После полуночи на землю обрушился ливень. Хосе Аркадио Второй не знал, где он находится, но понимал, что, если идти в обратном направлении, можно попасть в Макондо. К концу трех часов пути, промокнув до мозга костей, изнемогая от страшной головной боли, он увидел в рассветном мареве первые дома. Уловив запах кофе, вошел в чью-то кухню, где женщина с ребенком на руках склонилась над печкой.
– Здравствуй, – сказал он, едва шевельнув губами. – Я Хосе Аркадио Второй Буэндия.
Он произнес свое имя полностью, буква за буквой, чтобы убедиться, что жив. И правильно сделал, так как женщина сочла его за призрак, увидев в дверях замызганное страшилище с залитыми кровью головой и рубахой, входившее тяжелой поступью смерти. Женщина его узнала. Принесла одеяло, в которое он завернулся, пока сохла одежда на печи, согрела воду, чтобы промыть рану, которая оказалась рваной царапиной, и протянула ему чистую детскую пеленку перевязать голову. Потом подала кружку кофе без сахара, что, как она слышала, было любимым питьем всех Буэндия, и придвинула мокрую одежду ближе к огню.
Хосе Аркадио Буэндия ничего не говорил, пока не допил кофе.
– Наверное, тысячи три, не меньше, – пробормотал он.
– Чего?
– Убитых, – сказал он. – Наверное, все, кто был у вокзала.
Женщина оглядела его с жалостью. «Тут не было никаких убитых, – сказала она. – Со времен твоего дяди, полковника, в Макондо ничего не случалось». В трех кухнях, куда заходил Хосе Аркадио Буэндия, пока добрался до дома, ему говорили одно и то же: «Убитых не было». Он забрел на привокзальную площадь и увидел гору столов для фританги, но никаких следов кровавой бойни. Улицы были пустынны под нудным дождем, дома заперты – без всяких признаков жизни. Единственным живым звуком стал первый удар колокола, звавший к мессе. Хосе Аркадио Второй постучал в дом полковника Гавилана. Женщина на сносях, которую он видел много раз, захлопнула дверь у него перед носом. «Его нет, – испуганно шепнула она. – Он вернулся на родину». Главный вход в зарешеченный курятник охранялся, как всегда, двумя местными полицейскими, которые каменными столбами торчали под дождем в плащах и клеенчатых шлемах. На своей глухой улочке антильские негры тянули субботние псалмы. Хосе Аркадио Второй перелез через изгородь в патио и вошел в дом через кухню. Санта София де ла Пьедад выдохнула едва слышно: «Чтобы Фернанда тебя не увидела, – сказала она. – Ей уже вставать пора». Словно по тайному взаимному соглашению она отвела сына в «горшковую кладовую», застелила полусгнившую койку Мелькиадеса и в два часа дня, когда Фернанда предавалась отдыху в час сиесты, сунула ему в окно тарелку с едой.
Аурелиано Второй ночевал дома, где его застал дождь, и до трех часов дня все еще ждал, когда разгуляется погода. Санта София де ла Пьедад сообщила ему по секрету о брате, и он тут же пошел в комнату Мелькиадеса. Ему тоже не поверилось ни в россказни о бойне, ни в кошмарный сон о составе, груженном трупами и направляющемся к морю. Накануне вечером было оглашено чрезвычайное правительственное сообщение о том, что рабочие подчинились приказу очистить вокзал и мирными колоннами разошлись по домам. В сообщении также говорилось, что профсоюзные лидеры, движимые высоким патриотическим сознанием, довольствовались выполнением двух пунктов петиции: проведением реформы медицинского обслуживания и устройством уборных в каждом доме. Позже стало известно, что, как только военные власти получили согласие рабочих, об этом было сообщено сеньору Брауну и он не только принял новые условия, но и предложил оплатить трехдневное народное гулянье в честь благоприятного исхода конфликта. Однако когда власти спросили его, на какой день назначить подписание соглашения и праздник, он, взглянув в окно на небо, рассекаемое молниями, развел руками в полнейшей растерянности.
– Вот установится погода… – сказал он. – А пока идет дождь, мы вообще ничего не будем делать.
Дождей не было около трех месяцев, и стояла засуха. Но едва сеньор Браун вынес свое решение, как вся банановая зона оказалась под проливным дождем, который накрыл Хосе Аркадио Второго на обратном пути в Макондо. Ливень не прекращался целую неделю. Официальная версия, тысячу раз повторенная и навязанная стране всеми подвластными правительству средствами массовой информации, взяла верх: убитых не было, довольные рабочие разошлись по домам, а Банановая компания приостанавливает работы до окончания дождей. Осадное положение сохранялось в целях принятия чрезвычайных мер для помощи населению, если затяжные дожди вызовут стихийное бедствие, но войска были отведены в казармы. Днем солдаты шлепали, засучив штаны до колен, по уличным потокам и, забавляясь, спасали игравших в кораблекрушение детей. Ночью, после наступления комендантского часа, они вышибали прикладами двери, поднимали подозреваемых с постелей и отправляли в безвозвратное путешествие. Все еще продолжались розыски и ликвидация злоумышленников, преступников, поджигателей и нарушителей Декрета Номер Четыре, но военные власти врали в лицо родным своих жертв, осаждавшим комендатуру в поисках пропавших без вести. «Да вам просто приснилось, – твердили офицеры. – В Макондо ничего не происходило, не происходит и никогда не произойдет. Это счастливый город». Так покончили с профсоюзными вожаками.
Уцелел один лишь Хосе Аркадио Второй. Однажды ночью в феврале дверь загромыхала от привычных ударов прикладами. Аурелиано Второй, который все еще ждал прояснения неба и не выходил из дому, впустил шестерых солдат и офицера. Насквозь промокшие, не проронившие ни слова, они обыскали весь дом – комнату за комнатой, шкаф за шкафом, начиная с гостиных, кончая кладовками. Урсула проснулась, когда зажгли свет в спальне, и не дышала, пока шел обыск, но скрестила два пальца и тыкала ими вслед солдатам. Санта София де ла Пьедад успела предупредить Хосе Аркадио Второго, спавшего в комнате Мелькиадеса, но он понял, что пытаться бежать уже поздно. И Санта София де ла Пьедад снова заперла дверь, а он надел рубашку и башмаки и сел на койку в ожидании гостей. А в эту минуту солдаты обыскивали ювелирную мастерскую. Офицер велел снять висячий замок и острым лучом фонарика чиркнул по рабочему столу, стеклянному шкафу с кислотами в флакончиках и по инструментам, лежавшим там, куда их положил хозяин, и, кажется, понял, что в этой комнате никто не живет. Однако не преминул спросить Аурелиано Второго, не золотых ли он дел мастер, но тот ему объяснил, что это рабочая комната полковника Аурелиано Буэндии. «Угу», – произнес офицер, зажег свети приказал тут все столь тщательно обыскать, что от солдат не укрылись и семнадцать золотых рыбок, так и не расплавленных и оставшихся лежать в жестяной банке за рядами флаконов. Офицер внимательно рассматривал рыбок – одну за другой – на рабочем столе и совсем размяк, до человечности. «Мне бы очень хотелось взять одну, если вы позволите, – сказал он. – Когда-то эта вещица вселяла мятежный дух, но теперь она просто реликвия». Офицер был молод, почти подросток, отнюдь не робкого десятка и довольно славный малый, чего в нем до сего момента не замечалось. Аурелиано Второй подарил ему рыбку. Офицер спрятал ее в карман форменной куртки, по-детски радостно блеснув глазами, а остальных положил в банку и поставил на место.
– Это неоценимый подарок, – сказал он. – Полковник Аурелиано Буэндия был одним из наших самых великих людей.
Тем не менее приступ человечности не повлиял на его профессиональную выучку. Перед комнатой Мелькиадеса, снова запертой на замок, Санта София де ла Пьедад сделала последнюю попытку. «Уже почти целый век никто не живет в этом помещении», – сказала она. Офицер попросил открыть комнату, хлестнул по ней тонким бичом света, и Аурелиано Второй и Санта София де ла Пьедад увидели жгучие глаза Хосе Аркадио Второго, когда его лицо на миг было выхвачено из тьмы, и поняли – наступил конец одному волнению и началось другое, которому нет иного конца, кроме покорности судьбе. Но офицер продолжал шарить по комнате лучом фонарика и ни к чему не проявлял видимого интереса, пока не наткнулся на семьдесят два горшка, стоявших столбиками в шкафу. Тогда он зажег в комнате свет. Хосе Аркадио Второй сидел на краю койки, готовый к выходу, торжественный и отрешенный от всех и вся. В глубине комнаты громоздились полки с потрепанными книгами, рулонами пергаментов и стоял рабочий стол, чистый и прибранный, с еще не высохшими чернилами в чернильницах. Воздух светился той же чистотой, той же прозрачностью, той же неподвластностью пыли и тлену, как это виделось в детстве Аурелиано Второму, но не дано было видеть полковнику Аурелиано Буэндии. И офицера интересовали только горшки.
– Сколько человек живет в этом доме? – спросил он.
– Пять.
Офицер был явно озадачен. Он задержал взгляд на том месте, где Аурелиано Второй и Санта София де ла Пьедад видели Хосе Аркадио Второго, который понял, что офицер смотрит на него, но не видит. Затем офицер погасил свет и закрыл за собой дверь. Когда он обратился к солдатам, до Аурелиано Второго дошло, что юный вояка смотрел на содержимое комнаты Мелькиадеса глазами полковника Аурелиано Буэндии.
– Действительно, в этой комнате лет сто никого не было, – говорил офицер солдатам. – Наверно, тут и змеи уже завелись.
Когда дверь за ними затворилась, Хосе Аркадио Второй с уверенностью мог сказать, что отвоевался он навсегда. Много лет назад полковник Аурелиано Буэндия убеждал его, будто война затягивает и увлекает, и старался доказать это бесчисленными примерами из собственной жизни. Хосе Аркадио Второй ему верил. Нынешней же ночью, когда военные смотрели на него, не видя его, а он в это самое время думал о драматизме последних месяцев, об ужасах тюрьмы, о панике у вокзала и о поезде, набитом трупами, ему подумалось, что полковник Аурелиано Буэндия либо дурачил его, либо сам был дураком. Зачем тратить столько слов, чтобы объяснить то, что чувствует человек на войне, если достаточно одного слова: страх. В комнате же Мелькиадеса, укрытый ее неземным светом, шумом дождя, ощущением своей незримости, он нашел успокоение, какого не испытывал ни разу в своей прежней жизни, и в сердце осталось одно-единственное опасение – как бы его не похоронили заживо. Он рассказал об этом Санта Софии де ла Пьедад, которая каждый день приносила сыну еду, и она обещала ему жить подольше, даже через силу, дабы непременно самой убедиться, что его похоронили мертвым. Избавившись от всех страхов, Хосе Аркадио Второй стал копаться в пергаментах Мелькиадеса, и чем глубже он в них зарывался, ничего не понимая, тем больше это ему нравилось. Привыкнув к шуму дождя, который за два месяца стал новой формой тишины, он начал тяготиться посещениями Санта Софии де ла Пьедад, нарушавшей его одиночество. Поэтому он попросил ее оставлять еду на подоконнике, а на дверь опять навесить замок. Остальные домочадцы забыли о нем, даже Фернанда, которая ничего не имела против его пребывания в доме, когда услыхала, что военные смотрели на него, но не видели. После того как Хосе Аркадио Второй просидел шесть месяцев взаперти, а военные ушли из Макондо, Аурелиано Второй снял замок с двери, ища, с кем бы перемолвиться словом, пока пройдет дождь. Как только дверь распахнулась, ему стало дурно от зловония, плывшего над горшками, которыми был уставлен весь пол и которые были заполнены почти до отказа. Хосе Аркадио Второй, оплешивевший, не замечающий омерзительных испарений, пропитавших воздух, все читал и перечитывал непостижимые пергаменты. Вокруг него разливалось ангельское сияние. Он едва взглянул на открывшуюся дверь, но брату было достаточно увидеть его взгляд, чтобы прочитать в нем повторение роковой судьбы прадеда.
– Их было больше трех тысяч, – только и сказал Хосе Аркадио Второй. – Теперь я точно знаю, что там были все, кто пришел к вокзалу.
Дождь шел четыре года, одиннадцать месяцев и два дня. Бывало, он затихал, и тогда люди принаряжались, их лица в ожидании погожего дня сияли радостью выздоравливающих, однако скоро все привыкли видеть в послаблениях природы предвестие еще более сильных испытаний. Небо раскалывалось со страшным грохотом, север без конца посылал ураганы, сносившие крыши и рушившие стены, вырывавшие с корнем последние кусты на плантациях. Как во времена эпидемии бессонницы, о которой Урсула вспоминала в те дни, стихия сама заставляла людей избавляться от скуки. Аурелиано Второй был одним из тех, кто упорно не желал подчиняться хандре. Он случайно зашел в свой дом тем вечером, когда сеньор Браун накликал грозу, и Фернанда хотела снабдить мужа зонтиком с поломанной ручкой, отыскавшимся в шкафу. «Не надо, – сказал он. – Я останусь здесь, пока не кончится дождь». Это, понятно, не было нерушимой клятвой, но он вознамерился не изменять сказанному слову. Вся его одежда находилась в доме Петры Котес, и потому каждые три дня он скидывал с себя все, что на нем было, и в одних кальсонах ждал, пока закончится стирка и глаженье. Чтобы не скучать, он начал наводить порядок в доме, где скопилось немало мелких дел. Подтягивал дверные петли, смазывал замки, подвинчивал щеколды и выравнивал шпингалеты. Многие месяцы возился он с ящиком для инструментов, забытым тут, наверно, цыганами во времена Хосе Аркадио Буэндии, и никто не мог понять – из-за постоянных ли физических упражнений, или из-за зимней тоски, или из-за вынужденного воздержания его брюхо стало мало-помалу опадать, как пустеющий бурдюк, а его морда большой блаженной черепахи выглядела менее сангвинической, двойной подбородок спустил жиры, пока наконец он сам не перестал походить не представителя семейства слоновых и снова смог завязывать шнурки на своих башмаках. Видя, как он налаживает запоры и разбирает часы, Фернанда спрашивала себя, не впадает ли он в грех созидания во имя разрушения, как некогда полковник Аурелиано Буэндия со своими золотыми рыбками, Амаранта со своим саваном и пуговицами, Хосе Аркадио Второй с пергаментами и Урсула с ее воспоминаниями. Но она ошибалась. Беда была в том, что дождь все вокруг переиначил и даже из ходовых механизмов лезли цветочки, если шестеренкам случалось простаивать дня три, в золотом шитье зеленели нити, а замоченное белье мигом затягивалось шафранными водорослями. Кругом было столько влаги, что рыбы могли бы вплывать в двери и выплывать в окна, скользя по сырому воздуху комнат. Однажды утром Урсула проснулась, чувствуя, что навсегда впадает в безмятежный сон, и попросила, чтобы ее отнесли к падре Антонио Исабелю, хотя бы на носилках, когда Санта София де ла Пьедад вдруг обнаружила, что у старухи вся спина облеплена пиявками. Их прижгли головешками и оторвали, прежде чем они успели высосать из нее последнюю кровь. В доме пришлось проложить осушительные желоба, чтобы покончить с жабами и улитками, подсушить полы, убрать кирпичи из-под ножек кроватей и снова надеть обувь. Занимаясь всякими мелочами, требовавшими забот, Аурелиано Второй не замечал, что стареет, до того самого вечера, когда, сидя в качалке и глядя на быстрое сгущение сумерек, подумал о Петре Котес без всякого волнения. Он даже ничего не имел против того, чтобы вернуться к постной любви Фернанды, чья красота с годами не убывала, – ливни прибили всю его страстность и пропитали равнодушием отсыревшей губки. Аурелиано Второго позабавила мысль о том, чего бы только он не натворил раньше, если бы дождь не переставая лил целый год. Он один из первых привез в Макондо оцинкованное железо, гораздо раньше, чем Банановая компания, и только для того, чтобы покрыть железными листами спальню Петры Котес и наслаждаться чувством глубочайшей интимности, которое вызывало у него тарахтение дождя на крыше. Но даже шальные воспоминания из времен разудалой молодости не волновали, словно бы он, Аурелиано Второй, исчерпал в своей последней оргии весь запас похотливости и осталась ему только дивная награда думать о своей былой мощи без горести и без сожаления. Можно было бы предположить, что дождливая погода дала ему возможность посидеть и поразмышлять, а мыканье с масленками и плоскогубцами разбудило в нем запоздалую тоску по мужской полезной работе, которой он никогда не занимался, но ни то, ни другое не отвечало действительности, ибо тяга к спокойной жизни и семейному быту, ныне его одолевавшая, не была плодом воспоминаний или горького опыта. Эта тяга, разбуженная дождем, зародилась много раньше, в ту пору, когда он в комнате Мелькиадеса читал чудесные сказки о коврах-самолетах, о китах, глотающих корабли с судовой командой. Именно в дни таких раздумий по недосмотру Фернанды в галерее появился маленький Аурелиано, и дед, Аурелиано Второй, сразу постиг тайну их схожести. Он окорнал ему лохмы, одел, научил не бояться людей, и вскоре всем стало ясно, что мальчик – вылитый Аурелиано Буэндия, скуластый, настороженный, склонный к одиночеству. Фернанда обрела душевный покой. Она издавна знала меру своей гордыни, но никак не могла с ней справиться, и, чем больше думала, как поступить с внуком, тем меньше верила в возможность верного решения. Если бы ей заранее было известно, что Аурелиано Второй отнесется ко всему этому так, как он отнесся, с добрым благоволением деда, ей не пришлось бы прибегать к уловкам и тратить на ребенка столько времени, а годом раньше можно было бы прекратить самоистязание. Для Амаранты Урсулы, которая уже рассталась с молочными зубами, племянник стал непоседливой куклой, развлекавшей ее в дождливые дни. Аурелиано Второй вспомнил вдруг об английской энциклопедии, которую так никто и не трогал в прежней спальне Меме. Он стал показывать детям картинки, сначала животных, а потом карты, изображения дальних стран и великих людей. Английского языка он не изучал, и поскольку мог узнавать только самые известные города и самых популярных деятелей, то ему самому приходилось придумывать имена и сочинять истории, чтобы удовлетворять жадное любопытство детей.
Фернанда искренне верила, что ее супруг только и ждет окончания дождей, чтобы вернуться к сожительнице. В первые мокрые месяцы она боялась, что он попытается пробраться к ней в спальню и ей придется пережить стыд признания в том, что после рождения Амаранты Урсулы ей противопоказана близость с мужем. Именно это обстоятельство стало предметом ее оживленной переписки с заочными целителями, прерванной никуда не годным почтовым сообщением. В начальную пору ливней, когда стало известно, что ураганы опрокидывают поезда, из письма невидимых медиков она узнала, что ее посланий они не получили. Позднее, когда связь с неизвестными целителями совсем прервалась, она всерьез подумывала о том, чтобы, прикрыв лицо маской тигра, которую напяливал на себя ее муж на кровавом карнавале, и назвавшись чужим именем, пойти на осмотр к врачам Банановой компании. Но от одной из многочисленных особ, которые частенько бывали у них в доме с дурными вестями о потопе, она узнала, что компания свернула свои амбулатории и увезла туда, где нет дождей. Фернанда потеряла всякую надежду. Ничего не оставалось делать, как ждать, когда опорожнятся тучи и наладится работа почты, а пока справлялась с недомоганиями своим долготерпением, ибо предпочла бы умереть, чем отдаться в руки единственного оставшегося в Макондо медика, экстравагантного француза, который, подобно ослу, любил жевать жвачку. Она было пошла к Урсуле, веря, что та знает средство от ее недуга. Но проклятая привычка не называть вещи своими именами заставила Фернанду изобразить болезнь шиворот-навыворот, вместо рождения говорить об избавлении, а кровотечения заменять словом «жар», чтобы не так стыдно было рассказывать, и Урсула, понятное дело, решила, что расстройства у нее не женские, а кишечные, и посоветовала принимать натощак порошок каломеля. Если бы не эта немочь, в которой не было ничего постыдного для того, кто не страдал бы также и стыдливостью, и если бы не пропадали письма, Фернанда чихать хотела бы на дождь, ибо в конечном итоге вся ее жизнь была непогодой. Все шло своим чередом, своим обычным ходом. Когда стол еще приходилось ставить на кирпичи, а кресла на доски, чтобы не промочить ноги, она все так же стелила льняные скатерти, расставляла китайские сервизы и зажигала перед ужином свечи в канделябрах, ибо считала, что катаклизмы не причина для изменения обычаев. Никто не совал носа на улицу. Если бы это зависело от Фернанды, туда вообще никто никогда бы не вылезал не только с начала дождей, а гораздо раньше, ибо она считала, что двери служат для того, чтобы их запирали, а то, что творится вне дома, интересно только уличным девкам. Однако она первой бросилась к окну, когда услышала про смерть и похороны полковника Херинельдо Маркеса, но картина, увиденная в дверную щелку повергла ее в такую печаль, что долгое время она не могла простить себе эту минутную слабость.
Трудно представить себе более скорбное зрелище. Гроб трясся на повозке, запряженной быками, а над ним высился шалаш из банановых листьев, но дождь лил как из ведра, колеса с трудом месили грязь, дергались на каждом шагу, и шалаш ежеминутно грозил развалиться. Струи воды, грустно стучавшие в гроб, пропитали накрывший его флаг, тот самый, темный от крови и пороха флаг, который презирали самые уважаемые ветераны. На гробе лежала и сабля с кистями из шелковых и золотистых нитей, та, что полковник Херинельдо Маркес оставлял на вешалке перед гостиной, чтобы безоружным явиться в девичью комнату Амаранты. За повозкой – иные босиком, но все засучив штаны – шлепали по грязи последние старики времен Неерландской капитуляции, одной рукой опираясь на посох, а другой волоча венок из бумажных цветов, посеревших от дождя. Ни дать ни взять – шествие призраков по улице, еще носившей имя полковника Аурелиано Буэндии, и все они молча оборачивались на его дом, проходя мимо, а зайдя за угол площади, стали громко взывать о помощи, чтобы вытащить из колдобины застрявшую повозку. Урсула попросила Санта Софию де ла Пьедад поднести ее к дверям. Старуха с таким вниманием смотрела вслед процессии, да еще покачивала поднятой рукой, как ангел Господень, в такт дергающейся повозке, что все были убеждены – она видит.
– Прощай, Херинельдо, сынок, – крикнула Урсула. – Передай привет всем моим и скажи им, что увидимся, как только небо очистится.
Аурелиано Второй положил ее снова в постель и, как обычно, без всяких стеснений спросил, что означают ее слова.
– Правду, – сказала она. – Дождусь конца дождей и умру.
Затопленные улицы вселили тревогу в Аурелиано Второго: мог погибнуть скот. Спохватившись, хотя и поздновато, он накинул на плечи брезент и пошел к дому Петры Котес. Она встретила его в патио, по пояс в воде, пытаясь сдвинуть с места дохлую лошадь. Аурелиано Второй помог ей, отпихнув бревном огромную вздувшуюся тушу, которая, качнувшись колоколом, была подхвачена грязевым потоком. С самого начала дождей Петра Котес только и делала, что выносила со двора павшую скотину. В первые недели она теребила Аурелиано Второго просьбами принять какие-нибудь меры, но он отвечал, что дело терпит, обстановка не так плоха и незачем беспокоиться до наступления хорошей погоды. Она велела сообщить ему, что выгоны заболочены, что скот уходит на высокогорье, где нет корма, и становится жертвой ягуаров и болезней. «Ничего не поделаешь, – отвечал Аурелиано Второй. – Расплодится при хорошей погоде». На глазах у Петры Котес гибло все поголовье, она едва успевала забивать коров, увязших в грязи. В немой ярости смотрела, как ливни безжалостно расправляются с богатством, которое некогда считалось самым большим и надежным в Макондо, а теперь превращается в прах и дохлятину. Когда Аурелиано Второй решил пойти посмотреть, что у нее творится, он, кроме лошадиного трупа, нашел лишь одного полуживого мула в развалинах конюшен. Петра Котес встретила его безучастно, безрадостно, беззлобно и лишь криво усмехнулась.
– Добро пожаловать, – сказала Петра Котес.
Она постарела, иссохла, а ее прищуренные глаза дикой кошки стали грустными и кроткими от столь долгого смотрения на дождь. Аурелиано Второй пробыл у нее более трех месяцев, и не потому, что в эту пору ему тут было лучше, чем у себя дома, а потому, что ему потребовалось как раз столько времени чтобы решиться опять накинуть на себя кусок брезента. «Некуда спешить, – говорил он, как говаривал в своем доме. – Час-другой, и небо прояснится». Всю первую неделю он свыкался с ущербом, нанесенным его цветущей сожительнице дождем и временем, и мало-помалу начинал смотреть на нее прежними глазами, вспоминая ее необузданную любовь и ту бешеную плодовитость, которую ее страстность вызывала у скота, и – отчасти из похоти, отчасти из корысти – как-то ночью на второй неделе разбудил ее бурными ласками. Петра Котес не вдохновилась. «Спи, не мешай, – пробормотала она. – Теперь не время для баловства». Аурелиано Второй увидел себя в зеркале на потолке, поглядел на позвоночник Петры Котес – точь-в-точь цепь катушек, нанизанных на жгут из высохших жил, – и понял, что она права, но дело не во времени, а в них самих, уже малопригодных для таких забав.
Аурелиано Второй вернулся домой со своими сундуками, уверенный в том, что не только Урсула, а все обитатели Макондо ждут прекращения дождей, чтобы умереть. Он мимоходом видел людей, которые сидели в комнатах, вперив в окна отсутствующий взор и опустив руки, и чувствовали, как проходит время, целиком, никому не подчиняясь, ибо незачем его рубить на месяцы и годы, на дни и часы, если больше нечего делать, как только созерцать дождь. Дети с шумной радостью встретили Аурелиано Второго, который снова стал играть для них на своем астматическом аккордеоне. Но концерты их интересовали меньше, чем энциклопедические экскурсы, и снова все они стали собираться в спальне Меме, где воображение Аурелиано Второго превращало дирижабль в летающего слона, который ищет местечко, где бы прикорнуть среди туч. А однажды он показал детям всадника, в котором, несмотря на экзотические одежды, было что-то родное, и, как следует рассмотрев картинку, пришел к выводу, что это портрет полковника Аурелиано Буэндии. Дал поглядеть Фернанде, и она тоже нашла сходство всадника не только с полковником, но и со всеми членами семьи Буэндия, хотя в действительности это был монгольский воин. Так и коротал время Аурелиано Второй в компании заклинателей змей или Колосса Родосского, пока его супруга не сообщила ему, что в кладовой осталось не более шести килограммов солонины и один мешок риса.
– Ну и чего ты от меня хочешь? – спросил Аурелиано Второй.
– Не знаю, – ответила Фернанда. – Это мужские заботы.
– Ладно, – сказал он, – что-нибудь сделаем, когда распогодится.
И продолжал предпочитать энциклопедию всем домашним делам даже тогда, когда на обед подавались кости с тощим мясцом и по горсти риса. «Сейчас все равно ничего не поделаешь, – говорил он. – Когда-нибудь да кончится дождь». Чем меньше он думал о хлебе насущном, тем больше возмущалась Фернанда, пока однажды ее обычные нудные нарекания, время от времени украшаемые гневными вспышками, не слились в безудержный звуковой поток, который начинался поутру низким монотонным гудением струн гитары, а с разгаром дня, набрав высоту тона, поднимался до безупречной колоратуры, до вершин певческого мастерства. Аурелиано Второй поначалу не заметил этот кошачий вокализ, но на следующее утро после завтрака почувствовал, что и его уши сверлит какое-то жужжание, более переливчатое и пискливое, чем дробь дождя, а это, оказывается, Фернанда бродила по дому, громко причитая – для того, мол, ее воспитывали, как королеву, чтобы стать ей прислугой в сумасшедшем доме, жить с мужем – лодырем, безбожником, развратником, который только и знает что валяется на кровати брюхом кверху и ждет не дождется манны небесной, а она работает-надрывается, везет на себе хозяйство, которое на глазах рушится, где столько всего надо сделать, столько на своем горбу вывезти, столько дыр залатать каждый Божий день с утра и до вечера, что, как ляжет она в постель, так в глазах рябит и мутится, и никто ведь потом не скажет: доброе утро, Фернанда, хорошо ли ты отдохнула, Фернанда, никто не спросит, хотя бы из вежливости, почему, мол, ты со сна такая бледная, с черными кругами под глазами, хотя, конечно, она и не ждет таких слов от этой семьи, где в общем-то всегда всем она была в тягость, чуть ли не ноги об нее вытирали, как на пугало огородное на нее глядели, по углам шушукались и злословили, называя ее ханжой, называя ее лицемеркой, называя ее хитрой бестией, и даже Амаранта – царствие ей небесное – не постеснялась громко сказать, что она, Фернанда, из тех, кто посты соблюдает не для духа, а для брюха, – Господи, что за выражение, – а она все это покорно сносила по воле Божьей, но больше терпеть не будет, после того как этот мерзавец Хосе Аркадио Второй сказал, что семья стала гибнуть из-за того, что впустила в дом самодурку, – только послушать! – своевольную самодурку, прости, Господи, чуть ли не изуверку из породы тех гнусных изуверов, которых правительство посылает убивать рабочих, и – скажите на милость – он при этом имел в виду не кого-нибудь, а ее, крестницу герцога Альбы, даму такого знатного происхождения, что жены президентов зеленели от зависти, дочь такого древнего рода, что имеет право подписываться одиннадцатью испанскими фамилиями в ряд, и вообще она единственная смертная в этом нечестивом городишке, которая не опростоволосится, если надо накрыть стол на шестнадцать персон, хотя бы потом этот забулдыга, ее муж, и говорил, корчась от смеха, что столько ложек и вилок, ножей и чайных ложечек нормальным людям не требуется, разве что сороконожкам, а ведь она тут одна-единственная, кто во сне может ответить, когда положено белое вино подавать, и с какой стороны, и в какой бокал наливать, а когда – красное, и с какой стороны, и в какой бокал, не то что эта недоучка Амаранта, царствие ей небесное, которая думала, что белое вино пьют днем, а красное вечером, и она, Фернанда, единственная на всем побережье может похвастаться тем, что пользуется ночью не чем иным, как золотым горшком, хотя полковник Аурелиано Буэндия, царствие ему небесное, имел наглость спросить, ехидный франкмасон, уж не за то ли ей такая привилегия, что из нее не говно, а хризантемы лезут, подумать только, так и сказал, а Рената, ее родная дочь, которая не постеснялась подглядеть, как она в спальне по-большому делает, поддакивает, что горшок и вправду из золота и весь в гербах, но внутри – говно как говно, дерьмо человечье, да еще и похуже, потому как это – дерьмо изуверское – подумайте, родная-то дочь! – вот почему и знает она, Фернанда, цену истинную членам этой семьи, но в любом случае имеет право ожидать от мужа большего уважения, ибо, худо-бедно, он ей муж, Богом посланный, сам ее взявший в дом, законный насильник, который по своей и Божьей воле возложил на себя ответственность за то, что лишил ее родительского крова, где жила она без забот и хлопот, плела венки погребальные ради собственного удовольствия, ибо ее крестный отец прислал письмо за собственной подписью и скрепленное сургучной печатью своего перстня, дабы предупредить, что ручки его крестницы не предназначены для дел мира сего, разве только для игры на клавикордах, но тем не менее ее муж-болван увез ее из дому, невзирая на все предупреждения и предостережения, и бросил в этот адский котел, где от жары задохнуться впору, и, не дождавшись конца Великого поста, уже отправился из дому со своими бродячими сундуками и со своим дурацким аккордеоном прелюбодействовать с потаскухой, у которой достаточно посмотреть на задищу – ладно, слово уже сказано, – достаточно посмотреть, как она вертит своим кобыльим крупом, чтобы узнать, кто она такая: полная противоположность ей, Фернанде, которая всегда остается дамой – во дворце или в свинарнике, за столом или в постели, прирожденной дамой, почитающей Господа своего, послушной его законам и покорной его предначертаниям, и с которой, конечно, нельзя вытворять всякие гнусные штучки, привычные для той, другой, готовой на все мерзости, как французские шлюхи, да она похуже и этих, ведь, если подумать, они все же имеют совесть вешать красный фонарик на двери, а подобные гадости, будьте уверены, не проделаешь с единственной возлюбленной дочерью доньи Ренаты Арготе и дона Фернандо дель Карпио, и прежде всего этого гранда, этого, без сомнения, святого человека, истинного христианина, кавалера ордена Гроба Господня, из тех, кто Божьей милостью не подвержен тлену могильному и чья кожа сохраняет свежесть и лоск атласного платья невесты, а глаза – живость и чистоту изумрудов…
– Вот уж враки, – прервал ее Аурелиано Второй. – Его притащили уже с гнильцой.
У него хватило терпения слушать ее целый день, однако неправды он не стерпел. Фернанда сделала вид, что не слышит, но голос понизила. Вечером, за ужином, назойливые переливы кошачьего вокализа разбивали монотонность дождя. Аурелиано Второй поковырял в тарелке, опустив голову, и немедля отправился спать. На следующее утро за завтраком Фернанда то и дело вздрагивала – видимо, плохо спала и, казалось, совсем обессилела от собственных стенаний. Однако когда муж спросил, нельзя ли съесть яйцо всмятку, она не ответила коротко и ясно, мол, яйца кончились на прошлой неделе, а тут же стала поливать ядовитыми речами мужчин, которые весь день любуются своим пупом средь жирного пуза, а потом еще имеют наглость требовать печень жаворонка на обед. Аурелиано Второй, как всегда, увел детей смотреть энциклопедию, а Фернанда тоже отправилась в спальню Меме, будто бы навести там порядок, но на самом деле только для того, чтобы он понял из ее причитаний, что только бесстыжие люди могут внушать бедным невинным созданиям, будто в энциклопедии красуется полковник Аурелиано Буэндия. Днем, когда дети уснули в час сиесты, Аурелиано Второй расположился в галерее, но и там его настигла Фернанда, стараясь вывести из себя и доконать. Она кружилась вокруг него с жужжанием настырного овода, талдычила о том, что, пока на стол не подать вареные камни, ее муж будет тут рассиживаться, как персидский султан, и разглядывать дождь, потому что таким уж он уродился – лодырем, прихлебателем, ничтожеством, размазней, который привык жить за счет женщин и думать, что женился на супруге Ионы, поверившей сказке о ките. Аурелиано Второй терпел ее битых два часа, оставаясь и глух и нем. Он не прерывал ее до наступления вечера и наконец осатанел от барабанной дроби, тарахтевшей в его голове.
– Да замолчи ты, будь добра, – взмолился он.
Фернанда в ответ лишь усилила громкость. «Нечего мне молчать, – сказала она. – Кто не хочет меня слушать, пусть выметается». Тут Аурелиано Второй потерял всякое самообладание. Медленно встал, словно затем, чтобы размять кости, и с неспешной расчетливой яростью стал бить об пол – один за другим – вазоны с бегониями, горшки с папоротниками и душицей. Фернанду взял страх, ибо, в сущности, до этого момента она не представляла себе всю страшную силу, заключенную в ее вокализах, но было уже поздно пытаться что-либо исправить. Захлестнутый безудержной волной свободы, Аурелиано Второй разбил стеклянные дверцы буфета и все так же, не торопясь, вытаскивал оттуда – один за другим – сервизы и бил вдребезги об пол. Методично, размеренно, с тем же тщанием, с каким когда-то оклеивал дом бумажными деньгами, он хлопал о стены богемское стекло, вазы ручной работы, картины с изображением девиц на лодках с розами, зеркала в золоченых рамах и все остальное, что было в доме, начиная с гостиной и кончая кладовкой, и завершил погром глиняной бадьей для воды в патио, которая разлетелась на куски с неимоверным грохотом. Потом он сполоснул руки, накинул на себя брезент и к полуночи вернулся домой с кусками тощей солонины, парой мешков риса и кукурузы, черной от долгоносиков, а также с кистью неприглядных бананов. С этой поры дома всегда было что поесть.
Амаранта Урсула и маленький Аурелиано будут потом вспоминать годы потопа как самое счастливое время. Несмотря на строгости Фернанды, они вязли в топях патио, ловили и кромсали ящериц, понарошку отравляли суп, подбрасывая тайком от Санта Софии де ла Пьедад в кастрюли вместо яда пыльцу с крыльев бабочек. Урсула была их любимой игрушкой. Для них она стала большой старой куклой, которую они таскали по всем углам, обряжали в цветное тряпье, мазали щеки сажей и красной мякотью плодов, а однажды чуть не выкололи глаза садовыми ножницами, как это они проделывали с жабами. Ничто их так не веселило, как ее бред наяву. И верно, на третьем году ливней у нее стали случаться заскоки, постепенно она утрачивала чувство реальности и путала настоящее с далекими годами своей молодости до такой степени, что был случай, когда она три дня безудержно оплакивала кончину Петронилы Игуаран, своей прабабки, умершей более века тому назад. В голове Урсулы все так перемешалось, что она принимала маленького Аурелиано за своего сына, полковника Аурелиано, когда тот был таких же лет и его водили смотреть на лед, а правнука Хосе Аркадио, который еще не вернулся из семинарии, – за своего первенца, когда-то сбежавшего с цыганами. Она так много рассказывала о своих родных, что дети надумали «приводить ее в гости», устраивая ей свидания не только с давно умершими, но и с теми, кто жил в самые разные времена. Сидя в постели с посыпанной пеплом головой и с красной повязкой на глазах, Урсула была счастлива в компании оживших родственников, которых дети так подробно описывали, будто и вправду их знали. Урсула беседовала со своими предками о событиях, имевших место еще до ее рождения, радовалась их сообщениям и оплакивала вместе с ними людей, скончавшихся много позже ее мнимых собеседников. Дети заприметили, что своим гостям с того света Урсула всегда задавала один и тот же вопрос: что за человек принес к ним в дом во время войны гипсового святого Иосифа в полный рост и попросил сохранить его, пока не пройдет дождь. И тут Аурелиано Второй вспомнил о кладе, местонахождение которого знала одна Урсула, но все его расспросы и подходы ничего не дали, потому что она, плутавшая в лабиринте видений, казалось, еще сохранила каплю разума, чтобы уберечь эту тайну, которую должна была открыть тому, кто докажет, что он настоящий хозяин погребенного золота. В таких случаях старуха становилась сообразительной и непреклонной, и, когда Аурелиано Второй подучил одного из своих сотрапезников выдать себя за собственника сокровища, она быстро его раскусила, подвергнув обстоятельному допросу с хитроумными ловушками на каждом шагу.
Убедившись, что Урсула унесет секрет с собой в могилу, Аурелиано Второй нанял землекопов под тем предлогом, что надо вырыть дренажные канавы в патио и на заднем дворе, и сам истыкал всю землю железными прутьями и обшарил ее металлоискателем, но за три месяца изнурительных поисков так и не нашел ничего похожего на золото. Тогда он направился к Пилар Тернере, уповая на то, что карты окажутся ухватистее землекопов, но она сразу же заявила, что всякое гадание бесполезно, если Урсула собственной рукой не снимет колоду. Однако подтвердила наличие сокровища, спрятанного в трех холщовых мешках, обмотанных медной проволокой, да еще точно назвала сумму: семь тысяч двести четырнадцать золотых монет, которые находятся в круге радиусом сто двадцать два метра от центра, то есть от кровати Урсулы, но предупредила, что клад не будет найден, пока не кончится дождь и пока июньское солнце в течение трех лет подряд не иссушит болота в пыль. Масса мелких подробностей и расплывчатость дат и сведений показались Аурелиано Второму столь похожими на сюжеты спиритических сеансов, что он решил продолжать поиски, хотя был только август и следовало бы ждать по крайней мере еще три года, чтобы смогло исполниться предсказание. Первое, что его поразило, хотя одновременно и смутило, было то, что ограда заднего двора отстояла от кровати Урсулы ровно на сто двадцать два метра. Фернанда испугалась, что он помешается, подобно своему брату-близнецу, когда увидела, как исступленно муж занимается всякими измерениями, да еще велит землекопам на метр углубить все канавы. Охваченный кладоискательским зудом, сравнимым разве с тем, что испытывал его прадед, когда разыскивал путь великих открытий, Аурелиано Второй израсходовал последние жировые отложения и вновь обрел сходство с братом-близнецом, которое теперь проявлялось не только во внешней сухопарости, но и в отстраненности от людей, полном уходе в свои дела. Он перестал возиться с детьми. Ел когда придется, не отмываясь от грязи и глины, устроившись где-то в кухонном углу, невнятно отзывался на случайные обращения Санта Софии де ла Пьедад. Глядя, как он неистово трудится – она такого и представить себе не могла, – Фернанда стала видеть в его безрассудстве искреннее старание, в его корысти – самоотречение, а в его упрямстве – упорство в достижении цели, и ее совсем загрызла совесть при воспоминании о том, как нещадно она бичевала его безалаберность. Но Аурелиано Второму было не до благостных примирений. Провалившись по шею в месиво из прелых веток и сгнивших цветов, он раскидывал грязь направо и налево, пока не добрался наконец из патио и заднего двора до сада, и так глубоко подкопал фундамент восточной галереи дома, что однажды ночью все в ужасе проснулись от чего-то похожего на конец света: дом дрогнул, раздался страшный грохот, и три комнаты рухнули в преисподнюю, а между галереей и спальней Фернанды щелью разверзлась земля. Аурелиано Второй, однако, не отказался от раскопок. Даже когда исчезла последняя надежда и осталось уповать лишь на то, что скажут карты, он восстановил провалившийся фундамент, залил трещину в земле цементом и продолжал копать с западной стороны дома. Шла тогда только вторая неделя второго напророченного июня, но дождь стал утихать, тучи понемногу рассеивались, и было видно, что небо вот-вот очистится. Так и случилось. В пятницу к двум часам дня выглянуло солнце – глупое, красное, колючее, как кирпичная пыль, и почти такое же прохладное, как вода, а дождь прекратился на целых десять лет.
От Макондо остались одни руины. Из уличных болот торчали обломки мебели, скелеты животных, увитые красными лилиями – последние воспоминания об ордах пришельцев, бежавших из Макондо так же сломя голову, как они катили сюда. Дома, росшие с поразительной быстротой во время банановой лихорадки, были покинуты – Банановая компания убрала все свои постройки. От прежнего городка-курятника за металлической решеткой остались груды хлама. Деревянные коттеджи, тенистые террасы, где тихими вечерами играли в карты, были, казалось, заранее снесены тем предреченным ураганом, который годы спустя сотрет Макондо с лица земли. Единственным следом человеческой жизни, сохраненным прожорливой водой, стала перчатка Патрисии Браун в автомобиле, который позже был задушен анютиными глазками. Зачарованные земли, где бродил Хосе Аркадио Буэндия во времена основания Макондо и где затем зеленели роскошные банановые плантации, превратились в трясину, забитую гнилыми корневищами, а на открывшемся далеком горизонте в иные годы можно было увидеть тихие пенные взлеты моря. Аурелиано Второго охватило величайшее уныние, когда в первое же воскресенье, облачившись в сухую одежду, он вышел посмотреть на город. Те, кто пережил катастрофу, те самые, кто жил в Макондо до того, как на город налетела буря Банановой компании, сидели посреди улицы, наслаждаясь солнцем. Их кожа еще была зелена, как плесень, и пахла затхлостью сырых чуланов, не просохших после дождя, но в глубине души они были рады, что остались в своем родном городе. Турецкая улица стала такой, какой была раньше, в те времена, когда арабы в своих шлепанцах и с серьгами в ушах, колесившие по свету и менявшие мишуру на попугаев, нашли в Макондо тихую пристань, где наконец можно отдохнуть кочевому народу от его тысячелетних скитаний. По прошествии дождей товары на базарах истлели, вещи в открытых лавках поросли мхом, лотки оказались источены термитами, а стены покоробились от сырости, но арабы третьего поколения сидели там же и занимались тем же делом, что и их отцы и деды, молчаливые, невозмутимые, неподвластные временам и бедам, такие же живые или такие же мертвые, как после эпидемии бессонницы или после тридцати двух войн полковника Аурелиано Буэндии. Их душевная стойкость так поражала на фоне обломков игорных столов, лотков для фританги, стрелковых тиров и шатра, где толковали сны и предсказывали будущее, что Аурелиано Второй спросил арабов со своей обычной прямотой, какого черта они не утонули и каким таким способом живыми выбрались из потопа, и все, один за другим, у той двери и у этой, ему загадочно улыбались, вперив в него мечтательный взгляд, и не сговариваясь одинаково отвечали:
– Вплавь.
Петра Котес была, наверное, единственной уроженкой здешних мест, у которой было сердце араба. На ее глазах ливни и бури разметывали ее конюшни и хлева, но дом ей удалось сохранить. В последний дождливый год она упрямо звала к себе Аурелиано Второго, но он отвечал, что не знает, когда вернется, хотя в любом случае принесет с собой ящик золотых монет, чтобы выложить ими ее спальню. Тогда она стала терзать свою душу, стараясь, найти в себе силу, которая помогла бы перенести ей несчастье, и из нее выплеснулась ярость, здравая и справедливая, в которой она поклялась возродить богатство, промотанное любовником и вконец истребленное потопом. Решение было таким непоколебимым, что, когда Аурелиано Второй вернулся к ней спустя восемь месяцев после ее последнего зова, она, зеленая, лохматая, с черными глазницами и шершавой от чесотки кожей, сидела и писала на клочках бумаги номера, чтобы опять продавать лотерейные билеты. Аурелиано Второй остолбенел и стоял в дверях такой изнуренный и такой тихий, что Петре Котес почудилось, будто к ней пришел не буйный возлюбленный всей ее жизни, а его брат-близнец.
– Ты сума сошла, – сказал он. – Скелеты станешь разыгрывать, что ли?
Тогда она сказала, чтобы он заглянул в спальню, и Аурелиано Второй увидел там мула. Такого же худого, как хозяйка – кожа да кости, – но такого же бодрого и упрямого, как она. Петра Котес поила его своей яростью, а когда не осталось ни сена, ни маиса, ни кореньев, привела к себе в спальню и кормила перкалевыми простынями, персидскими коврами, плюшевыми одеялами, бархатными портьерами, а также покрывалом, шитым золотыми нитками, и даже не поскупилась на шелковые кисти с епископской кровати.
Урсула очень старалась выполнить свое обещание и не умереть раньше, чем очистится небо. Проблески разумной мысли, редкие во время дождя, заметно участились у нее с августа, когда налетел горячий ветер, который душил розы и каменил болота и в конце концов раскаленной пылью засыпал весь Макондо с его заржавевшими железными крышами и столетними миндальными деревьями. Урсула плакала от обиды, узнав, что больше трех лет служила детям игрушкой. Она умыла свое размалеванное лицо, сняла с себя цветные лохмотья, сухих ящериц и жаб, приколотых к одежде, а также четки и старинные арабские бусы и впервые после смерти Амаранты без посторонней помощи встала с постели, чтобы снова включиться в жизнь семьи. Отвага ее непобедимого сердца прокладывала ей путь во мгле. Те, кто видел, как ее пошатывает, или натыкался на ее протянутую и по-архангельски приподнятую руку, полагали, что она с великим трудом держится на ногах, но и думать не думали, что она слепа. Ей не нужны были глаза, чтобы понять, что цветочные клумбы, за которыми так любовно ухаживали после первой перестройки дома, смыты дождем и перекопаны Аурелиано Вторым, и что стены и полы растрескались, мебель расшаталась и облупилась, двери готовы сорваться с петель, а семья вот-вот впадет в полное уныние и забросит хозяйство, чего просто не могло случиться в ее время. Передвигаясь на ощупь по пустым спальням, она слышала неуемную возню термитов, точивших дерево, и шелест моли в шкафах, и грозную возню гигантских рыжих муравьев, расплодившихся за годы потопа и подрывавших фундамент дома. Однажды Урсула открыла баул с одеждой для святых и стала криком звать на помощь Санта Софию де ла Пьедад, потому что оттуда хлынули тараканы, которые попортили все вещи. «Нельзя так жить, так запускать дом, – сказала она. – Дождемся, что эта нечисть сгрызет и нас». С этой поры она не знала ни минуты отдыха. Вставала задолго до рассвета, заставляла работать всех попавшихся под руку, даже детей. Выносила на солнце уцелевшие предметы одежды, еще могущие сослужить службу, распугивала тараканов нежданной струей инсектицидов, перекрывала ходы термитов в дверях и окнах и обжигала негашеной известью муравьиные скопища. Зуд восстановления заставил ее долезть и до заброшенных комнат. Урсула вынесла грязь и паутину из обиталища Хосе Аркадио Буэндии, где он ломал и сломал голову над философским камнем, навела порядок в ювелирной мастерской, где похозяйничали солдаты, и, наконец, попросила ключи от комнаты Мелькиадеса посмотреть, что там делается. Верная воле Хосе Аркадио Второго, который запретил всякое туда вторжение до непреложных признаков его смерти, Санта София де ла Пьедад всячески старалась отвлечь и сбить Урсулу с толку. Но решимость старухи не оставить в живых ни одного паразита ни в одной дыре дома была так тверда, что любое препятствие было ей нипочем, и через три дня упорных приставаний она добилась, чтобы открыли комнату. Урсуле пришлось схватиться за дверной косяк, чтобы жуткая вонь не сбила ее с ног, но ей хватило двух секунд, чтобы вспомнить о хранящихся там семидесяти двух ночных горшках для подружек Меме и о том, что однажды ночью в начале дождя солдатский патруль обыскал весь дом в поисках Хосе Аркадио Второго, но так и не нашел его.
– Боже милостивый! – воскликнула она, будто воочию увидела всю картину. – Сколько сил на тебя положено, а ты живешь тут свинья свиньей!
Хосе Аркадио Второй сидел, уткнувшись в пергаменты. Сквозь гущу нечесаных волос просвечивали только зеленовато-серые зубы и упершиеся в одну точку глаза. Узнав голос прабабки, он качнул головой к двери, выдавил подобие улыбки и, не зная того, повторил давние слова Урсулы.
– Чего ты хочешь, – пробурчал он. – Время-то идет.