландского соглашения, когда полковник Аурелиано Буэндия отсиживался в тихом омуте со своими золотыми рыбками, Херинельдо Маркес общался с мятежными офицерами, бывшими рядом с ним до самого последнего поражения. Они вместе прошли печальную войну каждодневных унижений, ходатайств и памятных записок, постоянных «придите завтра», «уже скоро», «внимательно изучаем ваше дело»; вместе вели заведомо проигрышную войну против «уважающих вас» и «ваших покорных слуг», которые должны были назначить – но так и не назначали – пожизненные пенсии. Та, предыдущая война, двадцатилетняя и кровопролитная, не наносила им таких ударов, как эта тихая война отговорок и проволочек. Сам полковник Херинельдо Маркес, избежавший трех покушений, выживший после пяти ранений и вышедший живым и невредимым из бесчисленных боев, не выдержал жизни на измор и смирился с обидным поражением своей старости, думая об Амаранте под оконными ромбами солнечных лучей в арендуемом доме. Последних оставшихся ветеранов он дважды увидел в газете: высоко вскинув головы, чтобы преодолеть унижение, они стояли рядом с очередным безвестным президентом Республики, воткнувшим в лацканы их пиджаков значок с собственным изображением и преподнесшим старое, замаранное кровью и порохом знамя, которое будет положено на их гробы. Другие вояки, еще не растерявшие последнюю гордость, дожидались пенсии в сумерках общественной благотворительности, умирая с голоду, выживая со злости, превращаясь в тлен от старости в благоуханном дерьме славы. Таким образом, когда полковник Аурелиано Буэндия навестил друга с предложением разжечь очистительный пожар, способный дотла спалить позорный и прогнивший режим, поддерживаемый иностранным захватчиком, полковник Херинельдо Маркес не мог подавить щемящего чувства сострадания.
– Эх, Аурелиано, – вздохнул он, – я знал, что состарился, но сейчас я понял, что ты еще более стар, чем выглядишь.
В сумятице последних лет Урсула далеко не всегда находила время обучать Хосе Аркадио тому, что следует знать Папе Римскому, и даже не заметила, как подошло время спешно готовить его для поступления в семинарию. Меме, сестра Хосе Аркадио, которую дрессировали Фернанда – суровыми наказаниями и Амаранта – ворчливыми замечаниями, тоже достигла такого возраста, когда можно было отправить ее в монастырскую школу, где из нее должна была получиться виртуозная исполнительница на клавикордах. Урсула испытывала серьезные опасения относительно того, насколько действенная методика, с помощью которой она старалась возвеличить дух нерадивого претендента на папский престол, но она винила в том не свою колченогую старость и не темный туман, опускавшийся ей на глаза, а нечто такое, что сама она не могла определить, но смутно ощущала как скоротечную болезнь времени. «Прежним-то годам не угнаться за нынешними», – повторяла она, чувствуя, что дни и месяцы сыплются у нее сквозь пальцы, как песок. Раньше, думалось ей, дети росли долго-долго. Разве припомнишь все то время, которое прошло прежде, чем Хосе Аркадио, старший сын, ушел с цыганами, и все те события, которые случились до того, как он вернулся, узорчатый, как змей, и болтающий про другие миры, как звездочет, и все те вещи, происшедшие в доме, пока Амаранта и Аркадио позабыли язык индейцев и выучили испанский. А сколько восходов и закатов пережил бедный Хосе Аркадио Буэндия под каштаном, и сколько слез пролито после его смерти и до того, как принесли домой умиравшего полковника Аурелиано Буэндию, которому, хотя он уже так много воевал и так много доставил другим страданий, еще не исполнилось и пятидесяти. Когда-то, потратив целый день на своих леденцовых зверушек, Урсула находила время и для присмотра за детьми, по их глазам видела, что пора влить в них касторку. А теперь, когда ей нечего было делать и она с утра до вечера только и нянчилась с Хосе Аркадио, время, сорвавшееся с цепи, заставляло ее бросать дела на полдороге. Надо заметить, что Урсула противилась старости еще с тех пор, когда потеряла счет своим годам, и по-прежнему всюду совалась, вмешивалась во все дела и всякий раз приставала к чужакам с вопросом – не оставил ли кто из них в военные времена гипсового святого Иосифа тут, в доме, пока не пройдет дождь.
Никто точно не мог сказать, когда она стала терять зрение. Даже в последние годы, когда Урсула уже не вставала с постели, думали, что она слегла от дряхлости, но никому и в голову не приходило, что она давно ослепла. Сама же Урсула еще до рождения Хосе Аркадио заметила, что глаза слабеют. Сначала она думала, что это – явление временное, и тайком пила бульон из мозговых костей и капала в глаза пчелиный мед, но вскоре стала убеждаться, что навсегда погружается во мрак; ей так и не пришлось по достоинству оценить электрический свет: когда зажглись электрические лампочки, ей виделся лишь их тусклый отблеск. И никому о том не говорила, потому что все сочли бы ее обузой в доме. Старуха принялась запоминать расстояния между вещами, а также голоса людей, чтобы видеть мир памятью, когда мутные бельма закроют свет. Позже она обнаружила, что ей вдруг на помощь приходят запахи, которые в потемках различаются гораздо резче, чем цвета и объемы, и это спасло ее от постыдного разоблачения. В полной тьме она могла видеть нить и иголку и связать петлю и ощущала, когда начинает закипать молоко. Она так хорошо знала, где лежит каждая вещь, что иногда сама забывала о своей слепоте. Однажды Фернанда подняла на ноги весь дом в поисках своего обручального кольца, а Урсула пошла и взяла его с полки в детской комнате. Все было проще простого: когда до этого случая члены семьи находились дома, Урсула со своими четырьмя чувствами всегда была начеку, чтобы ее не застали врасплох, и через какое-то время сообразила, что каждый домочадец, сам того не подозревая, ежедневно ходит по одним и тем же местам, делает одно и то же, и даже говорит почти одни и те же слова в одно и то же время. Только когда кто-нибудь нарушает свою привычную круговерть, он рискует что-либо потерять. Услышав, как переполошилась Фернанда из-за потерянного кольца, Урсула вспомнила, что единственным из ряда вон выходящим событием того дня была чистка и сушка детских матрацев, так как Меме ночью нашла в постели клопа. Поскольку при этой процедуре присутствовали дети, Урсула предположила, что Фернанда сунула кольцо туда, где дети не могли его достать: на полку. Фернанда же, напротив, искала его на своих каждодневных путях, не ведая, что поискам потерянных вещей мешают людские неистребимые привычки и потому всегда так трудно найти то, что ищешь.
Воспитывая Хосе Аркадио, Урсула могла, хотя это ей стоило немалого труда, быть в курсе самых незначительных событий, происходивших в доме. Когда она, к примеру, узнала, что Амаранта переодевает святых в спальне, то сделала вид, будто обучает ребенка различать цвета.