перенумерованных
бутылок,
все
совершенно одинаковые, как близнецы: все яркие,
аккуратные, все доверху заполненные и плотно
закупоренные.
Эта — с того дня, когда я открыл, что живу, подумал
он. Почему же она ни капельки не ярче других?
А эта — с того дня, когда Джон Хаф упал с края
земли и исчез. Почему же она не темнее остальных?
Где же, где веселые собаки, что все лето прыгали и
резвились, точно дельфины, в волнах переливающейся
на ветру пшеницы? Где грозовой запах Зеленой машины
и трамвая, запах молний? Осталось ли все это в вине?
Нет! Или по крайней мере кажется, что нет.
В какой-то книге он вычитал однажды: все слова, что
говорили люди с начала времен, все песни, какие они
когда-либо пели, и поныне звучат в межзвездных далях,
и если бы долететь до Созвездия Центавра, можно было
бы услышать, что говорил во сне Джордж Вашингтон
или как вскрикнул Юлий Цезарь, когда в спину ему
вонзили нож. Насчет звуков все ясно. А как насчет
света? Ведь если кто-то хоть раз что-то увидел, оно уже
не может просто исчезнуть без следа! Значит, где-то,
если хорошенько поискать, — быть может, в истекающих
медом пчелиных сотах, где свет прячется в янтарном
соке, что собрали обремененные пыльцой пчелы, или в
тридцати тысячах линз, которыми увенчана голова
полуденной стрекозы, — удастся найти все цвета и
зрелища мира. Или положить под микроскоп одну-
единственную каплю вот этого вина из одуванчиков — и,
может, заполыхает извержение Везувия, точно все
фейерверки всех дней Четвертого июля. Этому придется
поверить.
И все же… вот смотришь на эту бутылку — по номеру
ясно, что она налита в тот самый день, когда полковник
Фрилей споткнулся и упал на шесть футов под землю, —
и однако в ней не разглядишь ни грана темного осадка,
ни пятнышка пыли, летящей из-под копыт огромных
буйволов, ни крошки серы из ружей, что палили в битве
при Шайло…
— Да, остается еще август, — сказал Дуглас. — Это
верно. Только если и дальше так пойдет, в последнем
урожае не соберешь никаких друзей, никаких машин, и
одуванчиков — кот наплакал.
— Бом! Бом! Ты словно не говоришь, а звонишь в
похоронный колокол, — сказал дедушка. — Такие речи
хуже всякой ругани. Впрочем, я не стану промывать тебе
рот мылом. Тут лучшее лекарство — глоток вина из