Сто лет одиночества - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 14

Амаранта похолодела, распознав ненависть в тяжело прозвучавших словах. Но Фернанда была явно тронута и очень переживала, когда Меме проснулась ночью от страшной головной боли и рвоты желчью. Мать влила дочери в горло стакан касторки, положила ей на живот горячую грелку, а на лоб – пузырь со льдом, заставила соблюдать диету и пять дней лежать в постели, как посоветовал новый модный врач-француз, который после двухчасового осмотра пришел к не слишком твердому заключению: обычное женское недомогание. Растеряв всякую смелость, совершенно пав духом, бедная Меме решила терпеть и молчать. Урсула, уже совсем слепая, но еще сохранившая бодрость и здравомыслие, единственная из всех невольно поставила верный диагноз. «А ведь, – думалось ей, – именно так бывает у людей с перепоя». Однако она не только отогнала эту мысль, но даже упрекнула себя за дурость. Аурелиано Второго совсем замучила совесть при виде того, как хандрит Меме, и он дал себе слово в будущем уделять ей больше внимания. Так родились между отцом и дочерью отношения добрых веселых друзей, и он на время отделался от горького одиночества пьяных пирушек, а она освободилась от надзора Фернанды, избежав назревавшего домашнего скандала. Аурелиано Второй откладывал все дела, чтобы побыть с Меме, пойти с ней в кино или в цирк, и посвящал ей большую часть своего свободного времени. Отрастив за последние годы немыслимое брюхо, мешавшее ему завязывать шнурки на ботинках, и неумеренно удовлетворяя иные свои аппетиты, Аурелиано Второй становился брюзгливым и раздражительным. Обретя дочь, он вспомнил о прежней бесшабашной удали; ее общество так его радовало, что мало-помалу он отходил от своих беспутных собутыльников. Меме вступала в счастливый возраст, цветок распускался. Ее не считали красивой, как не считали красавицей и Амаранту, но она была очень мила, проста в общении и умела привлекать сердца с первого взгляда. Это типичное дитя своего времени восставало против старомодной строгости и чопорности Фернанды, но зато прекрасно ладило с Аурелиано Вторым и пользовалось его покровительством. Это он постарался, чтобы она сменила свою детскую спальню, где настороженные глаза святых смущали душу девушки, на другую комнату, где поставил для нее кровать с балдахином, массивный туалетный столик и повесил бархатные портьеры, не думая о том, что воссоздает копию апартаментов Петры Котес. Он не жалел денег для Меме и не ведал, сколько тратит на нее, потому что она без спроса опустошала его карманы, и доставлял ей все новейшие чудо-средства для наведения красоты, какие только находил в магазинах Банановой компании. Комната Меме ломилась от пемзы для полировки ногтей, от щипцов для завивки волос, эликсиров для блеска зубов, флаконов глазных капель для придания томности взгляду и всяких других косметических чудес и полезных приспособлений, а Фернанда всякий раз, входя в комнату дочери, краснела при мысли, что такой же туалетный стол, наверное, украшает спальни французских шлюх в домах свиданий. Однако в эту пору Фернанда делила все свое время между маленькой Амарантой Урсулой, плаксивой и болезненной, и перепиской с заочными целителями. Поэтому, когда она узнала о дружеских отношениях отца с дочерью, ей удалось сделать только одно: вырвать у Аурелиано Второго обещание, что он никогда не поведет Меме к Петре Котес. Впрочем, ее опасения были напрасны, ибо его пассия была недовольна дружбой своего любовника с дочерью и знать ничего не хотела о Меме. Петру мучила до того неведомая ей тревога, инстинкт говорил, что стоит Меме шевельнуть пальцем, и случится то, чего не смогла добиться Фернанда: она, Петра Котес, лишится любви, которая, как ей верилось, сопроводит ее до гроба. Впервые в жизни Аурелиано Второго поразили надутый вид и злые замечания своей любимой, и он даже испугался, что его кочевым сундукам придется вернуться в дом супруги. Этого не случилось. Никто не знал мужчин, тем более своего возлюбленного, лучше, чем Петра Котес. Она не сомневалась, что сундуки будут стоять там, где стоят, ибо если Аурелиано Второго и воротило от чего-либо, так это от всяких переездов и перемен, усложняющих жизнь. И верно, сундуки остались стоять там, куда их поставили, а Петра Котес принялась отвоевывать своего мужчину оружием, какого не было в арсенале дочери. Это тоже оказалось напрасной тратой сил, поскольку Меме не имела никакого намерения вмешиваться в жизнь отца, а если бы и вмешалась, то не во вред любовнице. У нее и в мыслях не было досаждать кому-либо. Меме сама убирала спальню и стелила постель, как ее научили монахини. По утрам приводила в порядок платья: вышивала в галерее или строчила на старой швейной машинке Амаранты. Пока остальные отдыхали в часы сиесты, она два часа упражнялась на клавикордах, зная, что такое ежедневное жертвоприношение смягчает душу Фернанды. По этой же самой причине Меме продолжала давать концерты на церковных благотворительных базарах и школьных вечерах, хотя приглашения поступали все реже. К вечеру Меме прихорашивалась, надевала одно из своих скромных платьев и ботинки на шнурках и, если у них с отцом ничего не намечалось, шла к подругам, где и сидела до ужина. Почти не было случая, чтобы Аурелиано Второй не заходил туда за ней и они не шли бы вместе в кино. Среди приятельниц Меме были три юные североамериканки, которые вырвались из электрифицированного курятника на свободу и завели дружбу с девушками из Макондо. Одной из этих американок была Патриция Браун. В благодарность за радушие Аурелиано Второго сеньор Браун распахнул перед Меме двери своего дома и пригласил ее приходить на танцы в субботу – единственный день, когда гринго общались с аборигенами. Фернанда, узнав об этом, на миг забыла и об Амаранте Урсуле, и о заочных целителях и разыграла настоящую мелодраму. «Подумай, несчастная, – говорила она Меме, – полковник Аурелиано в гробу перевернется!» И конечно, обратилась за помощью к Урсуле. Но слепая старуха вопреки всем ожиданиям не нашла ничего предосудительного в том, что Меме пойдет на танцы и завяжет дружбу со своими сверстницами-североамериканками, если, понятно, не изменит своим принципам и не позволит обратить себя в протестантство. Меме намотала на ус слова прабабушки и после субботних танцев вставала по воскресеньям раньше обычного и отправлялась к мессе. Всякое сопротивление Фернанды было подавлено в тот день, когда Меме обезоружила мать сообщением, что американки хотят послушать ее игру на клавикордах. Инструмент снова вытащили из дому и доставили к сеньору Брауну, где юная исполнительница действительно удостоилась самых громких аплодисментов и самых горячих поздравлений. С тех пор ее приглашали не только на танцы по субботам, но и в плавательный бассейн по воскресеньям, а также к обеду один раз в неделю. Меме научилась плавать, как настоящая пловчиха, играть в теннис и есть виргинскую ветчину с ананасом. На танцах, в бассейне и на кортах она быстренько овладела английским. Аурелиано Второй был так восхищен успехами дочери, что купил ей у бродячего книготорговца английскую энциклопедию в шести томах с многочисленными цветными иллюстрациями, и свободные часы Меме посвящала чтению. Книги отвлекли ее от сплетен «кто с кем и как» и от общения со сведущими подружками не потому, что она приучала себя к полезному времяпрепровождению, а потому, что потеряла всякий интерес к секретам, известным всему свету. О том, как однажды напилась, она вспомнила как о детской шалости, и ей становилось так смешно, что она не утерпела и рассказала обо всем Аурелиано, и отец хохотал до упаду. «Если бы мать знала», – приговаривал он, захлебываясь от смеха, как всегда, когда дочь сообщала ему что-нибудь на ухо. Он взял с нее слово так же честно рассказать ему о ее первом увлечении, и Меме созналась, что ей нравится один рыжий североамериканец, приезжающий к родителям на каникулы. «Черт побери! – хохотал Аурелиано Второй. – Если бы мать знала!» Но Меме добавила, что парень уже вернулся на родину и не подает признаков жизни. Зрелость ее суждений способствовала воцарению в доме мирной атмосферы. Аурелиано Второй мог теперь уделять больше времени Петре Котес и, хотя не предавался, как бывало, кутежам телом и душой, не упускал случая погулять и расчехлить аккордеон, некоторые клавиши которого уже были подвязаны шнурками от ботинок. Дома Амаранта вышивала свой нескончаемый саван, а Урсула уже не противилась дряхлости, тащившей ее на самое дно мрака, где она могла ясно видеть только призрак Хосе Аркадио Буэндии под каштаном. Фернанда всецело утвердилась в своей власти. Ежемесячные письма к сыну Хосе Аркадио уже не содержали ни строчки лжи, но в них не было и намека о переписке с заочными целителями, которые обнаружили у нее доброкачественную опухоль в толстой кишке и готовили ее к телепатическому медицинскому вмешательству. Можно было бы сказать, что в жилище Буэндия, много повидавшем на своем веку, настали мир и нудное благоденствие на многие годы, если бы внезапная кончина Амаранты снова не наделала бы много шуму. Такого хода событий никто не ждал. Хотя Амаранта сильно постарела и совсем замкнулась в себе, здоровьем она, как всегда, отличалась отменным, походка ее была твердой, осанка – не хуже, чем у молодой. Никто не знал, о чем думается ей с того самого дня, когда Амаранта окончательно рассталась с полковником Херинельдо Маркенсом, а потом долго плакала навзрыд в своей комнате. Когда она вышла оттуда, все слезы были выплаканы навсегда. Никто не видел, чтобы ее глаза увлажнились, ни когда Ремедиос Прекрасная взлетела на небо, ни когда порешили всех Аурелиано, ни когда умер полковник Аурелиано Буэндия, которого она любила больше всех на свете, хотя это выяснилось только после его смерти у каштана. Она помогла внести покойного в дом. Облачила в военную форму, побрила, причесала и подкрутила усы лучше, чем это делал он сам в зените своей славы. Никому и в голову не приходило усмотреть любовь в этих ее стараниях, поскольку домочадцы привыкли к всегдашнему участию Амаранты в похоронных делах. Фернанду, однако, возмущало то, что Амаранта не видит никакой связи католицизма с жизнью и усматривает в нем лишь связь со смертью, словно бы это не религия, а некий свод правил погребения. Амаранта же была слишком захвачена водоворотом воспоминаний, чтобы заниматься такими деталями вероисповедания. Она вошла в старость с неумершей тоской по прошлому. Когда ей доводилось слышать вальсы Пьетро Креспи, то хотелось плакать так же, как в молодости, словно ни время, ни переживания ничего не изменили. Музыкальные валики от пианолы, выброшенные ею на помойку под предлогом того, что картон начал гнить от сырости, продолжали крутиться и стучать клавишами в ее памяти. Она старалась утопить эту музыку в вязком болоте любовной игры, на которую когда-то отважилась со своим племянником Аурелиано Хосе, старалась отгородиться от этих звуков надежды, мужественным чувством полковника Херинельдо Маркеса, но и не могла их заглушить даже отчаянными всплесками старческой похоти, когда, купая маленького Хосе Аркадио за три года до отправки в семинарию, нежно растирала его мыльной губкой – совсем не так, как должна была бы растирать бабушка своего внука, а так, как, по ее представлениям, это делали французские дамы и как хотелось это проделать с Пьетро Креспи, когда ей было двенадцать или четырнадцать лет и когда она смотрела, как он танцует в тонких облегающих лосинах с волшебной палочкой в руке, кивающей в такт метроному. Иногда она страдала от того, что дала промчаться потоку малых и больших переживаний, а иногда так злилась на себя, что колола пальцы иглой, но больше всего ей доставлял страданий, навевал грусть и приводил в ярость тот роскошный и уже источенный червями сад любви, по которому она плелась к смерти. Как полковник Аурелиано Буэндия не мог не думать о войне, так Амаранта не могла не думать о Ребеке. Но если брат сумел унять боль воспоминаний, то Амаранта с годами все больше расходилась. И не переставала молить Бога о том, чтобы он не наказывал ее, призвав к себе раньше, чем Ребеку. Всякий раз, проходя мимо жилища своей названной сестры и замечая, как дом ветшает, Амаранта тешила себя мыслью, что Бог слышит ее мольбы. Однажды, сидя за шитьем в галерее, она вдруг прониклась уверенностью, что будет сидеть на этом самом кресле и при этом дневном освещении, когда получит весть о смерти Ребеки. И стала сидеть и ждать, как ждут письма, и было время, когда приходилось отрывать пуговицы и снова их пришивать, чтобы ожидание не было таким долгим и тягостным. Никто в доме тогда не мог и думать, что Амаранта шьет такой роскошный саван для Ребеки. Позже, когда Аурелиано Хмурый сообщил, что был у Ребеки и что стала она ходячим призраком с дряблой кожей и желтоватым пушком на черепе, Амаранта не удивилась, ибо описанное привидение стояло у нее перед глазами уже с давних пор. Она решила, что сделает покойную Ребеку совсем как новенькую, разгладит парафином складки на лице и смастерит для нее парик из волос святых фигур. Труп будет великолепно выглядеть в льняном саване и в гробу, обитом плюшем, выстланном красным бархатом, и вся эта роскошь после похорон будет отдана червям на потребу. Ярая ненависть заставляла Амаранту предусмотреть все до мельчайших подробностей, и вдруг она подумала с ужасом, что любовь тоже могла бы побудить ее так же скрупулезно готовить это погребение, но она отогнала никчемную мысль и предусмотрела такие детали ритуала, что не грех ей было бы прослыть не специалистом, а подлинным мастером по устройству встреч со смертью. Не учла она в своем ужасающе точном распорядке лишь того, что, несмотря на мольбы, обращенные к Богу, могла умереть раньше Ребеки. Так оно и случилось. Но перед концом Амаранта не чувствовала, что проиграла, а, напротив, испытывала ощущение легкости, избавления от всяких горестей, ибо смерть послала ей благую весть о своем пришествии за несколько лет вперед. Она увидела ее одним жарким полднем, вскоре после того, как Меме ушла в школу. Смерть сидела совсем рядом в галерее и шила. Амаранта ее сразу узнала и ничуть не испугалась, потому что это была женщина в синем платье, с пучком волос на затылке, немного старомодная и чем-то похожая на Пилар Тернеру, когда та в былые времена помогала Урсуле на кухне. Фернанда не раз появлялась в галерее, но посторонних там не замечала, ибо смерть была очень обыденной, очень житейской и даже иногда просила Амаранту вдеть нитку в иголку. Смерть не сказала ей, когда она умрет и что ее час настанет раньше, чем кончина Ребеки, но приказала начинать работу над собственным саваном с шестого апреля. И позволила украсить саван такой узорчатой и тонкой вышивкой, какой Амаранте заблагорассудится, но велела трудиться для себя не менее усердно, чем для Ребеки, и предсказала, что умрет Амаранта без страха, без мучений, без печали, на исходе того дня, когда кончит шитье. Стараясь подольше протянуть время, Амаранта заказала пряжу для сурового полотна и принялась сама ткать холст. Она делала это так тщательно, что работа заняла целых четыре года. Затем принялась за вышивание. По мере приближения неотвратимого срока она стала понимать, что лишь чудом ей удастся продолжить работу после смерти Ребеки, но полнейшая самоотдача приносила покой, который был ей необходим, чтобы смириться с мыслью о поражении. Теперь она уловила истинный смысл замкнутого круга, который проплывали золотые рыбки полковника Аурелиано Буэндии. Внешний мир скользил мимо, едва касаясь тебя, а мир внутренний ничем не омрачался. Ей стало обидно, что это не открылось ей много раньше, когда еще можно было отмыть будущие воспоминания, сотворить вселенную при новом свете, и без трепета снова вдыхать в сумерках лавандовый запах Пьетро Креспи, и вызволить Ребеку из трясины ее бедствий – не со зла и не по любви, а просто из чувства глубокого сопереживания одиноких людей. Ненависть, которую тем вечером она расслышала в словах Меме, больно отозвалась у нее в душе не обидой, а чувством досады, потому что именно так сказала бы и она сама, хотя эта, другая молодость поначалу выглядела такой чистой, какой должна была бы быть в этом возрасте и юная Амаранта, но уже тогда она была отравлена злобой. Теперь же Амаранта успела так сжиться со своей судьбой, что ее не тревожила убежденность в том, что ни к чему нет возврата. Единственной целью жизни стало для нее завершение савана. Вместо того чтобы украшать вещь замысловатыми узорами, как она поступала вначале, ей захотелось ускорить и упростить работу. На последней неделе она рассчитала, что самый последний стежок сделает в ночь на четвертое февраля, и без видимой причины попросила Меме отложить вечерний концерт на клавикордах, но та и не подумала. Тогда Амаранта стала искать способ как-нибудь продержаться еще сорок восемь часов и даже решила, что смерть тоже ничего не имеет против, так как в ночь на четвертое февраля ураган вывел из строя электростанцию. Но на следующий день, в восемь утра, Амаранта сделала последний стежок на самой прекрасной вещи, когда-либо выходившей из-под женских рук, и во всеуслышание, без всякого драматизма объявила, что к вечеру умрет. Она оповестила об этом не только семью, но и весь город, ибо ей пришло в голову, что еще не поздно обогатить свою скудную жизнь, сделав доброе дело людям, и что наилучшим таким делом будет доставка писем усопшим. Весть о том, что Амаранта Буэндия отходит и берет с собой на тот свет почту, распространилась по Макондо еще до полудня, и в три часа дня ящик в гостиной уже ломился от писем. Те, кому было не до писания, давали Амаранте устные поручения, которые она помечала в книжечке вместе с именами и датами смерти адресатов. «Не беспокойтесь, – успокаивала она просителей, – первое, что я сделаю по прибытии, разыщу их и все передам». Это походило на фарс. Амаранта не проявляла никакого волнения, ни малейшего уныния и даже помолодела от благотворения. Она держалась так же прямо и с таким же достоинством, как всегда. Если бы не обтянутые кожей острые скулы и не отсутствие нескольких зубов, ей можно было бы дать меньше лет. Она сама распорядилась, чтобы письма уложили в просмоленный ящик, и велела поставить его в могиле так, чтобы уберечь от сырости. Утром позвала столяра и, когда он снимал с нее мерки для гроба, стояла перед ним навытяжку посреди гостиной, как перед портным. У нее в последние часы проявилось столько энергии, что Фернанде подумалось, будто Амаранта насмехается над окружающими. Урсула, по опыту зная о предрасположении всех Буэндия к гибели не от болезней, была уверена, что смерть подала знак Амаранте, но все-таки ее мучил страх, как бы из-за этой затеи с письмами, из-за безудержного желания поскорее отправить их по назначению потерявшие голову горожане не похоронили бы ее дочь заживо. И старуха рьяно принялась очищать дом от посетителей, с криком и шумом выгоняя упрямцев, и к четырем часам выпроводила последнего. К этому времени Амаранта раздала свои вещи бедным и положила на простой гроб из нетесаных досок только белье и бархатные ночные туфли, которые должны были ей надеть после смерти. Она предусмотрела и эту мелочь, памятуя о том, что, когда умер полковник Аурелиано Буэндия, пришлось покупать пару новых ботинок, так как у него были только старые шлепанцы, в которых он сидел в мастерской. Около пяти часов Аурелиано Второй зашел за Меме, отправляясь в концерт, и был страшно удивлен, застав домашних за приготовлениями к похоронам. Если кто и выглядел живым в этом доме, так это была Амаранта, которая как ни в чем не бывало срезала себе мозоли, Аурелиано Второй и Меме шутливо распрощались с ней навеки и пообещали в следующую субботу устроить пир в честь ее воскрешения из мертвых. Встревоженный слухами о том, что Амаранта Буэндия принимает письма для передачи усопшим, отец Антонио Исабель пришел к пяти часам причастить ее, но прождал более пятнадцати минут, пока умирающая не приняла ванну. Когда она явилась наконец в длинной рубашке из мадаполама и с распущенными волосами, дряхлый священнослужитель подумал, что над ним подшутили, и отослал мальчика-служку обратно. Однако он решил воспользоваться моментом и отпустить грехи Амаранте, которая почти двадцать лет не была на исповеди. Амаранта же ответила без лишних слов, что не нуждается ни в чьей духовной помощи, потому как совесть у нее чиста. Фернанда возмутилась. И невзирая на многолюдье, громко спросила, какой такой страшный грех совершила Амаранта, если считает, что лучше умереть нечестивицей, нежели претерпеть срам на исповеди. Тогда Амаранта улеглась на постель и заставила Урсулу публично засвидетельствовать свою девственность.

– Пусть никто не сомневается! – кричала она, чтобы слышала Фернанда. – Амаранта Буэндия уходит из этого мира такой, какой пришла!

С кровати она уже не встала. Опершись спиной на подушки, словно вправду была лишь больна, заплела волосы в длинные косы и наложила их витками на уши, как подсказала ей смерть, для пущего удобства в гробу. Потом попросила Урсулу принести зеркало и в первый раз за более чем сорок лет увидела свое лицо, иссушенное возрастом и горем и поразилась, до чего же она оказалась похожа на ту себя, которую мысленно видела. По воцарившейся в спальне тишине Урсула догадалась, что стало вечереть.

– Проститесь с Фернандой, – попросила она. – Минута примирения стоит больше закадычной дружбы.

– Уже не имеет значения, – отозвалась Амаранта.

Меме не могла отогнать мысль об Амаранте, когда зажглись огни импровизированной сцены и началось второе отделение концерта. Во время игры кто-то шепнул ей о чем-то на ухо, и выступление прервалось. Когда она с отцом вернулась домой, Аурелиано Второй с трудом пробился сквозь толпу к телу старой девственницы, некрасивой, землисто-бледной, одетой в роскошный саван и с черной повязкой на руке. Гроб стоял в гостиной рядом с ящиком, полным писем.

По прошествии десяти поминальных дней Урсула слегла и больше не вставала с постели. Все заботы о ней взяла на себя Санта София де ла Пьедад. Она приносила старухе обед в спальню, воду для умывания и держала ее в курсе всех городских событий. Аурелиано Второй часто навещал Урсулу и приносил разную одежду, которую она складывала возле кровати, рядом с самыми необходимыми в обиходе вещами, и скоро на расстоянии протянутой руки возле нее возник свой мир. Урсулу очень полюбила маленькая Амаранта Урсула, во всем на нее походившая. Старуха учила девочку читать. Хотя все знали, что она едва видит, никто не догадывался о ее абсолютной слепоте. Светлая голова и умение обходиться собственными силами заставляли домочадцев думать, что вся беда в тяжком грузе ее ста лет. У нее было теперь столько свободного времени и такая внутри тишина, позволявшая слышать жизнь всего дома, что она первой заметила молчаливые терзания Меме.

– Поди-ка сюда, – сказала ей Урсула. – Мы тут одни, расскажи бедной старухе, что у тебя не ладится.

Меме, хмыкнув, уклонилась от разговора. Урсула не приставала, но утвердилась в своих подозрениях, потому что Меме перестала навещать ее. А еще она знала, что девушка утром вскакивает раньше обычного, что мечется в ожидании часа, когда можно улизнуть из дому, что все ночи напролет ворочается за стеной на кровати и что ночные бабочки никак не дают ей заснуть. Иной раз Меме говорила, что идет проведать отца, и Урсула поражалась близорукости Фернанды, которая ничего не подозревала даже тогда, когда в это же время ее супруг являлся домой проведать дочь. Любой поинтересовался бы, какие такие у Меме срочные свидания, секретные дела, тайные заботы, гораздо раньше, чем Фернанда, которая подняла страшный шум, вдруг увидев, что ее дочь целуется в кино с мужчиной. Сама Меме, жившая, как в пьяном угаре, была уверена, что на нее наговорила Урсула. В действительности и наговаривать-то было незачем. Она сама выдавала себя с головой, и если Фернанда так долго ничего не замечала, то лишь потому, что сама тоже совсем потеряла голову от своих тайных сношений с заочными целителями. И все же матери наконец бросилось в глаза, что дочь то впадает в глубокое раздумье, то взрывается дерзостями, то становится капризной и раздражительной. Фернанда установила за Меме скрытую, но круглосуточную слежку. Она, как всегда, отпускала дочь к подругам, помогала принарядиться к субботним вечеринкам и не задавала лишних вопросов, которые могли бы испортить дело. У Фернанды уже было много доказательств, что поступки Меме идут вразрез со словами, но мать решила выждать и поймать ту на месте преступления. Однажды вечером Меме сказала ей, что идет с отцом в кино. Через некоторое время Фернанда услышала взрывы хлопушек и ни с чем не сравнимый хрип аккордеона Аурелиано Второго, доносившийся из дома Петры Котес. Тогда она оделась, пошла в кино и в полумраке зала высмотрела дочь. Потрясенная увиденной картиной, Фернанда не запечатлела в памяти лицо мужчины, с которым та целовалась, но навсегда запомнила его дрогнувший голос, свист и гогот публики. «Чертовски жаль, дорогая», – сказал он, а мать молча выволокла Меме из зала, протащила за руку на потеху людям по шумной Турецкой улице и заперла ее на ключ в спальне. На следующий день, в шесть вечера, Фернанда узнала голос мужчины, пришедшего к ним с визитом. Он был молод, лимонно бледен, его темные меланхоличные глаза не так впечатлили бы ее, если бы она видела цыган, а его томность подсказала бы ей, не будь она такой неодушевленной, отчего дочь не находит себе места. На нем был старый полотняный костюм и парусиновые туфли, тщетно скрывавшие свою потрепанность под очередным слоем высохших белил, в руках застыло канотье, купленное прошлой субботой. В жизни он не испытывал и никогда не испытает большего страха, чем в тот момент, но гордое достоинство и невозмутимость оберегали его от унижения, и выглядел бы гость вполне светским человеком, если бы не смуглые руки с разбитыми тяжелой работой ногтями. Фернанде, однако, стоило взглянуть на него, чтобы распознать в нем обычного мастерового. Она сразу поняла, что одет он в свой единственный выходной костюм, а тело под рубашкой растравлено чесоткой Банановой компании. Она не дала ему и слова сказать. Не дала даже порог переступить, захлопнув через секунду дверь, ибо дом уже кишел желтыми бабочками.

– Уходите, – сказала она. – Вам нечего делать в порядочных семьях.

Его звали Маурисио Вавилонья. Он родился и вырос в Макондо, был учеником механика в гаражах Банановой компании. Меме случайно с ним познакомилась, когда однажды вечером пришла с Патрисией Браун в гараж за автомобилем, чтобы поехать покататься на плантации. Шофер оказался болен, и везти их поручили Маурисио, а Меме смогла наконец сесть впереди и познакомиться поближе с хитростями вождения автомобиля. Не в пример обычному шоферу Маурисио Вавилонья все показывал ей и разъяснял. Это было в ту пору, когда Меме стала посещать дом сеньора Брауна и когда водить автомобиль считалось занятием неприличным для дам. Так что пришлось довольствоваться теоретическими объяснениями Маурисио Вавилоньи и на несколько месяцев потерять его из виду. Позже она вспомнила, что во время первой прогулки ее внимание привлекла его мужественная красота, разве что руки показались изуверски грубыми, но с Патрисией Браун Меме поделилась лишь нелестным впечатлением, которое произвела на нее его самоуверенность с немалой долей чванливости. Отправившись в одну из суббот в кино с отцом, она увидела там Маурисио Вавилонью в его полотняном костюме. Он сидел неподалеку от них и, как видно, не очень интересовался фильмом, потому что то и дело поворачивал голову в ее сторону, не столько стараясь увидеть ее, сколько показать, что он на нее смотрит. Меме покоробила пошлость таких ухваток. После сеанса Маурисио Вавилонья подошел и поздоровался с Аурелиано Вторым, и тогда Меме узнала, что они знакомы еще с той поры, когда Маурисио работал на стародедовской электростанции Аурелиано Хмурого, и потому приветствовал ее отца с уважительностью подчиненного. Это обстоятельство избавило Меме от неприятного чувства, вызванного его бесцеремонностью. Они не виделись наедине, не обмолвились ни словом, кроме «здравствуйте-прощайте», но как-то ночью ей приснилось, что он спасает ее при кораблекрушении, а она не только не испытывает никакой к нему благодарности, но даже впадает в ярость. Словно бы она позволила ему сделать по-своему, а ей самой хотелось на дно, и не только с Маурисио Вавилоньей, но и с любым другим мужчиной, которому бы она приглянулась. Поэтому-то, проснувшись, Меме на себя разозлилась: ей бы его возненавидеть, а ее страшно к нему потянуло. Желание росло день ото дня в течение недели, в субботу же стало неодолимым, и ей пришлось сделать над собой огромное усилие, чтобы Маурисио Вавилонья не заметил, здороваясь с нею в кино, что она готова кинуться ему на шею. Совсем смешавшись от непонятного чувства радости и недовольства собой, Меме впервые протянула руку, и только теперь Маурисио Вавилонья позволил себе сжать ее пальцы. На какую-то долю секунды она раскаялась в своем порыве, но раскаяние тут же перешло в жесточайшее удовлетворение: его ладонь была так же влажна и холодна, как ее собственная. Ночью она решила, что не успокоится, пока не докажет Маурисио Вавилонье, что все его старания тщетны, и целую неделю ломала голову, как это лучше сделать. Сначала пыталась побудить Патрисию Браун пойти вместе за автомобилем. Наконец ей удалось улестить рыжего американца, проводившего каникулы в Макондо, и заставить его взять ее с собой в гараж, якобы посмотреть на новые автомобили. Как только Меме увидела Маурисио Вавилонью, самообман улетучился в один миг: она поняла, что просто-напросто не в состоянии справиться с желанием побыть с ним наедине, но ей стало не по себе, когда она увидела, что и он, оглянувшись на нее, это понял.

– Я пришла посмотреть на новые модели, – сказала Меме.

– Отличный предлог, – сказал он.

Меме ощутила, что жарится на медленном огне его кичливости, и отчаянно стала соображать, как его осадить. Но ничего не могла придумать.

– Не волнуйтесь, – тихо сказал он. – Не впервые женщина сходит с ума по мужчине.

Она так растерялась, что ушла из гаража, не взглянув на новые автомобили, и всю ночь до утра ворочалась в постели, рыдая от унижения. Рыжий американец, который было начал ее интересовать, теперь казался ей грудным младенцем. Именно тогда она уразумела, что желтые бабочки возвещают появление Маурисио Вавилоньи. Раньше она их тоже видела, чаще всего в гараже, и полагала, что они слетаются на запах краски. Иногда замечала, как они порхают над ее головой в полумраке зрительного зала. Но когда Маурисио Вавилонья стал ее преследовать, как призрак, который только ею различался в толпе, она поняла, что желтые бабочки почему-то всегда при нем. Маурисио Вавилонья мог быть среди публики в концертах, в кино, в церкви, и ей не надо было искать его взглядом, потому что над ним всегда кружились бабочки. Когда однажды их надоедливое трепыхание вывело из себя Аурелиано Второго, она чуть было не доверила ему свою тайну, как обещала, но вовремя удержалась, инстинктивно почувствовав, что на этот раз он не повторит, смеясь как обычно: «Что сказала бы твоя мать, если б знала!» Как-то утром Фернанда с дочерью подрезали розы в саду, и вдруг мать, страшно вскрикнув, оттолкнула Меме с места, где та стояла, а было это место тем самым, с которого уплыла в небо Ремедиос Прекрасная. На мгновение Фернанде показалось, что то же чудо повторится с ее дочерью, ибо воздух снова вдруг будто затрепетал. Но это были бабочки. Меме почудилось, что они внезапно выпорхнули из солнечного света, и сердце у нее дрогнуло. В этот миг вошел Маурисио Вавилонья с коробкой в руках – подарком от Патрисии Браун, как он сказал. Меме постаралась не краснеть до слез, поборола страшное смущение и даже с вполне естественной улыбкой попросила оказать ей любезность и положить коробку на перила в галерее, так как руки у нее в грязи. Фернанда мельком взглянула на человека, которого через несколько месяцев выгонит из дому, даже не вспомнив, что когда-то видела его, и отметила лишь желтушный цвет его щек.

– Странный какой-то, – сказала она. – По лицу видно, скоро умрет.

Меме подумала, что у матери перед глазами все еще мельтешат желтые бабочки. Когда работа в розарии была окончена, она помыла руки, унесла коробку в спальню и открыла. Там была китайская игрушка – пять ящичков, вставленных один в другой, а в самом маленьком лежала открытка с аккуратно нарисованными словно каким-то школяром буквами: «В субботу увидимся в кино». Меме оторопела от ужаса: коробка столько времени стояла на виду у всех, и, хотя она оценила смелость и изобретательность Маурисио Вавилоньи, ее поразила его наивная уверенность в том, что их свидание состоится. Меме уже знала, что Аурелиано Второй в субботу вечером занят. Однако всю неделю терзалась таким жутким нетерпением, что в субботу уговорила отца всего лишь проводить ее в кинотеатр, а потом после сеанса зайти за ней. Огни в зале еще горели, а над головой у нее уже металась ночная бабочка. Дальше было так. Огни погасли, и Маурисио Вавилонья сел рядом с ней. Меме чувствовала, как погружается в пучину жгучего волнения, и спасти ее, как было во сне, может только этот человек, пропахший машинным маслом и едва различимый в полутьме.

– Если бы вы не пришли, – сказал он, – меня бы больше не увидели.

Меме ощутила на своей коленке тяжесть его пятерни и уже знала: с этой минуты они оба перешли границы запретного.

– Ты меня забавляешь, – усмехнулась она. – Всегда говоришь то, чего не следует.

Она сошла с ума от любви. Потеряла сон и аппетит и впала в такое глубокое одиночество, что даже отец стал не нужен. Сочинила длиннейший и сложнейший список якобы неотложных визитов и дел, чтобы сбить с толку Фернанду, забросила подруг, чихала на все условности, лишь бы встречаться с Маурисио Вавилоньей в любое время и в любом месте. Сначала ей был не по нраву его грубый натиск. В первый же раз, как только они остались одни в открытом поле за гаражами, он безжалостно довел ее до зверского исступления, лишившего всяких сил. Должно было пройти некоторое время, прежде чем она поняла, что это тоже одна из форм ласки, и тогда совсем потеряла разум и жила только им одним, обуреваемая неистовым желанием тонуть в пьянящем запахе жавеля, растертого в машинном масле. Незадолго до смерти Амаранты в безумии Меме наступил вдруг светлый промежуток, и она похолодела от мысли о своем будущем. Ей доводилось слышать о женщине, которая гадает на картах, и она пошла к ней, никому ничего не сказав. Это была Пилар Тернера. Как только старуха увидела Меме, она сразу догадалась, в чем дело. «Садись, – сказала Пилар Тернера. – Мне не нужны карты, чтобы предсказать будущее кого-то из Буэндия». Меме не знала и никогда не узнает, что эта столетняя гадалка была ее прабабушкой. Да она этому никогда бы и не поверила, услышав, с какой жестокой простотой та поведала ей, что любовное пекло становится раем только в постели. Такова же была точка зрения и Маурисио Вавилоньи, но Меме отказывалась ему верить, невольно полагая, что простой человек вполне может и ошибиться. Она тогда думала что, любовь так или иначе убивает любовь, ибо в природе людей отказываться от еды, утолив голод. Пилар Тернера не только вывела ее из заблуждения, но и предложила ей старую койку, на которой сама зачала Аркадио, деда Меме, а потом и Аурелиано Хосе. Кроме того, обучила ее, как с помощью горчичных припарок предохранить себя от нежелательных последствий, и снабдила рецептом питья, которое в крайнем случае поможет избавиться «даже от угрызений совести». Этот визит вселил в Меме такое же чувство бесшабашной отваги, какое она ощутила, когда впервые хлебнула с подругами крепкого рома. Смерть Амаранты заставила ее, однако, отсрочить исполнение замысла. Все десять поминальных дней она не отходила от Маурисио Вавилоньи, когда он бывал в их доме, смешиваясь с толпой посетителей. Потом наступил долгий период траура с непременным затворничеством, и на некоторое время им пришлось разлучиться. Это были дни таких волнений, такой неодолимой любовной тяги и стольких подавляемых желаний, что в первый же день, когда Меме смогла выйти из дому, она прямехонько направилась к Пилар Тернере. И отдалась Маурисио Вавилонье без сопротивления, без стыда, без жеманства, так легко и просто, так умело и понятливо, что более ревнивый мужчина мог бы принять это за чистейшей воды распутство. Они посвящали любви два дня в неделю в течение более трех месяцев, пользуясь невольным сводничеством Аурелиано Второго, который легковерно подтверждал алиби дочери, лишь бы избавлять ее от материнского ига. Тем вечером, когда Фернанда накрыла их в кино, Аурелиано Второй вдруг ощутил укор совести и зашел к Меме в спальню, куда ее заперла Фернанда. Отец не сомневался, что дочь облегчит свою душу признаниями, которые он явно заслужил. Но Меме ничего не сказала. Она была так уверена в самой себе, так крепка душой в своем одиночестве, что Аурелиано Второй подумал о том, что между ними оборвалась всякая связь, что их товарищество и сообщничество не более чем иллюзии прошлого. Он хотел было поговорить с Маурисио Вавилоньей, полагаясь на свой авторитет бывшего хозяина, чтобы покончить с его притязаниями, но Петра Котес убедила его, что это дела женские и нечего соваться к дочери, и он продолжал барахтаться в своих колебаниях, лелея скромную надежду на то, что домашнее заключение положит конец страданиям дочери. Меме отнюдь не выглядела страждущей. Напротив, из соседней спальни до Урсулы долетало по ночам ее ровное дыхание, днем было слышно, как она спокойно делает все, что ей положено, с аппетитом ест и не жалуется на плохое пищеварение. Лишь одно занимало Урсулу в течение двух месяцев домашнего ареста Меме: почему та ходит в купальню не утром, как все, а в семь вечера. Иной раз старухе хотелось предостеречь Меме от скорпионов, но девушка избегала ее, подозревая в предательстве, и Урсула предпочитала не лезть со своими прабабкиными советами. Желтые бабочки заполняли дом, едва начинало вечереть. Возвращаясь из купальни, Меме всякий раз видела, как Фернанда в полном отчаянии окатывает тучи бабочек жидкостью от вредных насекомых. «Просто беда, – причитала мать. – Все говорят, что ночные бабочки приносят несчастье». Однажды вечером, когда Меме была в купальне, Фернанда случайно вошла в ее спальню и попала в такую толщу бабочек, что чуть не задохнулась. Она схватила тряпку, чтобы их распугать, и застыла от ужаса, сообразив, что между поздними купаниями дочери и горчичным пластырем, выпавшим у нее из рук, прямая связь. Теперь Фернанда не стала долго ждать, как раньше. На следующий же день она пригласила к обеду нового алькальда, который был ее земляком, уроженцем высокогорья, и попросила его устроить ночью засаду на заднем дворе, ибо ей кажется, что у нее воруют кур. Той же ночью страж пальнул из ружья по Маурисио Вавилонье, когда тот разбирал черепицу на купальне, где его ожидала Меме, раздетая догола и дрожащая от страсти среди полчищ бабочек и скорпионов, как это было почти каждый вечер за последние месяцы. Пуля, застрявшая в позвоночнике, приковала его к постели на всю оставшуюся жизнь. Маурисио Вавилонья умер от старости в полном одиночестве, прожив свои годы не жалуясь, не возмущаясь, никого не виня, страдая от воспоминаний и от желтых бабочек, не дававших ему ни минуты покоя, и публично ославленный как куриный вор.

События, которые в конечном итоге нанесли смертельный удар Макондо, уже назревали тогда, когда домой привезли сына Меме Буэндии. Обстановка в городе была такой тревожной, что никому не было дела до семейных передряг, и потому Фернанда без труда прятала ребенка от чужих глаз, словно его на свете не было. Она не могла не взять младенца, ибо он попал к ней таким странным образом, что отказаться от него было невозможно. Она должна была терпеть, сжав зубы, до конца своей жизни, ибо в решающий моменту нее не достало храбрости исполнить свое тайное намерение – утопить его в купальне. Фернанда заперла этот дар Божий в мастерской полковника Аурелиано Буэндии. Ей удалось убедить Санта Софию де ла Пьедад, что ребенка в корзине она выловила из реки. Урсуле предстояло умереть в неведении. Маленькая Амаранта Урсула, которая однажды застала Фернанду в мастерской, когда мать кормила ребенка, тоже поверила в сказку о корзине с реки. Аурелиано Второй, окончательно порвавший с женой из-за чудовищной жестокости, с какой та обошлась с бедной Меме, прознал о существовании внука только через три года после его появления в доме, когда малыш удрал из заключения по недосмотру Фернанды и вмиг оказался в галерее, голышом, с длинными лохмами, впечатляющим гуликом с индюшиный нос, – живое воплощение не человеческого детеныша, а людоеда с картинки из энциклопедии.

Фернанда не ожидала такого подвоха со стороны своей немилосердной судьбы. Ребенок словно бы олицетворил собой разврат, который, как ей верилось, она сумеет навсегда изничтожить в этом доме. Не успели отсюда убрать Маурисио Вавилонью с пробитым позвоночником, а она уже прекрасно знала, что надо делать, чтобы замести все следы скандального происшествия. Не сказав мужу ни слова, Фернанда собралась на следующий день в дорогу, сунула в чемоданчик три смены белья для дочери и зашла в ее спальню за полчаса до отхода поезда.

– Пошли, Рената, – сказала она.

Никаких объяснений не последовало. Меме тоже не желала ни говорить, ни слушать. Она даже не спросила, куда ее ведут, ей было все равно – хоть на бойню. Она не проронила ни слова с той минуты – и умолкла на всю жизнь, – как услышала выстрел на заднем дворе, а затем страшный вопль Маурисио Вавилоньи. Когда мать велела ей выйти из спальни, она не причесалась, не умылась и, как лунатик, поднялась в вагон, даже не заметив желтых бабочек, которые продолжали роиться над ее головой. Фернанда так и не поняла, да и не старалась понять, было ли каменное молчание дочери намеренным или она онемела от горя. Меме почти не соображала, что едет в поезде по древней зачарованной земле. Не видела бескрайних густых банановых плантаций по обе стороны железной дороги. Не видела ни белых домиков гринго, ни их иссохших от пыли и жары садов, ни женщин в коротких штанах и сине-полосатых блузах, играющих в карты на террасах. Не видела девушек, которые плескались в прозрачных речках, как рыбы-бешенки, вгоняя в тоску пассажиров проходящего поезда видом своих пышных грудей; не видела убогих и жалких бараков рабочих, где тучами вились желтые бабочки Маурисио Вавилоньи и где у порогов сидели на горшках зеленоватые хилые дети, а брюхатые женщины обливали бранью проходящий поезд. Все эти мимолетные картины, праздничными видениями скользившие перед взором Меме, когда она ехала домой из школы, теперь не задевали ее сердца. Не глядела она в окно и тогда, когда осталась позади знойная влажность плантаций и поезд пошел сквозь необозримые поля красных маков, где еще высился обугленный остов испанского галиона, а потом вырвался к тому самому прозрачному воздуху и к тому самому пенному и грязному морю, где почти век назад были похоронены мечты Хосе Аркадио Буэндии.

В пять вечера, по прибытии на конечную станцию низины, Меме вышла из вагона, потому что вышла Фернанда. Обе сели в пролетку, напоминавшую большую летучую мышь, и астматически хрипящая лошадь потащила их по безлюдному городку, над бесконечными, изъеденными селитрой мостовыми которого неслись унылые звуки фортепьяно, подобно тем, что давным-давно слышала юная Фернанда в часы сиесты. Они взошли на речной пароход, деревянное колесо которого грохотало, как артиллерийская канонада, а ржавая железная обшивка дышала печным жаром. Меме не выходила из каюты. Дважды в день Фернанда ставила тарелку с едой возле ее кровати и дважды в день уносила еду нетронутой, и не потому, что Меме решила уморить себя голодом, а потому, что ее тошнило от одного запаха пищи и выворачивало наизнанку даже от воды. В то время она и сама еще не знала, что горчичные припарки не помеха ее плодовитости, как не знала еще почти год и Фернанда, пока ей не вручили младенца. В душной каюте, сходя с ума от дребезжания железных переборок и невыносимой вони гнилой воды, взбаламученной колесом парохода, Меме потеряла счет дням. Много времени прошло с тех пор, как последняя желтая бабочка была сражена лопастями вентилятора, и она сочла это неоспоримым доказательством того, что Маурисио Вавилонья умер и всему конец. Тем не менее она не зачахла и не пала духом. Она продолжала думать о нем и во время мучительного переезда на мулах через равнину, ошеломляющую миражами, где плутал Аурелиано Второй, когда искал самую красивую женщину на земле, и во время перехода через горы по козьим тропам, и во время поездки по мрачному городу, каменные улочки которого разносили эхо погребального трезвона тридцати двух колоколен. Переночевали они в большом заброшенном доме колониальных времен, спали на голых досках, которые Фернанда кинула на пол в огромной спальне, поросшей мхом, и укрывались обрывками истлевших оконных занавесей, которые крошились при всяком движении. Меме знала, где они находятся, потому что в кошмаре бессонницы видела бродящего неподалеку того самого кабальеро в черном, которого когда-то в канун Рождества привезли к ним домой в свинцовом гробу. На следующий день после мессы Фернанда отвела ее в одно темное хмурое здание, которое Меме тотчас узнала по часто слышанным воспоминаниям матери о монастыре, где ее готовили в королевы, и поняла, что путешествие окончено. Пока Фернанда с кем-то разговаривала в соседней комнате, она стояла в зале, где шахматными квадратами ее обступили большие портреты испанских епископов, и дрожала от холода, потому что еще не рассталась с шерстяным платьем в черных цветочках и своими грубыми ботинками, хранившими мертвящий холод высокогорья. Она стояла в центре зала, думая о Маурисио Вавилонье в желтой сени витражей, когда из комнаты вышла очень красивая послушница с ее чемоданчиком, где были три смены белья. Проходя мимо, послушница, не останавливаясь, взяла Меме за руку.

– Пойдем, Рената, – сказала она.

Меме не отняла руки и покорно пошла с ней рядом. В последний раз Фернанда видела дочь, которая семенила, стараясь попасть в ногу с послушницей, когда за ней захлопнулась железная решетка монастырской обители. А Меме еще думала о Маурисио Вавилонье, о его запахе машинного масла и его окружении из желтых бабочек, и не перестанет думать о нем каждый Божий день до того далекого осеннего рассвета, когда умрет от старости под чужим именем, не вымолвив ни единого слова, в какой-то мрачной больнице Кракова.

Фернанда вернулась в Макондо поездом, который охраняли вооруженные полицейские. В пути она обратила внимание на скрытое беспокойство пассажиров, на военные патрули в деревнях вдоль железной дороги, уловила витающее в воздухе ожидание того, что грядет нечто страшное, но до приезда в Макондо узнать ничего не удалось, а там ей сообщили, что Хосе Аркадио Второй подбивает рабочих Банановой компании на забастовку. «Только этого нам не хватало, – сказала себе Фернанда. – Анархист в семействе». Забастовка вспыхнула двумя неделями позже и не вызвала тех драматических последствий, которых боялись. Рабочие требовали, чтобы их не принуждали срезать и грузить бананы по воскресным дням, и их петиция выглядела такой справедливой, что даже падре Антонио Исабель выступил в ее поддержку, ибо не счел ее нарушающей законы Божьи. Удачное выступление бастующих, а также успехи других забастовок в последующие месяцы извлекли из забвения поблекшую фигуру Хосе Аркадио Второго, о котором теперь вспоминали только как о человеке, который наводнил город французскими шлюхами. С такой же импульсивной поспешностью, с какой он отделался от своих бойцовых петухов ради идиотской затеи – пустить суда по несудоходной речке, – он отказался от должности надсмотрщика на одной из плантаций Банановой компании и встал на сторону рабочих. Очень скоро его объявили агентом международных тайных обществ, подрывающих социальные устои. Однажды ночью, в одну из недель, полную зловещих слухов, он чудом избежал смерти от четырех пуль, которые послал в него какой-то незнакомец по окончании подпольного собрания. В следующие месяцы атмосфера так сгустилась, что даже Урсула ощущала ее тяжесть в своем темном углу и думала, мол, снова приходится переживать то тревожное время, когда ее сын Аурелиано носил в кармане гомеопатические пилюли восстания. Ей хотелось поговорить с Хосе Аркадио Вторым и рассказать ему о прошлом, но Аурелиано Второй сообщил ей, что с ночи покушения никто не знает, где тот находится.

– Точно так же было с Аурелиано, – воскликнула Урсула. – Не иначе все повторяется в мире.

Фернанду не трогали волнения этих дней. Она порвала все связи с внешним миром после страшной ссоры с мужем из-за того, что распорядилась судьбой Меме, ничего ему не сказав. Аурелиано Второй готов был вернуть дочь с помощью полиции, если потребуется, но Фернанда предъявила ему бумаги, в которых подтверждалось, что та приняла монашество по доброй воле. Меме действительно подписала их, уже будучи по ту сторону железной решетки, и сделала это с тем же холодным равнодушием, с каким дала себя увезти. Аурелиано Второй не слишком верил в законность подписанных Меме документов, как никогда не верил и в то, что Маурисио Вавилонья лазил во двор воровать кур, но эти личные свидетельства позволили ему успокоить свою совесть и без всех душевных терзаний вернуться под крылышко Петры Котес, в доме которой он стал снова устраивать шумные пирушки и состязания в обжорстве. Далекая от всех городских треволнений, глухая к страшным пророчествам Урсулы, Фернанда подвела последнюю черту под своим приведенным в исполнение приговором. Она написала длинное письмо своему сыну Хосе Аркадио, который уже готовился получить первый духовный сан, и сообщила ему, что его сестра Рената заболела холерой и почила в бозе. Тем временем Амаранта Урсула была поручена заботам Санта Софии де ла Пьедад, и Фернанда полностью отдалась своей переписке с заочными целителями, прерванной по вине незадачливой Меме. Первое, что она сделала, – назначила точную дату отложенного телепатического вмешательства. Но невидимые медики ответили, что спешить нельзя до поры, пока не улягутся социальные волнения в Макондо. Ей так не терпелось вылечиться и она так плохо разбиралась в обстановке, что в другом письме объясняла им, мол, нет тут никаких социальных волнений, а все дело в диких выходках ее деверя, который сейчас помешался на профсоюзах, как до того был помешан на петухах и пароходах. Вопрос оставался открытым и тогда, в ту знойную среду, когда в дверь дома постучала старая монашенка с корзинкой в руке. Впустив ее, Санта София де ла Пьедад подумала, что кто-то прислал подарок, и хотела взять корзинку, прикрытую красивым кружевным платком. Но монахиня не отдала ей ношу, поскольку ей было велено вручить корзинку лично и под большим секретом донье Фернанде дель Карпио де Буэндия. Это был сын Меме. Бывший духовный пастырь Фернанды писал ей, что младенец родился два месяца тому назад и что они позволили себе окрестить его именем Аурелиано в честь деда, ибо его мать рта не раскрыла, чтобы выразить свою волю. Вся душа у Фернанды перевернулась от такого издевательства судьбы, но ей удалось справиться со своими чувствами и даже улыбнуться монахине:

– Мы скажем, что нашли его в корзине на реке.

– Никто не поверит, – ответила старуха.

– Если о подобном говорится в Священном писании и люди этому верят, – возразила Фернанда, – то почему бы им не поверить и мне.

Монашенка отобедала у них в ожидании обратного поезда и проявила достаточно благоразумия, чтобы ни разу не упомянуть о ребенке, но Фернанда видела в ней нежелательного свидетеля своего позора и пожалела, что канул в Лету средневековый обычай посылать на виселицу гонца, явившегося с дурными вестями. Именно тогда она решила утопить младенца в купальне, как только уедет монахиня, но духу все-таки не хватило, и она предпочла терпеливо ждать, пока Господь милостью своей безмерной не избавит ее от обузы.

Новому Аурелиано минул год, когда напряженная обстановка в городе вдруг разрядилась. Хосе Аркадио Второй и другие профсоюзные вожаки, находившиеся до той поры в подполье, к концу недели ни с того, ни с сего объявились в поселках на банановых плантациях и стали подбивать людей на демонстрацию. Полиция, не вмешиваясь, наблюдала за общественным порядком. Однако в ночь на понедельник всех вожаков схватили в их домах, навесили на ноги пятикилограммовые кандалы и отправили в тюрьму главного города провинции. Вместе с другими увели Хосе Аркадио Второго и полковника Лоренсо Гавилана, участника Мексиканской революции, сосланного в Макондо и бывшего, по его словам, свидетелем подвигов своего собрата Артемио Круса. Однако не прошло и трех месяцев, как они снова оказались на свободе, ибо правительство и Банановая компания не смогли договориться, кому из них кормить арестантов. В следующий раз рабочие выразили недовольство антисанитарными условиями своих жилищ, липовым медицинским обслуживанием и несправедливой оплатой труда. Кроме того, утверждалось, что компания платит не наличными деньгами, а бонами, на которые можно купить только виргинскую ветчину в лавках компании. Хосе Аркадио Второй был арестован за то, что разъяснял, как система оплаты бонами помогает компании дешево фрахтовать суда, которые, выгрузив бананы в Новом Орлеане, возвращаются не порожняком, а с товарами для торговли в здешних лавках на боны. Остальные нарекания были общебытового характера. Врачи компании не обследовали больных, а велели вставать в длинную очередь к медпунктам, где сестра кидала всем подряд на язык пилюлю цвета медного купороса, будь у пациента малярия, триппер или запор. Медикамент был до того универсален, что дети по нескольку раз становились в очередь и, не глотая, несли пилюли домой и использовали их вместо фишек при игре в лото. Рабочие ютились в жалких бараках. Строители, вместо того чтобы сконструировать отдельные нужники, привозили в поселки под каждое Рождество по одному передвижному сортиру на пятьдесят посадочных мест и принародно показывали, как надо этим сооружением пользоваться, чтобы оно служило подольше. Престарелые законники в черных сюртуках, некогда осаждавшие полковника Аурелиано Буэндию, а позже завербованные Банановой компанией, разрешали спорные вопросы с непостижимой легкостью. Когда рабочие подали общую, всеми подписанную жалобу, прошло немало времени, прежде чем она была от них официально принята. Как только сеньор Браун узнал о документе, он тут же прицепил к поезду свой фешенебельный стеклянный вагон и смылся из Макондо вместе с видными деятелями своей фирмы. Однако на следующей неделе несколько рабочих накрыли одного деятеля в борделе и заставили подписать копию петиции прямо нагишом, в постели с женщиной, которая согласилась устроить ему западню. Панихидного вида законники доказали в суде, что этот тип никакого отношения к компании не имеет, а чтобы никто не усомнился в их правоте, препроводили его в тюрьму как мелкого мошенника. Позже изловили и сеньора Брауна, который ехал инкогнито в вагоне третьего класса, и вынудили его подписать вторую копию общей петиции. На следующий день он предстал перед судьями с шевелюрой черного цвета и шпарил по-испански без запинки. Адвокаты доказали, что это не сеньор Джек Браун, управляющий Банановой компании, рожденный в Праттвилле, штат Алабама, а безобидный торговец лечебными травами из Макондо, где и получил при крещении имя Дагоберто Фонсеки. Немного погодя, пресекая новые попытки рабочих разыскать сеньора Брауна, адвокаты развесили в общественных местах копии свидетельства о его смерти, удостоверенной консулами и советниками посольства и происшедшей девятого июня в Чикаго в результате наезда на него пожарной машины. Устав от иезуитских трюков, рабочие плюнули на власти Макондо и полезли со своими жалобами в высшие судебные инстанции. Тут-то иллюзионисты-правоведы и показали, что все обжалования истцов вообще лишены основания просто-напросто потому, что Банановая компания не имеет, никогда не имела и не будет иметь своих работников, а нанимает людей от случая к случаю и на короткий срок. Таким образом было покончено с россказнями о навязанной виргинской ветчине, о чудотворных пилюлях и рождественских сортирах, и высший суд постановил, и постановление доведено до сведения всех граждан, что никаких рабочих вообще не существует в природе.

Размах забастовки был огромен. Работы на плантациях заглохли, бананы гнили на кустах, и составы по сто двадцать вагонов томились в тупиках. Из поселков в город повалили праздные забастовщики. Турецкая улица переживала семь суббот на неделе, бильярдная отеля «Хакоб» не закрывалась по двадцать четыре часа в сутки. Там был Хосе Аркадио Второй как раз в тот день, когда сообщили, что армия получила приказ восстановить порядок. Хотя у него не было дара предвидения, это известие он воспринял как свой смертный приговор, которого ждал с того далекого утра, когда полковник Херинельдо Маркес разрешил ему поглядеть на расстрел. Тем не менее дурное предчувствие не нарушило его невозмутимость игрока. Какой удар задумал, такой и сделал и вогнал шар карамболем в лузу. Через какое-то время барабанная дробь, визг кларнетов, крики, бегущая толпа подсказали ему, что не только партия в бильярд, но и молчаливая, одинокая игра с самим собой с той казни на рассвете наконец закончена. Тогда он вышел на улицу и увидел их. Это были три полка, чей мерный топот под бой барабанов сотрясал землю. Дыхание многоголового дракона застилало смрадными испарениями лучезарный полдень. Они были приземисты, крепки, свирепы. Они потели лошадиным потом и пахли мездрой, подсушенной на солнце, и была в них молчаливая и каменная неустрашимость людей высокогорья. Хотя они проходили мимо уже более часа, можно было подумать, что перед глазами кружат одни и те же роты, ибо все были на одно лицо, сыны одной матери. И все с одинаковой тупостью сносили и тяжесть ранцев и фляжек, и позор ружей с примкнутыми штыками, и ноющую боль слепого повиновения, и долг чести. Урсула слышала их марш на своем ложе во тьме и со страхом подняла руку, сложив два пальца крестом. Санта София де ла Пьедад замерла на мгновение, склонившись над вышитой скатертью, которую гладила, и подумала о своем сыне, Хосе Аркадио Втором, а тот, застыв, стоял в дверях отеля «Хакоб» и смотрел вслед последнему солдату.

Закон о чрезвычайном положении отводил армии роль посредника в споре, но никакой попытки примирить стороны сделано не было. После того как солдаты покрасовались в Макондо, они отставили винтовки в сторону и принялись срезать и грузить бананы, отправлять поезда. Рабочие, готовые было выжидать, отступили в горы со своими мачете и повели борьбу око за око, зуб за зуб. Они поджигали усадьбы и конторы, разрушали железнодорожное полотно, чтобы мешать движению составов, которые стали пролагать себе путь пулеметными очередями, срезали телефонные и телеграфные провода. Оросительные каналы окрасились кровью. Сеньор Браун, который был жив и здоров и отсиживался в электрифицированном курятнике, был вывезен из Макондо со всей своей семьей и с домочадцами своих соотечественников под охраной военных в более надежное место. Конфликт грозил перерасти в кровавую гражданскую войну, скорее – бойню, когда власти обратились к рабочим с призывом всем вернуться в Макондо. Из призыва люди поняли, что глава гражданской и военной власти провинции прибудет сюда в следующую пятницу и уладит конфликт.

Хосе Аркадио Второй находился в толпе на привокзальной площади, где народ собрался еще в пятницу утром. Он пришел сюда с собрания профсоюзных вожаков, где ему и полковнику Гавилану поручили влиться в людской поток и руководить людьми по ходу дела. Хосе Аркадио Второму было не по себе, язык прилип к солоноватому нёбу, когда он узнал, что военные окружили площадь пулеметными гнездами, а городок-курятник Банановой компании находится под защитой артиллерийских орудий. Около полудня, в ожидании никак не приходящего поезда, более трех тысяч человек, среди которых были рабочие, женщины и дети, стали, потоптавшись на тесной привокзальной площади, протискиваться в прилегающие улочки, перекрытые рядами пулеметов. И казалось, что это не официальное сборище, а нечто вроде праздничного гулянья. С Турецкой улицы притащили столы с фритангой и ящики со спиртным, и народ чуть ли не с удовольствием терпел и нудное ожидание, и палящее солнце. Около трех часов прошел слух, что поезд с властями прибудет не раньше завтрашнего дня. Уставшая толпа испустила вздох разочарования. Тогда один армейский лейтенант поднялся на крышу вокзальчика, откуда на толпу были нацелены четыре пулемета, и призвал всех к тишине. Рядом с Хосе Аркадио Вторым стояла босая толстенная женщина с двумя детьми – четырех и семи лет. Она взяла на руки младшего сына и попросила Хосе Аркадио Второго, совсем ей незнакомого, приподнять старшего, чтобы и он слышал, о чем пойдет речь. Хосе Аркадио Второй водрузил мальчика себе на закорки. Много лет спустя этот самый мальчик станет рассказывать, хотя никто не будет ему верить, что сам видел и слышал, как лейтенант в граммофонную трубу читает Декрет Номер Четыре гражданского и военного главы провинции. Декрет был подписан генералом Карлосом Кортесом Варгасом и его секретарем, майором Энрике Гарсия Исасой, и в трех пунктах из восьмидесяти слов объявлял забастовщиков «бандой преступников» и давал военным право расстреливать их в упор.

Прочитав декрет, вызвавший оглушительный свист и крики протеста, лейтенант уступил место на крыше капитану, и тот, махнув граммофонной трубой, дал понять, что желает говорить. Толпа снова притихла.

– Сеньоры, – сказал капитан тихо, медленно и чуть устало, – вам дается пять минут, чтобы разойтись.

Свист и дикие вопли заглушили горн, подавший знак отсчета времени. Никто не тронулся с места.

– Пять минут истекли, – сказал капитан так же ровно. – Еще минута, и будет открыт огонь.

Хосе Аркадио Второй, обливаясь ледяным потом, спустил мальчика с плеч и подтолкнул к матери. «Эти паразиты могут выстрелить», – прошептала она. Хосе Аркадио Второй не успел ответить, потому что в этот же миг хриплый голос полковника Гавилана громким эхом повторил слова женщины. Опьяненный общей напряженностью, звоном глубочайшей тишины и, кроме всего прочего, зная, что не в силах эта застывшая толпа, объятая дыханием смерти, сдвинуться с места, Хосе Аркадио Второй встал на цыпочки и, поверх людских голов, впервые за всю свою жизнь напряг голос до крика.

– Гады! – завопил он. – Подавитесь вы вашей минутой!

Вопль оборвался, и тут же его поразил не ужас, а какое-то совсем нереальное видение. Капитан скомандовал «огонь», и четырнадцать пулеметов заверещали в ответ. Но словно бы разыгрывался спектакль. Пулеметы выглядели пиротехническими игрушками: слышался их надрывный стрекот, виделись их огненные плевки, но не улавливалось ни малейшего движения, ни звука, ни даже вздоха в густой толпе, казавшейся каменной и потому неуязвимой. Но вот со стороны вокзала раздался предсмертный стон, и колдовство разрушилось: «Ох! Мама!» Подземные клокочущие силы, гул вулкана, рев водопада вырвались из центра толпы и вмиг бешено раскрутили людскую массу. Хосе Аркадио Второй едва успел схватить мальчишку, а его мать с младшим уже была вовлечена в паническую круговерть.

Много-много лет спустя мальчик не перестанет рассказывать, хотя соседи будут считать его придурковатым стариком, как Хосе Аркадио Второй поднял его над головой и он будто поплыл по воздуху, по волнам людского ужаса к ближайшей улочке. Сверху мальчик мог заметить, как толпа, устремленная туда же, едва успела достигнуть угла, как была встречена пулеметным огнем. Одновременно раздались крики:

– На землю! Ложись!

Первые ряды уже полегли, сраженные пулеметными очередями. Те, кто бежал позади, вместо того чтобы броситься наземь, хотели повернуть обратно, на площадь, и тогда паника ударила их драконьим хвостом и швырнула одну плотную людскую лавину против другой плотной лавины, которая неслась навстречу первой, подстегнутая другим ударом драконьего хвоста, от противоположной улицы, где тоже не переставая строчили пулеметы. Люди оказались в загоне, кружась по площади гигантским вихрем, который мало-помалу суживался к эпицентру, ибо его края отсекались по кругу, как при чистке луковицы, ненасытным и методичным ножом пулеметного огня. Мальчик увидел женщину на коленях с молитвенно сложенными руками посреди чистого клочка земли, почему-то не тронутого пулями. Там и оставил его Хосе Аркадио Второй, рухнув наземь с залитым кровью лицом, до того как людской поток залил и этот свободный клочок земли, и коленопреклоненную женщину, и свет высокого знойного неба, и весь этот непотребный мир, где Урсула Игуаран продала столько леденцовых зверушек.