В доме на улице Эльдер, где виконт де Морсер, еще в Риме, назначил свидание графу Монте-Кристо, утром 21 мая шли приготовления к тому, чтобы достойно принять гостей.
Альбер жил в отдельном флигеле в углу большого двора, напротив здания, где помещались службы. Только два окна флигеля выходили на улицу; три других были обращены во двор, а остальные два – в сад.
Между двором и садом возвышалось просторное и пышное обиталище графа и графини де Морсер, выстроенное в дурном вкусе наполеоновских времен.
Во всю ширину владения, вдоль улицы, тянулась ограда, увенчанная вазами с цветами и прорезанная посредине большими воротами из золоченых копий, служившими для парадных выездов; маленькая калитка, рядом с помещением привратника, предназначалась для служащих, а также для хозяев, когда они выходили из дому или возвращались домой пешком.
В выборе флигеля, отведенного Альберу, угадывалась нежная предусмотрительность матери, не желающей разлучаться с сыном, но понимающей, однако, что молодой человек его возраста нуждается в полной свободе. С другой стороны, здесь сказывался и трезвый эгоизм виконта, любившего ту вольную праздную жизнь, которую ведут сыновья богатых родителей и которую ему золотили, как птице клетку.
Из окон, выходивших на улицу, Альбер мог наблюдать за внешним миром; ведь молодым людям необходимо, чтобы на их горизонте всегда мелькали хорошенькие женщины, хотя бы этот горизонт был всего только улицей. Затем, если предмет требовал более глубокого исследования, Альбер де Морсер мог выйти через дверь, которая соответствовала калитке рядом с помещением привратника и заслуживает особого упоминания.
Казалось, эту дверь забыли с того дня, как был выстроен дом, забросили навсегда: так она была незаметна и запылена; но ее замок и петли, заботливо смазанные, указывали на то, что ею часто и таинственно пользовались. Эта скрытая дверь соперничала с двумя остальными входами и посмеивалась над привратником, ускользая от его бдительного ока и отворяясь, как пещера из «Тысячи и одной ночи», как волшебный «сезам» Али-Бабы, с помощью двух-трех каббалистических слов, произнесенных нежнейшим голоском, или условного стука, производимого самыми тоненькими пальчиками на свете.
В конце просторного и тихого коридора, куда вела эта дверь, и служившего как бы прихожей, находились: справа – столовая Альбера, окнами во двор, а слева – его маленькая гостиная, окнами в сад. Заросли кустов и ползучих растений, расположенные веером перед окнами, скрывали от нескромных взоров внутренность этих двух комнат, единственных, куда можно было бы заглянуть со двора и из сада, потому что они находились в нижнем этаже.
Во втором этаже были точно такие же две комнаты и еще третья, расположенная над коридором. Тут помещались гостиная, спальня и будуар.
Гостиная в нижнем этаже представляла собой нечто вроде алжирской диванной и предназначалась для курильщиков.
Будуар второго этажа сообщался со спальней, и потайная дверь вела из него прямо на лестницу. Словом, все меры предосторожности были приняты.
Весь третий этаж занимала обширная студия – капище не то художника, не то денди. Там сваливались в кучу и нагромождались одна на другую разнообразнейшие причуды Альбера: охотничьи рога, контрабасы, флейты, целый оркестр, ибо Альбер одно время чувствовал если не влечение, то некоторую охоту к музыке; мольберты, палитры, сухие краски, ибо любитель музыки вскоре возомнил себя художником; наконец, рапиры, перчатки для бокса, эспадроны и всевозможные палицы, ибо, следуя традициям светской молодежи той эпохи, о которой мы повествуем, Альбер де Морсер с несравненно большим упорством, нежели музыкой и живописью, занимался тремя искусствами, завершающими воспитание светского льва, а именно – фехтованием, боксом и владением палицей, и по очереди принимал в этой студии, предназначенной для всякого рода физических упражнений, Гризье, Кукса и Шарля Лебуше.
Остальную часть обстановки этой комнаты составляли старинные шкафы времен Франциска I, уставленные китайским фарфором, японскими вазами, фаянсами Лукка делла Роббиа и тарелками Бернара де Палисси; кресла, в которых, быть может, сиживал Генрих IV или Сюлли, Людовик XIII или Ришелье, ибо два из этих кресел, украшенные резным гербом, где на лазоревом поле сияли три французские лилии, увенчанные королевской короной, несомненно, вышли из кладовых Лувра или, во всяком случае, какого-нибудь другого королевского дворца. На этих строгих и темных креслах были беспорядочно разбросаны богатые ткани ярких цветов, напоенные солнцем Персии или расцветшие под руками калькуттских или чандернагорских женщин. Для чего здесь лежали эти ткани, никто бы не мог сказать: услаждая взоры, они дожидались назначения, неведомого даже их обладателю, а тем временем озаряли комнату своим золотом и шелковистым блеском.
На самом видном месте стоял рояль розового дерева, работы Роллера и Бланше, подходящий по размерам к нашим лилипутовым гостиным, но все же вмещающий в своих тесных и звучных недрах целый оркестр и стонущий под бременем шедевров Бетховена, Вебера, Моцарта, Гайдна, Гретри и Порпоры.
И везде по стенам, над дверьми, на потолке – шпаги, кинжалы, ножи, палицы, топоры, доспехи, золоченые, вороненые, с насечкой; гербарии, глыбы минералов, чучела птиц, распластавшие в недвижном полете свои огнецветные крылья и раз навсегда разинувшие клювы.
Нечего и говорить, что это была любимая комната Альбера.
Однако в день, назначенный для свидания, Альбер в утреннем наряде расположился в маленькой гостиной нижнего этажа. На столе перед широким мягким диваном были выставлены в голландских фаянсовых горшочках все известные сорта табака, от желтого петербургского до черного синайского; здесь был и мэриленд, и порторико, и латакие. Рядом с ними, в ящиках из благовонного дерева, были разложены, по длине и достоинству, пуросы, регалии, гаваны и манилы. Наконец, в открытом шкафу коллекция немецких трубок, чубуков с янтарными мундштуками и коралловой отделкой и кальянов с золотой насечкой, с длинными сафьяновыми шейками, свернувшимися, как змеи, ожидала прихоти или склонности курильщиков. Альбер лично распоряжался устройством этого симметричного беспорядка, который современные гости, после хорошего завтрака и чашки кофе, любят созерцать сквозь дым, причудливыми спиралями поднимающийся к потолку.
Без четверти десять вошел камердинер. Это был, если не считать пятнадцатилетнего грума Джона, говорившего только по-английски, единственный слуга Морсера. Само собой разумеется, что в обыкновенные дни в распоряжении Альбера был повар его родителей, а в торжественных случаях также и лакей отца.
Камердинера звали Жермен. Он пользовался полным доверием своего молодого господина. Войдя, он положил на стол кипу газет и подал Альберу пачку писем.
Альбер бросил на них рассеянный взгляд, выбрал два надушенных конверта, надписанных изящным почерком, распечатал их и довольно внимательно прочитал.
– Как получены эти письма? – спросил он.
– Одно по почте, а другое принес камердинер госпожи Данглар.
– Велите передать госпоже Данглар, что я принимаю приглашение в ее ложу… Постойте… Потом вы пойдете к Розе; скажете ей, что после оперы я заеду к ней, и отнесете ей шесть бутылок лучшего вина, кипрского, хереса и малаги, и бочонок остендских устриц… Устрицы возьмите у Бореля и не забудьте сказать, что это для меня.
– В котором часу прикажете подавать завтрак?
– А который теперь час?
– Без четверти десять.
– Подайте ровно в половине одиннадцатого. Дебрэ, может быть, будет спешить в министерство… И, кроме того (Альбер заглянул в записную книжку), я так и назначил графу: двадцать первого мая, в половине одиннадцатого, и хоть я не слишком полагаюсь на его обещание, я хочу быть пунктуальным. Кстати, вы не знаете, графиня встала?
– Если господину виконту угодно, я пойду узнаю.
– Хорошо… попросите у нее погребец с ликерами, мой не полон. Скажите, что я буду у нее в три часа и прошу разрешения представить ей одного господина.
Когда камердинер вышел, Альбер бросился на диван, развернул газеты, заглянул в репертуар театров, поморщился, увидев, что дают оперу, а не балет, тщетно поискал среди объявлений новое средство для зубов, о котором ему говорили, отбросил одну за другой все три самые распространенные парижские газеты и, протяжно зевнув, пробормотал:
– Право, газеты становятся день ото дня скучнее.
В это время у ворот остановился легкий экипаж, и через минуту камердинер доложил о Люсьене Дебрэ. В комнату молча, без улыбки, с полуофициальным видом вошел высокий молодой человек, белокурый, бледный, с самоуверенным взглядом серых глаз, с надменно сжатыми тонкими губами, в синем фраке с чеканными золотыми пуговицами, в белом галстуке, с висящим на тончайшем шелковом шнурке черепаховым моноклем, который ему, при содействии бровного и зигоматического мускула, время от времени удавалось вставлять в правый глаз.
– Здравствуйте, Люсьен! – сказал Альбер. – Вы просто ужасаете меня своей сверхпунктуальностью! Я ожидал вас последним, а вы являетесь без пяти минут десять, тогда как завтрак назначен только в половине одиннадцатого! Чудеса! Уж не пал ли кабинет?
– Нет, дорогой, – отвечал молодой человек, опускаясь на диван, – можете быть спокойны, мы вечно шатаемся, но никогда не падаем, и я начинаю думать, что мы попросту становимся несменяемы, не говоря уже о том, что дела на полуострове окончательно упрочат наше положение.
– Ах да, ведь вы изгоняете дон Карлоса из Испании.
– Ничего подобного, не путайте. Мы переправляем его по эту сторону границы и предлагаем ему королевское гостеприимство в Бурже.
– В Бурже?
– Да. Ему не на что жаловаться, черт возьми! Бурж – столица Карла Седьмого. Как! Вы этого не знали? Со вчерашнего дня это известно всему Парижу, а третьего дня этот слух уже проник на биржу. Данглар (не понимаю, каким образом этот человек узнает все новости одновременно с нами) сыграл на повышение и заработал миллион.
– А вы, по-видимому, новую ленточку? На вашей пряжке голубая полоска, которой прежде не было.
– Да, мне прислали звезду Карла Третьего, – небрежно сказал Дебрэ.
– Не притворяйтесь равнодушным, сознайтесь, что вам приятно ее получить.
– Не скрою, очень приятно. Как дополнение к туалету, звезда отлично идет к застегнутому фраку – это изящно.
– И становишься похож на принца Уэльского или на герцога Рейхштадтского, – сказал, улыбаясь, Морсер.
– Вот почему я и явился к вам в такой ранний час, дорогой мой.
– То есть потому, что вы получили звезду Карла Третьего и вам хотелось сообщить мне эту приятную новость?
– Нет, не потому. Я провел всю ночь за отправкой писем: двадцать пять дипломатических депеш. Вернулся домой на рассвете и хотел уснуть, но у меня разболелась голова; тогда я встал и решил проехаться верхом. В Булонском лесу я почувствовал скуку и голод. Эти два ощущения враждебны друг другу и редко появляются вместе, но на сей раз они объединились против меня, образовав нечто вроде карлистско-республиканского союза. Тогда я вспомнил, что мы сегодня утром пируем у вас, и вот я здесь. Я голоден, накормите меня; мне скучно, развлеките меня.
– Это мой долг хозяина, дорогой друг, – сказал Альбер, звонком вызывая камердинера, между тем как Люсьен кончиком своей тросточки с золотым набалдашником, выложенным бирюзой, подкидывал развернутые газеты, – Жермен, рюмку хереса и бисквитов. А пока, дорогой Люсьен, вот сигары, контрабандные, разумеется; советую вам попробовать их и предложить вашему министру продавать нам такие же вместо ореховых листьев, которые добрым гражданам приходится курить по его милости.
– Да, как бы не так! Как только они перестанут быть контрабандой, вы от них откажетесь и будете находить их отвратительными. Впрочем, это не касается министерства внутренних дел, это по части министерства финансов; обратитесь к господину Юману, департамент косвенных налогов, коридор А, номер двадцать шесть.
– Вы меня поражаете своей осведомленностью, – сказал Альбер. – Но возьмите же сигару!
Люсьен закурил манилу от розовой свечи в позолоченном подсвечнике и откинулся на диван.
– Какой вы счастливец, что вам нечего делать, – сказал он, – право, вы сами не сознаете своего счастья!
– А что бы вы делали, мой дорогой умиротворитель королевства, если бы вам нечего было делать? – с легкой иронией возразил Морсер. – Вы – личный секретарь министра, замешанный одновременно во все хитросплетения большой европейской политики и в мельчайшие парижские интриги. Вы защищаете королей и, что еще приятнее, королев, учреждаете партии, руководите выборами, у себя в кабинете, при помощи пера и телеграфа, достигаете большего, чем Наполеон на полях сражений своей шпагой и своими победами. Вы – обладатель двадцати пяти тысяч ливров годового дохода, не считая жалованья, владелец лошади, за которую Шато-Рено предлагал вам четыреста луидоров и которую вы ему не уступили. К вашим услугам портной, не испортивший вам ни одной пары панталон. Опера, Жокей-клуб и театр Варьете – и при всем том вам нечем развлечься? Ну что ж, так я сумею развлечь вас.
– Чем же это?
– Новым знакомством.
– С мужчиной или с женщиной?
– С мужчиной.
– Я и без того их знаю много.
– Но такого вы не знаете.
– Откуда же он? С конца света?
– Быть может, еще того дальше.
– Черт возьми! Надеюсь, не он должен привезти ваш завтрак?
– Нет, будьте спокойны; завтрак готовят здесь, в доме. Да вы, я вижу, голодны?
– Да, сознаюсь, как это ни унизительно. Но я вчера обедал у господина де Вильфора; а заметили вы, что у этих судейских всегда плохо кормят? Можно подумать, что их мучат угрызения совести.
– Браните, браните чужие обеды, а как едят у ваших министров?
– Да, но мы по крайней мере приглашаем порядочных людей, и если бы нам не нужно было угощать благомыслящих и голосующих за нас плебеев, то мы пуще смерти боялись бы обедать дома, смею вас уверить.
– В таком случае выпейте еще рюмку хереса и возьмите бисквит.
– С удовольствием, ваше испанское вино превосходно; вы видите, как мы были правы, водворяя мир в этой стране.
– Да, но как же дон Карлос?
– Ну что ж! Дон Карлос будет пить бордо, а через десять лет мы повенчаем его сына с маленькой королевой.
– За что вы получите Золотое Руно, если к тому времени еще будете служить.
– Я вижу, Альбер, вы сегодня решили кормить меня суетными разговорами.
– Что ж, согласитесь, это лучше всего забавляет желудок. Но я слышу голос Бошана; вы с ним поспорите, и это вас отвлечет.
– О чем же спорить?
– О том, что пишут в газетах.
– Да разве я читаю газеты? – презрительно произнес Люсьен.
– Тем больше оснований спорить.
– Господин Бошан! – доложил камердинер.
– Входите, входите, грозное перо! – сказал Альбер, вставая и идя навстречу новому гостю. – Вот Дебрэ говорит, что не терпит вас, хотя, по его словам, и не читает ваших статей.
– Он совершенно прав, – отвечал Бошан, – я тоже браню его, хоть и не знаю, что он делает. Здравствуйте, командор.
– А, вы уже знаете? – сказал личный секретарь министра, улыбаясь и пожимая журналисту руку.
– Еще бы!
– А что говорят об этом в свете?
– В каком свете? В лето от рождества Христова тысяча восемьсот тридцать восьмое их много.
– В свете критико-политическом, где вы – один из львов.
– Говорят, что это вполне заслуженно и что вы сеете достаточно красного, чтобы выросло немножко голубого.
– Недурно сказано, – заметил Люсьен. – Почему вы не наш, дорогой Бошан? С вашим умом вы в три-четыре года сделали бы карьеру.
– Я только одного и жду, чтобы последовать вашему совету: министерства, которое могло бы продержаться полгода. Теперь одно слово, Альбер, тем более что надо же дать передохнуть бедняге Люсьену. Мы будем завтракать или обедать? Ведь мне надо в Палату. Как видите, в нашем ремесле не одни только розы.
– Мы только завтракаем и ждем еще двоих; как только они приедут, мы сядем за стол.
– А кого именно вы ждете? – спросил Бошан.
– Одного аристократа и одного дипломата, – отвечал Альбер.
– Ну, так нам придется ждать аристократа часа два, а дипломата еще того дольше. Я вернусь к десерту. Оставьте мне клубники, кофе и сигар. Я перекушу в Палате.
– Бросьте, Бошан; даже если бы аристократа звали Монморанси, а дипломата – Меттерних, мы все равно сядем завтракать ровно в половине одиннадцатого; а пока последуйте примеру Дебрэ, возьмите хереса и бисквит.
– Хорошо, я остаюсь. Сегодня мне совершенно необходимо развлечься.
– Ну вот, и вы, как Дебрэ! А по-моему, когда министерство уныло, оппозиция должна быть весела.
– Да, но вы не знаете, что мне грозит! Сегодня днем, в Палате депутатов, я буду слушать речь Данглара, а вечером, у его жены, трагедию пэра Франции. Черт бы побрал конституционный строй! Ведь говорят, что мы могли выбирать; так как же мы выбрали Данглара?
– Я понимаю: вам надо запастись веселостью.
– Не пренебрегайте речами Данглара, – сказал Дебрэ. – Ведь он голосует за вас, он тоже в оппозиции.
– Вот в том-то и беда! И я жду не дождусь, чтобы вы отправили его разглагольствовать в Люксембургский дворец, тогда уж я посмеюсь вволю.
– Сразу видно, что в Испании дела налажены, – сказал Альбер Бошану. – Вы сегодня ужасно язвительны. Вспомните, что в парижском обществе поговаривают о моей свадьбе с мадемуазель Эжени Данглар. Не могу же я, по совести, позволить вам издеваться над красноречием человека, который когда-нибудь скажет мне: «Виконт, вам известно, что я даю за моей дочерью два миллиона».
– Этой свадьбе не бывать, – прервал его Бошан. – Король мог сделать его бароном, может возвести его в пэры, но аристократа он из него не сделает. А граф де Морсер слишком большой аристократ, чтобы за два жалких миллиона согласиться на мезальянс. Виконт де Морсер может жениться только на маркизе.
– Два миллиона! Это все-таки недурно, – возразил Морсер.
– Это акционерный капитал какого-нибудь театра на Бульварах или железнодорожной ветки от Ботанического сада до Рапэ.
– Не слушайте его, Морсер, – лениво заговорил Дебрэ, – женитесь. Ведь вы сочетаетесь браком с денежным мешком. Так не все ли вам равно! Пусть на нем будет одним гербом меньше и одним нулем больше; в вашем гербе семь мерлеток; три из них вы уделите жене, и вам еще останется четыре. Это все ж одной больше, чем у герцога Гиза, а он чуть не сделался французским королем, и его двоюродный брат был германским императором.
– Да, пожалуй, вы правы, – рассеянно отвечал Альбер.
– Еще бы! К тому же всякий миллионер родовит, как незаконнорожденный.
– Шш! Замолчите, Дебрэ, – сказал, смеясь, Бошан, – вот идет Шато-Рено, он пронзит вас шпагой своего предка Рено де Монтобана, чтобы излечить вас от пристрастия к парадоксам.
– Он этим унизит свое достоинство, – отвечал Люсьен, – ибо я происхождения весьма низкого.
– Ну вот! – воскликнул Бошан. – Министерство запело на мотив Беранже; господи, куда мы идем!
– Господин де Шато-Рено! Господин Максимилиан Моррель! – доложил камердинер.
– Значит, все налицо! – сказал Бошан. – И мы сядем завтракать; ведь, если я не ошибаюсь, вы ждали еще только двоих, Альбер?
– Моррель! – прошептал удивленно Альбер. – Кто это – Моррель?
Но не успел он договорить, как г-н де Шато-Рено, красивый молодой человек лет тридцати, аристократ с головы до ног, то есть с наружностью Гиша и умом Мортемара, взял его за руку.
– Разрешите мне, Альбер, – сказал он, – представить вам капитана спаги Максимилиана Морреля, моего друга и спасителя. Впрочем, такого человека нет надобности рекомендовать. Приветствуйте моего героя, виконт.
Он посторонился и дал место высокому и представительному молодому человеку, с широким лбом, проницательным взглядом и черными усами, которого наши читатели видели в Марселе при достаточно драматических обстоятельствах, чтобы его, быть может, не забыть. Прекрасно сидевший живописный мундир, полуфранцузский, полувосточный, обрисовывал его широкую грудь, украшенную крестом Почетного легиона, и его стройную талию. Молодой офицер поклонился с изящной учтивостью. Он был грациозен во всех своих движениях, потому что был силен.
– Господин Моррель, – радушно сказал Альбер, – барон Шато-Рено заранее знал, что доставит мне особенное удовольствие, познакомив меня с вами; вы его друг – надеюсь, вы станете и нашим другом.
– Отлично, – сказал Шато-Рено, – и пожелайте, дорогой виконт, чтобы в случае нужды он сделал для вас то же, что для меня.
– А что он сделал? – спросил Альбер.
– Барон преувеличивает, – сказал Моррель, – право, не стоит об этом говорить!
– Как не стоит говорить? – воскликнул Шато-Рено. – Жизнь не стоит того, чтобы о ней говорить?.. Право, вы слишком уж большой философ, дорогой Моррель… Вы можете так говорить, вы рискуете жизнью каждый день, но я, на чью долю это выпало совершенно случайно…
– Во всем этом, барон, для меня ясно только одно: что капитан Моррель спас вам жизнь.
– Да, только и всего, – сказал Шато-Рено.
– А как это случилось? – спросил Бошан.
– Бошан, друг мой, поймите, что я умираю с голоду! – воскликнул Дебрэ. – Не надо длинных рассказов.
– Да разве я вам мешаю сесть за стол?.. – сказал Бошан. – Шато-Рено все расскажет нам за завтраком.
– Господа, – сказал Морсер, – имейте в виду, что сейчас только четверть одиннадцатого и мы ждем последнего гостя.
– Ах да, дипломата, – сказал Дебрэ.
– Дипломата или что-нибудь еще, это мне неизвестно. Знаю только, что я возложил на него поручение, которое он выполнил так удачно, что, будь я королем, я сделал бы его кавалером всех моих орденов, если бы даже в моем распоряжении были сразу и Золотое Руно и Подвязка.
– В таком случае, раз мы еще не садимся за стол, – сказал Дебрэ, – налейте себе рюмку хереса, как сделали мы, и расскажите нам свою повесть, барон.
– Вы все знаете, что недавно мне вздумалось съездить в Африку.
– Это путь, который вам указали ваши предки, дорогой Шато-Рено, – любезно вставил Морсер.
– Да, но едва ли вы, подобно им, делали это ради освобождения гроба господня.
– Вы правы, Бошан, – сказал молодой аристократ, – я просто хотел по-любительски пострелять из пистолета. Как вам известно, я не выношу дуэли с тех пор, как два моих секунданта, выбранные мною для того, чтобы уладить дело, заставили меня раздробить руку одному из моих лучших друзей… бедному Францу д’Эпине, вы все его знаете.
– Ах да, верно, – сказал Дебрэ, – вы с ним когда-то дрались… А из-за чего?
– Хоть убейте, не помню, – отвечал Шато-Рено. – Но зато отлично помню, что, желая как-нибудь проявить свои таланты в этой области, я решил испытать на арабах новые пистолеты, которые мне только что подарили. Поэтому я отправился в Оран, из Орана доехал до Константины и прибыл как раз в то время, когда снимали осаду. Я начал отступать вместе со всеми. Двое суток я кое-как сносил днем дождь, а ночью снег; но на третье утро моя лошадь околела от холода: бедное животное привыкло к попонам, к теплой конюшне… Это был арабский конь, но он не узнал родины, встретившись в Аравии с десятиградусным морозом.
– Так вот почему вы хотите купить моего английского скакуна, – сказал Дебрэ. – Вы надеетесь, что он будет лучше вашего араба переносить холод.
– Вы ошибаетесь, я поклялся никогда больше не ездить в Африку.
– Вы так струхнули? – спросил Бошан.
– Да, признаюсь, – отвечал Шато-Рено, – и было отчего! Итак, лошадь моя околела; я шел пешком; на меня во весь опор налетели шесть арабов, чтобы отрубить мне голову; двоих я застрелил из ружья, двоих – в упор из пистолетов, но оставалось еще двое, а я был безоружен. Один схватил меня за волосы, – вот почему я теперь стригу их так коротко: как знать, что может случиться, – а другой приставил мне к шее свой ятаган, и я уже чувствовал жгучий холод стали, как вдруг вот этот господин, в свою очередь, налетел на них, убил выстрелом из пистолета того, который держал меня за волосы, и разрубил голову тому, который собирался перерезать мне горло ятаганом. Он считал своим долгом в этот день спасти чью-нибудь жизнь; случаю угодно было, чтобы это оказалась моя; когда я буду богат, я закажу Клагману или Марокетти статую Случая.
– Это было пятого сентября, – сказал, улыбаясь, Моррель, – в годовщину того дня, когда чудом был спасен мой отец; и каждый год, по мере моих сил, я стараюсь ознаменовать этот день, сделав что-нибудь…
– Героическое, не правда ли? – прервал Шато-Рено. – Короче говоря, мне повезло, но это еще не все. После того как он спас меня от ножа, он спас меня от холода, отдав мне не половину своего плаща, как делал святой Мартин, а весь плащ целиком; а затем и от голода, разделив со мной… угадайте что?
– Паштет от Феликса? – спросил Бошан.
– Нет, свою лошадь, от которой каждый из нас с большим аппетитом съел по куску; это было нелегко!
– Съесть кусок лошади? – спросил, смеясь, Морсер.
– Нет, пойти на такую жертву, – отвечал Шато-Рено. – Спросите у Дебрэ, пожертвует ли он своим английским скакуном для незнакомца?
– Для незнакомца – нет, – сказал Дебрэ, – а для друга – может быть.
– Я предчувствовал, что вы станете моим другом, барон, – сказал Моррель. – Кроме того, как я уже имел честь вам сказать, называйте это героизмом или жертвой, но в тот день я должен был чем-нибудь отплатить судьбе за неожиданное счастье, когда-то посетившее нас.
– Эта история, на которую намекает Моррель, – продолжал Шато-Рено, – совершенно изумительна, и, когда вы с ним поближе познакомитесь, он вам ее как-нибудь расскажет; а пока что довольно воспоминаний, займемся нашими желудками. В котором часу вы завтракаете, Альбер?
– В половине одиннадцатого.
– Точно? – спросил Дебрэ, вынимая часы.
– Вы подарите мне еще пять минут льготных, – сказал Морсер, – ведь я тоже жду спасителя.
– Чьего?
– Моего собственного, черт возьми, – отвечал Морсер. – Или, по-вашему, меня нельзя от чего-нибудь спасти, как всякого другого, и только одни арабы рубят головы? Наш завтрак – завтрак филантропический, и за нашим столом будут сидеть, я надеюсь, два благодетеля человечества.
– Как же быть? – сказал Дебрэ. – У нас ведь только одна Монтионовская премия?
– Что ж, ее отдадут тому, кто ничего не сделал, чтобы ее заслужить, – сказал Бошан. – Обычно Академия так и выходит из затруднения.
– А откуда явится ваш спаситель? – спросил Дебрэ. – Прошу прощения за свою настойчивость; я помню, вы уже раз мне ответили, но так туманно, что я позволил себе переспросить вас.
– По правде сказать, я и сам не знаю, – отвечал Альбер, – три месяца тому назад, когда я его приглашал, он был в Риме; но кто может сказать, где он успел побывать за это время?
– И вы думаете, он способен быть пунктуальным? – спросил Дебрэ.
– Я думаю, что он способен на все.
– Имейте в виду, что даже с пятью минутами льготы остается ждать только десять минут.
– Так я воспользуюсь ими и расскажу вам про моего гостя.
– Простите, – сказал Бошан, – а можно из вашего рассказа сделать фельетон?
– Даже очень, – отвечал Морсер, – и прелюбопытный.
– Так рассказывайте; надо же мне чем-нибудь вознаградить себя, раз я не попаду в Палату.
– Я был в Риме во время последнего карнавала.
– Это мы знаем, – прервал Бошан.
– Да, но вы не знаете, что я был похищен разбойниками.
– Разбойников нет, – заметил Дебрэ.
– Нет, есть, существуют, и еще какие страшные, я хочу сказать – восхитительные. Они показались мне до ужаса прекрасными.
– Послушайте, дорогой Альбер, – сказал Дебрэ, – сознайтесь, что ваш повар запоздал, что устрицы еще не привезены из Марени или Остенде и что вы по примеру госпожи де Ментенон хотите заменить еду сказкой. Сознавайтесь же, мы настолько учтивы, что извиним вас и выслушаем вашу историю, как бы фантастична она ни была.
– А я вам говорю, что хоть она и фантастична, в ней все правда от начала до конца. Итак, разбойники взяли меня в плен и отвели в весьма неуютное место, называемое катакомбами Сан-Себастьяно.
– Я их знаю, – сказал Шато-Рено, – я там чуть было не схватил лихорадку.
– А я на самом деле схватил, – продолжал Альбер. – Мне заявили, что я пленник и что за меня требуется выкуп – пустяки, четыре тысячи римских пиастров, двадцать шесть тысяч турских ливров. К несчастью, у меня оставалось только полторы тысячи, путешествие мое подходило к концу и кредит истощился. Я написал Францу… Да, ведь Франц был при этом, и вы можете спросить у него, присочинил ли я хоть слово. Я написал ему, что если в шесть часов утра он не привезет четырех тысяч пиастров, то в десять минут седьмого я буду сопричислен к лику блаженных святых и славных мучеников. Поверьте, что Луиджи Вампа – так звали атамана разбойников – честно сдержал бы свое обещание.
– Но Франц привез четыре тысячи пиастров? – сказал Шато-Рено. – Еще бы! Достать четыре тысячи пиастров не хитрость, когда зовешься Францем д’Эпине или Альбером де Морсером.
– Нет, он просто приехал в сопровождении того гостя, о котором я говорю и которого я надеюсь вам представить.
– Так этот господин – Геркулес, убивающий Кака, или Персей, освобождающий Андромеду?
– Нет, он с меня ростом.
– Вооружен до зубов?
– С ним не было и вязальной спицы.
– Но он заплатил выкуп?
– Он сказал два слова на ухо атаману, и меня освободили.
– Перед ним даже извинились, что задержали тебя, – прибавил Бошан.
– Вот именно, – подтвердил Альбер.
– Уж не Ариосто ли он?
– Нет, просто граф Монте-Кристо.
– Такого имени нет, – сказал Дебрэ.
– По-моему, тоже, – прибавил Шато-Рено с уверенностью человека, знающего наизусть все родословные книги Европы, – кто слышал когда-нибудь о графах Монте-Кристо?
– Может быть, он родом из Святой земли, – сказал Бошан, – вероятно, кто-нибудь из его предков владел Голгофой, как Мортемары – Мертвым морем.
– Простите, господа, – сказал Максимилиан, – но мне кажется, что я могу вывести вас из затруднения. Монте-Кристо – островок, о котором часто говорили моряки, служившие у моего отца; песчинка в Средиземном море, атом в бесконечности.
– Вы совершенно правы, – сказал Альбер, – и человек, о котором я вам рассказываю, – господин и повелитель этой песчинки, этого атома. Он, по-видимому, купил себе графский титул где-нибудь в Тоскане.
– Так он богат, ваш граф?
– Думаю, что богат.
– Да ведь это должно быть видно?
– Ошибаетесь, Дебрэ.
– Я вас не понимаю.
– Читали вы «Тысячу и одну ночь»?
– Что за вопрос!
– А разве можно сказать, кто там перед вами – богачи или бедняки? Что у них: пшеничные зерна или рубины и алмазы? Вам кажется – это жалкие рыбаки, и вдруг они вводят вас в какую-нибудь таинственную пещеру, и перед вашими глазами сокровища, на которые можно купить всю Индию.
– Ну и что же?
– А то, что мой граф Монте-Кристо один из таких рыбаков; у него даже имя оттуда; его зовут Синдбад-мореход, и у него есть пещера, полная золота.
– А вы видели эту пещеру, Морсер? – спросил Бошан.
– Я – нет, а Франц видел. Но смотрите, ни слова об этом при нем! Франца ввели туда с завязанными глазами, ему прислуживали немые и женщины, перед которыми сама Клеопатра – просто девка. Впрочем, насчет женщин он не вполне уверен, потому что они появились только после того, как он отведал гашиша; так что он, может быть, принял за женщин какие-нибудь статуи.
Молодые люди смотрели на Морсера, и в их глазах ясно читалось: «С ума ты сошел или просто нас дурачишь?»
– В самом деле, – задумчиво сказал Моррель, – я слышал от одного старого моряка, по имени Пенелон, нечто похожее на то, о чем говорит господин де Морсер.
– Я очень рад, что господин Моррель меня поддерживает, – сказал Альбер. – Вам, верно, не нравится, что он бросает эту путеводную нить в мой лабиринт?
– Простите, дорогой друг, – сказал Дебрэ, – но вы рассказываете такие невероятные вещи…
– Невероятные для вас, потому что ваши посланники и консулы вам об этом не пишут; им некогда, они заняты тем, что притесняют своих путешествующих соотечественников.
– Вот вы и рассердились и нападаете на бедных наших представителей. Да как же они могут защищать ваши интересы? Палата все время урезывает им содержание; дошло до того, что на эти должности больше не находится желающих. Хотите быть послом, Альбер? Я устрою вам назначение в Константинополь.
– Вот еще! Чтобы султан, чуть только я заступлюсь за Магомета-Али, прислал мне шнурок и чтобы мои же секретари меня удушили!
– Ну вот видите, – сказал Дебрэ.
– Да, но, несмотря на все это, мой граф Монте-Кристо существует…
– Все на свете существуют! Нашли диковину!
– Все существуют, конечно, но не у всех есть чернокожие невольники, княжеские картинные галереи, музейное оружие, лошади ценою в шесть тысяч франков, наложницы-гречанки.
– А вы ее видели, наложницу-гречанку?
– Да, и видел и слышал; видел в театре Валле, а слышал однажды, когда завтракал у графа.
– Так он ест, ваш необыкновенный человек?
– По правде говоря, ест так мало, что об этом и говорить не стоит.
– Увидите, он окажется вампиром.
– Смейтесь, если хотите, но то же сказала графиня Г., которая, как вам известно, знавала лорда Рутвена.
– Поздравляю, Альбер, это блестяще для человека, не занимающегося журналистикой, – воскликнул Бошан. – Стоит пресловутой морской змеи в «Конституционалисте». Вампир – просто великолепно!
– Глаза красноватые с расширяющимися и суживающимися, по желанию, зрачками, – произнес Дебрэ, – орлиный нос, большой открытый лоб, в лице ни кровинки, черная бородка, зубы блестящие и острые и такие же манеры.
– Так оно и есть, Люсьен, – сказал Морсер, – все приметы совпадают в точности. Да, манеры острые и колкие. В обществе этого человека у меня часто пробегал мороз по коже; а один раз, когда мы вместе смотрели казнь, я думал, что упаду в обморок не столько от работы палача и от криков осужденного, как от вида графа и его хладнокровных рассказов о всевозможных способах казни.
– А не водил он вас в развалины Колизея, чтобы пососать вашу кровь, Морсер? – спросил Бошан.
– А когда отпустил, не заставил вас расписаться на каком-нибудь пергаменте огненного цвета, что вы отдаете ему свою душу, как Исав первородство?
– Смейтесь, смейтесь, сколько вам угодно, – сказал Морсер, слегка обиженный. – Когда я смотрю на вас, прекрасные парижане, завсегдатаи Гантского бульвара, посетители Булонского леса, и вспоминаю этого человека, то, право, мне кажется, что мы люди разной породы.
– И я этим горжусь! – сказал Бошан.
– Во всяком случае, – добавил Шато-Рено, – ваш граф Монте-Кристо в минуты досуга прекрасный человек, если, конечно, не считать его делишек с итальянскими разбойниками.
– Никаких итальянских разбойников нет! – сказал Дебрэ.
– И вампиров тоже нет! – поддержал Бошан.
– И графа Монте-Кристо тоже нет, – продолжал Дебрэ. – Слышите, Альбер: бьет половина одиннадцатого.
– Сознайтесь, что вам приснился страшный сон, и идемте завтракать, – сказал Бошан.
Но еще не замер гул стенных часов, как дверь распахнулась и Жермен доложил:
– Его сиятельство граф Монте-Кристо!
Все присутствующие невольно вздрогнули и этим показали, насколько проник им в души рассказ Морсера. Сам Альбер не мог подавить внезапного волнения.
Никто не слышал ни стука кареты, ни шагов в прихожей; даже дверь отворилась бесшумно.
На пороге появился граф; он был одет очень просто, но даже взыскательный глаз не нашел бы ни малейшего изъяна в его костюме. Все отвечало самому изысканному вкусу, все – платье, шляпа и белье – было сделано руками самых искусных поставщиков.
Ему было на вид не более тридцати пяти лет, и особенно поразило всех его сходство с портретом, который набросал Дебрэ.
Граф, улыбаясь, подошел прямо к Альберу, который встал навстречу и горячо пожал ему руку.
– Точность – вежливость королей, как утверждал, насколько мне известно, один из ваших монархов, – сказал Монте-Кристо, – но путешественники, при всем своем желании, не всегда могут соблюсти это правило. Все же я надеюсь, дорогой виконт, что, учитывая мое искреннее желание быть точным, вы простите мне те две или три секунды, на которые я, кажется, все-таки опоздал. Пятьсот лье не всегда можно проехать без препятствий, тем более во Франции, где, говорят, запрещено бить кучеров.
– Граф, – отвечал Альбер, – я как раз сообщал о вашем предстоящем приходе моим друзьям, которых я пригласил сюда по случаю вашего любезного обещания навестить меня. Позвольте вам их представить: граф Шато-Рено, чье дворянство восходит к двенадцати пэрам и чьи предки сидели за Круглым столом; господин Люсьен Дебрэ – личный секретарь министра внутренних дел; господин Бошан – опасный журналист, гроза французского правительства; он широко известен у себя на родине, но вы в Италии, быть может, никогда не слышали о нем, потому что там его газета запрещена; наконец, господин Максимилиан Моррель – капитан спаги.
При этом имени граф, раскланивавшийся со всеми очень вежливо, но с чисто английским бесстрастием и холодностью, невольно сделал шаг вперед, и легкий румянец мелькнул, как молния, на его бледных щеках.
– Вы носите мундир французов-победителей, – сказал он Моррелю. – Это прекрасный мундир.
Трудно было сказать, какое чувство придало такую глубокую звучность голосу графа и вызвало, как бы помимо его воли, особый блеск в его глазах, таких прекрасных, спокойных и ясных, когда ничто их не затуманивало.
– Вы никогда не видали наших африканцев? – спросил Альбер.
– Никогда, – отвечал граф, снова вполне овладев собою.
– Под этим мундиром бьется одно из самых благородных и бесстрашных сердец нашей армии.
– О виконт! – прервал Моррель.
– Позвольте мне договорить, капитан… И мы сейчас узнали, – продолжал Альбер, – о таком геройском поступке господина Морреля, что, хотя я вижу его сегодня первый раз в жизни, я прошу у него разрешения представить его вам, граф, как моего друга.
И при этих словах странно неподвижный взор, мимолетный румянец и легкое дрожание век опять выдали волнение Монте-Кристо.
– Вот как! – сказал он. – Значит, капитан – благородный человек. Тем лучше!
Это восклицание, отвечавшее скорее на собственную мысль графа, чем на слова Альбера, всем показалось странным, особенно Моррелю, который удивленно посмотрел на Монте-Кристо. Но в то же время это было сказано так мягко и даже нежно, что, несмотря на всю странность этого восклицания, не было возможности на него рассердиться.
– Какие у него могли быть основания в этом сомневаться? – спросил Бошан у Шато-Рено.
– В самом деле, – отвечал тот, своим наметанным и зорким глазом аристократа сразу определивший в Монте-Кристо все, что поддавалось определению, – Альбер нас не обманул, и этот граф – необыкновенный человек; как вам кажется, Моррель?
– По-моему, у него открытый взгляд и приятный голос, так что он мне нравится, несмотря на странное замечание на мой счет.
– Господа, – сказал Альбер, – Жермен докладывает, что завтрак подан. Дорогой граф, разрешите указать вам дорогу.
Все молча прошли в столовую и заняли свои места.
– Господа, – заговорил, усаживаясь, граф, – разрешите мне сделать вам признание, которое может послужить мне извинением за возможные мои оплошности: я здесь чужой, больше того, я первый раз в Париже. Поэтому с французской жизнью я совершенно незнаком; до сих пор я всегда вел восточный образ жизни, совершенно противоположный французским нравам и обычаям. И я заранее прошу извинить меня, если вы найдете во мне слишком много турецкого, неаполитанского или арабского. А засим приступим к завтраку.
– Как он говорит! – прошептал Бошан. – Положительно это вельможа!
– Чужеземный вельможа, – добавил Дебрэ.
– Вельможа всех стран света, господин Дебрэ, – заключил Шато-Рено.
Как читатели, вероятно, помнят, граф был очень умерен в еде. Поэтому Альбер выразил опасение, что парижский образ жизни с самого начала произведет на него дурное впечатление своей наиболее материальной, хотя в то же время наиболее необходимой стороной.
– Дорогой граф, – сказал он, – я сильно опасаюсь, что кухня улицы Эльдер понравится вам меньше кухни Пьяцца-ди-Спанья. Мне следовало заранее осведомиться о ваших вкусах и заказать блюда, которые вы предпочитаете.
– Если бы вы знали меня ближе, – ответил, улыбаясь, граф, – вас не заботили бы такие пустяки. В моих путешествиях мне приходилось питаться макаронами в Неаполе, полентой в Милане, оллаподридой в Валенсии, пилавом в Константинополе, карриком в Индии и ласточкиными гнездами в Китае. Для такого космополита, как я, вопроса о кухне не существует. Где бы я ни был, я ем все, только ем понемногу; а как раз сегодня, когда вы сетуете на мою умеренность, у меня волчий аппетит, потому что со вчерашнего утра я ничего не ел.
– Как со вчерашнего утра? – воскликнули все. – Неужели вы ничего не ели целые сутки?
– Да, – отвечал Монте-Кристо. – Мне пришлось свернуть с дороги, чтобы собрать некоторые сведения в окрестностях Нима, это несколько задержало меня, и я не хотел нигде останавливаться.
– И вы пообедали в карете? – спросил Морсер.
– Нет, я спал; я всегда засыпаю, когда мне скучно и нет охоты развлекаться или когда я голоден и нет охоты есть.
– Так вы, значит, можете заставить себя заснуть? – спросил Моррель.
– Почти что так.
– И у вас есть для этого какое-нибудь средство?
– Самое верное.
– Вот что пригодилось бы нам, африканцам, – сказал Моррель, – у нас ведь не всегда бывает пища, а питье – и того реже.
– Несомненно, – сказал Монте-Кристо, – но, к сожалению, мое средство, чудесное для такого человека, как я, живущего совсем особой жизнью, было бы опасно применить в армии; она не проснулась бы в нужную минуту.
– А можно узнать, что это за средство? – спросил Дебрэ.
– Разумеется, – сказал Монте-Кристо, – я не делаю из него тайны: это смесь отличнейшего опиума, за которым я сам ездил в Кантон, чтобы быть уверенным в его качестве, и лучшего гашиша, собираемого между Тигром и Евфратом; их смешивают в равных долях и делают пилюли, которые вы и глотаете, когда нужно. Действие наступает через десять минут. Спросите у барона Франца д’Эпине; он, кажется, пробовал их однажды.
– Да, – сказал Альбер, – он говорил мне; он сохранил о них самое приятное воспоминание.
– Значит, – сказал Бошан, который, как полагается журналисту, был очень недоверчив, – это снадобье у вас всегда при себе?
– Всегда, – отвечал Монте-Кристо.
– Не будет ли с моей стороны нескромностью попросить вас показать нам эти драгоценные пилюли? – продолжал Бошан, надеясь захватить чужестранца врасплох.
– Извольте.
И граф вынул из кармана очаровательную бонбоньерку, выточенную из цельного изумруда, с золотой крышечкой, которая, отвинчиваясь, пропускала шарик зеленоватого цвета величиною с горошину. Этот шарик издавал острый, въедливый запах. В изумрудной бонбоньерке лежало четыре или пять шариков, но она могла вместить и дюжину.
Бонбоньерка обошла стол по кругу, но гости брали ее друг у друга скорее для того, чтобы взглянуть на великолепный изумруд, чем чтобы посмотреть или понюхать пилюли.
– И это угощение вам готовит ваш повар? – спросил Бошан.
– О нет, – сказал Монте-Кристо, – я не доверяю лучших моих наслаждений недостойным рукам. Я неплохой химик и сам приготовляю эти пилюли.
– Великолепный изумруд! – сказал Шато-Рено. – Такого крупного я никогда не видал, хотя у моей матери есть недурные фамильные драгоценности.
– У меня их было три таких, – пояснил Монте-Кристо, – один я подарил падишаху, который украсил им свою саблю; второй – его святейшеству папе, который велел вставить его в свою тиару, против почти равноценного ему, но все же не такого красивого изумруда, подаренного его предшественнику Пию Седьмому императором Наполеоном; третий я оставил себе и велел выдолбить. Это наполовину обесценило его, но так было удобнее для того употребления, которое я хотел из него сделать.
Все с изумлением смотрели на Монте-Кристо; он говорил так просто, что ясно было: его слова либо чистая правда, либо бред безумца; однако изумруд, который он все еще держал в руках, заставлял придерживаться первого из этих предположений.
– Что же дали вам эти два властителя взамен вашего великолепного подарка? – спросил Дебрэ.
– Падишах подарил свободу женщине, – отвечал граф, – святейший папа – жизнь мужчине. Таким образом, раз в жизни мне довелось быть столь же могущественным, как если бы я был рожден для трона.
– И тот, кого вы спасли, был Пеппино, не правда ли? – воскликнул Морсер. – Это к нему вы применили ваше право помилования?
– Все может быть, – ответил, улыбаясь, Монте-Кристо.
– Граф, вы не можете себе представить, как мне приятно слушать вас, – сказал Альбер. – Я уже рекомендовал вас моим друзьям как человека необыкновенного, чародея из «Тысячи и одной ночи», средневекового колдуна; но парижане так склонны к парадоксам, что принимают за плод воображения самые бесспорные истины, когда эти истины не укладываются в рамки их повседневного существования. Вот, например, Бошан ежедневно печатает, а Дебрэ читает, что на бульваре остановили и ограбили запоздавшего члена Жокей-клуба; что на улице Сен-Дени или в Сен-Жерменском предместье убили четырех человек; что поймали десять, пятнадцать, двадцать воров в кафе на бульваре Тампль или в Термах Юлиана; а между тем они отрицают существование разбойников в Мареммах, в римской Кампанье или Понтийских болотах. Пожалуйста, граф, скажите им сами, что я был взят в плен этими разбойниками и что, если бы не ваше великодушное вмешательство, я, по всей вероятности, в настоящую минуту ждал бы в катакомбах Сан-Себастьяно воскресения мертвых, вместо того чтобы угощать их в моем жалком домишке на улице Эльдер.
– Полноте, – сказал Монте-Кристо, – вы обещали мне никогда не вспоминать об этой безделице.
– Я не обещал, – воскликнул Морсер. – Вы смешиваете меня с кем-нибудь другим, кому оказали такую же услугу. Наоборот, прошу вас, поговорим об этом. Может быть, вы не только повторите кое-что из того, что мне известно, но и расскажете многое, чего я не знаю.
– Но, мне кажется, – сказал с улыбкой граф, – вы играли во всей этой истории достаточно важную роль, чтобы знать не хуже меня все, что произошло.
– А если я скажу то, что знаю, вы обещаете рассказать все, чего я не знаю? – спросил Морсер.
– Это будет справедливо, – ответил Монте-Кристо.
– Ну, так вот, – продолжал Морсер, – расскажу, хотя все это очень нелестно для моего самолюбия. Я воображал в течение трех дней, что со мной заигрывает некая маска, которую я принимал за аристократку, происходящую по прямой линии от Туллии или Поппеи, между тем как меня просто-напросто интриговала сельская красотка, чтобы не сказать крестьянка. Скажу больше, я оказался совсем уже простофилей и принял за крестьянку молодого бандита, стройного и безбородого мальчишку лет пятнадцати. Когда я настолько осмелел, что попытался запечатлеть на его невинном плече поцелуй, он приставил к моей груди пистолет и с помощью семи или восьми товарищей повел или, вернее, поволок меня в катакомбы Сан-Себастьяно. Там я увидел их атамана, чрезвычайно ученого человека. Он был занят тем, что читал «Записки Цезаря», и соблаговолил прервать чтение, чтобы заявить мне, что если на следующий день, к шести часам утра, я не внесу в его кассу четырех тысяч пиастров, то в четверть седьмого меня не будет в живых. У Франца есть мое письмо с припиской маэстро Луиджи Вампа. Если вы сомневаетесь, я напишу Францу, чтобы он дал засвидетельствовать подписи. Вот и все, что я знаю; но я не знаю, каким образом вам, граф, удалось снискать столь глубокое уважение римских разбойников, которые мало что уважают. Сознаюсь, мы с Францем были восхищены.
– Все это очень просто. Я знаю знаменитого Луиджи Вампа уже более десяти лет. Как-то, когда он был мальчишкой-пастухом, я дал ему золотую монету за то, что он указал мне дорогу, а он, чтобы не остаться у меня в долгу, отдарил меня кинжалом с резной рукояткой собственной работы; этот кинжал вы, вероятно, видели в моей коллекции оружия. Впоследствии он не то забыл этот обмен подарками – залог дружбы между нами, – не то не узнал меня и пытался взять в плен; но вышло наоборот: я захватил его и еще десяток разбойников. Я мог отдать его в руки римского правосудия, которое всегда действует проворно, а для него особенно постаралось бы, но я не сделал этого: я отпустил их всех с миром.
– С условием, чтобы они больше не грешили, – засмеялся журналист. – И я с удовольствием вижу, что они честно сдержали слово.
– Нет, – возразил Монте-Кристо, – только с тем условием, чтобы они никогда не трогали ни меня, ни моих друзей. Может быть, мои слова покажутся вам странными, господа социалисты, прогрессисты, гуманисты, но я никогда не забочусь о ближних, никогда не пытаюсь защищать общество, которое меня не защищает и вообще занимается мною только тогда, когда может повредить мне. Если я отказываю и обществу и ближнему в уважении и только сохраняю нейтралитет, они все-таки еще остаются у меня в неоплатном долгу.
– Слава богу! – воскликнул Шато-Рено. – Наконец-то я слышу храброго человека, который честно и неприкрыто проповедует эгоизм. Прекрасно, браво, граф!
– По крайней мере откровенно, – сказал Моррель, – но я уверен, что граф не раскаивался, однажды изменив своим принципам, которые он сейчас так решительно высказал.
– В чем же я изменил им? – спросил Монте-Кристо, который время от времени так внимательно взглядывал на Морреля, что бесстрашный молодой воин уже несколько раз опускал глаза под светлым и ясным взором графа.
– Но мне кажется, – возразил Моррель, – что, спасая господина де Морсера, вам совершенно незнакомого, вы служили и ближнему и обществу.
– Коего он является лучшим украшением, – торжественно заявил Бошан, залпом осушая бокал шампанского.
– Вы противоречите себе, граф, – воскликнул Альбер, – вы, самый логичный человек, какого я знаю; и сейчас вам докажу, что вы далеко не эгоист, а, напротив того, филантроп. Вы называете себя сыном Востока, говорите, что вы левантинец, малаец, индус, китаец, дикарь; ваше имя – Синдбад-мореход, граф Монте-Кристо; и вот, едва вы попали в Париж, в вас сказывается основное достоинство или основной недостаток, присущий нам, эксцентричным парижанам: вы приписываете себе не свойственные вам пороки и скрываете свои добродетели.
– Дорогой виконт, – возразил Монте-Кристо, – в моих словах или поступках я не вижу ничего достойного такой похвалы. Вы были не чужой для меня: я был знаком с вами, я уступил вам две комнаты, угощал вас завтраком, предоставил вам один из моих экипажей, мы вместе любовались масками на Корсо и вместе смотрели из окна на Пьяцца-дель-Пополо на казнь, так сильно взволновавшую вас, что вам едва не сделалось дурно. И вот, я спрашиваю вас всех, мог ли я оставить моего гостя в руках этих ужасных разбойников, как вы их называете? Кроме того, как вам известно, когда я спасал вас, у меня была задняя мысль, что вы окажете мне услугу и, когда я приеду во Францию, введете меня в парижский свет. Прежде вы могли думать, что это просто мимолетное предположение, но теперь вы видите, что это чистейшая реальность, и вам придется покориться, чтобы не нарушить вашего слова.
– И я сдержу его, – сказал Морсер, – но боюсь, дорогой граф, что вы будете крайне разочарованы, – ведь вы привыкли к живописным местностям, необычайным приключениям, к фантастическим горизонтам. У нас нет ничего похожего на то, к чему вас приучила ваша богатая событиями жизнь. Монмартр – наш Чимборазо, Монвалериен – наши Гималаи; Гренельская равнина – наша Великая Пустыня, да и тут роют артезианский колодец для караванов. У нас есть воры, и даже много, хоть и не так много, как говорят; но эти воры боятся самого мелкого сыщика куда больше, чем самого знатного вельможи; словом, Франция – страна столь прозаическая, а Париж – город столь цивилизованный, что во всех наших восьмидесяти пяти департаментах (разумеется, я исключаю Корсику из числа французских провинций), – во всех наших департаментах вы не найдете даже небольшой горы, на которой не было бы телеграфа и сколько-нибудь темной пещеры, в которую полицейский комиссар не провел бы газ. Так что я могу оказать вам лишь одну услугу, дорогой граф, и тут я весь в вашем распоряжении: ввести вас всюду, или лично, или через друзей. Впрочем, вам для этого никто не нужен: с вашим именем, с вашим богатством и вашим умом (Монте-Кристо поклонился с легкой иронической улыбкой) человек не нуждается в том, чтобы его представляли, и будет везде хорошо принят. В сущности, я могу быть вам полезен только в одном. Если вам может пригодиться мое знакомство с парижской жизнью, кое-какой опыт в вопросах комфорта и знание магазинов, то я всецело в вашем распоряжении, чтобы помочь вам прилично устроиться. Не смею предложить вам разделить со мной эту квартиру, как вы в Риме разделили со мной свою (хоть я и не проповедую эгоизма, я все же эгоист до мозга костей): здесь, кроме меня самого, не поместилась бы и тень, разве что женская.
– Эта оговорка наводит на мысль о супружестве, – сказал граф. – В самом деле, в Риме вы мне намекали на некие брачные планы; должен ли я поздравить вас с наступающим счастьем?
– Это все еще только планы.
– И весьма неопределенные, – вставил Дебрэ.
– Нисколько, – сказал Морсер, – мой отец очень желает этого, и я надеюсь скоро познакомить вас если не с моей женой, то с невестой: мадемуазель Эжени Данглар.
– Эжени Данглар! – подхватил Монте-Кристо. – Позвольте, ее отец – барон Данглар?
– Да, – отвечал Морсер, – но барон новейшей формации.
– Не все ли равно, – возразил Монте-Кристо, – если он оказал такие услуги государству, что заслужил это отличие.
– Огромные, – сказал Бошан. – Хоть он и был в душе либерал, но в тысяча восемьсот двадцать девятом году провел для Карла Десятого заем в шесть миллионов; за это король сделал его бароном и кавалером Почетного легиона, так что он носит свою награду не в жилетном кармане, как можно было бы думать, но честь честью, в петличке фрака.
– Ах, Бошан, Бошан, – засмеялся Морсер, – приберегите это для «Корсара» и «Шаривари», но при мне пощадите моего будущего тестя.
Потом он обратился к Монте-Кристо:
– Вы сейчас произнесли его имя так, как будто вы знакомы с бароном.
– Я с ним не знаком, – небрежно сказал Монте-Кристо, – но, вероятно, скоро познакомлюсь, потому что мне в его банке открыт кредит банкирскими домами Ричард и Блаунт в Лондоне, Арштейн и Эскелес в Вене и Томсон и Френч в Риме.
Произнося два последних имени, граф искоса взглянул на Морреля.
Если чужестранец думал произвести на Максимилиана Морреля впечатление, то он не ошибся. Максимилиан вздрогнул, как от электрического разряда.
– Томсон и Френч? – сказал он. – Вы знаете этот банкирский дом, граф?
– Это мои банкиры в столице христианского мира, – спокойно ответил граф. – Я могу быть вам чем-нибудь полезен у них?
– Быть может, граф, вы могли бы помочь нам в розысках, оставшихся до сих пор бесплодными. Этот банкирский дом некогда оказал нашей фирме огромную услугу, но почему-то всегда отрицал это.
– Я в вашем распоряжении, – ответил с поклоном Монте-Кристо.
– Однако, – заметил Морсер, – заговорив о господине Дангларе, мы слишком отвлеклись. Речь шла о том, чтобы подыскать графу Монте-Кристо приличное помещение. Давайте подумаем, где поселиться новому гостю великого Парижа?
– В Сен-Жерменском предместье граф может найти недурной особняк с садом, – сказал Шато-Рено.
– Вы только и знаете что свое несносное Сен-Жерменское предместье, Шато-Рено, – сказал Дебрэ. – Не слушайте его, граф, и устройтесь на Шоссе д’Антен: это подлинный Париж.
– Бульвар Оперы, – заявил Бошан, – второй этаж, дом с балконом. Граф велит там положить подушки из серебряной парчи и, дымя чубуком или глотая свои пилюли, будет любоваться дефилирующей перед ним столицей.
– А вам разве ничего не приходит в голову, Моррель, что вы ничего не предлагаете? – спросил Шато-Рено.
– Нет, напротив, – сказал, улыбаясь, молодой человек, – у меня есть одна мысль, но я ждал, не соблазнится ли граф каким-нибудь из ваших блестящих предложений. А теперь я возьму на себя смелость предложить ему небольшую квартирку в прелестном помпадуровском особняке, который вот уже год снимает на улице Меле моя сестра.
– У вас есть сестра? – спросил граф.
– Да, граф, и прекрасная сестра.
– Замужем?
– Уже девятый год.
– И счастлива? – снова спросил граф.
– Так счастлива, как только вообще возможно, – отвечал Максимилиан, – она вышла замуж за человека, которого любила, за того, кто не покинул нас в нашем несчастье – за Эмманюеля Эрбо.
Монте-Кристо чуть заметно улыбнулся.
– Я живу у нее, когда нахожусь в отпуску, – продолжал Максимилиан, – и готов служить вам, граф, вместе с моим зятем, если вам что-либо понадобится.
– Одну минуту! – прервал Альбер, раньше чем Монте-Кристо успел ответить. – Подумайте, что вы делаете, Моррель. Вы хотите заточить путешественника, Синдбада-морехода в семейную обстановку. Человека, который приехал смотреть Париж, вы хотите превратить в патриарха.
– Вовсе нет, – улыбнулся Моррель, – моей сестре двадцать пять лет, зятю – тридцать; они молоды, веселы и счастливы. К тому же граф будет жить отдельно и встречаться с ними, только когда сам пожелает.
– Благодарю вас, благодарю, – сказал Монте-Кристо, – я буду рад познакомиться с вашей сестрой и зятем, если вам угодно оказать мне эту честь, но я не приму ни одного из всех ваших предложений просто потому, что помещение для меня уже готово.
– Как! – воскликнул Морсер. – Неужели вы будете жить в гостинице? Вам будет слишком неуютно!
– Разве я так плохо жил в Риме? – спросил Монте-Кристо.
– Еще бы, в Риме вы истратили на обстановку ваших комнат пятьдесят тысяч пиастров; но не намерены же вы каждый раз идти на такие расходы.
– Меня не это остановило, – отвечал Монте-Кристо, – но я хочу иметь в Париже дом, свой собственный. Я послал вперед своего камердинера, и он, наверное, уже купил дом и велел обставить.
– Так, значит, у вас есть камердинер, который знает Париж? – воскликнул Бошан.
– Он, как и я, в первый раз во Франции; он чернокожий и к тому же немой, – отвечал Монте-Кристо.
– Так это Али? – воскликнул Альбер среди всеобщего удивления.
– Вот именно, Али, мой немой нубиец, которого вы, кажется, видели в Риме.
– Ну, конечно, – отвечал Морсер, – я прекрасно его помню. Но как же вы поручили нубийцу купить дом в Париже и немому – его обставить? Несчастный, наверное, все напутал.
– Напрасно вы так думаете; напротив, я уверен, что он все устроил по моему вкусу; а у меня, как вам известно, вкус довольно необычный. Он уже с неделю как приехал; должно быть, он обегал весь город, проявляя чутье хорошей собаки, которая охотится одна; он знает мои прихоти, мои вкусы, мои потребности; он, наверное, все уже устроил как надо. Он знал, что я приеду сегодня в десять часов утра, и ждал меня с девяти у заставы Фонтенбло. Он передал мне эту бумажку; это мой новый адрес; вот, прочтите.
И Монте-Кристо протянул Альберу листок.
– «Елисейские поля, номер тридцать», – прочел Морсер.
– Вот это оригинально! – вырвалось у Бошара.
– И чисто по-княжески! – прибавил Шато-Рено.
– Как, вы еще не знаете вашего дома? – спросил Дебрэ.
– Нет, – ответил Монте-Кристо, – я уже говорил, что не хотел опаздывать к назначенному часу. Я оделся в карете и вышел из нее у дверей виконта.
Молодые люди переглянулись: они не могли понять, не разыгрывает ли Монте-Кристо комедию, но все слова этого человека, несмотря на их необычайность, дышали такой простотой, что нельзя было предполагать в них лжи, да и зачем ему было лгать?
– Стало быть, – сказал Бошан, – придется нам довольствоваться теми маленькими услугами, которые мы можем оказать графу. Я как журналист открою ему доступ во все театры Парижа.
– Благодарю вас, – сказал, улыбаясь, Монте-Кристо, – я уже велел моему управляющему абонировать в каждом театре по ложе.
– А ваш управляющий тоже нубиец и немой? – спросил Дебрэ.
– Нет, он просто ваш соотечественник, если только корсиканец может считаться чьим-либо соотечественником; вы его знаете, господин де Морсер.
– Наверное, это достойный синьор Бертуччо, который так мастерски нанимает окна?
– Вот именно; и вы видели его, когда оказали мне честь позавтракать у меня. Это славный малый, который был и солдатом и контрабандистом – словом, всем понемногу. Я даже не поручусь, что у него не было когда-нибудь неладов с полицией из-за какого-нибудь пустяка, вроде удара ножом.
– И этого честного гражданина мира вы взяли к себе в управляющие, граф? – спросил Дебрэ. – Сколько он крадет у вас в год?
– Право же, не больше всякого другого, я в этом уверен; но он мне подходит, не признает невозможного, и я держу его.
– Таким образом, – сказал Шато-Рено, – у вас налажено все хозяйство: у вас есть дом на Елисейских полях, прислуга, управляющий, и вам недостает только любовницы.
Альбер улыбнулся: он вспомнил о прекрасной не то албанке, не то гречанке, которую видел в ложе графа в театре Валле и в театре Арджентина.
– У меня есть нечто получше: у меня есть невольница, – сказал Монте-Кристо. – Вы нанимаете ваших любовниц в Опере, в Водевиле, в Варьете, а я купил свою в Константинополе; мне это обошлось дороже, но зато мне больше не о чем беспокоиться.
– Но вы забываете, – заметил, смеясь, Дебрэ, – что мы вольные франки и что ваша невольница, ступив на французскую землю, стала свободна.
– А кто ей это скажет? – спросил Монте-Кристо.
– Да первый встречный.
– Она говорит только по-новогречески.
– Ну, тогда другое дело!
– Но мы, надеюсь, увидим ее? – сказал Бошан. – Или вы, помимо немого, держите и евнухов?
– Нет, – сказал Монте-Кристо, – я еще не дошел до этого в своем ориентализме: все, кто меня окружает, вольны в любую минуту покинуть меня и, сделав это, уже не будут нуждаться ни во мне, ни в ком-либо другом; вот поэтому, может быть, они меня и не покидают.
Собеседники уже давно перешли к десерту и к сигарам.
– Дорогой мой, – сказал, вставая, Дебрэ, – уже половина третьего; ваш гость очарователен, но нет такого приятного общества, с которым не надо было бы расставаться, иногда его приходится даже менять на неприятное; мне пора в министерство. Я поговорю о графе с министром, надо же нам узнать, кто он такой.
– Берегитесь, – отвечал Морсер, – самые проницательные люди отступили перед этой загадкой.
– Нам отпускают три миллиона на полицию; правда, они почти всегда оказываются израсходованными заранее, но на это дело пятьдесят тысяч франков, во всяком случае, наберется.
– А когда вы узнаете, кто он, вы мне скажете?
– Непременно. До свидания, Альбер; господа, имею честь кланяться.
И, выйдя в прихожую, Дебрэ громко крикнул:
– Велите подавать!
– Очевидно, – сказал Бошан Альберу, – я так и не попаду в Палату, но моим читателям я преподнесу кое-что получше речи господина Данглара.
– Ради бога, Бошан, – отвечал Морсер, – ни слова, умоляю вас, не лишайте меня привилегии показать его. Не правда ли, занятный человек?
– Больше того, – откликнулся Шато-Рено, – это поистине один из необыкновеннейших людей, каких я когда-либо встречал. Вы идете, Моррель?
– Сейчас, я только передам мою карточку графу, он так любезен, что обещает заехать к нам, на улицу Меле, четырнадцать.
– Могу вас заверить, что не премину это сделать, – с поклоном отвечал граф.
И Максимилиан Моррель вышел с бароном Шато-Рено, оставив Монте-Кристо вдвоем с Морсером.
Оставшись наедине с Монте-Кристо, Альбер сказал:
– Граф, разрешите мне приступить к моим обязанностям чичероне и показать вам образчик квартиры холостяка. Вам, привыкшему к итальянским дворцам, будет интересно высчитать, на пространстве скольких квадратных футов может поместиться молодой парижанин, который, по здешним понятиям, живет не так уж плохо. Переходя из комнаты в комнату, мы будем отворять окна, чтобы вы не задохнулись.
Монте-Кристо уже видел столовую и нижнюю гостиную. Альбер прежде всего повел его в свою студию; как читатель помнит, это была его любимая комната.
Монте-Кристо был достойный ценитель всего того, что в ней собрал Альбер: старинные лари, японский фарфор, восточные ткани, венецианское стекло, оружие всех стран; все это было ему знакомо, и он с первого же взгляда определял век, страну и происхождение вещи. Морсер думал, что ему придется давать объяснения, а вышло так, что он сам, под руководством графа, проходил курс археологии, минералогии и естественной истории. Они спустились во второй этаж. Альбер ввел своего гостя в гостиную. Стены здесь были увешаны произведениями современных художников. Тут были пейзажи Дюпре: высокие камыши, стройные деревья, ревущие коровы и чудесные небеса; были арабские всадники Делакруа в длинных белых бурнусах, с блестящими поясами, с вороненым оружием; кони бешено грызлись, а люди бились железными палицами; были акварели Буланже – «Собор Парижской богоматери», изображенный с той силой, которая равняет живописца с поэтом; были холсты Диаса, цветы которого прекраснее живых цветов и солнце ослепительнее солнца в небе; были тут и рисунки Декана, столь же яркие, как и у Сальватора Розы, но поэтичнее; были пастели Жиро и Мюллера, изображавшие детей с ангельскими головками и женщин с девственными лицами; были страницы, вырванные из восточного альбома Доза, – карандашные наброски, сделанные им в несколько секунд, верхом на верблюде или под куполом мечети, – словом, все, что современное искусство может дать взамен погибшего и отлетевшего искусства прошлых веков.
Альбер надеялся хоть теперь чем-нибудь поразить странного чужеземца, но, к немалому его удивлению, граф, не читая подписей, к тому же иногда представленных только инициалами, сразу же называл автора каждой вещи, и видно было, что он не только знал каждое из этих имен, но успел оценить и изучить талант каждого мастера.
Из гостиной перешли в спальню; это был образец изящества и вместе с тем строгого вкуса: здесь сиял в матово-золотой раме всего лишь один портрет, но он был подписан Леопольдом Робером.
Портрет тотчас же привлек внимание графа Монте-Кристо; он поспешно подошел и остановился перед ним.
Это был портрет женщины лет двадцати пяти, смуглой, с огненным взглядом из-под полуопущенных век; она была в живописном костюме каталанской рыбачки, в красном с черным корсаже и с золотыми булавками в волосах; взор ее обращен был к морю, и ее стройный силуэт четко выделялся на лазурном фоне неба и волн.
В комнате было темно, иначе Альбер заметил бы, какая смертельная бледность покрыла лицо графа и как нервная дрожь пробежала по его плечам и груди.
Прошла минута молчания, Монте-Кристо не отрывал взгляда от картины.
– Ваша возлюбленная прелестна, виконт, – сказал он наконец совершенно спокойным голосом, – и этот костюм, очевидно маскарадный, ей очень идет.
– Я не простил бы вам этой ошибки, – сказал Альбер, – если бы возле этого портрета висел какой-нибудь другой. Вы не знаете моей матери, граф; это ее портрет, он сделан по ее желанию, лет шесть или восемь тому назад. Костюм, по-видимому, придуман, но сходство изумительное, – я как будто вижу свою мать такой, какой она была в тысяча восемьсот тридцатом году. Графиня заказала этот портрет в отсутствие моего отца. Она, вероятно, думала сделать ему приятный сюрприз, но отцу портрет почему-то не понравился; и даже мастерство живописца не могло победить его антипатий, – а ведь это, как вы сами видите, одно из лучших произведений Леопольда Робера. Правда, между нами говоря, господин де Морсер – один из самых ревностных пэров, заседающих в Люксембургском дворце, известный знаток военного дела, но весьма посредственный ценитель искусств. Зато моя мать понимает живопись и сама прекрасно рисует; она слишком ценила это мастерское произведение, чтобы расстаться с ним совсем, и подарила его мне, чтобы оно реже попадалось на глаза отцу. Его портрет, кисти Гро, я вам тоже покажу. Простите, что я передаю вам эти домашние мелочи; но так как я буду иметь честь представить вас графу, я говорю вам все это, чтобы вы невзначай не похвалили при нем портрет матери. К тому же он пагубно действует на мою мать: когда она приходит ко мне, она не может смотреть на него без слез. Впрочем, недоразумение, возникшее из-за этого портрета между графом и графиней, было единственным между ними; они женаты уже больше двадцати лет, но привязаны друг к другу, как в первый день.
Монте-Кристо кинул быстрый взгляд на Альбера, как бы желая отыскать тайный смысл в его словах, но видно было, что молодой человек произнес их без всякого умысла.
– Теперь, граф, – сказал Альбер, – вы видели все мои сокровища; разрешите предложить их вам, сколь они ни ничтожны; прошу вас, будьте здесь как дома. Чтобы вы еще лучше освоились, я провожу вас к господину де Морсеру. Я еще из Рима написал ему о том, что вы для меня сделали, и о вашем обещании меня посетить; мои родители с нетерпением ждут возможности поблагодарить вас. Я знаю, граф, вы человек пресыщенный, и семейные сцены не слишком трогают Синдбада-морехода; вы столько видели. Но примите мое предложение и смотрите на него как на вступление в парижскую жизнь: она вся состоит из обмена любезностями, визитов и представлений.
Монте-Кристо молча поклонился; он, по-видимому, принимал это предложение без радости и без неудовольствия, как одну из светских условностей, исполнять которые надлежит всякому воспитанному человеку. Альбер позвал своего камердинера и велел доложить графу и графине де Морсер о том, что к ним желает явиться граф Монте-Кристо.
Альбер и граф последовали за ним.
Войдя в прихожую графа, вы прежде всего замечали над дверью в гостиную гербовый щит, который своей богатой оправой и полным соответствием с отделкой всей комнаты свидетельствовал о том значении, какое владелец дома придавал этому гербу.
Монте-Кристо остановился перед щитом и внимательно осмотрел его.
– По лазоревому полю семь золотых мерлеток, расположенных снопом. Это, конечно, ваш фамильный герб, виконт? – спросил он. – Если не считать того, что я знаком с геральдическими фигурами и поэтому кое-как разбираюсь в гербах, я плохой знаток геральдики; ведь я граф случайный, сфабрикованный в Тоскане за учреждение командорства святого Стефана, и, пожалуй, не принял бы титула, если бы мне не твердили, что, когда много путешествуешь, это совершенно необходимо. Надо же иметь что-нибудь на дверцах кареты, хотя бы для того, чтобы таможенные чиновники вас не осматривали. Поэтому извините, что я предлагаю вам такой вопрос.
– В нем нет ничего нескромного, – отвечал Морсер с простотой полнейшей убежденности. – Вы угадали: это наш герб, то есть родовой герб моего отца; но он, как видите, соединен с другим гербом – серебряная башня в червленом поле; это родовой герб моей матери. По женской линии я испанец, но род Морсеров – французский и, как мне приходилось слышать, один из древнейших на юге Франции.
– Да, – сказал Монте-Кристо, – это и показывают мерлетки. Почти все вооруженные пилигримы, отправлявшиеся на завоевание Святой земли, избрали своим гербом или крест – знак их миссии, или перелетных птиц – знак дальнего пути, который им предстоял и который они надеялись совершить на крыльях веры. Кто-нибудь из ваших предков с отцовской стороны, вероятно, участвовал в одном из крестовых походов; если даже это был поход Людовика Святого, то и тогда мы придем к тринадцатому веку, что вовсе не плохо.
– Очень возможно, – сказал Морсер, – у моего отца в кабинете есть наше родословное древо, которое нам все это объяснит. Я когда-то составил к нему комментарии, в которых даже д’Озье и Жокур нашли бы для себя немало поучительного. Теперь я к этому остыл, но должен вам сказать, как чичероне, что у нас, при нашем демократическом правительстве, начинают сильно интересоваться этими вещами.
– В таком случае ваше правительство должно было выбрать в своем прошлом что-нибудь получше тех двух вывесок, которые я видел на ваших памятниках и которые лишены всякого геральдического смысла. Что же касается вас, виконт, вы счастливее вашего правительства, потому что ваш герб прекрасен и волнует воображение. Да, вы и провансалец и испанец; этим и объясняется, – если портрет, который вы мне показывали, похож, – чудесный смуглый цвет лица благородной каталанки, который так восхитил меня.
Надо было быть Эдипом или даже самим сфинксом, чтобы разгадать иронию, которую граф вложил в эти слова, казалось бы, проникнутые самой изысканной учтивостью; так что Морсер поблагодарил его улыбкой и, пройдя вперед, чтобы указать ему дорогу, распахнул дверь, находившуюся под гербом и ведшую, как мы уже сказали, в гостиную.
На самом видном месте в этой гостиной висел портрет мужчины лет тридцати пяти – восьми, в генеральском мундире, с эполетами жгутом – знак высокого чина, с крестом Почетного легиона на шее, что указывало на командорский ранг, и со звездами на груди: справа – ордена Спасителя, а слева – Карла III, из чего можно было заключить, что изображенная на этом портрете особа сражалась в Греции и Испании или, что в смысле знаков отличия равносильно, исполняла в этих странах какую-либо дипломатическую миссию.
Монте-Кристо был занят тем, что так же подробно, как и первый, рассматривал этот портрет, как вдруг отворилась боковая дверь, и появился сам граф де Морсер.
Это был мужчина лет сорока пяти, но на вид ему казалось по меньшей мере пятьдесят; его черные усы и брови выглядели странно в контрасте с почти совсем белыми волосами, остриженными по-военному; он был в штатском, и полосатая ленточка в его петлице напоминала о разнообразных пожалованных ему орденах. Осанка его была довольно благородна, и вошел он с очень радушным видом. Монте-Кристо не сделал ни шагу ему навстречу; казалось, ноги его приросли к полу, а глаза впились в лицо графа де Морсера.
– Отец, – сказал Альбер, – имею честь представить вам графа Монте-Кристо, великодушного друга, которого, как вы знаете, я имел счастье встретить в трудную минуту.
– Граф у нас желанный гость, – сказал граф де Морсер, с улыбкой приветствуя Монте-Кристо. – Он сохранил нашей семье ее единственного наследника, и мы ему безгранично благодарны.
С этими словами граф де Морсер указал Монте-Кристо на кресло и сел против окна.
Монте-Кристо, усаживаясь в предложенное ему кресло, постарался остаться в тени широких бархатных занавесей, чтобы незаметно читать на усталом и озабоченном лице графа повесть тайных страданий, запечатлевшихся в каждой из его преждевременных морщин.
– Графиня одевалась, когда виконт прислал ей сказать, что она будет иметь удовольствие познакомиться с вами, – сказал Морсер. – Через десять минут она будет здесь.
– Для меня большая честь, – сказал Монте-Кристо, – в первый же день моего приезда в Париж встретиться с человеком, заслуги которого равны его славе и к которому судьба, в виде исключения, была справедлива; но, быть может, на равнинах Митиджи или в горах Атласа она готовит вам еще и маршальский жезл?
– О нет, – возразил, слегка краснея, Морсер, – я оставил службу, граф. Возведенный во время Реставрации в звание пэра, я участвовал в первых походах и служил под началом маршала де Бурмона; я мог, следовательно, рассчитывать на высшую командную должность, и кто знает, что произошло бы, оставайся на троне старшая ветвь! Но, как видно, Июльская революция была столь блестяща, что могла позволить себе быть неблагодарной по отношению ко всем заслугам, не восходившим к императорскому периоду. Поэтому мне пришлось подать в отставку; кто, как я, добыл эполеты на поле брани, тот не умеет маневрировать на скользком паркете гостиных. Я бросил военную службу, занялся политикой, промышленностью, изучал прикладные искусства. Я всегда интересовался этими вещами, но за двадцать лет службы не имел времени всем этим заниматься.
– Вот откуда превосходство вашего народа над другими, граф, – отвечал Монте-Кристо. – Вы, потомок знатного рода, обладатель крупного состояния, пошли добывать первые чины, служа простым солдатом; это случается редко; и, став генералом, пэром Франции, командором Почетного легиона, вы начинаете учиться чему-то новому не ради наград, но только для того, чтобы принести пользу своим ближним… Да, это прекрасно; скажу больше, поразительно.
Альбер смотрел и слушал с удивлением: такой энтузиазм в Монте-Кристо был для него неожиданностью.
– К сожалению, мы, в Италии, не таковы, – продолжал чужестранец, как бы желая рассеять чуть заметную тень, которую вызвали его слова на лице Морсера, – мы растем так, как свойственно нашей породе, и всю жизнь сохраняем ту же листву, тот же облик и нередко ту же бесполезность.
– Но для такого человека, как вы, Италия – неподходящее отечество, – возразил граф де Морсер. – Франция раскрывает вам свои объятия; ответьте на ее призыв. Она не всегда неблагодарна; она дурно обходится со своими детьми, но по большей части радушно встречает иноземцев.
– Видно, что вы не знаете графа Монте-Кристо, отец, – прервал его с улыбкой Альбер. – То, что может его удовлетворить, находится за пределами нашего мира; он не гонится за почестями и берет от них только то, что умещается в паспорте.
– Вот самое верное суждение обо мне, которое я когда-либо слышал, – заметил Монте-Кристо.
– Граф имел возможность устроить свою жизнь, как хотел, – сказал граф де Морсер со вздохом, – и выбрал дорогу, усеянную цветами.
– Вот именно, – ответил Монте-Кристо с улыбкой, которой не передал бы ни один живописец и не объяснил бы ни один физиономист.
– Если бы я не боялся вас утомить, – сказал генерал, явно очарованный обращением гостя, – я повел бы вас в Палату; сегодняшнее заседание любопытно для всякого, кто не знаком с нашими современными сенаторами.
– Я буду вам очень признателен, если вы мне это предложите в другой раз, но сегодня я надеюсь быть представленным графине, и я подожду.
– А вот и матушка! – воскликнул виконт.
И Монте-Кристо, быстро обернувшись, увидел на пороге гостиной г-жу де Морсер; она стояла в дверях, противоположных тем, в которые вошел ее муж, неподвижная и бледная; когда Монте-Кристо повернулся к ней, она опустила руку, которою почему-то опиралась на золоченый наличник двери. Она стояла там уже несколько секунд и слышала последние слова гостя.
Тот встал и низко поклонился графине, которая молча, церемонно ответила на его поклон.
– Что с вами, графиня? – спросил граф де Морсер. – Вы нездоровы? Может быть, здесь слишком жарко?
– Матушка, вам дурно? – воскликнул виконт, бросаясь к Мерседес.
Она поблагодарила их улыбкой.
– Нет, – сказала она, – просто меня взволновала встреча с графом. Ведь если бы не он, мы были бы теперь погружены в печаль и траур. Граф, – продолжала она, подходя к нему с величием королевы, – я обязана вам жизнью моего сына, и за это благодеяние я от всего сердца благословляю вас. Я счастлива, что могу наконец высказать вам свою благодарность.
Граф снова поклонился, еще ниже, чем в первый раз, и был еще бледнее, чем Мерседес.
– Вы слишком великодушны, графиня, – сказал он необычайно мягко и почтительно. – Я ничего необыкновенного не сделал. Спасти человека, избавить отца от мучений, а женщину от слез – вовсе не доброе дело, это человеческий долг.
– Как счастлив мой сын, что у него такой друг, как вы, граф, – с глубоким чувством ответила г-жа де Морсер. – Я благодарю бога, что он так судил.
И Мерседес подняла к небу свои прекрасные глаза с выражением бесконечной благодарности; графу даже показалось, будто в них блеснули слезы.
Г-н де Морсер подошел к ней.
– Я уже просил у графа прощения, что должен оставить его, – сказал он. – Надеюсь, вы также попросите его извинить меня. Заседание открывается в два часа, теперь три, а я должен выступать.
– Поезжайте, я постараюсь, чтобы наш гость не скучал в ваше отсутствие, – сказала графиня все еще взволнованным голосом. – Граф, – продолжала она, обращаясь к Монте-Кристо, – не окажете ли вы нам честь провести у нас весь день?
– Я очень благодарен вам, графиня, поверьте мне. Но я вышел у ваших дверей из дорожной кареты. Я еще не знаю, как меня устроили в Париже, даже едва знаю где. Это, конечно, пустяки, но все-таки я немного беспокоюсь.
– Но вы обещаете по крайней мере доставить нам это удовольствие в другой раз? – спросила графиня.
Монте-Кристо поклонился молча, и его поклон можно было принять за знак согласия.
– В таком случае я вас не удерживаю, – сказала графиня, – я не хочу, чтобы моя благодарность обращалась в неделикатность или назойливость.
– Дорогой граф, – сказал Альбер, – если вы разрешите, я постараюсь отплатить вам в Париже за вашу любезность в Риме и предоставлю в ваше распоряжение мою карету, пока вы еще не обзавелись выездом.
– Весьма благодарен, виконт, – сказал Монте-Кристо, – но я надеюсь, что Бертуччо провел не без пользы четыре с половиной часа, которыми он располагал, и что у ваших дверей меня ждет какой-нибудь экипаж.
Альбер привык к повадкам графа, знал, что тот, как Нерон, всегда гонится за невозможным, и потому уже ничему не удивлялся; он только хотел лично удостовериться в том, как исполнены приказания графа, и проводил его до дверей.
Монте-Кристо не ошибся: как только он вышел в прихожую графа де Морсера, лакей, тот самый, который в Риме приносил Альберу и Францу визитную карточку графа, бросился вон, и когда знатный путешественник показался на крыльце, его уже в самом деле ждал экипаж. Это была двухместная карета работы Келлера и в нее была запряжена та самая пара, которую Дрэй накануне, как то было известно всем парижским щеголям, отказался уступить за восемнадцать тысяч франков.
– Виконт, – сказал граф Альберу, – я не приглашаю вас сейчас к себе, потому что там пока все сделано наскоро, а, как вы знаете, я дорожу репутацией человека, умеющего устроиться с удобством даже во временном жилище. Дайте мне день сроку и затем позвольте пригласить вас. Тогда я буду вполне уверен, что не нарушу законов гостеприимства.
– Если вы просите один день, граф, то я могу быть уверен, что вы покажете мне не дом, а дворец. Положительно вам служит какой-нибудь добрый гений.
– Что ж, пусть думают так, – отвечал Монте-Кристо, ставя ногу на обитую бархатом подножку своей великолепной кареты, – это обеспечит мне некоторый успех у дам.
Граф сел в карету, дверца захлопнулась, и лошади понеслись галопом, но все же он успел заметить, как чуть заметно дрогнули занавески в окне гостиной, где он оставил г-жу де Морсер.
Когда Альбер вернулся к матери, то застал ее в будуаре, в глубоком бархатном кресле; комната была погружена в полумрак, только кое-где мерцали блики на вазах и по углам золоченых рам.
Альбер не мог рассмотреть лицо графини, терявшееся в дымке газа, который она накинула на голову; но ему показалось, что голос ее дрожит; к благоуханию роз и гелиотропов, наполнявших жардиньерку, примешивался острый и едкий запах нюхательной соли; и в самом деле Альбер с беспокойством заметил, что флакон графини вынут из шагреневого футляра и лежит в одной из плоских ваз, стоящих на камине.
– Вы больны? – воскликнул он, подходя к матери. – Вам стало дурно, пока я уходил?
– Нисколько, Альбер; но все эти розы, туберозы и померанцевые цветы так сильно пахнут теперь, когда настали жаркие дни…
– В таком случае надо их вынести, – сказал Морсер, дергая шнур звонка. – Вам в самом деле нездоровится; уже когда вы вошли в гостиную, вы были очень бледны.
– Очень бледна?
– Это вам к лицу, но мы с отцом испугались.
– Отец сказал тебе об этом? – быстро спросила Мерседес.
– Нет, но он сказал вам самой, помните?
– Не помню, – сказала графиня.
Вошел лакей; он явился на звонок Альбера.
– Вынесите цветы в переднюю, – сказал виконт, – они беспокоят графиню.
Лакей повиновался.
Пока он переносил цветы, длилось молчание.
– Что это за имя – Монте-Кристо? – спросила графиня, когда лакей унес последнюю вазу. – Фамилия или название поместья, или просто титул?
– Мне кажется, это только титул. Граф купил остров в Тосканском архипелаге и, судя по тому, что он говорил сегодня утром, учредил командорство. Вы ведь знаете, что это принято относительно ордена Святого Стефана во Флоренции, Святого Георгия в Парме и даже для Мальтийского креста. Впрочем, он и не чванится своим дворянством, называет себя случайным графом, хотя в Риме все убеждены, что он очень знатный вельможа.
– У него прекрасные манеры, – сказала графиня, – по крайней мере так мне показалось в те несколько минут, что я его видела.
– О, его манеры безукоризненны, они превосходят все, что я видел наиболее аристократического среди представителей трех самых гордых дворянств Европы: английского, испанского и немецкого.
Графиня задумалась, но после короткого колебания продолжала:
– Ведь ты видел, дорогой… я спрашиваю, как мать, ты понимаешь… ты видел графа Монте-Кристо у него в доме; ты проницателен, знаешь свет, у тебя больше такта, чем обычно бывает в твоем возрасте; считаешь ли ты графа тем, чем он кажется?
– А чем он кажется?
– Ты сам сейчас сказал: знатным вельможей.
– Так о нем думают.
– А что думаешь ты?
– Я, признаться, не составил себе о нем определенного мнения; думаю, что он мальтиец.
– Я спрашиваю не о его происхождении, а о нем самом как о человеке.
– А, это другое дело; мне с его стороны пришлось видеть столько странного, что я склонен рассматривать его как байроновского героя, которого несчастье отметило роковой печатью, как какого-нибудь Манфреда, или Лару, или Вернера, – словом, как обломок какого-нибудь древнего рода, лишенный наследия своих отцов и вновь обретший богатство силою своего предприимчивого гения, вознесшего его выше законов общества.
– Ты хочешь сказать…
– Я хочу сказать, что Монте-Кристо – остров в Средиземном море, без жителей, без гарнизона, убежище контрабандистов всех наций и пиратов со всего света. Как знать, может быть, эти достойные дельцы платят своему хозяину за гостеприимство?
– Это возможно, – сказала графиня в раздумье.
– Но контрабандист он или нет, – продолжал Альбер, – во всяком случае, граф Монте-Кристо – человек замечательный. Я уверен, вы согласитесь с этим, потому что сами его видели. Он будет иметь огромный успех в парижских гостиных. Не далее как сегодня утром у меня он начал свое вступление в свет тем, что поразил всех, даже самого Шато-Рено.
– А сколько ему может быть лет? – спросила Мерседес, видимо, придавая этому вопросу большое значение.
– Лет тридцать пять – тридцать шесть.
– Так молод! Не может быть! – сказала Мерседес, отвечая одновременно и на слова Альбера, и на свою собственную мысль.
– А между тем это так. Несколько раз он говорил мне, и, конечно, непреднамеренно: «Тогда мне было пять лет, тогда-то десять, а тогда-то двенадцать». Я из любопытства сравнивал числа, и они всегда совпадали. Очевидно, этому странному человеку, возраст которого не поддается определению, в самом деле тридцать пять лет. К тому же припомните, какие у него живые глаза, какие черные волосы; он бледен, но на лбу его нет ни одной морщины; это не только сильный человек, но и молодой еще.
Графиня опустила голову, словно поникшую от тяжести горьких дум.
– И этот человек дружески относится к тебе, Альбер? – с волнением спросила она.
– Мне кажется, да.
– А ты… ты тоже любишь его?
– Он мне нравится, что бы ни говорил Франц д’Эпине, который хотел уверить меня, что это выходец с того света.
Графиня вздрогнула.
– Альбер, – сказала она изменившимся голосом, – я всегда предостерегала тебя от новых знакомств. Теперь ты уже взрослый и сам мог бы давать мне советы; однако я повторяю: будь осторожен.
– И все-таки, для того чтобы ваш совет мог принести мне пользу, дорогая, мне следовало бы заранее знать, чего остерегаться. Граф не играет в карты, пьет только воду, подкрашенную каплей испанского вина; он, по всей видимости, так богат, что, если бы он попросил у меня взаймы, мне оставалось бы только расхохотаться ему в лицо; чего же мне опасаться с его стороны?
– Ты прав, – отвечала графиня, – мои опасения вздорны, тем более что дело идет о человеке, который спас тебе жизнь. Кстати, Альбер, хорошо ли отец его принял? Нам надо быть исключительно внимательными к графу. Твой отец часто занят, озабочен делами и, может быть, невольно…
– Он был безукоризнен, – прервал Альбер. – Скажу больше: ему, по-видимому, очень польстили чрезвычайно удачные комплименты, которые граф сказал ему так кстати, как будто знает его лет тридцать. Все эти лестные замечания, несомненно, были приятны отцу, – прибавил Альбер, смеясь, – так что они расстались наилучшими друзьями, и отец даже хотел повезти графа в Палату, чтобы тот послушал его речь.
Графиня ничего не ответила; она так глубоко задумалась, что даже закрыла глаза. Альбер, стоя перед нею, смотрел на нее с той сыновней любовью, которая бывает особенно нежна и проникновенна, когда мать еще молода и красива; увидев, что она закрыла глаза, и прислушавшись к ее ровному дыханию, он решил, что она заснула, на цыпочках вышел и осторожно прикрыл за собой дверь.
– Это не человек, а дьявол, – прошептал он, качая головой, – я еще в Риме предсказывал, что его появление произведет сенсацию в обществе; теперь меру его влияния показывает непогрешимый термометр: если моя мать обратила на него внимание, значит – он, бесспорно, замечательный человек.
И он отправился в свою конюшню не без тайной досады на то, что граф Монте-Кристо, не пошевельнув пальцем, получил запряжку, перед которой в глазах знатоков его собственные гнедые отодвигались на второе место.
– Положительно, – сказал он, – равенства людей не существует; надо будет попросить отца развить эту мысль в Верхней палате.
Между тем граф прибыл к себе; на дорогу ушло шесть минут. Этих шести минут было достаточно, чтобы на него обратили внимание десятка два молодых людей, знавших цену этой запряжки, которую им было не под силу приобрести самим. Они пустили в галоп своих лошадей, чтобы хоть мельком взглянуть на великолепного вельможу, позволяющего себе покупать лошадей по десять тысяч франков каждая.
Дом, выбранный Али для городской квартиры Монте-Кристо, находился на правой стороне Елисейских полей, если ехать в гору, и был расположен между двором и садом. Густая группа деревьев, возвышавшаяся посреди двора, закрывала часть фасада; по правую и по левую сторону этой группы простирались, подобно двум рукам, две аллеи, служившие для проезда экипажей от ворот к двойному крыльцу, на каждой ступени которого по углам стояли фарфоровые вазы, полные цветов. Дом одиноко стоял посреди большого открытого пространства; кроме парадного крыльца, был еще и другой выход, на улицу Понтье.
Прежде чем кучер успел кликнуть привратника, тяжелые ворота распахнулись; графа увидели издали, а в Париже, так же как и в Риме, да и вообще всюду, ему прислуживали с молниеносной быстротой. Так что кучер, не умеряя бега лошадей, въехал во двор и описал полукруг, ворота за ним захлопнулись раньше, чем замер скрип колес на песке аллеи.
Карета остановилась с левой стороны крыльца, и у ее дверцы очутились два человека: один из них был Али, с самой искренней радостью улыбавшийся своему господину и вознагражденный всего только взглядом Монте-Кристо; второй почтительно поклонился и протянул руку, как бы желая помочь графу выйти из кареты.
– Благодарю вас, Бертуччо, – сказал граф, легко соскакивая с трех ступенек подножки. – А нотариус?
– Ждет в маленькой гостиной, ваше сиятельство, – отвечал Бертуччо.
– А визитные карточки, которые вы должны были заказать, как только узнаете номер дома?
– Ваше сиятельство, они уже готовы; я был у лучшего гравера в Пале-Рояле, и он сделал их при мне; первая изготовленная карточка была немедленно же, как вы приказали, отнесена к господину барону Данглару, депутату, улица Шоссе д’Антен, номер семь, остальные лежат в спальне вашего сиятельства на камине.
– Хорошо. Который час?
– Четыре часа.
Монте-Кристо отдал перчатки, шляпу и трость тому лакею-французу, который кинулся из передней графа де Морсера позвать экипаж, затем он прошел в маленькую гостиную следом за Бертуччо, который указывал ему дорогу.
– Какие жалкие статуи в этой передней, – сказал Монте-Кристо. – Я надеюсь, что их уберут отсюда.
Бертуччо молча поклонился.
Как и сказал управляющий, нотариус ожидал в маленькой гостиной.
Это был человек с достойной внешностью столичного конторщика, возвысившегося до блестящего положения пригородного нотариуса.
– Вам поручено вести переговоры о продаже загородного дома, который я собираюсь купить? – спросил Монте-Кристо.
– Да, господин граф, – ответил нотариус.
– Купчая готова?
– Да, господин граф.
– Она у вас с собой?
– Вот она.
– Превосходно. А где этот дом, который я покупаю? – небрежно спросил Монте-Кристо, обращаясь не то к Бертуччо, не то к нотариусу.
Управляющий жестом показал, что не знает.
Нотариус с изумлением взглянул на Монте-Кристо.
– Как? – сказал он. – Господин граф не знает, где находится тот дом, который он покупает?
– Признаться, не знаю, – отвечал граф.
– Граф не видал его?
– Как я мог его видеть? Я только сегодня утром приехал из Кадикса, никогда раньше не бывал в Париже, и даже во Франции я в первый раз.
– Это другое дело, – сказал нотариус. – Дом, который граф собирается купить, находится в Отейле.
Бертуччо побледнел, услышав эти слова.
– А где это Отейль? – спросил граф.
– В двух шагах отсюда, граф, – отвечал нотариус. – Сейчас же за Пасси; прелестное место, посреди Булонского леса.
– Так близко? – сказал Монте-Кристо. – Какой же это загородный дом? Какого же вы черта, Бертуччо, выбрали мне дом у самой заставы?
– Я! – воскликнул Бертуччо с необычной поспешностью. – Помилуйте! Ваше сиятельство никогда не поручали мне выбирать вам загородный дом; может быть, ваше сиятельство соизволит вспомнить.
– Да, правда, – сказал Монте-Кристо, – теперь припоминаю; я прочел в газете объявление, и меня соблазнили обманчивые слова: «загородный дом».
– Еще не поздно, – живо заговорил Бертуччо, – и, если вашему сиятельству будет угодно поручить мне поискать в другом месте, я найду что-нибудь лучшее, либо в Ангеле, либо в Фонтенэ-Роз, либо в Бельвю.
– В общем, это не важно, – небрежно возразил Монте-Кристо, – раз уж есть этот дом, пусть он и остается.
– И ваше сиятельство совершенно правы, – подхватил нотариус, боявшийся лишиться вознаграждения, – это прелестная усадьба: проточная вода, густые рощи, уютный дом, хоть и давно заброшенный, не говоря уж об обстановке; она хоть и не новая, но представляет довольно большую ценность, особенно в наше время, когда старинные вещи в моде. Прошу меня извинить, но мне кажется, что ваше сиятельство тоже разделяет современный вкус.
– Продолжайте, не стесняйтесь, – сказал Монте-Кристо. – Так это приличный дом?
– Граф, он не только приличен, он прямо-таки великолепен.
– Что ж, не следует упускать такой случай, – сказал Монте-Кристо. – Давайте сюда купчую, господин нотариус.
И он быстро подписал бумагу, бросив только взгляд на тот пункт, где были указаны местонахождение дома и имена владельцев.
– Бертуччо, – сказал он, – принесите господину нотариусу пятьдесят тысяч франков.
Управляющий нетвердым шагом вышел и возвратился с пачкой банковых билетов; нотариус пересчитал их с тщательностью человека, знающего, что в эту сумму включен его гонорар.
– Теперь, – спросил граф, – мы покончили со всеми формальностями?
– Со всеми, господин граф.
– Ключи у вас?
– Они у привратника, который стережет дом; но вот приказ, по которому он введет вас во владение.
– Очень хорошо.
И Монте-Кристо кивнул нотариусу головой, что означало: «Вы мне больше не нужны, можете идти».
– Но мне кажется, – решился сказать честный нотариус, – господин граф ошибся; мне, со всеми издержками, следует только пятьдесят тысяч.
– А ваше вознаграждение?
– Входит в эту сумму, господин граф.
– Но вы приехали сюда из Отейля?
– Да, конечно.
– Так надо же заплатить вам за беспокойство, – сказал граф.
И движением руки он отпустил его.
Нотариус вышел, пятясь задом и кланяясь до земли; в первый раз, с тех пор как он был внесен в списки нотариусов, встречал он такого клиента.
– Проводите господина нотариуса, – сказал граф управляющему.
Бертуччо вышел.
Оставшись один, граф тотчас же вынул из кармана запирающийся на замок бумажник и отпер его ключиком, который он носил на шее и с которым никогда не расставался.
Порывшись в бумажнике, он остановился на листке бумаги, на котором были сделаны кое-какие заметки, и сличил их с лежавшей на столе купчей, словно проверяя свою память.
– Отейль, улица Фонтен, номер двадцать восемь; так и есть, – сказал он. – Теперь вопрос: насколько можно верить признанию, сделанному под влиянием религиозного страха или страха физического? Впрочем, через час я все узнаю.
– Бертуччо! – крикнул он, ударяя чем-то вроде маленького молоточка со складной ручкой по звонку, который издал резкий, протяжный звук, похожий на звук тамтама. – Бертуччо!
На пороге появился управляющий.
– Господин Бертуччо, – сказал граф, – вы мне когда-то говорили, что вы бывали во Франции?
– Да, ваше сиятельство, в некоторых местах бывал.
– Вы, вероятно, знакомы с окрестностями Парижа?
– Нет, ваше сиятельство, нет, – ответил управляющий с нервной дрожью, которую Монте-Кристо, отлично разбиравшийся в таких вещах, правильно приписал сильному волнению.
– Досадно, что вы не бывали в окрестностях Парижа, – сказал он, – потому что я хочу сегодня же вечером осмотреть свое новое владение, и, сопровождая меня, вы, наверное, могли бы дать мне ценные указания.
– В Отейль! – воскликнул Бертуччо, смуглое лицо которого стало мертвенно-бледным. – Мне ехать в Отейль!
– Да что же удивительного в том, что вы поедете в Отейль, скажите на милость? Когда я буду жить в Отейле, вам придется бывать там, раз вы состоите при мне.
Под властным взглядом своего господина Бертуччо опустил голову и стоял неподвижно и безмолвно.
– Что это значит? Что с вами? Прикажете звонить два раза, чтобы мне подали карету? – сказал Монте-Кристо тем тоном, которым Людовик XIV произнес свое знаменитое: «Мне чуть было не пришлось дожидаться».
Бертуччо метнулся из гостиной в переднюю и глухим голосом крикнул:
– Карету его сиятельства!
Монте-Кристо написал несколько писем; когда он запечатывал последнее, управляющий показался в дверях.
– Карета его сиятельства подана, – сказал он.
– Хорошо! Возьмите шляпу и перчатки, – сказал Монте-Кристо.
– Так я еду с вашим сиятельством? – воскликнул Бертуччо.
– Разумеется, ведь вам необходимо кое-чем распорядиться, раз я собираюсь там жить.
Не было примера, чтобы графу возражали, и управляющий беспрекословно последовал за ним; тот сел в карету и знаком предложил Бертуччо сделать то же.
Управляющий почтительно уселся на переднем сиденье.
Монте-Кристо заметил, что Бертуччо, спускаясь с крыльца, перекрестился по-корсикански, то есть провел большим пальцем крест в воздухе, а садясь в экипаж, прошептал коротенькую молитву. Всякий другой, нелюбопытный человек сжалился бы над странным отвращением, которое почтенный управляющий проявлял к задуманной графом загородной прогулке, но, по-видимому, Монте-Кристо был слишком любопытен, чтобы освободить Бертуччо от этой поездки.
Через двадцать минут они были уже в Отейле. Волнение управляющего все возрастало. Когда въехали в селение, Бертуччо, забившийся в угол кареты, начал с лихорадочным волнением вглядываться в каждый дом, мимо которого они проезжали.
– Велите остановиться на улице Фонтен, у номера двадцать восемь, – приказал граф, неумолимо глядя на управляющего.
Пот выступил на лице Бертуччо, однако он повиновался, высунулся из экипажа и крикнул кучеру:
– Улица Фонтен, номер двадцать восемь.
Этот дом находился в самом конце селения. Пока они ехали, совершенно стемнело – вернее, все небо заволокла черная туча, насыщенная электричеством и придававшая этим преждевременным сумеркам торжественность драматической сцены.
Экипаж остановился, и лакей бросился открывать дверцу.
– Ну что же, Бертуччо, – сказал граф, – вы не выходите? Или вы собираетесь оставаться в карете? Да что с вами сегодня?
Бертуччо выскочил из кареты и подставил графу плечо, на которое тот оперся, медленно спускаясь по трем ступенькам подножки.
– Постучите, – сказал граф, – и скажите, что я приехал.
Бертуччо постучал, дверь отворилась, и появился привратник.
– Что нужно? – спросил он.
– Приехал ваш новый хозяин, – сказал лакей.
И он протянул привратнику выданное нотариусом удостоверение.
– Так дом продан? – спросил привратник. – И этот господин будет здесь жить?
– Да, друг мой, – отвечал граф, – и я постараюсь, чтобы вы не пожалели о прежнем хозяине.
– Признаться, сударь, – сказал привратник, – мне не приходится о нем жалеть, потому что мы его почти никогда не видали. Вот уже пять лет, как он у нас не был, и он хорошо сделал, что продал дом, не приносивший ему никакого дохода.
– А как звали вашего прежнего хозяина? – спросил Монте-Кристо.
– Маркиз де Сен-Меран. Я уверен, что ему не пришлось взять за дом то, что он ему стоил.
– Маркиз де Сен-Меран, – повторил Монте-Кристо. – Мне это имя как будто знакомо; маркиз де Сен-Меран… – И он сделал вид, что старается вспомнить.
– Старый дворянин, – продолжал привратник, – верный слуга Бурбонов. У него была единственная дочь, он выдал ее за господина де Вильфора, который служил королевским прокурором сначала в Ниме, потом в Версале.
Монте-Кристо взглянул на Бертуччо: тот был белее стены, к которой прислонился, чтобы не упасть.
– И дочь его умерла? – спросил граф. – Я припоминаю, что слышал про это.
– Да, сударь, тому уже двадцать один год, и с тех пор мы и трех раз не видели бедного маркиза.
– Так, благодарю вас, – сказал Монте-Кристо, рассудив при взгляде на изнемогающего Бертуччо, что не следует больше натягивать струну, чтобы она не лопнула, – благодарю вас. А теперь дайте нам огня.
– Прикажете проводить вас?
– Нет, не нужно. Бертуччо мне посветит.
И Монте-Кристо присоединил к этим словам две золотые монеты, вызвавшие взрыв благословений и вздохов.
– Сударь, – сказал привратник, тщетно пошарив на выступе камина и на полках, – у меня здесь нет ни одной свечи.
– Возьмите с экипажа фонарь, Бертуччо, и пойдем посмотрим комнаты, – сказал граф.
Управляющий молча повиновался, но по дрожанию фонаря в его руке было видно, чего это ему стоило.
Они обошли довольно обширный нижний этаж, затем второй этаж, состоявший из гостиной, ванной и двух спален. Одна из этих спален сообщалась с винтовой лестницей, выходившей в сад.
– Посмотрите, вот отдельный выход, – сказал граф, – это довольно удобно. Посветите мне, Бертуччо. Идите вперед, и посмотрим, куда ведет эта лестница.
– В сад, ваше сиятельство, – сказал Бертуччо.
– А откуда вы это знаете, скажите на милость?
– Я хочу сказать, что она должна вести в сад.
– Ну что ж, проверим.
Бертуччо тяжко вздохнул и пошел вперед. Лестница точно вела в сад.
У наружной двери управляющий остановился.
– Ну что же вы? – сказал граф.
Но тот, к кому он обращался, не двигался с места, ошеломленный, остолбенелый, подавленный. Его блуждающие глаза как бы искали в окружающем следы ужасного прошлого, а его судорожно сжатые руки, казалось, отталкивали какие-то страшные воспоминания.
– Ну? – повторил граф.
– Нет, нет, – воскликнул Бертуччо, опуская фонарь и прислоняясь к стене, – нет, ваше сиятельство, я дальше не пойду, это невозможно!
– Что это значит? – произнес непреклонным голосом Монте-Кристо.
– Да вы же видите, ваше сиятельство, – воскликнул управляющий, – что тут какая-то чертовщина; собираясь купить в Париже дом, вы покупаете его именно в Отейле, и в Отейле попадаете как раз на номер двадцать восемь по улице Фонтен. Ах, почему я еще дома не сказал вам все! Вы, конечно, не потребовали бы, чтобы я ехал с вами. Но я надеялся, что вы все-таки купили не этот дом. Как будто нет в Отейле других домов, кроме того, где совершилось убийство!
– Что за мерзости вы говорите! – сказал Монте-Кристо, внезапно останавливаясь. – Ну и человек! Настоящий корсиканец. Вечно какие-нибудь тайны и суеверия! Берите фонарь и осмотрим сад: со мной вам не будет страшно, надеюсь.
Бертуччо поднял фонарь и повиновался. Дверь распахнулась, открывая тусклое небо, где луна тщетно боролась с целым морем облаков, которые застилали ее своими темными, на миг озаряемыми волнами и затем исчезали, еще более темные, в глубинах бесконечности.
Управляющий хотел повернуть налево.
– Нет, нет, – сказал Монте-Кристо, – зачем нам идти по аллеям? Вот отличная лужайка; пойдем прямо.
Бертуччо отер пот, струившийся по его лицу, но повиновался; однако он все-таки подвигался влево.
Монте-Кристо, напротив, шел вправо; подойдя к группе деревьев, он остановился.
Управляющий не мог больше сдерживаться.
– Уйдите отсюда, ваше сиятельство, – воскликнул он, – уйдите отсюда, умоляю вас, ведь вы как раз стоите на том самом месте!
– На каком месте?
– На том месте, где он свалился.
– Дорогой Бертуччо, – сказал граф смеясь, – придите в себя, прошу вас; ведь мы здесь не в Сартене или Корте. Здесь не лесная трущоба, а английский сад, очень запущенный, правда, но все-таки не к чему за это клеветать на него.
– Не стойте тут, сударь, не стойте тут, умоляю вас!
– Мне кажется, вы сходите с ума, маэстро Бертуччо, – холодно отвечал граф. – Если так, скажите, и я отправлю вас в лечебницу, пока не случилось несчастья.
– Ах, ваше сиятельство, – сказал Бертуччо, тряся головой и всплескивая руками с таким потерянным видом, что, наверное, рассмешил бы графа, если бы того в эту минуту не занимали более важные мысли, – несчастье уже произошло…
– Бертуччо, – сказал граф, – я считаю долгом предупредить вас, что, размахивая руками, вы их вдобавок отчаянно ломаете и вращаете белками как одержимый, в которого вселился бес; а я давно уже заметил, что самый упрямый из бесов – это тайна. Я знал, что вы корсиканец, я всегда знал вас мрачным и погруженным в размышления о какой-то вендетте, но в Италии я не обращал на это внимания, потому что в Италии такого рода вещи приняты; но во Франции убийство обычно считают поступком весьма дурного тона; здесь имеются жандармы, которые им интересуются, судьи, которые за него судят, и эшафот, который за него мстит.
Бертуччо с мольбой сложил руки, а так как он все еще держал фонарь, то свет упал на его искаженное страхом лицо.
Монте-Кристо посмотрел на него тем взглядом, каким он в Риме созерцал казнь Андреа; потом произнес шепотом, от которого бедного управляющего снова бросило в дрожь:
– Так, значит, аббат Бузони мне солгал, когда, после своего путешествия во Францию в тысяча восемьсот двадцать девятом году, прислал вас ко мне с рекомендательным письмом, в котором так превозносил вас? Что ж, я напишу аббату; он должен отвечать за свою рекомендацию, и я, вероятно, узнаю, о каком убийстве идет речь. Только предупреждаю вас, Бертуччо, что, когда я живу в какой-нибудь стране, я имею обыкновение уважать ее законы и отнюдь не желаю из-за вас ссориться с французским правосудием.
– Не делайте этого, ваше сиятельство! – в отчаянии воскликнул Бертуччо. – Разве я не служил вам верой и правдой? Я всегда был честным человеком и старался, насколько мог, делать людям добро.
– Против этого я не спорю, – отвечал граф, – но тогда почему же вы, черт возьми, так взволнованны? Это плохой знак; если совесть чиста, человек не бледнеет так и руки его так не трясутся…
– Но, ваше сиятельство, – нерешительно возразил Бертуччо, – ведь вы говорили мне, что аббат Бузони, которому я покаялся в нимской тюрьме, предупредил вас, направляя меня к вам, что на моей совести лежит тяжкое бремя?
– Да, конечно, но так как он мне рекомендовал вас как прекрасного управляющего, то я подумал, что дело идет о какой-нибудь краже, только и всего.
– Что вы, ваше сиятельство! – воскликнул Бертуччо с презрением.
– Или же что вы, по обычаю корсиканцев, не удержались и «сделали кожу»,[38] как выражаются в этой стране, когда ее с кого-нибудь снимают.
– Да, ваше сиятельство, да, в том-то и дело! – воскликнул Бертуччо, бросаясь к ногам графа. – Это была месть, клянусь вам, просто месть.
– Я это понимаю; не понимаю только, почему именно этот дом приводит вас в такое состояние.
– Но это естественно, ваше сиятельство, – отвечал Бертуччо, – ведь именно в этом доме все и произошло.
– Как, в моем доме?
– Ведь он тогда еще не был вашим, – наивно возразил Бертуччо.
– А чей он был? Привратник сказал, кажется, маркиза де Сен-Мерана? За что же вы, черт возьми, могли мстить маркизу де Сен-Мерану?
– Ваше сиятельство, я мстил не ему – другому.
– Какое странное совпадение, – сказал Монте-Кристо, по-видимому, просто размышляя вслух, – что вы вот так, случайно, очутились в том самом доме, где произошло событие, вызывающее у вас такое мучительное раскаяние.
– Ваше сиятельство, – сказал управляющий, – это судьба, я знаю. Начать с того, что вы покупаете дом именно в Отейле и он оказывается тем самым, где я совершил убийство; вы спускаетесь в сад именно по той лестнице, по которой спустился он; вы останавливаетесь на том самом месте, где я нанес удар; в двух шагах отсюда, под этим платаном, была яма, где он закопал младенца; нет, все это не случайно, потому что тогда случай был бы слишком похож на провидение.
– Хорошо, господин корсиканец, предположим, что это провидение; я всегда согласен предполагать все что угодно, тем более что надо же уступать людям с больным рассудком. А теперь соберитесь с мыслями и расскажите мне все.
– Я рассказывал это только раз в жизни, и то аббату Бузони. Такие вещи, – прибавил, качая головой, Бертуччо, – рассказывают только на исповеди.
– В таком случае, мой дорогой, – сказал граф, – я отошлю вас к вашему духовнику; вы можете стать, как он, картезианцем или бернардинцем и беседовать с ним о ваших тайнах. Что же касается меня, то я опасаюсь домоправителя, одержимого такими химерами; мне не нравится, если мои слуги боятся по вечерам гулять в моем саду. Кроме того, сознаюсь, я вовсе не хочу, чтобы меня навестил полицейский комиссар; ибо, имейте в виду, господин Бертуччо: в Италии правосудие получает деньги за бездействие, а во Франции, наоборот, – только когда оно деятельно. Я считал вас отчасти корсиканцем, отчасти контрабандистом, но чрезвычайно искусным управляющим, а теперь вижу, что вы гораздо более разносторонний человек, господин Бертуччо. Вы мне больше не нужны.
– Ваше сиятельство, ваше сиятельство! – воскликнул управляющий в ужасе от этой угрозы. – Если вы только поэтому хотите меня уволить, я все расскажу, во всем признаюсь; лучше мне взойти на эшафот, чем расстаться с вами.
– Это другое дело, – сказал Монте-Кристо, – но подумайте: если вы собираетесь лгать, лучше не рассказывайте ничего.
– Клянусь спасением моей души, я вам скажу все! Ведь даже аббат Бузони знал только часть моей тайны. Но прежде всего умоляю вас, отойдите от этого платана. Вот луна выходит из-за облака, а вы стоите здесь, завернувшись в плащ, он скрывает вашу фигуру, и он так похож на плащ господина де Вильфора…
– Как, – воскликнул Монте-Кристо, – так это Вильфор…
– Ваше сиятельство его знает?
– Он был королевским прокурором в Ниме?
– Да.
– И женился на дочери маркиза де Сен-Мерана?
– Да.
– И пользовался репутацией самого честного, самого строгого и самого нелицеприятного судьи?
– Так вот, ваше сиятельство, – воскликнул Бертуччо, – этот человек с безупречной репутацией…
– Да?
– …был негодяй.
– Это невозможно, – сказал Монте-Кристо.
– А все-таки это правда.
– Да неужели! – сказал Монте-Кристо. – И у вас есть доказательства?
– Во всяком случае, были.
– И вы, глупец, потеряли их?
– Да, но, если хорошенько поискать, их можно найти.
– Вот как! – сказал граф. – Расскажите-ка мне об этом, Бертуччо. Это в самом деле становится интересно.
И граф, напевая мелодию из «Лючии», направился к скамейке и сел; Бертуччо последовал за ним, стараясь разобраться в своих воспоминаниях.
Он остался стоять перед графом.
– С чего, ваше сиятельство, прикажете начать? – спросил Бертуччо.
– Да с чего хотите, – сказал Монте-Кристо, – ведь я вообще ничего не знаю.
– Мне, однако же, казалось, что аббат Бузони сказал вашему сиятельству…
– Да, кое-какие подробности; но прошло уже семь или восемь лет, и я все забыл.
– Так я могу, не боясь наскучить вашему сиятельству…
– Рассказывайте, Бертуччо, рассказывайте, вы мне замените вечернюю газету.
– Это началось в тысяча восемьсот пятнадцатом году.
– Вот как! – сказал Монте-Кристо. – Это старая история.
– Да, ваше сиятельство, а между тем все подробности так свежи в моей памяти, словно это случилось вчера. У меня был старший брат, он служил в императорской армии и дослужился до чина поручика в полку, который весь состоял из корсиканцев. Брат этот был моим единственным другом; мы остались сиротами, когда ему было восемнадцать лет, а мне – пять; он воспитывал меня как сына. В тысяча восемьсот четырнадцатом году, при Бурбонах, он женился. Император вернулся с острова Эльба, брат тотчас же вновь пошел в солдаты, был легко ранен при Ватерлоо и отступил с армией за Луару.
– Да вы мне рассказываете историю Ста дней, Бертуччо, – прервал граф, – а она, если не ошибаюсь, уже давно написана.
– Прошу прощения, ваше сиятельство, но эти подробности для начала необходимы, и вы обещали терпеливо выслушать меня.
– Ну-ну, рассказывайте. Я дал слово и сдержу его.
– Однажды мы получили письмо, – надо вам сказать, что мы жили в маленькой деревушке Рольяно, на самой оконечности мыса Корс, – письмо было от брата, он писал нам, что армия распущена, что он возвращается домой через Шатору, Клермон-Ферран, Пюи и Ним, и просил, если у меня есть деньги, прислать их ему в Ним, знакомому трактирщику, с которым у меня были кое-какие дела.
– По контрабанде, – вставил Монте-Кристо.
– Ваше сиятельство, жить-то ведь надо.
– Разумеется, продолжайте.
– Я уже сказал, что горячо любил брата; я решил денег ему не посылать, а отвезти. У меня было около тысячи франков; пятьсот я оставил Ассунте, моей невестке, а с остальными отправился в Ним. Это было не трудно: у меня была лодка, мне предстояло принять в море груз – все складывалось благоприятно. Но когда я принял груз, ветер переменился, и четыре дня мы не могли войти в Рону. Наконец нам это удалось, и мы поднялись до Арля; лодку я оставил между Бельгардом и Бокером, а сам направился в Ним.
– Мы подходим к сути дела, не так ли?
– Да, ваше сиятельство; прошу прощения, но, как ваше сиятельство сами убедитесь, я рассказываю только самое необходимое. В то время на юге Франции происходила резня. Там были три разбойника, их звали Трестальон, Трюфеми и Граффан, – они убивали на улицах всех, кого подозревали в бонапартизме. Ваше сиятельство, верно, слышали об этих убийствах?
– Слышал кое-что; я был тогда далеко от Франции. Продолжайте.
– В Ниме приходилось буквально ступать по лужам крови; на каждом шагу валялись трупы; убийцы бродили шайками, резали, грабили и жгли.
При виде этой бойни я задрожал: не за себя, – мне, простому корсиканскому рыбаку, нечего было бояться, напротив, для нас, контрабандистов, это было золотое время, – но я боялся за брата: он, императорский солдат, возвращался из Луарской армии в мундире и с эполетами, и ему надо было всего опасаться.
Я побежал к нашему трактирщику. Предчувствие не обмануло меня. Брат мой накануне прибыл в Ним и был убит на пороге того самого дома, где думал найти приют.
Я всеми силами старался разузнать, кто были убийцы, но никто не смел назвать их, так все их боялись. Тогда я вспомнил о хваленом французском правосудии, которое никого не боится, и пошел к королевскому прокурору.
– И королевского прокурора звали Вильфор? – спросил небрежно Монте-Кристо.
– Да, ваше сиятельство, он прибыл из Марселя, где он был помощником прокурора. Он получил повышение за усердную службу. Он один из первых, как говорили, сообщил Бурбонам о высадке Наполеона.
– Итак, вы пошли к нему, – прервал Монте-Кристо.
– «Господин прокурор, – сказал я ему, – моего брата вчера убили на улице Нима; кто убил – не знаю, но ваш долг отыскать убийцу. Вы здесь – глава правосудия, а оно должно мстить за тех, кого не сумело защитить».
«Кто был ваш брат?» – спросил королевский прокурор.
«Поручик корсиканского батальона».
«То есть солдат узурпатора?»
«Солдат французской армии».
«Ну что ж? – возразил он. – Он вынул меч и от меча погиб».
«Вы ошибаетесь, сударь; он погиб от кинжала».
«Чего же вы хотите от меня?» – спросил прокурор.
«Я уже сказал вам: чтобы вы за него отомстили».
«Кому?»
«Его убийцам».
«Да разве я их знаю?»
«Велите их разыскать».
«А для чего? Ваш брат, вероятно, поссорился с кем-нибудь и дрался на дуэли. Все эти старые вояки склонны к буйству; при императоре это сходило им с рук, но теперь – другое дело, а наши южане не любят ни вояк, ни буйства».
«Господин прокурор, – сказал я, – я прошу не за себя. Я буду горевать или мстить, – это мое дело. Но мой несчастный брат был женат. Если и со мной что-нибудь случится, бедная женщина умрет с голоду: она жила только трудами своего мужа. Назначьте ей хоть небольшую пенсию».
«Каждая революция влечет за собою жертвы, – отвечал Вильфор. – Ваш брат пал жертвой последнего переворота – это несчастье, но правительство не обязано за это платить вашему семейству. Если бы нам пришлось судить всех приверженцев узурпатора, которые мстили роялистам, когда были у власти, то, может быть, теперь ваш брат был бы приговорен к смерти. То, что произошло, вполне естественно – это закон возмездия».
«Что же это такое? – воскликнул я. – И так рассуждаете вы, представитель правосудия!..»
«Честное слово, все эти корсиканцы – сумасшедшие и воображают, что их соотечественник все еще император, – ответил Вильфор. – Вы упустили время, любезный; вам следовало так говорить со мною два месяца тому назад. Теперь слишком поздно. Убирайтесь отсюда, или я велю вас вывести».
Я смотрел на него, думая, не помогут ли новые просьбы.
Но это был не человек, а камень. Я подошел к нему.
«Ладно, – сказал я вполголоса, – если вы так хорошо знаете корсиканцев, вы должны знать, как они держат слово. По-вашему, убийцы правильно сделали, убив моего брата, потому что он был бонапартистом, а вы роялист. Хорошо же! Я тоже бонапартист, и я предупреждаю вас: я вас убью. С этой минуты я объявляю вам вендетту, поэтому берегитесь: в первый же день, когда мы встретимся с вами лицом к лицу, пробьет ваш последний час».
И, прежде чем он успел опомниться, я отворил дверь и убежал.
– Вот как, Бертуччо, – сказал Монте-Кристо. – Вы с вашей честной физиономией способны говорить такие вещи, да еще королевскому прокурору. Нехорошо! Знал ли он по крайней мере, что значит вендетта?
– Знал так хорошо, что с этой минуты никогда не выходил один и заперся дома, приказав искать меня повсюду. К счастью, у меня было такое хорошее убежище, что он не мог отыскать меня. Тогда ему стало страшно; он боялся оставаться в Ниме, просил, чтобы его перевели в другое место, а так как он был влиятельный человек, то его перевели в Версаль; но, как вам известно, для корсиканца, поклявшегося отомстить врагу, расстояния не существует. Как он ни спешил, его карета ни разу не опередила меня больше чем на полдня пути, хоть я и шел пешком.
Важно было не просто убить его – сто раз я имел возможность это сделать, – его надо было так убить, чтобы меня не приметили и не задержали. Ведь я больше не принадлежал себе: я должен был кормить невестку. Целых три месяца я подстерегал Вильфора; за эти три месяца он не сделал ни шагу, чтобы мой взгляд не следил за ним. Наконец я узнал, что он тайком ездит в Отейль; я продолжал следить и увидел, что он посещает этот самый дом, где мы сейчас находимся; только он не входил в главные ворота, как все; он приезжал верхом или в карете, оставлял лошадь или экипаж в гостинице и входил вон через ту калитку, видите?
Монте-Кристо кивнул в знак того, что он в темноте видит вход, на который указывает Бертуччо.
– Мне больше нечего было делать в Версале, я переселился в Отейль и стал собирать сведения. Очевидно, если я хотел его поймать, именно здесь надо было подстроить ловушку.
Дом принадлежал, как вашему сиятельству сказал привратник, маркизу де Сен-Мерану, тестю Вильфора. Маркиз жил в Марселе, этот загородный дом ему был не нужен; маркиз, по слухам, сдал его молодой вдове, которую знали здесь только под именем баронессы.
Однажды вечером, заглянув через ограду, я увидел в саду женщину, она гуляла одна и часто взглядывала на калитку. Я понял, что в этот вечер она ждала Вильфора. Когда она подошла ко мне так близко, что я в темноте мог разглядеть черты ее лица, я увидел, что это молодая и красивая женщина лет восемнадцати, высокая и белокурая. На ней был простой капот, ничто не стягивало ее талии, и я заметил, что она беременна и что, по-видимому, роды уже близко.
Через несколько минут калитка отворилась, и вошел мужчина; молодая женщина поспешила, насколько могла, ему навстречу; они обнялись, нежно поцеловались и вместе вошли в дом.
Этот мужчина был Вильфор. Я рассчитывал, что, возвращаясь, особенно ночью, он должен будет пройти один через весь сад.
– А узнали вы потом имя этой женщины? – спросил граф.
– Нет, ваше сиятельство, – отвечал Бертуччо, – вы сейчас сами увидите, что у меня не было для этого времени.
– Продолжайте.
– В этот вечер я мог бы, вероятно, убить королевского прокурора, но я еще не изучил сада во всех подробностях. Я боялся, что не убью его наповал, и если на его крики кто-нибудь прибежит, то я не смогу скрыться. Я решил отложить это до следующего свидания и, чтобы лучше за всем следить, нанял комнатку, выходившую окнами на ту улицу, которая шла вдоль стены сада.
Три дня спустя, около семи часов вечера, я увидел, как из дома выехал верхом слуга и поскакал в сторону Севрской дороги; я догадался, что он поехал в Версаль, и не ошибся. Через три часа он воротился, весь в пыли, исполнив поручение. Прошло еще минут десять, и пешеход, закутанный в плащ, отпер калитку, вошел в сад и запер ее за собой.
Я бросился из дому. Я не видел лица Вильфора, но узнал его по биению моего сердца. Я перешел через улицу к тумбе, которая находилась возле угла садовой стены и при помощи которой я в первый раз заглядывал в сад.
На этот раз я не удовольствовался наблюдением, а вытащил из кармана нож, проверил, хорошо ли он отточен, и перескочил через ограду.
Прежде всего я подбежал к калитке; он оставил ключ в замке и только из предосторожности два раза повернул его.
Таким образом, ничто не мешало мне бежать этим путем. Я стал осматриваться. Посреди сада расстилалась ровная лужайка, по углам ее росли деревья с густой листвой и кусты осенних цветов. Чтобы пройти из дома к калитке или дойти от калитки до дома, Вильфор должен был миновать эти деревья.
Был конец сентября, дул сильный ветер; бледную луну все время закрывали несущиеся по небу черные тучи; она освещала только песок на аллеях, ведущих к дому, а под деревьями тень была такая густая, что там вполне мог спрятаться человек, не опасаясь, что его заметят.
Я спрятался там, где ближе всего должен был пройти Вильфор; едва я успел скрыться, как сквозь свист ветра, гнущего деревья, мне послышались стоны. Но вы знаете, ваше сиятельство, или лучше сказать, вы не знаете, что тому, кто готовится совершить убийство, всегда чудятся глухие крики. Прошло два часа, и за это время мне несколько раз слышались те же стоны. Пробило полночь.
Еще не замер унылый и гулкий отзвук последнего удара, как я увидел слабый свет в окнах той потайной лестницы, по которой мы с вами только что спустились.
Дверь отворилась, и снова появился человек в плаще.
Наступила страшная минута, но я так долго готовился к ней, что во мне ничто не дрогнуло; я вытащил нож, раскрыл его и стоял наготове.
Человек в плаще шел прямо на меня; пока он подходил по открытому пространству, мне показалось, что он держит в правой руке какое-то оружие; я испугался – не борьбы, а неудачи. Но когда он очутился всего в нескольких шагах от меня, я разглядел, что это не оружие, а просто заступ.
Не успел я еще сообразить, зачем ему заступ, как Вильфор остановился у самой опушки, огляделся по сторонам и принялся рыть яму. Только тут я увидел, что под плащом, который Вильфор положил на лужайку, чтобы он ему не мешал, что-то спрятано.
Тут, признаться, к моей ненависти примешалось любопытство: мне хотелось узнать, что он затеял. Я стоял, не шевелясь, затаив дыхание; я ждал.
Потом у меня мелькнула мысль; я еще больше утвердился в ней, когда увидел, что королевский прокурор вытащил из-под плаща маленький ящик в два фута длиной и дюймов в семь шириной.
Я дал ему опустить ящик в яму, которую он затем засыпал землей; потом он принялся утаптывать свежую землю ногами, чтобы скрыть все следы своей ночной работы. Тогда я бросился на него и вонзил ему в грудь нож. Я сказал:
«Я Джованни Бертуччо! За смерть моего брата ты платишь своей смертью, твой клад достанется его вдове; видишь, моя месть удалась даже лучше, чем я надеялся».
– Не знаю, слышал ли он мои слова; не думаю; он упал, даже не вскрикнув. Я почувствовал, как его горячая кровь брызнула мне на руки и в лицо, но я опьянел, обезумел; эта кровь освежала меня, а не жгла. В одну минуту я заступом открыл ящик; потом, чтобы не заметили, что я его вынул, я снова засыпал яму, перебросил заступ через ограду, выскочил из калитки, запер ее снаружи, а ключ унес с собой.
– Вот как, – сказал Монте-Кристо, – я вижу, что это было всего лишь убийство, осложненное кражей.
– Нет, ваше сиятельство, – возразил Бертуччо, – это была вендетта с возвратом долга.
– По крайней мере сумма была значительная?
– Это были не деньги.
– Ах да, – сказал Монте-Кристо, – вы что-то говорили о ребенке.
– Вот именно, ваше сиятельство. Я побежал к реке, уселся на берегу и, торопясь увидеть, что лежит в ящике, взломал замок ножом.
Там, завернутый в пеленки из тончайшего батиста, лежал новорожденный младенец; лицо у него было багровое, руки посинели, – видно, он умер оттого, что пуповина обмоталась вокруг шеи и удушила его. Однако он еще не похолодел, и я не решался бросить его в реку, протекавшую у моих ног. Через минуту мне показалось, что сердце его тихонько бьется. Я освободил его шею от опутавшей ее пуповины, и так как я был когда-то санитаром в госпитале в Бастии, я сделал то, что сделал бы в этом случае врач: принялся вдувать ему в легкие воздух; и через четверть часа после неимоверных моих усилий ребенок начал дышать и вскрикнул. Я и сам вскрикнул, но от радости. «Значит, бог не проклял меня, – подумал я, – раз он позволяет мне возвратить жизнь его созданию, взамен той, которую я отнял у другого!»
– А что же вы сделали с ребенком? – спросил Монте-Кристо. – Такой багаж не совсем удобен для человека, которому необходимо бежать.
– Вот поэтому у меня ни минуты не было мысли оставить его у себя; но я знал, что в Париже есть Воспитательный дом, где принимают таких несчастных малюток. На заставе я объявил, что нашел ребенка на дороге, и спросил, где Воспитательный дом. Ящик подтверждал мои слова; батистовые пеленки указывали, что ребенок принадлежит к богатому семейству; кровь, которой я был испачкан, могла с таким же успехом быть кровью ребенка, как и всякого другого. Мой рассказ не встретил никаких возражений; мне указали Воспитательный дом, помещавшийся в самом конце улицы Анфер. Я разрезал пеленку пополам, так что одна из двух букв, которыми она была помечена, осталась при ребенке, а другая у меня, потом положил мою ношу у порога, позвонил и убежал со всех ног. Через две недели я уже был в Рольяно и сказал Ассунте:
«Утешься, сестра; Израэле умер, но я отомстил за него».
Тогда она спросила у меня, что это значит, и я рассказал ей все!
«Джованни, – сказала мне Ассунта, – тебе следовало взять ребенка с собой; мы заменили бы ему родителей, которых он лишился; мы назвали бы его Бенедетто,[39] и за это доброе дело господь благословил бы нас».
Вместо ответа я подал ей половину пеленки, которую сохранил, чтобы вытребовать ребенка, когда мы станем побогаче.
– А какими буквами были помечены пеленки? – спросил Монте-Кристо.
– Н и N, под баронской короной.
– Да вы, кажется, разбираетесь в геральдике, Бертуччо? Где это вы, черт возьми, обучались гербоведению?
– У вас на службе, ваше сиятельство, всему можно научиться.
– Продолжайте; мне хочется знать две вещи.
– Какие, ваше сиятельство?
– Что сталось с этим мальчиком? Вы, кажется, сказали, что это был мальчик.
– Нет, ваше сиятельство, я не помню, чтобы я это говорил.
– Значит, мне послышалось. Я ошибся.
– Нет, вы не ошиблись, это и был мальчик. Но ваше сиятельство желали узнать две вещи: какая же вторая?
– Я хотел еще знать, в каком преступлении вас обвиняли, когда вы попросили духовника и к вам в нимскую тюрьму пришел аббат Бузони.
– Это, пожалуй, будет очень длинный рассказ, ваше сиятельство.
– Так что же? Сейчас только десять часов; вы знаете, что я сплю мало, да и вам, думаю, теперь не до сна.
Бертуччо поклонился и продолжал свой рассказ:
– Отчасти чтобы заглушить преследовавшие меня воспоминания, отчасти для того, чтобы заработать бедной вдове на жизнь, я снова занялся контрабандой; это стало легче, потому что законы стали мягче, как всегда бывает после революции. Хуже всего охранялось южное побережье из-за непрерывных волнений то в Авиньоне, то в Ниме, то в Юзесе. Мы воспользовались этой передышкой, которую нам давало правительство, и завязали сношения с жителями всего побережья. С тех пор как моего брата убили в Ниме, я больше не хотел возвращаться в этот город. Поэтому трактирщик, с которым мы вели дела, видя, что мы его покинули, сам явился к нам и открыл отделение своего трактира (на дороге из Бельгарда в Бокер, под вывеской «Гарский мост»). Мы имели на дорогах в Эг-Морт, Мартиг и Бук с десяток складочных мест, где мы прятали товары, а в случае нужды находили убежище от таможенных досмотрщиков и жандармов. Ремесло контрабандиста очень выгодно, когда занимаешься им с умом и энергией. Я жил в горах – теперь я вдвойне остерегался жандармов и таможенных досмотрщиков, потому что если бы меня поймали, то началось бы следствие; всякое следствие интересуется прошлым, а в моем прошлом могли найти кое-что поважнее провезенных беспошлинно сигар или контрабандных бочонков спирта. Так что, тысячу раз предпочитая смерть аресту, я действовал смело и не раз убеждался в том, что преувеличенные заботы о собственной шкуре больше всего мешают успеху в предприятиях, требующих быстрого решения и отваги. И в самом деле, если решил не дорожить жизнью, то становишься не похож на других людей, или, лучше сказать, другие люди на тебя не похожи; кто принял такое решение, тот сразу же чувствует, как увеличиваются его силы и расширяется его горизонт.
– Вы философствуете, Бертуччо! – прервал его граф. – Вы, по-видимому, занимались в жизни всем понемножку.
– Прошу прощения, ваше сиятельство.
– Пожалуйста, пожалуйста, но только философствовать в половине одиннадцатого ночи поздновато. Впрочем, других возражений я не имею, потому что нахожу вашу философию совершенно справедливою, а это можно сказать не про всякую философскую систему.
– Мои поездки становились все более дальними и приносили мне все больше дохода. Ассунта была хорошая хозяйка, и наше маленькое состояние росло. Однажды, когда я собирался в путь, она сказала: «Поезжай, а к твоему возвращению я приготовлю тебе сюрприз».
Сколько я ее ни расспрашивал, она ничего не хотела говорить, и я уехал.
Я был в отсутствии больше полутора месяцев; мы взяли в Лукке масло, а в Ливорно – английские бумажные материи. Выгрузились мы очень удачно, продали все с большим барышом и, радостные, вернулись по домам.
Первое, что я, войдя в дом, увидел на самом видном месте в комнате Ассунты, был младенец месяцев восьми, в роскошной, по сравнению с остальной обстановкой, колыбели. Я вскрикнул от радости. С тех пор как я убил королевского прокурора, меня мучила только одна мысль – мысль о покинутом ребенке. Надо сказать, что о самом убийстве я ничуть не жалел.
Бедная Ассунта все угадала; она воспользовалась моим отсутствием и, захватив половину пеленки и записав для памяти точный день и час, когда ребенок был оставлен на пороге Воспитательного дома, явилась за ним в Париж. Ей без всяких возражений отдали ребенка.
Должен вам признаться, ваше сиятельство, что, когда я увидел это бедное создание спящим в колыбельке, я даже прослезился.
«Ассунта, – сказал я, – ты хорошая женщина, и бог благословит тебя».
– Вот это не так справедливо, как ваша философия, – заметил Монте-Кристо. – Правда, это уже вопрос веры.
– Вы правы, ваше сиятельство, – вздохнул Бертуччо. – Господь избрал этого ребенка орудием моей кары. Я не знаю примера, чтобы дурные наклонности проявлялись так рано, как у него, а между тем нельзя сказать, чтобы его плохо воспитывали, потому что невестка моя заботилась о нем, как о княжеском сыне. Это был прехорошенький мальчик, с глазами светло-голубого цвета, какой бывает на китайском фарфоре и так гармонирует с молочной белизной кожи; только золотистые, слишком яркие волосы придавали его лицу несколько странный вид, особенно при его живом взгляде и лукавой улыбке. Существует пословица, что рыжие люди либо очень хороши, либо очень дурны; к несчастью, пословица эта вполне оправдалась на Бенедетто, и с самого своего детства он проявлял одни только дурные наклонности. Правда, что и кротость его приемной матери потворствовала этим задаткам; ребенок, ради которого моя бедная невестка нередко ходила на рынок за пять лье покупать первые фрукты и самые дорогие лакомства, предпочитал пальским апельсинам и генуэзским сушеным фруктам каштаны, украденные в саду у соседа, или сушеные яблоки с его чердака, хотя в его распоряжении были каштаны и яблоки нашего собственного сада.
Однажды, когда Бенедетто было не больше шести лет, наш сосед Василио пожаловался нам, что у него из кошелька исчез луидор. По нашему корсиканскому обычаю, Василио никогда не запирал ни своего кошелька, ни своих драгоценностей, потому что, как его сиятельству известно, на Корсике нет воров. Мы думали, что он плохо сосчитал деньги, но он утверждал, что не ошибся. В этот день Бенедетто с самого утра ушел из дому, и мы очень беспокоились о нем, как вдруг вечером он вернулся, таща за собой обезьяну; он сказал, что нашел ее привязанной на цепочке к дереву. Уже с месяц злой мальчик, вечно полный всяких причуд, непременно хотел иметь обезьяну. Должно быть, эту нелепую фантазию внушил ему фокусник, побывавший в Рольяно, – у него было несколько обезьян, выделывавших всевозможные штуки, и Бенедетто пришел в восторг от них.
«В наших лесах нет обезьян, – сказал я ему, – особенно цепных. Признавайся, как ты ее достал».
Бенедетто настаивал на своем и рассказал целую кучу подробностей, делавших больше чести его изобретательности, чем правдивости; я вышел из себя, он рассмеялся; я пригрозил ему, он попятился от меня.
«Ты не смеешь меня бить, – сказал он, – не имеешь права: ты мне не отец».
Мы до сих пор не знаем, кто открыл ему эту роковую тайну, которую мы так тщательно скрывали от него. Как бы то ни было, этот ответ, в котором выразился весь характер ребенка, почти испугал меня, и рука у меня опустилась сама собой, не коснувшись его. Он торжествовал, и эта победа придала ему смелости. С этой минуты все деньги Ассунты, которая любила его тем сильнее, чем меньше он этого стоил, шли на удовлетворение его прихотей, которым она не умела противостоять, и вздорных желаний, в которых у нее не хватало духу ему отказывать. Когда я жил в Рольяно, было еще сносно, но стоило мне уехать, как Бенедетто делался главою дома, и все шло отвратительно. Ему едва исполнилось одиннадцать лет, а товарищей он выбирал себе среди восемнадцатилетних парней, самых отъявленных шалопаев Бастии и Корты; за некоторые проделки, заслуживающие более серьезного названия, мы уже несколько раз получали предостережение от властей.
Я начал тревожиться: всякое расследование могло иметь для меня самые тяжелые последствия. Мне как раз предстояла очень важная поездка. Я долго раздумывал и, предчувствуя, что избегну этим большой беды, решил взять Бенедетто с собой. Я надеялся, что суровая и деятельная жизнь контрабандистов, строгая судовая дисциплина благотворно подействуют на этот испорченный, если еще не до конца развращенный характер.
Я подозвал Бенедетто и предложил ему ехать со мной, сопровождая это предложение всякими обещаниями, какие могут соблазнить двенадцатилетнего мальчика.
Он выслушал меня и, когда я кончил, расхохотался.
«Да вы с ума сошли, дядя! – сказал он. (Так он называл меня, когда бывал в духе.) – Чтобы я стал менять свою жизнь, свое славное безделье на вашу ужасную работу! Ночью мерзнуть, днем жариться, вечно прятаться, чуть покажешься – попадать под пули, и все это, чтобы заработать немного денег! Денег у меня сколько угодно, Ассунта дает их мне, как только я попрошу. Вы сами видите, что я был бы дурак, если бы поехал с вами».
Я был поражен такой дерзостью. Бенедетто вернулся к своим товарищам, и я издали видел, что он показывает им на меня и насмехается надо мной.
– Очаровательный ребенок! – прошептал Монте-Кристо.
– О, будь он мой, – продолжал Бертуччо, – будь он моим сыном или хотя бы племянником, я бы еще вернул его на правильный путь, потому что сознание права дает силу. Но мысль, что я буду бить сына человека, которого я убил, лишала меня всякой возможности его исправить. Я подавал добрые советы невестке, которая во время наших споров всегда защищала несчастного мальчишку; а так как она неоднократно признавалась мне, что у нее пропадают довольно значительные суммы денег, то я указал ей место, куда она могла прятать наше скромное достояние. Что же касается меня, мое решение было уже принято. Бенедетто хорошо читал, писал и считал, потому что если у него появлялась охота заниматься, то он в один день выучивался тому, на что другим требовалась неделя. Мое решение, как я уже сказал, было принято: я хотел устроить его письмоводителем на какое-нибудь судно дальнего плавания и, ни о чем не предупреждая, забрать его в одно прекрасное утро и доставить на корабль; я поручил бы его заботам капитана, и, таким образом, его будущность зависела бы всецело от него самого.
Приняв это решение, я уехал во Францию.
На этот раз все наши операции должны были совершиться в Лионском заливе; они стали теперь гораздо труднее и опаснее, так как шел уже тысяча восемьсот двадцать девятый год. Спокойствие было восстановлено вполне, и прибрежный надзор велся правильнее и строже, чем когда-либо. Надзор этот временно еще усилился благодаря тому, что в Бокере как раз открылась ярмарка.
Сначала все шло прекрасно. Лодку нашу, у которой было двойное дно, где мы прятали запрещенные товары, мы поставили посреди множества других лодок, причаленных у обоих берегов Роны, от Бокера до Арля. Прибыв туда, мы начали по ночам выгружать нашу контрабанду и переправлять в город через людей, поддерживавших с нами связь, или трактирщиков, у которых мы имели склады. То ли успех заставил нас позабыть об осторожности, то ли нас предали, но однажды, около пяти часов вечера, когда мы собрались ужинать, к нам подбежал в тревоге наш маленький юнга и сообщил, что он видел целый отряд таможенных досмотрщиков, направлявшихся в нашу сторону. В сущности, нас испугал не самый отряд – по берегам Роны, особенно в то время, бродили целые роты, – а те предосторожности, которые, по словам мальчика, этот отряд принимал, чтобы не быть замеченным. Мы сразу повскакивали на ноги, но было уже поздно: наша лодка, несомненно, являвшаяся предметом розыска, была окружена со всех сторон. Среди таможенных досмотрщиков я заметил жандармов, их вид всегда пугал меня, в то время как просто солдат я обычно не страшился, а потому я быстро спустился в трюм и, проскользнув в грузовой люк, бросился в реку. Я плыл под водой, только изредка набирая воздух, так что, никем не замеченный, доплыл до недавно вырытого рва, соединявшего Рону с каналом, идущим из Бокера в Эг-Морт. Как только я добрался до этого места, я почувствовал себя спасенным, потому что мог плыть незамеченным вдоль рва. Таким образом, я без всяких злоключений добрался до канала. Я выбрал этот путь не случайно: я уже рассказывал вашему сиятельству об одном нимском трактирщике, державшем на дороге из Бельгарда в Бокер небольшую гостиницу.
– Прекрасно помню, – сказал Монте-Кристо. – Этот достойный человек, если не ошибаюсь, был даже вашим компаньоном.
– Вот-вот! Но лет за семь до этого он передал свое заведение одному бывшему портному из Марселя, который, разорившись на своем ремесле, решил попытать счастья в другом. Разумеется, те связи, которые у нас были с первым владельцем, продолжались и со следующим; вот у этого человека я и надеялся найти пристанище.
– А как его звали? – спросил граф, который, по-видимому, снова заинтересовался рассказом Бертуччо.
– Гаспар Кадрусс, он был женат на женщине из села Карконта, и мы все только под этим именем ее и знали; эта бледная женщина страдала болотной лихорадкой и медленно умирала от истощения. Сам же он был здоровый малый, лет сорока пяти, и уже не раз показал себя в трудные для нас минуты человеком находчивым и храбрым.
– И когда, вы говорите, это происходило? – спросил Монте-Кристо.
– В тысяча восемьсот двадцать девятом году, ваше сиятельство.
– В каком месяце?
– Июне.
– В начале или в конце?
– Это было вечером третьего июня.
– Так! – заметил Монте-Кристо. – Третьего июня тысяча восемьсот двадцать девятого года… Продолжайте.
– Так вот, у этого Кадрусса я и собирался попросить пристанища; но так как обычно, даже при спокойной обстановке, мы никогда не входили к нему через дверь, выходящую на дорогу, то я решил не изменять этому правилу; я перескочил через садовую изгородь, прополз под низенькими масличными деревцами и дикими смоковницами и, опасаясь, что в трактире у Кадрусса может находиться какой-нибудь путник, добрался до пристройки, в которой я уже не раз проводил ночь не хуже, чем в самой лучшей постели.
Эта пристройка отделялась от комнаты в нижнем этаже только дощатой перегородкой, в которой нарочно для нас были оставлены щели, чтобы мы могли улучить благоприятную минуту и дать знать, что мы находимся по соседству. Я рассчитывал, в случае если у Кадрусса никого не будет, уведомить его о моем прибытии, закончить у него ужин, прерванный появлением таможенных досмотрщиков, и, пользуясь надвигающейся грозой, вернуться на берег Роны и узнать, что сталось с лодкой и теми, кто был в ней. Итак, я тихонько пробрался в пристройку; это вышло очень кстати, потому что в ту самую минуту вернулся домой Кадрусс и привел с собой незнакомца.
Я притих и стал ждать не потому, что хотел подслушать тайны трактирщика, а просто потому, что не мог поступить иначе; к тому же так бывало уже раз десять.
Человек, который пришел с Кадруссом, несомненно, не принадлежал к обитателям Южной Франции; это был один из тех негоциантов, которые приезжают на ярмарку в Бокер, чтобы торговать драгоценностями, и за месяц, пока длится эта ярмарка, привлекающая торговцев и покупателей со всех концов Европы, заключают иногда сделки на сто, а то и на полтораста тысяч франков.
Кадрусс вошел первым, быстрыми шагами. Затем, увидев, что нижняя комната пуста, как всегда, и что ее охраняет только пес, он позвал жену.
«Эй, Карконта, – крикнул он, – священник не обманул нас: алмаз настоящий».
Послышалось радостное восклицание, и ступеньки лестницы заскрипели под нетвердыми от слабости и болезни шагами.
«Что ты говоришь?» – спросила Карконта.
«Говорю, что алмаз настоящий, и вот этот господин, один из первых парижских ювелиров, готов дать нам за него пятьдесят тысяч франков. Но только он хочет окончательно убедиться в том, что камень действительно наш: так ты расскажи ему, как рассказал и я, каким чудесным образом он попал в наши руки. А пока, сударь, присядьте, пожалуйста: сейчас так душно, я принесу вам чего-нибудь освежиться».
Ювелир внимательно разглядывал внутренность трактира и бросающуюся в глаза бедность людей, которые предлагали ему купить алмаз, достойный княжеской шкатулки.
«Рассказывайте, сударыня», – сказал он, желая, по-видимому, воспользоваться отсутствием мужа, чтобы тот не мог как-нибудь повлиять на жену и чтобы посмотреть, насколько оба рассказа совпадут.
«Ах, господи, – затараторила женщина, – это божье благословение, мы ничего такого не ожидали. Представьте себе, дорогой господин, что мой муж дружил в тысяча восемьсот четырнадцатом или тысяча восемьсот пятнадцатом году с одним моряком, которого звали Эдмон Дантес; этот бедный малый, которого Кадрусс совершенно забыл, помнил о нем, и, умирая, оставил ему тот алмаз, который вы видели».
«А каким же образом оказался у него этот алмаз? – спросил ювелир. – Или он был у Дантеса до того, как он попал в тюрьму?»
«Нет, сударь, – отвечала женщина, – но в тюрьме он познакомился с очень богатым англичанином; тот заболел, и Дантес ухаживал за ним, как за родным братом; за это англичанин, выходя на свободу, оставил ему вот этот алмаз. Бедному Дантесу не посчастливилось, он так в тюрьме и умер, а алмаз перед смертью завещал нам и поручил почтенному аббату, который был у нас сегодня утром, передать его нам».
«Она говорит то же самое, – прошептал ювелир. – В конце концов, может быть, все это так и было, хотя на первый взгляд и кажется неправдоподобным. В таком случае, – сказал он громко, – дело только в цене, о которой мы все еще не сговорились».
«Как не сговорились! – воскликнул вошедший Кадрусс. – Я был уверен, что вы согласны на мою цену».
«То есть, – возразил ювелир, – я вам предложил за него сорок тысяч франков».
«Сорок тысяч! – возмутилась Карконта. – Уж, конечно, мы его не отдадим за эту цену. Аббат сказал нам, что он стоит пятьдесят тысяч, не считая оправы».
«А как звали этого аббата?»
«Аббат Бузони».
«Так он иностранец?»
«Он итальянец, из окрестностей Мантуи, кажется».
«Покажите мне алмаз, – продолжал ювелир, – я хочу его еще раз посмотреть; иной раз с первого взгляда ошибаешься в камнях».
Кадрусс вынул из кармана маленький черный футляр из шагреневой кожи, открыл его и передал ювелиру. При виде алмаза, который был величиною с небольшой орешек (я как сейчас это вижу), глаза Карконты загорелись алчностью.
– А что вы думали обо всем этом, господин подслушиватель? – спросил Монте-Кристо. – Вы поверили этой сказке?
– Да, ваше сиятельство; я считал Кадрусса неплохим человеком и думал, что он не способен совершить преступление или украсть.
– Это делает больше чести вашему доброму сердцу, чем житейской опытности, господин Бертуччо. А знавали вы этого Эдмона Дантеса, о котором шла речь?
– Нет, ваше сиятельство, я никогда ничего о нем не слышал ни раньше, ни после; только еще один раз от самого аббата Бузони, когда он был у меня в нимской тюрьме.
– Хорошо, продолжайте.
– Ювелир взял из рук Кадрусса перстень и достал из кармана маленькие стальные щипчики и крошечные медные весы; потом, отогнув золотые крючки, державшие камень, он вынул алмаз из оправы и осторожно положил его на весы.
«Я дам сорок пять тысяч франков, – сказал он, – и ни гроша больше: это красная цена алмазу, я взял с собой только эту сумму».
«Это не важно, – сказал Кадрусс, – я вернусь вместе с вами в Бокер за остальными пятью тысячами».
«Нет, – отвечал ювелир, отдавая Кадруссу оправу и алмаз, – нет, это крайняя цена, и я даже жалею, что предложил вам эту сумму, потому что в камне есть изъян, который я вначале не заметил; но делать нечего, я не беру назад своего слова; я сказал сорок пять тысяч франков и не отказываюсь от этой цифры».
«По крайней мере вставьте камень обратно», – сердито сказала Карконта.
«Вы правы», – сказал ювелир.
И он вставил камень в оправу.
«Не беда, – проворчал Кадрусс, пряча футляр в карман, – продадим кому-нибудь другому».
«Конечно, – отвечал ювелир, – только другой не будет так сговорчив, как я; другой не удовлетворится теми сведениями, которые вы сообщили мне; это совершенно неестественно, чтобы человек в вашем положении обладал перстнем в пятьдесят тысяч франков; он сообщит властям, придется разыскивать аббата Бузони, а разыскивать аббатов, раздающих алмазы ценою в две тысячи луидоров, не легкое дело; правосудие для начала наложит на него руку, вас засадят в тюрьму, а если обнаружится, что вы ни в чем не виновны, и вас через три или четыре месяца освободят, то окажется, что перстень затерялся в какой-нибудь канцелярии, или вам всучат фальшивый камень, франка в три ценою, вместо алмаза, стоящего пятьдесят, может быть, даже пятьдесят пять тысяч франков, но покупка которого, согласитесь, сопряжена с некоторым риском».
Кадрусс и его жена переглянулись.
«Нет, – заявил Кадрусс, – мы не настолько богаты, чтобы терять пять тысяч франков».
«Как вам угодно, любезный друг, – сказал ювелир, – а между тем я, как видите, принес с собой деньги наличными».
И он вытащил из одного кармана горсть золотых монет, засверкавших перед восхищенными глазами трактирщика, а из другого – пачку ассигнаций.
В душе Кадрусса явно происходила тяжелая борьба: было ясно, что маленький футляр шагреневой кожи, который он вертел в руке, казался ему не соответствующим по своей ценности огромной сумме денег, прельщавшей его взоры.
Он повернулся к жене.
«Что ты скажешь?» – тихо спросил он ее.
«Отдавай, отдавай, – сказала она, – если он вернется в Бокер без алмаза, он донесет на нас; и он верно говорит: кто знает, удастся ли нам когда-нибудь разыскать аббата Бузони».
«Ну что ж, так и быть! – сказал Кадрусс. – Берите камень за сорок пять тысяч франков; но моей жене хочется иметь золотую цепочку, а мне пару серебряных пряжек».
Ювелир вытащил из кармана длинную плоскую коробку, в которой находилось несколько образцов названных предметов.
«Берите, – сказал он, – в делах я не мелочен, выбирайте».
Жена выбрала золотую цепочку, стоившую, вероятно, луидоров пять, а муж пару пряжек, цена которым была франков пятнадцать.
«Надеюсь, теперь вы довольны?» – сказал ювелир.
«Аббат говорил, что ему цена пятьдесят тысяч франков», – пробормотал Кадрусс.
«Ну, ну, ладно! Вот несносный человек, – продолжал ювелир, беря у него из рук перстень, – я даю ему сорок пять тысяч франков, две с половиной тысячи ливров годового дохода, то есть капитал, от которого я сам не отказался бы, а он еще недоволен!»
«А сорок пять тысяч франков? – спросил Кадрусс хриплым голосом. – Где они у вас?»
«Вот, извольте», – сказал ювелир.
И он отсчитал на столе пятнадцать тысяч франков золотом и тридцать тысяч ассигнациями.
«Подождите, я зажгу лампу, – сказала Карконта, – уже темно, легко ошибиться».
В самом деле, пока они спорили, настала ночь, а с нею пришла и гроза, уже с полчаса как надвигавшаяся. В отдалении глухо грохотал гром; но ни ювелир, ни Кадрусс, ни Карконта не обращали на него никакого внимания, всецело поглощенные бесом наживы.
Я и сам испытывал странное очарование при виде всего этого золота и бумажных денег. Мне казалось, что я вижу все это во сне, и, как во сне, я чувствовал себя прикованным к месту.
Кадрусс сосчитал и пересчитал деньги и банковые билеты, потом передал их жене, которая, в свою очередь, сосчитала и пересчитала их.
Тем временем ювелир вертел перстень при свете лампы, и алмаз метал такие молнии, что он не замечал тех, которые уже полыхали в окнах, предвещая грозу.
«Ну что же? Счет верен?» – спросил ювелир.
«Да, – сказал Кадрусс, – принеси кошелек, Карконта, и отыщи какой-нибудь мешок».
Карконта подошла к шкафу и вернулась со старым кожаным бумажником; из него вынули несколько старых засаленных писем и на их место положили ассигнации: она принесла и мешок, где лежало два или три экю по шесть ливров – по-видимому, все состояние жалкой четы.
«Ну вот, – сказал Кадрусс, – хоть вы нас и ограбили, может быть, тысяч на десять франков, но не отужинаете ли вы с нами? Я предлагаю от души».
«Благодарю вас, – отвечал ювелир, – но, должно быть, уже поздно, и мне пора в Бокер, а то жена начнет беспокоиться. – Он посмотрел на часы. – Черт возьми! – воскликнул он. – Уже скоро девять, я раньше полуночи не попаду домой. Прощайте, друзья; если к вам еще когда-нибудь забредет такой аббат Бузони, вспомните обо мне».
«Через неделю вас уже не будет в Бокере, – сказал Кадрусс, – ведь ярмарка закрывается на будущей неделе».
«Да, но это ничего не значит, напишите мне в Париж: господину Жоаннесу, Пале-Рояль, галерея Пьер, номер сорок пять; я нарочно приеду, если надо будет».
Раздался удар грома, и молния сверкнула так ярко, что почти затмила свет лампы.
«Ого, – сказал Кадрусс, – как же вы пойдете в такую погоду?»
«Я не боюсь грозы», – сказал ювелир.
«А грабителей? – спросила Карконта. – Во время ярмарки на дорогах всегда пошаливают».
«Что касается грабителей, – сказал Жоаннес, – то у меня для них кое-что припасено».
И он вытащил из кармана пару маленьких пистолетов, заряженных до самой мушки.
«Вот, – сказал он, – собачки, которые и лают и кусают; это для первых двух, которые польстились бы на ваш алмаз, дядюшка Кадрусс».
Кадрусс с женой обменялись мрачным взглядом. Казалось, у них у обоих одновременно мелькнула какая-то ужасная мысль.
«В таком случае счастливого пути!» – сказал Кадрусс.
«Благодарю!» – отвечал ювелир.
Он взял свою трость, прислоненную к старому ларю, и вышел. В то время как он открывал дверь, в комнату ворвался такой сильный порыв ветра, что лампа едва не погасла.
«Ну и погодка, – сказал он, – а ведь мне идти два лье пешком!»
«Оставайтесь, – сказал Кадрусс, – переночуете здесь».
«Да, оставайтесь, – дрожащим голосом сказала Карконта, – мы позаботимся, чтобы вам было удобно».
«Никак нельзя. Мне необходимо вернуться к ночи в Бокер. Прощайте!»
Кадрусс медленно подошел к порогу.
«Ни зги не видно, – проговорил ювелир уже за дверью. – Куда мне повернуть, направо или налево?»
«Направо, – сказал Кадрусс, – с пути не собьетесь, дорога с обеих сторон обсажена деревьями».
«Вижу, вижу», – донесся издали слабый голос.
«Да закрой же дверь! – сказала Карконта. – Я не выношу открытых дверей, когда гремит гром».
«И когда в доме имеются деньги, верно?» – отвечал Кадрусс, дважды поворачивая ключ в замке.
Он подошел к шкафу, вновь достал мешок и бумажки, и оба принялись в третий раз пересчитывать свое золото и ассигнации.
Я никогда не видел такой алчности, какую выражали эти два лица, освещенные тусклой лампой. Особенно отвратительна была женщина; лихорадочная дрожь, которая всегда ее трясла, еще усилилась, и без того бледное лицо сделалось мертвенным, ввалившиеся глаза пылали.
«Для чего ты ему предлагал переночевать здесь?» – спросила она глухим голосом.
«Да… для того, чтобы избавить его от тяжелого пути в Бокер», – вздрогнув, ответил Кадрусс.
«Ах, вот что, – сказала женщина с непередаваемым выражением, – а я-то вообразила, что не для этого».
«Жена, жена! – воскликнул Кадрусс. – Откуда у тебя такие мысли, и почему ты не держишь их про себя?»
«Что ни говори, – сказала Карконта, помолчав, – а ты не мужчина».
«Это почему?» – спросил Кадрусс.
«Если бы ты был мужчина, он бы не ушел отсюда».
«Жена!»
«Или не дошел бы до Бокера».
«Жена!»
«Дорога заворачивает, и он не знает другой дороги, а вдоль канала есть тропинка, которая срезает путь».
«Жена, ты гневишь бога. Вот, слышишь?»
Всю комнату озарила голубоватая молния, одновременно раздался ужасающий удар грома, и медленно замирающие раскаты, казалось, неохотно удалялись от проклятого дома.
«Господи!» – сказала, крестясь, Карконта.
В ту же минуту, посреди жуткой тишины, которая обычно следует за ударом грома, послышался стук в дверь.
Кадрусс с женой вздрогнули и в ужасе переглянулись.
«Кто там?» – крикнул Кадрусс, вставая с места, и, сгребя в кучу золото и бумажки, разбросанные по столу, прикрыл их обеими руками.
«Это я!» – ответил чей-то голос.
«Кто вы?»
«Да я же! Ювелир Жоаннес!»
«Ну вот! А еще говорил, что я гневлю господа!.. – заявила с гнусной улыбкой Карконта. – Сам господь вернул его к нам».
Кадрусс, бледный и дрожащий, упал на стул.
Карконта, напротив, встала и твердыми шагами пошла отворять.
«Входите, дорогой господин Жоаннес», – сказала она.
«Право, – сказал ювелир, весь мокрый от дождя, – можно подумать, что сам черт мешает мне вернуться сегодня в Бокер. Из двух зол надо выбирать меньшее, господин Кадрусс: вы предложили мне гостеприимство, я принимаю его и возвращаюсь к вам ночевать».
Кадрусс пробормотал что-то, отирая пот со лба.
Карконта, впустив ювелира, дважды повернула ключ в замке.
Ювелир, войдя, окинул комнату испытующим взглядом, но там не было ничего, что могло бы вызвать в нем подозрения или же укрепить их.
Кадрусс все еще прикрывал обеими руками бумажки и золото. Карконта улыбалась гостю насколько могла приветливее.
«Ага, – сказал ювелир, – вы, по-видимому, все еще боялись, не просчитались ли, если после моего ухода опять стали пересчитывать свое богатство?»
«Да нет, – сказал Кадрусс, – но самый случай, который дал нам его, настолько неожиданный, что мы никак не можем поверить нашему счастью, и если у нас перед глазами не лежит вещественное доказательство, то нам все еще кажется, что это сон».
Ювелир улыбнулся.
«Ночует у вас тут кто-нибудь?» – спросил он.
«Нет, – отвечал Кадрусс, – это у нас не заведено; до города недалеко, и на ночь у нас никто не остается».
«Значит, я вас очень стесню?»
«Да что вы, сударь! – любезно сказала Карконта. – Нисколько не стесните, уверяю вас».
«Где же вы меня поместите?»
«В комнате наверху».
«Но ведь это ваша комната?»
«Это не важно; у нас есть вторая кровать в комнате рядом с этой».
Кадрусс удивленно взглянул на жену.
Ювелир стал напевать какую-то песенку, греясь у камина, куда Карконта подбросила охапку хвороста, чтобы гость мог обсушиться.
Тем временем она расстелила на краю стола салфетку и поставила на него остатки скудного обеда и яичницу.
Кадрусс снова спрятал ассигнации в бумажник, золото в мешок, а все вместе – в шкаф. Он в мрачном раздумье ходил взад и вперед по комнате, время от времени поглядывая на ювелира, который в облаке пара стоял у камина и, пообсохнув с одного бока, поворачивался к огню другим.
«Вот! – сказала Карконта, ставя на стол бутылку вина. – Если угодно, можете приниматься за ужин».
«А вы?» – спросил Жоаннес.
«Я ужинать не буду», – отвечал Кадрусс.
«Мы очень поздно обедали», – поспешила добавить Карконта.
«Так мне придется ужинать одному?» – спросил ювелир.
«Мы будем вам прислуживать», – ответила Карконта с готовностью, какой она никогда не проявляла даже по отношению к платным посетителям.
Время от времени Кадрусс бросал на нее быстрый, как молния, взгляд.
Гроза все еще продолжалась.
«Слышите, слышите? – сказала Карконта. – Право, хорошо сделали, что вернулись».
«Но если, пока я ужинаю, буря утихнет, я все-таки пойду», – сказал ювелир.
«Это мистраль, – сказал, покачивая головой, Кадрусс, – это протянется до завтра».
И он тяжело вздохнул.
«Ну, что делать, – сказал ювелир, садясь к столу, – тем хуже для тех, кто сейчас в пути».
«Да, – отвечала Карконта, – они проведут плохую ночь».
Ювелир принялся за ужин, а Карконта продолжала оказывать ему всяческие услуги, как подобает внимательной хозяйке; она, всегда такая сварливая и своенравная, была образцом предупредительности и учтивости. Если бы ювелир знал ее раньше, такая разительная перемена, конечно, удивила бы его и не могла бы не возбудить в нем подозрений. Что касается Кадрусса, то он продолжал молча шагать по комнате и, казалось, избегал даже смотреть на гостя.
Когда тот поужинал, Кадрусс пошел открыть дверь.
«Гроза как будто проходит», – сказал он.
Но в эту минуту, словно чтобы показать, что он ошибается, оглушительный раскат грома потряс весь дом; порыв ветра вместе с дождем ворвался в дверь и потушил лампу. Кадрусс снова запер дверь; его жена угольком из догоравшего камина зажгла свечу.
«Вы, должно быть, устали, – сказала она ювелиру, – я постлала чистые простыни, идите наверх и спите спокойно».
Жоаннес подождал еще немного, чтобы посмотреть, не утихает ли буря, и, убедившись, что гроза и дождь только усиливаются, пожелал хозяевам спокойной ночи и ушел наверх.
Он шел по лестнице над моей головой, и я слышал, как ступеньки скрипели под его ногами.
Карконта проводила его алчным взглядом, тогда как Кадрусс, напротив, стоял к нему спиной и даже не смотрел в его сторону.
Все эти подробности, о которых я вспомнил позже, ничуть меня не поразили, пока все это происходило у меня перед глазами; в общем, все, что случилось, было вполне естественно, и, если не считать истории с алмазом, которая показалась мне довольно неправдоподобной, все вытекало одно из другого.
Я смертельно устал, но собирался воспользоваться первой минутой, когда уймется дождь и уляжется буря, а потому решил поспать несколько часов и убраться отсюда среди ночи.
Я слышал, как наверху ювелир поудобнее устраивался на ночь. Вскоре под ним заскрипела кровать; он улегся.
Я чувствовал, что мои глаза слипаются, а так как у меня не возникало ни малейшего подозрения, то я и не пытался бороться со сном; в последний раз я заглянул в соседнюю комнату. Кадрусс сидел у стола, на деревянной скамейке, которая в деревенских трактирах заменяет стулья; он сидел ко мне спиной, так что я не мог видеть его лица, да и сиди он иначе, я все равно не мог бы его разглядеть, потому что голову он склонил на руки.
Карконта некоторое время молча наблюдала за ним, потом пожала плечами и села напротив него.
В эту минуту потухающее пламя охватило еще не тронутый сухой сук; в темной комнате стало немного светлее. Карконта не сводила глаз с мужа, а так как он сидел все в той же позе, она протянула свои скрюченные пальцы и дотронулась до его лба.
Кадрусс вздрогнул. Мне показалось, что губы Карконты шевелились; но или она говорила слишком тихо, или сон уже притупил мои чувства, только звук ее голоса не долетал до меня. Глаза мои тоже заволакивались туманом, и я уже не отдавал себе отчета, наяву я все это вижу или во сне. Наконец веки мои сомкнулись, и я перестал сознавать окружающее.
Я спал глубоким сном, как вдруг меня разбудил выстрел и за ним ужасный крик. Наверху раздались нетвердые шаги, и что-то грузно рухнуло на лестнице, как раз над моей головой.
Я еще не совсем пришел в себя. Мне слышались стоны, потом заглушенные крики, как будто где-то происходила борьба.
Последний крик, протяжнее, чем остальные, сменившийся затем стонами, окончательно вывел меня из оцепенения.
Я приподнялся на локте, открыл глаза, но не мог в темноте ничего разглядеть и дотронулся до своего лба, на который, как мне показалось, падали сквозь доски лестницы частые капли теплого дождя.
За разбудившим меня шумом наступила полная тишина. Я слышал над своей головой мужские шаги; заскрипела лестница. Мужчина спустился в нижнюю комнату, подошел к камину и зажег свечу.
Это был Кадрусс; он был очень бледен, и его рубашка была вся в крови.
Затеплив свечу, он быстро поднялся по лестнице, и я вновь услышал его быстрые, тревожные шаги.
Через минуту он снова сошел вниз. В руке он держал футляр; удостоверившись, что алмаз лежит внутри, он начал совать его то в один, то в другой карман; затем, решив, вероятно, что карман недостаточно надежное место, закатал его в свой красный платок и обернул им шею.
Потом он бросился к шкафу, вытащил оттуда золото и ассигнации, рассовал их в карманы штанов и в карманы куртки, захватил две-три рубашки и выскочил за дверь. Тогда мне все стало ясно; я упрекал себя за случившееся, как будто сам был в этом виноват. Мне показалось, что я слышу стоны; быть может, несчастный ювелир был еще жив; быть может, оказав ему помощь, я мог отчасти загладить зло, которое я не то чтобы совершил, но которому дал совершиться. Я налег спиной на плохо скрепленные доски, отделявшие от нижней комнаты подобие пристройки, где я лежал; доски подались, и я проник в дом.
Я схватил свечу и бросился вверх по лестнице; поперек нее лежало чье-то тело; это был труп Карконты.
Слышанный мною выстрел был сделан по ней; пуля пробила ей шею навылет, кровь текла из двойной раны и струей била изо рта.
Она была мертва.
Я перешагнул через труп и побежал дальше.
Спальня была в ужасном беспорядке. Часть мебели была опрокинута; простыни, за которые судорожно хватался несчастный ювелир, были разбросаны по комнате; сам он лежал на полу, головой к стене, в луже крови, вытекшей из трех больших ран на груди.
Из четвертой торчала рукоятка огромного кухонного ножа.
Мне под ноги попался второй пистолет, неразряженный, вероятно, потому, что порох отсырел.
Я подошел к ювелиру, он был еще жив; от шума моих шагов, а главное от сотрясения пола, он открыл мутные глаза, остановил их на мне, пошевелил губами, словно желая что-то сказать, и испустил дух.
От этого страшного зрелища я почти обезумел; раз я никому уже не мог помочь, мне хотелось только одного: бежать. Я схватился за голову и с криком ужаса выскочил на лестницу.
В нижней комнате оказалось человек шесть таможенных досмотрщиков и два-три жандарма – целый вооруженный отряд.
Меня схватили; я даже не пытался сопротивляться, я больше не владел собой. Я пытался говорить, но издавал только нечленораздельные звуки.
Я увидел, что таможенники и жандармы показывают на меня пальцами; я оглядел себя – я был весь в крови. Тот теплый дождь, который капал на меня сквозь доски лестницы, был кровью Карконты.
Я указал пальцем на то место, где я прятался.
«Что он хочет сказать?» – спросил один из жандармов.
Один из таможенников заглянул туда.
«Он хочет сказать, что прошел оттуда», – ответил он.
И он указал на пролом, через который я в самом деле прошел.
Тогда я понял, что меня принимают за убийцу. Ко мне вернулся голос, ко мне вернулись силы; я вырвался из рук державших меня людей и крикнул:
«Это не я! Не я!»
Два жандарма навели на меня свои карабины.
«Если ты пошевелишься, – сказали они, – тебе конец».
«Но я же вам говорю, – воскликнул я, – что это не я!»
«Все это ты можешь рассказывать судьям в Ниме, – отвечали они. – А пока иди за нами; и наш тебе совет – не сопротивляйся».
Да я и не думал сопротивляться; я был охвачен ужасом, подавлен. На меня надели наручники, привязали к лошадиному хвосту и отвели в Ним.
Оказывается, меня выследил один из таможенников; поблизости от трактира он потерял меня из виду, предположил, что я там проведу ночь, и отправился предупредить своих товарищей; они явились сюда как раз, когда грянул выстрел, и захватили меня при таких явных уликах, что я сразу понял, как трудно мне будет доказать свою невиновность.
Тогда все мои усилия свелись к одному: прежде всего я попросил следователя, чтобы он велел разыскать некоего аббата Бузони, заезжавшего в этот самый день в трактир «Гарский мост». Если Кадрусс все выдумал, если этого аббата не существовало – значит, я пропал, разве что поймали бы самого Кадрусса и он бы во всем сознался.
Прошло два месяца, во время которых, должен это сказать к чести моего следователя, были приняты все меры для разыскания аббата. Я уже потерял всякую надежду. Кадрусса не нашли. Меня должны были судить в ближайшую сессию, как вдруг восьмого сентября, то есть через три месяца и пять дней после убийства, в тюрьму явился аббат Бузони, которого я уже и не ждал, и сказал, что слышал, будто один из заключенных хочет поговорить с ним. Он, по его словам, узнал об этом в Марселе и поспешил явиться на мой зов.
Вы можете себе представить, с какой радостью я его принял; я рассказал ему все, что видел и слышал; волнуясь, приступил я к истории с алмазом; против всякого моего ожидания она оказалась чистой правдой; и, опять-таки против всякого моего ожидания, он вполне поверил всему, что я рассказал.
Я был пленен его кротким милосердием, видел, что ему хорошо известны нравы моей родины, – и тогда в надежде, что, быть может, из этих милосердных уст я получу прощение за единственное свое преступление, я рассказал ему на исповеди, во всех подробностях, что произошло в Отейле. То, что я сделал по сердечному влечению, имело такое же последствие, как если бы я сделал это из расчета: мое сознание в этом первом убийстве, к которому меня ничто не принуждало, убедило его, что я не совершил второго, и он, уходя, велел мне надеяться и обещал сделать все от него зависящее, чтобы убедить судей в моей невиновности.
Я понял, что он занялся мною, когда увидел, что для меня постепенно смягчается тюремный режим, и узнал, что мое дело отложено до следующей сессии.
В этот промежуток времени провидению угодно было, чтобы за границей схватили Кадрусса и доставили во Францию. Он во всем сознался, свалив на свою жену весь умысел преступления и подстрекательство к нему. Его приговорили к пожизненной каторге, а меня освободили.
– И тогда, – сказал Монте-Кристо, – вы явились ко мне с рекомендательным письмом от аббата Бузони.
– Да, ваше сиятельство, он принял во мне живое участие.
«Ваше ремесло контрабандиста погубит вас, – сказал он мне. – Если вы выйдете отсюда, бросьте это».
«Но, отец мой, – спросил я, – как же мне жить и содержать мою несчастную невестку?»
«Один из моих духовных сыновей, – ответил он, – относится ко мне с большим уважением и поручил мне отыскать ему человека, которому он мог бы доверять. Хотите быть этим человеком? Я ему вас рекомендую».
«Отец мой! – воскликнул я. – Как вы добры!»
«Но вы обещаете мне, что я никогда в этом не раскаюсь?»
Я поднял руку, чтобы дать клятву.
«Этого не нужно, – сказал он, – я знаю и люблю корсиканцев; вот вам рекомендация».
И он написал несколько строк, которые я вам передал и на основании которых ваше сиятельство взяли меня к себе на службу. Теперь я могу с гордостью спросить, имели ли когда-нибудь ваше сиятельство причины быть мною недовольным?
– Нет, – отвечал граф, – я с удовольствием признаю, что вы хороший слуга, Бертуччо, хоть вы и недостаточно доверяете мне.
– Я, ваше сиятельство?
– Да, вы. Как это могло случиться, что у вас есть невестка и приемный сын, а вы мне никогда о них не говорили?
– Увы, ваше сиятельство, мне остается поведать вам самую грустную часть моей жизни. Я уехал на Корсику. Вы сами понимаете, что я торопился повидать и утешить мою бедную невестку; но в Рольяно меня ждало несчастье; в моем доме произошло нечто такое ужасное, что об этом и до сих пор еще помнят соседи. Следуя моим советам, моя бедная невестка отказывала Бенедетто, который постоянно требовал денег. Однажды утром он пригрозил ей и исчез на целый день. Бедная Ассунта, любившая этого негодяя, как родного сына, горько плакала. Пришел вечер; она ждала его и не ложилась спать. В одиннадцать часов вечера он вернулся в сопровождении двух приятелей – обычных сотоварищей его проделок; она хотела обнять его, но они схватили ее, и один из них, – боюсь, что это и был этот проклятый мальчишка, – воскликнул:
«Мы сыграем в пытку, и ей придется сказать, где у нее спрятаны деньги».
Наш сосед Василио уехал в Бастию, и дома оставалась только его жена. Кроме нее, никто не мог ни увидеть, ни услышать того, что происходило в доме невестки. Двое крепко держали Ассунту, которая не представляла себе возможности такого преступления и ласково улыбалась своим будущим палачам; третий наглухо забаррикадировал двери и окна, потом вернулся к остальным, и все трое, стараясь заглушить крики ужаса, вырывавшиеся у Ассунты при виде этих грозных приготовлений, поднесли ее ногами к пылающему очагу. Они ждали, что это заставит ее указать, где спрятаны наши деньги; но, пока она боролась с ними, вспыхнула ее одежда; тогда они бросили несчастную, боясь, чтобы огонь не перекинулся на них. Вся охваченная пламенем, она бросилась к выходу, но дверь была заперта. Она кинулась к окну; но окно было забито.
И вот соседка услышала ужасные крики: это Ассунта звала на помощь. Потом ее голос стал глуше; крики перешли в стоны. На следующий день, после целой ночи ужаса и тревоги, жена Василио наконец решилась выйти из дома, и судебные власти, которым она дала знать, взломали дверь нашего дома. Ассунту нашли полуобгоревшей, но еще живой, шкафы оказались взломаны, деньги исчезли. Что до Бенедетто, то он навсегда исчез из Рольяно: с тех пор я его не видел и даже не слышал о нем.
– Узнав об этом печальном происшествии, – продолжал Бертуччо, – я и отправился к вашему сиятельству. Мне уже не к чему было рассказывать вам ни о Бенедетто, потому что он исчез, ни о моей невестке, потому что она умерла.
– И что вы думали об этом происшествии? – спросил Монте-Кристо.
– Что это была кара за мое преступление, – ответил Бертуччо. – О, эти Вильфоры, проклятый род!
– Я то же думаю, – мрачно прошептал граф.
– Теперь, – продолжал Бертуччо, – ваше сиятельство понимает, почему этот дом, где я с тех пор не был, этот сад, где я неожиданно очутился, это место, где я убил человека, могли вызвать во мне мучительное волнение, причину которого вам угодно было узнать; признаюсь, я не уверен, что здесь, у моих ног, в той самой могиле, которую он выкопал для своего ребенка, не лежит господин де Вильфор.
– Что ж, все возможно, – сказал Монте-Кристо, вставая, – даже и то, – добавил он чуть слышно, – что королевский прокурор еще жив. Аббат Бузони хорошо сделал, что прислал вас ко мне. И вы тоже хорошо сделали, что рассказали мне свою историю, потому что теперь я уже не буду дурно о вас думать. А что этот, так неудачно названный, Бенедетто? Вы так и не старались напасть на его след, не пытались узнать, что с ним сталось?
– Никогда. Если бы я даже знал, где он, я не старался бы увидеть его, а бежал бы от него, как от чудовища. Нет, к счастью, я никогда ни от кого ничего о нем не слышал; надеюсь, что его нет в живых.
– Не надейтесь, Бертуччо, – сказал граф. – Злодеи так не умирают: господь охраняет их, чтобы сделать орудием своего отмщения.
– Пусть так, – сказал Бертуччо. – Я только молю бога, чтобы мне не привелось с ним встретиться. Теперь, – продолжал, опуская голову, управляющий, – вы знаете все, ваше сиятельство; на земле вы мой судья, как господь – на небе; не скажете ли вы мне что-нибудь в утешение?
– Да, вы правы, и я могу повторить то, что сказал бы вам аббат Бузони; этот Вильфор, на которого вы подняли руку, заслуживал возмездия за свой поступок с вами, и, может быть, еще кое за что. Если Бенедетто жив, то он послужит, как я вам уже сказал, орудием божьей кары, а потом и сам понесет наказание. Вы же, собственно говоря, можете упрекнуть себя только в одном: спросите себя, почему, спасши этого ребенка от смерти, вы не возвратили его матери; вот в чем ваша вина, Бертуччо.
– Да, ваше сиятельство, в этом я виновен, я поступил малодушно. Когда я вернул ребенку жизнь, мне оставалось только, как вы говорите, отдать его матери. Но для этого мне нужно было собрать кое-какие сведения, обратить на себя внимание, может быть, выдать себя. Мне не хотелось умирать, меня привязывали к жизни моя невестка, мое врожденное самолюбие корсиканца, который хочет мстить победоносно и до конца, и, наконец, я просто любил жизнь. Я не так храбр, как мой несчастный брат!
Бертуччо закрыл лицо руками, а Монте-Кристо вперил в него долгий, загадочный взгляд.
Потом, после минутного молчания, которому время и место придавали еще больше торжественности, граф сказал с непривычной для него печалью в голосе:
– Чтобы достойно окончить нашу беседу, последнюю по поводу всех этих событий, Бертуччо, запомните мои слова, которые я часто слышал от аббата Бузони: «От всякой беды есть два лекарства – время и молчание». А теперь я хочу пройтись по саду. То, что тягостно для вас, участника ужасных событий, вызовет во мне скорее приятные ощущения и удвоит для меня ценность этого поместья. Видите ли, Бертуччо, деревья милы только тем, что дают тень, а самая тень мила лишь потому, что вызывает грезы и мечты. Вот я приобрел сад, считая, что покупаю лишь огороженное место, – а это огороженное место вдруг оказывается садом, в котором бродят привидения, не предусмотренные контрактом. А я любитель привидений, я никогда, не слышал, чтобы мертвецы за шесть тысяч лет наделали столько зла, сколько его делают живые за один день. Возвращайтесь домой, Бертуччо, и спите спокойно. Если в последний час ваш духовник будет к вам не так милосерден, как аббат Бузони, позовите меня, если я еще буду жив, и я найду слова, которые тихо убаюкают вашу душу, когда она будет готовиться в трудный путь, который зовется вечностью.
Бертуччо почтительно склонился перед графом и, тяжело вздохнув, удалился.
Монте-Кристо остался один; он сделал несколько шагов.
– Здесь, около этого платана, могила, куда был положен младенец, – прошептал он, – там – калитка, через которую входили в сад; в том углу – потайная лестница, ведущая в спальню. Не думаю, чтобы требовалось заносить все это в записную книжку, потому что у меня здесь перед глазами, под ногами вокруг – рельефный живой план.
И граф, еще раз обойдя сад, направился к карете Бертуччо, видя его задумчивость, молча сел рядом с кучером. Карета покатила в Париж.
В тот же вечер, вернувшись в свой дом на Елисейских полях, граф Монте-Кристо обошел все помещение, как мог бы это сделать человек, знакомый с ним уже многие годы; и хотя он шел впереди других, он ни разу не ошибся дверью и не направился по такой лестнице или коридору, которые не привели бы его прямо туда, куда он хотел попасть. Али сопровождал его в этом ночном обходе. Граф отдал Бертуччо кое-какие распоряжения, касавшиеся украшения или назначения комнат, и, взглянув на часы, сказал внимательно слушавшему нубийцу:
– Уже половина двенадцатого. Гайде должна скоро приехать. Предупреждены ли французские служанки?
Али показал рукой на половину, предназначенную для прекрасной албанки; она была так тщательно скрыта, что, если завесить дверь ковром, можно было обойти весь дом и не догадаться, что там есть еще гостиная и две жилые комнаты; Али, как мы уже сказали, показал рукой на эту дверь, поднял три пальца левой руки и, положив голову на ладонь этой руки, закрыл глаза, изображая сон.
– Понимаю, – сказал Монте-Кристо, привыкший к такому способу разговора, – все три дожидаются ее в спальне, не так ли?
– Да, – кивнул Али.
– Госпожа будет утомлена сегодня, – продолжал Монте-Кристо, – и, должно быть, сразу захочет лечь; не надо ни о чем с ней разговаривать; служанки-француженки должны только приветствовать свою новую госпожу и удалиться; последи, чтобы служанка-гречанка не общалась с француженками.
Али поклонился.
Вскоре послышался голос, зовущий привратника; ворота распахнулись, в аллею въехал экипаж и остановился у крыльца.
Граф сошел вниз; дверца кареты была уже открыта; он подал руку молодой девушке, закутанной с головы до ног в шелковую зеленую накидку, сплошь расшитую золотом.
Девушка взяла протянутую ей руку, любовно и почтительно поцеловала ее и произнесла несколько ласковых слов, на которые граф отвечал с нежной серьезностью на том звучном языке, который старик Гомер вложил в уста своих богов.
Затем, предшествуемая Али, несшим розовую восковую свечу, девушка – та самая красавица албанка, что была спутницей Монте-Кристо в Италии, – прошла на свою половину, после чего граф удалился к себе.
В половине первого в доме погасли все огни, и можно было подумать, что все мирно спят.
На следующий день, около двух часов пополудни, экипаж, запряженный парой великолепных английских лошадей, остановился у ворот Монте-Кристо. Мужчина в синем фраке с шелковыми пуговицами того же цвета, в белом жилете, пересеченном огромной золотой цепью, и в панталонах орехового цвета, с волосами, настолько черными и так низко спускающимися на лоб, что легко было усомниться в их естественности, тем более что они мало соответствовали глубоким надбровным морщинам, которых они никак не могли скрыть, – словом, мужчина лет пятидесяти пяти, но желавший казаться сорокалетним, выглянул из окна кареты, на дверцах которой была изображена баронская корона, и послал грума спросить у привратника, дома ли граф Монте-Кристо.
В ожидании ответа этот человек с любопытством, граничившим с неделикатностью, рассматривал дом, доступную взорам часть сада и ливрею слуг, мелькавших за оградой. Глаза у него были живые, но скорее хитрые, чем умные. Губы были так тонки, что вместо того, чтобы выдаваться вперед, они западали внутрь; наконец, его широкие и сильно выдающиеся скулы – верный признак коварства, низкий лоб, выпуклый затылок, огромные, отнюдь не аристократические уши заставили бы всякого физиономиста назвать почти отталкивающим характер этого человека, производившего на непосвященных немалое впечатление своим великолепным выездом, огромным бриллиантом, вдетым вместо запонки в манишку, и красной орденской лентой, тянувшейся от одной петлицы до другой.
Грум постучал в окно привратника и спросил:
– Здесь живет граф Монте-Кристо?
– Да, его сиятельство живет здесь, – отвечал привратник, – но…
Он вопросительно взглянул на Али.
Али сделал отрицательный знак.
– Но?.. – спросил грум.
– Но его сиятельство не принимает, – отвечал привратник.
– В таком случае вот вам карточка моего господина, барона Данглара. Передайте ее графу Монте-Кристо и скажите ему, что по дороге в Палату мой господин заезжал сюда, чтобы иметь честь его видеть.
– Я не имею права разговаривать с его сиятельством, – сказал привратник, – ваше поручение исполнит камердинер.
Грум вернулся к экипажу.
– Ну что? – спросил Данглар.
Мальчик, пристыженный полученным уроком, передал ответ привратника своему господину.
– Ого, – сказал тот, – видно, важная птица этот приезжий, которого величают его сиятельством, раз с ним имеет право разговаривать только его камердинер; все равно, раз он аккредитован на мой банк, мне придется с ним встретиться, когда ему понадобятся деньги.
И Данглар откинулся в глубь кареты и так, чтобы было слышно через дорогу, крикнул кучеру:
– В Палату депутатов!
Сквозь жалюзи своего флигеля Монте-Кристо, вовремя предупрежденный, видел барона и успел разглядеть его в превосходный бинокль, причем проявил не меньше любопытства, чем сам Данглар, когда тот исследовал дом, сад и ливреи.
– Положительно, – сказал он с отвращением, ввинчивая обратно трубки бинокля в костяную оправу, – положительно этот человек гнусен; как можно увидеть его и не распознать в нем с первого же взгляда змею по плоскому лбу, коршуна по выпуклому черепу и сарыча по острому клюву!
– Али! – крикнул он, потом ударил один раз по медному гонгу. Вошел Али. – Позови Бертуччо, – сказал Монте-Кристо.
В ту же минуту вошел Бертуччо.
– Ваше сиятельство спрашивали меня? – сказал он.
– Да, – отвечал граф. – Видели вы лошадей, которые только что стояли у моих ворот?
– Разумеется, ваше сиятельство, и нахожу их превосходными.
– Каким же образом, – спросил Монте-Кристо нахмурясь, – когда я потребовал, чтобы вы приобрели мне лучшую пару в Париже, в Париже нашлась еще пара, равная моей, и эти лошади не стоят в моей конюшне?
Видя сдвинутые брови графа и слыша его строгий голос, Али опустил голову.
– Ты тут ни при чем, мой добрый Али, – сказал по-арабски граф с такой лаской в голосе и в выражении лица, которой от него трудно было ожидать, – ты ведь ничего не понимаешь в английских лошадях.
Лицо Али снова прояснилось.
– Ваше сиятельство, – сказал Бертуччо, – лошади, о которых вы говорите, не продавались.
Монте-Кристо пожал плечами.
– Знайте, господин управляющий, нет ничего, что не продавалось бы, когда умеешь предложить нужную цену.
– Господин Данглар заплатил за них шестнадцать тысяч франков, ваше сиятельство.
– Так надо было предложить ему тридцать две тысячи; он банкир, а банкир никогда не упустит случая удвоить свой капитал.
– Ваше сиятельство говорит серьезно? – спросил Бертуччо.
Монте-Кристо посмотрел на управляющего взглядом человека, который удивлен, что ему осмеливаются задавать вопросы.
– Сегодня вечером, – сказал он, – мне надо отдать визит: я хочу, чтобы эти лошади были заложены в мою карету и в новой упряжи.
Бертуччо поклонился и отошел; у двери он остановился.
– В котором часу ваше сиятельство поедет с визитом? – спросил он.
– В пять часов, – ответил Монте-Кристо.
– Я позволю себе заметить, ваше сиятельство, что сейчас уже два часа, – нерешительно сказал управляющий.
– Знаю, – коротко ответил Монте-Кристо.
Потом он повернулся к Али:
– Проведи всех лошадей перед госпожой, пусть она выберет ту запряжку, которая ей понравится; узнай, желает ли она обедать вместе со мной: тогда пусть обед подадут у нее в комнатах. Ступай и пришли ко мне камердинера.
Едва Али успел уйти, как вошел камердинер.
– Батистен, – сказал граф, – вы служите у меня уже год; этот срок я обычно назначаю для испытания своих слуг; вы мне подходите.
Батистен поклонился.
– Остается только узнать, подхожу ли я вам.
– О, ваше сиятельство!
– Дослушайте до конца, – продолжал граф. – Вы получаете полторы тысячи франков в год, то есть содержание хорошего, храброго офицера, каждый день рискующего своей жизнью; вы получаете стол, которому позавидовали бы многие начальники канцелярий – несчастные служаки, бесконечно больше обремененные работой, чем вы. Вы слуга, но вы сами имеете слуг, которые заботятся о вашем белье и одежде. Помимо полутора тысяч франков жалованья, вы, делая покупки для моего туалета, обкрадываете меня еще примерно на полторы тысячи франков в год.
– О, ваше сиятельство!
– Я не жалуюсь, Батистен, это скромно; однако я желал бы, чтобы этой суммы вы не превышали. Следовательно, вы нигде не найдете места лучше того, на которое вам посчастливилось попасть. Я никогда не бью своих слуг, никогда не браню их, никогда не сержусь, всегда прощаю ошибку и никогда не прощаю небрежности или забывчивости. Мои распоряжения кратки, но ясны и точны; мне приятнее повторить их два и даже три раза, чем видеть их непонятыми. Я достаточно богат, чтобы знать все, что меня интересует, а я очень любопытен, предупреждаю вас. Поэтому, если я когда-нибудь узнаю, что вы обо мне говорили – все равно, хорошо или дурно, – обсуждали мои поступки, следили за моим поведением, вы в ту же минуту будете уволены. Я предупреждаю своих слуг только один раз; вы предупреждены, ступайте!
Батистен поклонился и сделал несколько шагов к двери.
– Кстати, – продолжал граф, – а забыл вам сказать, что ежегодно я кладу известную сумму на имя моих слуг. Те, кого я увольняю, естественно, теряют эти деньги в пользу остальных, которые получат их после моей смерти. Вы служите у меня уже год; начало вашего состояния положено; от вас зависит увеличить его.
Эта речь, произнесенная при Али, который оставался невозмутим, ибо ни слова не понимал по-французски, произвела на Батистена впечатление, понятное всякому, кто знаком с психологией французского слуги.
– Я постараюсь согласоваться во всем с желаниями вашего сиятельства, – сказал он. – Притом же я буду руководствоваться примером господина Али.
– Ни в коем случае, – ледяным тоном возразил граф. – У Али, при всех его достоинствах, много недостатков; не берите с него примера, ибо Али – исключение; жалованья он не получает; это не слуга, это мой раб, моя собака: если он нарушит свой долг, я его не прогоню, я его убью.
Батистен вытаращил глаза.
– Вы не верите? – спросил Монте-Кристо. И он повторил Али то, что перед тем сказал по-французски Батистену.
Али выслушал его, улыбнулся, подошел к своему господину, стал на одно колено и почтительно поцеловал ему руку.
Этот наглядный урок окончательно убедил Батистена.
Граф сделал ему знак удалиться. Али последовал за своим господином. Они прошли в кабинет и долго там беседовали.
В пять часов граф три раза ударил по звонку. Одним звонком он вызывал Али, двумя Батистена, тремя Бертуччо.
Управляющий явился.
– Лошадей! – сказал Монте-Кристо.
– Лошади поданы, – отвечал Бертуччо. – Должен ли я сопровождать ваше сиятельство?
– Нет, только кучер, Батистен и Али.
Граф вышел на крыльцо и увидел свой экипаж, запряженный той самой парой, которой он любовался утром, когда на ней приезжал Данглар.
Проходя мимо лошадей, он окинул их взглядом.
– Они в самом деле великолепны, – сказал он, – вы хорошо сделали, что купили их; правда, это было сделано немного поздно.
– Ваше сиятельство, – сказал Бертуччо, – мне стоило большого труда добыть их, и они обошлись очень дорого.
Граф пожал плечами.
– Разве лошади стали хуже от этого?
– Если ваше сиятельство довольны, – сказал Бертуччо, – то все хорошо. Куда прикажете ехать?
– На улицу Шоссе д’Антен, к барону Данглару. Да, вот что, Бертуччо, – добавил граф. – Мне нужен участок на морском берегу, скажем в Нормандии, между Гавром и Булонью. Я, как видите, не стесняю вас в выборе. Необходимо, чтобы на том участке, который вы приобретете, были маленькая гавань, бухточка или залив, где бы мог стоять мой корвет; его осадка всего пятнадцать футов. Судно должно быть готово выйти в море в любое время дня и ночи. Вы наведете справки у всех нотариусов относительно участка, отвечающего этим условиям; когда вы соберете сведения, вы отправитесь посмотреть и, если одобрите, купите на свое имя. Корвет, вероятно, уже на пути в Фекан?
– В тот самый вечер, когда мы покидали Марсель, я видел, как он вышел в море.
– А яхта?
– Яхте отдан приказ стоять в Мартиге.
– Хорошо! Вы время от времени будете сноситься с обоими капитанами, чтобы они не засыпали.
– А как с пароходом?
– Который стоит в Шалоне?
– Да.
– Те же распоряжения, что и относительно обоих парусников.
– Слушаю.
– Как только вы купите участок, позаботьтесь, чтобы на северной дороге и на южной были приготовлены подставы через каждые десять лье.
– Ваше сиятельство может на меня положиться.
Граф кивнул, вскочил в карету, великолепные кони рванулись и остановились только у дома банкира.
Данглар председательствовал на заседании железнодорожной комиссии, когда ему доложили о визите графа Монте-Кристо. Впрочем, заседание уже подходило к концу.
При имени графа Данглар поднялся с места.
– Господа, – сказал он, обращаясь к своим коллегам, из которых иные были почтенные члены Верхней или Нижней палаты, – простите, что я принужден вас покинуть; но представьте, фирма Томсон и Френч в Риме направила ко мне некоего графа Монте-Кристо, открыв ему неограниченный кредит. Такой нелепой шутки еще никогда не позволяли себе мои корреспонденты. Разумеется, меня обуяло любопытство; сегодня утром я заезжал к этому квазиграфу. Будь он настоящим графом, вы сами понимаете, он не был бы так богат. Они не соизволили меня принять. Что вы на это скажете? Ведь только высочайшие особы или хорошенькие женщины обращаются с людьми так, как этот господин Монте-Кристо! Впрочем, дом его на Елисейских полях в самом деле принадлежит ему и, кажется, очень недурен. Но неограниченный кредит, – продолжал Данглар, улыбаясь своей гнусной улыбкой, – сильно повышает требования того банкира, у которого он открыт. Так что мне не терпится посмотреть на этого господина. По-видимому, меня мистифицируют. Но они там не знают, с кем имеют дело; еще посмотрим, кто посмеется последним.
Произнеся эти слова с такой выразительностью, что даже ноздри его раздулись, господин барон покинул своих гостей и перешел в белую с золотом гостиную, славившуюся на все Шоссе д’Антен. Туда-то он и приказал провести посетителя, чтобы сразу же поразить его.
Граф стоял, рассматривая копии с полотен Альбани и Фаторе, проданные банкиру за оригиналы, но, и будучи только копиями, они никак не подходили к аляповатым золотым завитушкам, украшавшим потолок.
Услышав шаги Данглара, граф обернулся.
Данглар слегка кивнул и жестом пригласил графа сесть в кресло золоченого дерева, обитое белым атласом, затканным золотом. Граф сел.
– Я имею честь разговаривать с господином де Монте-Кристо?
– А я, – отвечал граф, – с господином бароном Дангларом, кавалером Почетного легиона, членом Палаты депутатов?
Монте-Кристо повторял все титулы, которые он прочитал на визитной карточке барона.
Данглар понял насмешку и закусил губу.
– Прошу извинить меня, – сказал он, – если я не назвал вас сразу тем титулом, под каким мне доложили о вас; но, как вы знаете, мы живем при демократическом правительстве, и я являюсь представителем народных интересов.
– Так что, сохранив привычку называть себя бароном, – отвечал Монте-Кристо, – вы отвыкли именовать других графами.
– О, я и сам к этому равнодушен, – небрежно отвечал Данглар, – мне дали титул барона и сделали кавалером Почетного легиона во внимание к некоторым моим заслугам, но…
– Но вы отказались от своих титулов, как некогда Монморанси и Лафайет? Пример, достойный подражания.
– Не совсем, конечно, – возразил смущенный Данглар, – вы понимаете, из-за слуг…
– Да, ваши слуги называют вас «ваша милость»; для журналистов вы – милостивый государь, а для ваших избирателей – гражданин. Эти оттенки очень в ходу при конституционном строе. Я прекрасно вас понимаю.
Данглар поджал губы; он убедился, что на этой почве Монте-Кристо сильнее, и решил вернуться в более привычную область.
– Граф, – сказал он с поклоном, – я получил уведомление от банкирского дома Томсон и Френч.
– Очень приятно, барон. Разрешите мне титуловать вас так, как титулуют вас ваши слуги; это дурная привычка, усвоенная в странах, где еще существуют бароны именно потому, что там не делают новых. Итак, повторяю, мне это очень приятно – это меня избавляет от необходимости представляться самому, что всегда довольно неудобно. Стало быть, вы получили уведомление?
– Да, – сказал Данглар, – но должен признаться, что я не вполне уяснил себе его смысл.
– Да что вы!
– И я даже имел честь заезжать к вам, чтобы попросить у вас некоторых разъяснений.
– Пожалуйста, я вас слушаю.
– Уведомление, – сказал Данглар, – кажется, при мне, – он пошарил в кармане, – да, вот оно; это уведомление открывает графу Монте-Кристо неограниченный кредит в моем банке.
– В чем же дело, барон? Что тут для вас неясно?
– Ничего; только слово «неограниченный»…
– Разве это неправильно выражено? Вы понимаете, это пишут англичане…
– Нет, нет, в отношении грамматики все правильно, но в отношении бухгалтерии дело не так просто.
– Разве банкирский дом Томсон и Френч, по вашему мнению, не совсем надежен, барон? – спросил насколько мог наивнее Монте-Кристо. – Черт возьми, это было бы весьма неприятно, у меня там лежат кое-какие деньги.
– Нет, он вполне надежен, – отвечал Данглар почти насмешливо, – но самый смысл слова «неограниченный», в приложении к финансам, настолько туманен…
– Что не имеет границ, да? – сказал Монте-Кристо.
– Я именно это и хотел сказать. Все неясное возбуждает сомнения, а в сомнении, говорит мудрец, воздержись.
– Из чего следует, – продолжал Монте-Кристо, – что если банкирский дом Томсон и Френч поступает легкомысленно, то фирма Данглар не склонна следовать его примеру.
– То есть?
– Да очень просто; господа Томсон и Френч не связаны размером суммы; а для господина Данглара существует предел; он человек мудрый, как он только что сказал.
– Господин граф, – гордо отвечал банкир, – никто моей кассы еще не считал.
– В таком случае, – холодно возразил Монте-Кристо, – по-видимому, я буду первый, кому это предстоит сделать.
– Почему вы так думаете?
– Потому что разъяснения, которых вы от меня требуете, очень похожи на колебания.
Данглар нахмурился; уже второй раз этот человек побивал его, и теперь уже на такой почве, где он считал себя дома. Его насмешливая учтивость была деланной и граничила с полной своей противоположностью, то есть с дерзостью. Монте-Кристо, напротив, улыбался самым приветливым образом и по желанию принимал наивный вид, дававший ему немалые преимущества.
– Словом, сударь, – сказал Данглар, помолчав, – я хотел бы, чтобы вы меня поняли, и прошу вас назначить ту сумму, которую вы желали бы от меня получить.
– Но, сударь, – сказал Монте-Кристо, решивший в этом споре не уступать ни пяди, – если я просил о неограниченном кредите, то это именно потому, что я не могу знать заранее, какие суммы мне могут понадобиться.
Банкиру показалось, что наступила минута его торжества; с высокомерной улыбкой он откинулся в кресле.
– Говорите смело, – сказал он, – вы сможете убедиться, что наличность фирмы Данглар, хоть и ограниченная, способна удовлетворить самые высокие требования, и если бы даже вы спросили миллион…
– Простите? – сказал Монте-Кристо.
– Я говорю миллион, – повторил Данглар с глупейшим апломбом.
– А на что мне миллион? – сказал граф. – Боже милостивый! Если бы мне нужен был только миллион, то я из-за такого пустяка не стал бы и говорить о кредите. Миллион! Да у меня с собой всегда есть миллион в бумажнике или в дорожном несессере.
Монте-Кристо вынул из маленькой книжечки, где лежали его визитные карточки, две облигации казначейства на предъявителя, по пятьсот тысяч франков каждая.
Такого человека, как Данглар, надо было именно хватить обухом по голове, а не уколоть. Удар обухом возымел свое действие: банкир покачнулся и почувствовал головокружение; он уставился на Монте-Кристо бессмысленным взглядом, и зрачки его дико расширились.
– Послушайте, – сказал Монте-Кристо, – признайтесь, что вы просто не доверяете банкирскому дому Томсон и Френч. Ну что же, я предвидел это, и хоть и мало смыслю в делах, но все же принял некоторые меры предосторожности; вот тут еще два таких же уведомления, как то, которое адресовано вам; одно от венского банкирского дома Арштейн и Эсколес к барону Ротшильду, а другое от лондонского банкирского дома Беринг к господину Лаффиту. Вам стоит только сказать слово, и я избавлю вас от всяких забот, обратившись в один из этих банков.
Это решило исход: Данглар был побежден. Он с заметным трепетом развернул венское и лондонское уведомления, брезгливо протянутые ему графом, и проверил подлинность подписей с тщательностью, которая могла бы показаться Монте-Кристо оскорбительной, если бы он не отнес ее за счет растерянности банкира.
– Да, эти три подписи стоят многих миллионов, – сказал Данглар, вставая, словно желая почтить могущество золота, олицетворенное в сидящем перед ним человеке. – Три неограниченных кредита. Простите, граф, но, и перестав сомневаться, можно все-таки остаться изумленным.
– О, ваш банкирский дом ничем не удивишь, – сказал со всей возможной учтивостью Монте-Кристо. – Так, значит, вы могли бы прислать мне некоторую сумму денег?
– Назовите ее, граф, я к вашим услугам.
– Ну что ж, – проговорил Монте-Кристо, – раз мы пришли к соглашению, а ведь мы пришли к соглашению, верно?
Данглар кивнул.
– И вы уже не сомневаетесь? – продолжал Монте-Кристо.
– Что вы, граф, – воскликнул банкир. – Я никогда и не сомневался.
– Нет, вы только хотели получить доказательства, не более. Итак, – повторил граф, – раз мы пришли к соглашению, раз у вас больше нет никаких сомнений, назначим, если вам угодно, какую-нибудь общую сумму на первый год: скажем, шесть миллионов.
– Шесть миллионов? Отлично! – произнес, задыхаясь, Данглар.
– Если мне понадобится больше, – небрежно продолжал Монте-Кристо, – мы назначим больше; но я не намерен оставаться во Франции больше года и не думаю, чтобы за этот год я превысил эту цифру… ну, там видно будет… Для начала, пожалуйста, распорядитесь доставить мне завтра пятьсот тысяч франков, я буду дома до полудня; а, впрочем, если меня и не будет, то я оставлю своему управляющему расписку.
– Деньги будут у вас завтра в десять часов утра, граф, – отвечал Данглар. – Как вы желаете, золотом, бумажками или серебром?
– Пополам золотом и бумажками, пожалуйста.
И граф поднялся.
– Должен вам сознаться, граф, – сказал Данглар, – я считал, что точно осведомлен о всех крупных состояниях Европы, а между тем ваше состояние, по-видимому, очень значительное, было мне совершенно неизвестно; оно недавнего происхождения?
– Нет, сударь, – возразил Монте-Кристо, – напротив того, оно происхождения очень старого; это было нечто вроде семейного клада, который запрещено было трогать, так что накопившиеся проценты утроили капитал; назначенный завещателем срок истек всего лишь несколько лет тому назад, так что я пользуюсь им с недавнего времени; естественно, что вы ничего о нем не знаете; впрочем, скоро вы с ним познакомитесь ближе.
При этих словах граф улыбнулся той мертвенной улыбкой, что наводила такой ужас на Франца д’Эпине.
– С вашими вкусами и намерениями, – продолжал Данглар, – вы в нашей столице заведете такую роскошь, что затмите всех нас, жалких миллионеров; но так как вы, по-видимому, любитель искусств, – помнится, когда я вошел, вы рассматривали мои картины, – то все-таки разрешите показать вам мою галерею: все старые картины знаменитых мастеров, с ручательством за подлинность; я не люблю новых.
– Вы совершенно правы, у них у всех один большой недостаток: они еще не успели сделаться старыми.
– Я вам покажу несколько скульптур Торвальдсена, Бартолони, Кановы – все иностранных скульпторов. Как видите, я не поклонник французских мастеров.
– Вы имеете право быть несправедливым к ним, ведь они ваши соотечественники.
– Но все это мы отложим до того времени, когда познакомимся ближе; сегодня я удовольствуюсь тем, что представлю вас, если позволите, баронессе Данглар; простите мою поспешность, граф, но такой клиент, как вы, становится почти членом семейства.
Монте-Кристо поклонился в знак того, что принимает лестное предложение финансиста.
Данглар позвонил; вошел лакей в пышной ливрее.
– Баронесса у себя? – спросил Данглар.
– Да, господин барон.
– Она одна?
– Нет, у баронессы гости.
– Надеюсь, граф, не будет нескромностью, если я представлю вас в присутствии друзей? Вы не собираетесь сохранять инкогнито?
– Нет, барон, – сказал с улыбкой Монте-Кристо, – я не чувствую за собой права на это.
– А кто у баронессы? Господин Дебрэ? – спросил простодушно Данглар, что заставило внутренне улыбнуться Монте-Кристо, уже осведомленного о прозрачных тайнах семейной жизни Данглара.
– Да, господин барон.
Данглар кивнул. Потом обратился к Монте-Кристо.
– Господин Люсьен Дебрэ, – сказал он, – это наш старый друг, личный секретарь министра внутренних дел; что касается моей жены, то она, выходя за меня, соглашалась на неравный брак, потому что она очень старинного рода: урожденная де Сервьер, а по первому браку – вдова маркиза де Наргон.
– Я не имею чести быть знакомым с баронессой Данглар; но я уже встречался с господином Люсьеном Дебрэ.
– Вот как! – сказал Данглар. – Где же это?
– У господина де Морсера.
– Вы знакомы с виконтом?
– Мы встречались с ним в Риме во время карнавала.
– Ах да, – сказал Данглар, – я что-то слышал о каком-то необыкновенном приключении с разбойниками и грабителями в каких-то развалинах. Он каким-то чудесным образом спасся. Он как будто рассказывал об этом моей жене и дочери, когда вернулся из Италии.
– Баронесса просит вас пожаловать, – доложил лакей.
– Я пройду вперед, чтобы указать вам дорогу, – сказал с поклоном Данглар.
– Следую за вами, – ответил Монте-Кристо.
Барон в сопровождении графа прошел длинный ряд комнат, отличавшихся тяжелой роскошью и пышной безвкусицей, и дошел до будуара г-жи Данглар, небольшой восьмиугольной комнаты, стены которой были обтянуты розовым атласом и задрапированы индийской кисеей. Здесь стояли старинные золоченые кресла, обитые старинной парчой; над дверьми были нарисованы пастушеские сцены в манере Буше; две прелестные пастели в форме медальона гармонировали с остальной обстановкой и придавали этой маленькой комнате, единственной во всем доме, некоторое своеобразие; правда, ей посчастливилось не попасть в общий план, выработанный Дангларом и его архитектором, одной из самых больших знаменитостей Империи, – ее убранством занимались сама баронесса и Люсьен Дебрэ. Поэтому Данглар, большой поклонник старины, как ее понимали во времена Директории, относился весьма пренебрежительно к этому кокетливому уголку, где его, впрочем, принимали только с тем условием, чтобы он оправдал свое присутствие, приведя кого-нибудь; так что на самом деле не Данглар представлял других, а, наоборот, его принимали лучше или хуже, смотря по тому, насколько наружность гостя была приятна или неприятна баронессе.
Госпожа Данглар, красота которой еще заслуживала того, чтобы о ней говорили, хотя ей было уже тридцать шесть лет, сидела за роялем маркетри, маленьким чудом искусства, между тем как Люсьен Дебрэ у рабочего столика перелистывал альбом.
Еще до прихода графа Люсьен успел достаточно рассказать о нем баронессе. Читатели уже знают, какое сильное впечатление произвел Монте-Кристо за завтраком у Альбера на его гостей; и несмотря на то, что Дебрэ трудно было чем-нибудь поразить, это впечатление у него еще не изгладилось, что и отразилось на сведениях, сообщенных им баронессе. Таким образом, любопытство г-жи Данглар, возбужденное прежними рассказами Морсера и новыми подробностями, услышанными от Люсьена, было доведено до крайности. И рояль, и альбом были всего лишь светской уловкой, помогающей скрыть подлинное волнение. Вследствие всего этого баронесса встретила г-на Данглара улыбкой, что было у нее не в обычае. Графу, в ответ на его поклон, был сделан церемонный, но вместе с тем грациозный реверанс.
Со своей стороны, Люсьен приветствовал графа, как недавнего знакомого, а Данглара дружески.
– Баронесса, – сказал Данглар, – разрешите представить вам графа Монте-Кристо, которого усиленно рекомендуют мне мои римские корреспонденты; я лично могу добавить только одно, но это сразу же сделает его кумиром всех наших прекрасных дам: он приехал в Париж с намерением пробыть здесь год и за это время истратить шесть миллионов; это сулит нам целую серию балов, обедов и ужинов; причем, надеюсь, граф не забудет и нас, так же как и мы его не забудем в случае какого-нибудь маленького торжества в нашем доме.
Хотя это представление и отдавало грубой лестью, но так редко случается встретить человека, приехавшего в Париж с целью истратить в один год княжеское состояние, что г-жа Данглар окинула графа взглядом, не лишенным некоторого интереса.
– И вы приехали, граф… – спросила она.
– Вчера утром, баронесса.
– И приехали, согласно вашей привычке, о которой я уже слышала, с того края света?
– На этот раз всего-навсего из Кадикса.
– Но вы приехали в самое плохое время года. Летом Париж отвратителен: нет ни балов, ни раутов, ни праздников. Итальянская опера уехала в Лондон, Французская опера кочует бог знает где; а Французского театра, как вам известно, вообще больше нет. Для развлечения у нас остались только плохонькие скачки на Марсовом поле и в Сатори. Будут ли ваши лошади, граф, участвовать в скачках?
– Я буду делать все, что принято в Париже, – сказал Монте-Кристо, – если мне посчастливится встретить кого-нибудь, кто преподаст мне необходимые знания о французских обычаях.
– Вы любите лошадей?
– Я провел часть жизни на Востоке, баронесса, а восточные народы ценят только две вещи на свете: благородство лошадей и женскую красоту.
– Вам следовало бы, любезности ради, назвать женщин первыми.
– Вот видите, баронесса, как я был прав, когда выражал желание иметь наставника, который мог бы обучить меня французским обычаям.
В эту минуту вошла горничная баронессы Данглар и, подойдя к своей госпоже, шепнула ей на ухо несколько слов.
Госпожа Данглар побледнела.
– Не может быть! – сказала она.
– Это истинная правда, сударыня, – возразила горничная.
Госпожа Данглар обернулась к мужу:
– Неужели это правда?
– Что именно? – спросил видимо взволнованный Данглар.
– То, что мне сказала горничная…
– А что она вам сказала?
– Она говорит, что когда мой кучер пошел закладывать моих лошадей, их в конюшне не оказалось; что это значит, позвольте вас спросить?
– Сударыня, – сказал Данглар, – выслушайте меня.
– Да, я вас слушаю, сударь, потому что мне любопытно узнать, что вы мне скажете; пусть эти господа рассудят нас, а я начну с того, что расскажу им все по порядку. Господа, – продолжала баронесса, – у барона Данглара в конюшне стоят десять лошадей; из этих десяти лошадей две принадлежат мне, дивные лошади, лучшая пара в Париже; да вы их знаете, Дебрэ, мои серые в яблоках. И вот в тот самый день, как госпожа де Вильфор просит меня предоставить ей мой выезд, когда я уже обещала ей его на завтра для прогулки в Булонском лесу, эта пара исчезает! Господину Данглару, очевидно, представился случай нажить на них несколько тысяч франков, и он их продал. Боже, что за отвратительные люди эти торгаши!
– Сударыня, – отвечал Данглар, – лошади были слишком резвы, ведь это были четырехлетки, и я вечно дрожал за вас.
– Вы отлично знаете, – сказала баронесса, – что у меня уже месяц служит лучший кучер Парижа, если только вы его не продали вместе с лошадьми.
– Мой друг, я вам найду такую же пару, даже еще лучше, если это возможно; но лошадей смирных, спокойных, которые не будут внушать мне такого страха, как эти.
Баронесса с глубоким презрением пожала плечами.
Данглар сделал вид, что не заметил этого жеста, задевающего его супружескую честь, и обратился к Монте-Кристо.
– Право, граф, я сожалею, что не познакомился с вами раньше, – сказал он, – ведь вы сейчас устраиваетесь?
– Конечно, – сказал граф.
– Я бы вам их предложил. Представьте себе, что я продал их за бесценок; но, как я уже сказал, я рад был избавиться от них; такие лошади годятся только для молодого человека.
– Я вам очень благодарен, – возразил граф, – я приобрел сегодня довольно сносную пару, и недорого. Да вот, посмотрите, господин Дебрэ, вы, кажется, любитель?
В то время как Дебрэ направлялся к окну, Данглар подошел к жене.
– Понимаете, – сказал он ей шепотом, – мне предложили за эту пару сумасшедшую цену. Не знаю, кто этот решившийся разориться безумец, который послал ко мне сегодня своего управляющего, но я нажил на ней шестнадцать тысяч франков; не сердитесь, я дам вам из них четыре тысячи и две тысячи Эжени.
Госпожа Данглар кинула на мужа уничтожающий взгляд.
– Господи боже! – воскликнул Дебрэ.
– Что такое? – спросила баронесса.
– Нет, я не ошибаюсь, это ваша пара, ваши лошади запряжены в карету графа.
– Мои серые в яблоках! – воскликнула г-жа Данглар.
И она подбежала к окну.
– В самом деле это они, – сказала она.
Данглар разинул рот.
– Не может быть! – с деланным изумлением сказал Монте-Кристо.
– Невероятно! – пробормотал банкир.
Баронесса шепнула два слова Дебрэ, и тот подошел к Монте-Кристо.
– Баронесса просит вас сказать, сколько ее муж взял с вас за ее выезд?
– Право, не знаю, – сказал граф, – это мой управляющий сделал мне сюрприз, и… он, кажется, обошелся мне тысяч в тридцать.
Дебрэ пошел передать этот ответ баронессе.
Данглар был так бледен и расстроен, что граф сделал вид, что жалеет его.
– Вот видите, – сказал он ему, – до чего женщины неблагодарны: ваша предупредительность нисколько не тронула баронессу; неблагодарны – не то слово, следовало бы сказать – безумны. Но что поделаешь! Все, что опасно, привлекает; поверьте, любезный барон, проще всего – предоставить им поступать, как им вздумается; если они разобьют себе голову, им по крайней мере придется пенять только на себя.
Данглар ничего не ответил; он предчувствовал, что в недалеком будущем его ждет жестокая сцена: брови баронессы уже сдвинулись и, подобно челу Юпитера Громовержца, предвещали грозу. Дебрэ, чувствуя, что она надвигается, сослался на дела и ушел. Монте-Кристо, не желая повредить положению, которое он рассчитывал занять, решил не оставаться дольше, откланялся г-же Данглар и удалился, предоставив барона гневу его жены.
«Отлично! – думал, уходя, Монте-Кристо. – Произошло именно то, чего я хотел; теперь в моей власти восстановить семейный мир и овладеть зараз сердцем мужа и сердцем жены. Какая удача! Однако, – прибавил он про себя, – я не был представлен мадемуазель Эжени Данглар, с которой мне очень хотелось бы познакомиться. Ничего, – продолжал он со своей обычной улыбкой, – мы в Париже, и время терпит… Это от нас не уйдет!..»
С этими мыслями граф сел в экипаж и поехал домой.
Два часа спустя г-жа Данглар получила от графа Монте-Кристо очаровательное письмо: он писал, что, не желая начинать свою парижскую жизнь с того, чтобы огорчать красивую женщину, он умоляет баронессу принять от него обратно лошадей.
Они были в той же упряжи, в какой она их видела днем, только в каждую из розеток, надетых им на уши, граф велел вставить по алмазу.
Данглар тоже получил письмо. Граф просил его позволить баронессе исполнить этот каприз миллионера и простить ему восточную манеру, с которой он возвращает лошадей.
Вечером Монте-Кристо уехал в Отейль в сопровождении Али.
На следующий день, около трех часов дня, вызванный звонком, Али вошел в кабинет графа.
– Али, – сказал ему граф, – ты мне часто говорил, что ловко бросаешь лассо.
Али кивнул головой и горделиво выпрямился.
– Отлично!.. Так что при помощи лассо ты сумел бы остановить быка?
Али снова кивнул.
– И тигра?
Али кивнул.
– И льва?
Али сделал жест человека, кидающего лассо, и изобразил сдавленное рычание.
– Да, я понимаю, – сказал Монте-Кристо, – ты охотился на львов.
Али гордо кивнул головой.
– А сумеешь ты остановить взбесившихся лошадей?
Али улыбнулся.
– Так слушай, – сказал Монте-Кристо. – Скоро мимо нас промчится экипаж с двумя взбесившимися лошадьми, серыми в яблоках, теми самыми, которые у меня были вчера. Пусть тебя раздавит, но ты должен остановить экипаж у моих ворот.
Али вышел на улицу и провел у ворот черту поперек мостовой, потом вернулся в дом и показал черту графу, следившему за ним глазами.
Граф тихонько похлопал его по плечу; этим он обычно выражал Али свою благодарность. После этого нубиец снова вышел из дому, уселся на угловой тумбе и закурил трубку, между тем как Монте-Кристо ушел к себе, не заботясь больше ни о чем.
Однако к пяти часам, когда граф поджидал экипаж, в его поведении стали заметны легкие признаки нетерпения; он ходил взад и вперед по комнате, окна которой выходили на улицу, временами прислушиваясь и подходя к окну, из которого ему был виден Али, выпускавший клубы дыма с размеренностью, указывавшей, что нубиец всецело поглощен этим важным занятием.
Вдруг послышался отдаленный стук колес, он приближался с быстротой молнии; потом показалась коляска, кучер которой тщетно старался сдержать взмыленных лошадей, мчавшихся бешеным галопом.
В коляске сидели молодая женщина и ребенок лет семи; они тесно прижались друг к другу и от безмерного ужаса потеряли даже способность кричать; коляска трещала; наскочи колесо на камень или зацепись за дерево, она, несомненно, разбилась бы вдребезги. Она неслась посреди мостовой, и со всех сторон раздавались крики ужаса.
Тогда Али откладывает в сторону свой чубук, вынимает из кармана лассо, кидает его и тройным кольцом охватывает передние ноги левой лошади; она тащит его за собой еще несколько шагов, потом, опутанная лассо, падает, ломает дышло и мешает той лошади, что осталась на ногах, двинуться дальше. Кучер воспользовался этой задержкой и спрыгнул с козел; но Али уже зажал своими железными пальцами ноздри второй лошади, и она, заржав от боли, судорожно дергаясь, повалилась рядом с левой.
На все это потребовалось не больше времени, чем требуется пуле, чтобы попасть в цель.
Однако этого времени оказалось достаточно, чтобы из дома, перед которым все это произошло, успел выскочить мужчина в сопровождении нескольких слуг. Едва кучер распахнул дверцу, как он вынес из коляски даму, которая одной рукой еще цеплялась за подушку, а другой прижимала к груди потерявшего сознание сына. Монте-Кристо понес обоих в гостиную и положил на диван.
– Вам больше нечего бояться, сударыня, – сказал он, – вы спасены.
Женщина пришла в себя и вместо ответа указала ему глазами на сына; взгляд ее умолял красноречивее всяких слов.
В самом деле, ребенок все еще был в обмороке.
– Понимаю, сударыня, – сказал граф, осматривая ребенка, – но не беспокойтесь, с ним ничего не случилось, это просто от страха.
– Ради бога, – воскликнула мать, – может быть, вы только успокаиваете меня? Смотрите, как он бледен! Мальчик мой! Эдуард! Откликнись! Скорее пошлите за доктором. Я все отдам, чтобы спасти моего сына!
Монте-Кристо сделал рукою знак, пытаясь ее успокоить, затем открыл какой-то ящичек, достал инкрустированный золотом флакон из богемского хрусталя, наполненный красной, как кровь, жидкостью, и дал упасть одной капле на губы ребенка.
Мальчик, все еще бледный, тотчас же открыл глаза.
Видя это, мать чуть не обезумела от радости.
– Да где же я? – воскликнула она. – И кому я обязана этим счастьем после такого ужаса?
– Вы находитесь в доме человека, который счастлив, что мог избавить вас от горя, – ответил Монте-Кристо.
– О, проклятое любопытство! – сказала дама. – Весь Париж говорил о великолепных лошадях госпожи Данглар, и я была так безумна, что захотела покататься на них.
– Как? – воскликнул граф с виртуозно разыгранным изумлением. – Разве это лошади баронессы?
– Да, сударь; вы знакомы с ней?
– С госпожой Данглар?.. Я имею честь быть с ней знакомым, и я вдвойне рад, что вы избежали опасности, которой вы подвергались из-за этих лошадей, потому что вы могли бы винить в несчастье меня; этих лошадей я вчера купил у барона, но баронесса была так огорчена, что я вчера же отослал их обратно, прося принять их от меня.
– Так, значит, вы граф Монте-Кристо, о котором так много говорила Эрмина?
– Да, сударыня, – ответил граф.
– А меня зовут Элоиза де Вильфор.
Граф поклонился с видом человека, которому называют совершенно незнакомое имя.
– Как благодарен вам будет господин де Вильфор! – продолжала Элоиза. – Ведь вы спасли нам обоим жизнь; вы вернули ему жену и сына. Если бы не ваш храбрый слуга, мы бы оба погибли.
– Сударыня, мне страшно подумать, какой опасности вы подвергались.
– Но, я надеюсь, вы разрешите мне вознаградить достойным образом самоотверженность этого человека?
– Нет, прошу вас, – отвечал Монте-Кристо, – не портите мне Али ни похвалами, ни наградами; я не хочу приучать его к этому. Али – мой раб; спасая вам жизнь, он тем самым служит мне, а служить мне – его долг.
– Но он рисковал жизнью! – возразила г-жа де Вильфор, подавленная повелительным тоном.
– Эту жизнь я ему спас, – отвечал Монте-Кристо, – следовательно, она принадлежит мне.
Госпожа де Вильфор замолчала; быть может, она задумалась о том, почему этот человек с первого же взгляда производил такое сильное впечатление на окружающих.
Тем временем граф рассматривал ребенка, которого мать покрывала поцелуями. Он был маленький и хрупкий, с белой кожей, какая бывает у рыжеволосых детей; а между тем его выпуклый лоб закрывали густые черные волосы, не поддающиеся завивке, и, обрамляя его лицо, спускались до плеч, оттеняя живость взгляда, в котором светились затаенная озороватость и капризность; у него был большой рот с тонкими губами, которые только слегка порозовели. Этому восьмилетнему ребенку можно было по выражению его лица дать по крайней мере двенадцать лет. Едва придя в себя, он резким движением вырвался из объятий матери и побежал открыть ящичек, из которого граф достал эликсир; затем, ни у кого не спросясь, как ребенок, привыкший исполнять все свои прихоти, он начал откупоривать флаконы.
– Не трогай этого, дружок, – поспешно сказал граф, – некоторые из этих жидкостей опасно не только пить, но даже и нюхать.
Госпожа де Вильфор побледнела и отвела руку сына, притянув его к себе; но, успокоившись, она все же кинула на ящичек быстрый, но выразительный взгляд, на лету перехваченный графом.
В эту минуту вошел Али.
Госпожа де Вильфор ласково взглянула на него и еще крепче прижала к себе ребенка.
– Эдуард, – сказала она, – посмотри на этого достойного слугу; он очень храбрый, он рисковал своей жизнью, чтобы остановить наших взбесившихся лошадей и готовую разбиться коляску. Поблагодари его: если бы не он, нас обоих, вероятно, сейчас уже не было бы в живых.
Мальчик надул губы и презрительно отвернулся.
– Какой урод! – сказал он.
Граф улыбнулся, как будто ребенок поступил именно так, как он того ожидал; г-жа де Вильфор пожурила сына, но так мягко, что это вряд ли пришлось бы по вкусу Жан-Жаку Руссо, если бы маленького Эдуарда звали Эмилем.
– Видишь, – сказал граф по-арабски Али, – эта дама просит сына поблагодарить тебя за то, что ты спас им жизнь, а ребенок говорит, что ты слишком уродлив.
Али повернул свое умное лицо и посмотрел на ребенка, не меняя выражения; но по дрожанию его ноздрей Монте-Кристо понял, что араб обижен до глубины души.
– Граф, – сказала г-жа де Вильфор, вставая и собираясь идти, – вы всегда живете в этом доме?
– Нет, сударыня, – отвечал граф, – сюда я наезжаю только по временам; я живу на Елисейских полях, номер тридцать. Но я вижу, что вы совершенно оправились и собираетесь идти. Я уже распорядился, чтобы этих самых лошадей запрягли в мою карету, и Али, этот урод, – сказал он, улыбаясь мальчику, – отвезет вас домой, а ваш кучер останется здесь, чтобы присмотреть за починкой коляски. Как только это будет сделано, одна из моих запряжек доставит ее прямо к госпоже Данглар.
– Но я ни за что не решусь ехать на этих лошадях, – сказала г-жа де Вильфор.
– Вы увидите, – отвечал Монте-Кристо, – что в руках Али они станут кроткими, как овечки.
Между тем Али подошел к лошадям, которых с большим трудом подняли на ноги. В руках он держал маленькую губку, пропитанную ароматическим уксусом; он потер ею ноздри и виски покрытых пеной и потом лошадей; они тотчас же стали громко фыркать и несколько секунд дрожали всем телом.
Потом, на глазах у собравшейся перед домом густой толпы, привлеченной зрелищем разбитой коляски и слухами о случившемся, Али велел впрячь лошадей в карету графа, взял в руки вожжи и взобрался на козлы. К великому изумлению всех, кто видел, как эти лошади только что неслись вихрем, ему пришлось усиленно стегать их кнутом, чтобы заставить тронуться с места, и то от этих хваленых серых, совершенно остолбеневших, окаменевших, помертвелых лошадей ему удалось добиться только самой неуверенной и вялой рыси; г-же де Вильфор потребовалось около двух часов, чтобы добраться до предместья Сент-Оноре, где она жила.
Как только она вернулась домой и первое волнение в семье утихло, она написала г-же Данглар следующее письмо:
«Дорогая Эрмина!
Меня и моего сына только что чудесным образом спас от смерти тот самый граф Монте-Кристо, о котором мы столько говорили вчера вечером и которого я никак не ожидала встретить сегодня. Вчера вы говорили мне о нем с восхищением, над которым я смеялась со всем доступным мне остроумием, но сегодня я нахожу, что ваше восхищение еще слишком мало для оценки человека, внушившего его вам. В Ранелаге ваши лошади понесли, и мы, несомненно, разбились бы насмерть о первое встречное дерево или первую тумбу в деревне, если бы вдруг какой-то араб, негр, нубиец – словом, какой-то чернокожий, слуга графа, кажется, по его приказу, не остановил мчавшихся лошадей, рискуя собственной жизнью; и поистине чудо, что он уцелел. Тут подоспел граф, отнес нас к себе и вернул моего Эдуарда к жизни. Домой нас доставили в собственной карете графа; вашу коляску вернут вам завтра. Ваши лошади очень ослабели после этого несчастного случая, они точно одурели; можно подумать, будто они не могут себе простить, что дали человеку усмирить их. Граф поручил мне передать вам, что если они проведут спокойно два дня в конюшне, питаясь только ячменем, то они снова будут в таком же цветущем, то есть устрашающем состоянии, как вчера.
До свидания! Я не благодарю вас за прогулку; но все-таки с моей стороны было бы неблагодарностью сердиться на вас за капризы вашей пары, потому что такому капризу я обязана знакомством с графом Монте-Кристо, а этот знатный иностранец представляется мне, даже если забыть о его миллионах, столь любопытной загадкой, что я постараюсь разгадать ее, даже если бы мне для этого пришлось снова прокатиться по Булонскому лесу на ваших лошадях.
Эдуард перенес все случившееся с поразительным мужеством. Он, правда, потерял сознание, но до этого ни разу не вскрикнул, а после не пролил ни слезинки. Вы мне снова скажете, что меня ослепляет материнская любовь, но в этом хрупком и нежном теле живет железный дух.
Валентина шлет сердечный привет вашей милой Эжени, а я от всего сердца целую вас.
P.S. Дайте мне возможность каким-нибудь образом встретиться у вас с этим графом Монте-Кристо, я непременно хочу его снова увидеть. Между прочим, мне удалось убедить г-на де Вильфора отдать ему визит; я надеюсь, что он сделает это».
Вечером отейльское происшествие было у всех на устах; Альбер рассказывал о нем своей матери, Шато-Рено – в Жокей-клубе, Дебрэ – в салоне министра; даже Бошан оказал графу внимание, посвятив ему в своей газете двадцать строчек в отделе происшествий, что сделало благородного чужестранца героем в глазах всех женщин высшего света. Очень многие оставляли свои карточки у г-жи де Вильфор, чтобы иметь возможность при случае повторить свой визит и услышать из ее уст подлинный рассказ об этом необычайном событии.
Что касается г-на де Вильфора, то, как писала Элоиза, он надел черный фрак, белые перчатки, нарядил лакеев в самые лучшие ливреи и, сев в свой парадный экипаж, в тот же вечер отправился в дом № 30 на Елисейских полях.
Если бы граф Монте-Кристо дольше вращался в парижском свете, он по достоинству оценил бы поступок г-на де Вильфора. Хорошо принятый при дворе – безразлично, был ли на троне король из старшей линии или из младшей, был ли первый министр доктринером, либералом или консерватором, – почитаемый всеми за человека искусного, как то обычно бывает с людьми, никогда не терпевшими политических неудач, ненавидимый многими, но горячо защищаемый некоторыми, хоть и не любимый никем, – Вильфор занимал высокое положение в судебном ведомстве и держался на этой высоте, как какой-нибудь Арлэ или Моле.[40] Его салон, хоть и оживленный присутствием молодой жены и восемнадцатилетней дочери от первого брака, был одним из тех строгих парижских салонов, где царят культ традиций и религия этикета. Холодная учтивость, абсолютная верность принципам правительства, глубокое презрение к теориям и теоретикам, глубокая ненависть ко всяким философствованиям – вот что составляло видимую сущность частной и общественной жизни г-на де Вильфора. Вильфор был не только судебным деятелем, но почти дипломатом. Его отношения к прежнему двору, о которых он всегда упоминал почтительно и с достоинством, заставляли и нынешний относиться к нему с уважением, и он столько знал, что с ним не только всегда считались, но даже иногда прибегали к его советам. Может быть, все было бы иначе, если бы нашлась возможность избавиться от Вильфора; но он, подобно непокорным своему сюзерену феодальным властителям, заперся в неприступной крепости. Этой крепостью было его положение королевского прокурора, преимуществами которого он отлично умел пользоваться и с которым он расстался бы лишь для депутатского кресла, что позволило бы ему сменить нейтралитет на оппозицию.
Обычно Вильфор мало кому делал или отдавал визиты. Это делала за него его жена; в свете уже привыкли к этому и приписывали многочисленным и важным занятиям судьи то, что в действительности делалось из расчетливого высокомерия, из подчеркнутого аристократизма, применительно к аксиоме: «Показывай, что уважаешь себя, – и тебя будут уважать»; эта аксиома куда более полезна в нашем мире, чем греческое: «Познай самого себя», – ныне замененное гораздо менее трудным и более выгодным искусством познавать других. Для своих друзей Вильфор был могущественным покровителем; для недругов – тайным, но непримиримым противником; для равнодушных – скорее изваянием, изображающим закон, чем живым человеком; высокомерный вид, бесстрастное лицо, бесцветный, тусклый или дерзко пронизывающий и испытующий взор – таков был этот человек, чей пьедестал сначала соорудили, а затем укрепили четыре удачно нагроможденные друг на друга революции.
Вильфор пользовался репутацией наименее любопытного и наименее банального человека во Франции: он ежегодно давал бал, где появлялся только на четверть часа, то есть на сорок пять минут меньше, чем король на придворных балах; его никогда не видели ни в театрах, ни в концертах – словом, ни в одном общественном месте; изредка он играл партию в вист, и в этом случае ему старались подобрать достойных партнеров: какого-нибудь посланника, архиепископа, князя, какого-нибудь президента или, наконец, вдовствующую герцогиню.
Вот каков был человек, экипаж которого остановился у дверей графа Монте-Кристо.
Камердинер доложил о г-не де Вильфоре в ту минуту, когда граф, наклонившись над большим столом, изучал на карте путь из Санкт-Петербурга в Китай.
Королевский прокурор вошел в комнату тем же степенным, размеренным шагом, каким входил в залу суда; это был тот же человек, или, вернее, продолжение того самого человека, которого мы некогда знали в Марселе как помощника прокурора. Природа, всегда последовательная, ничего не изменила и для него в своем течении. Из тонкого он стал тощим, из бледного – желтым; его глубоко сидящие глаза ввалились, так что его очки в золотой оправе, сливаясь с глазными впадинами, казались частью его лица; за исключением белого галстука весь его костюм был черный, и этот траурный цвет нарушала лишь едва заметная красная ленточка в петлице, напоминавшая нанесенный кистью кровяной мазок.
Как ни владел собою Монте-Кристо, все же, отвечая на поклон, он с явным любопытством взглянул на прокурора. Вильфор, со своей стороны, недоверчивый по привычке и не имевший обыкновения слепо восхищаться чудесами светской жизни, был более склонен смотреть на благородного чужестранца – так уже прозвали Монте-Кристо, – как на авантюриста, избравшего новую арену деятельности, или как на сбежавшего преступника, чем как на князя папского престола или султана из «Тысячи и одной ночи».
– Милостивый государь, – сказал Вильфор тем визгливым голосом, к которому прибегают прокуроры в своих ораторских выступлениях и от которого они не могут или не хотят отрешиться и в разговорной речи, – милостивый государь, исключительная услуга, оказанная вами вчера моей жене и моему сыну, налагает на меня в отношении вас долг, который я и явился исполнить. Позвольте выразить вам мою признательность.
И при этих словах суровый взгляд Вильфора был полон всегдашнего высокомерия. Он произнес их обычным своим тоном главного прокурора, с той окоченелостью шеи и плеч, которая заставляла его льстецов утверждать, что он живая статуя закона.
– Милостивый государь, – отвечал с такой же ледяной холодностью граф, – я счастлив, что мог сохранить матери ее ребенка, потому что материнская любовь, как говорят, самое святое из чувств; и это счастье, выпавшее на мою долю, избавляло вас от необходимости выполнять то, что вы называете долгом и что для меня является честью, которою я, разумеется, очень дорожу, так как знаю, что господин де Вильфор редко кого ею удостаивает, но которая, сколь высоко я ее ни ставлю, менее ценна в моих глазах, чем внутреннее удовлетворение.
Вильфор, изумленный этим неожиданным для него выпадом, вздрогнул, как воин, чувствующий сквозь броню нанесенный ему удар, и около его губ появилась презрительная складка, указывающая, что он никогда и не причислял графа Монте-Кристо к отменно учтивым людям. Он окинул взглядом комнату, ища другой темы, чтобы возобновить разговор, казалось, безнадежно погибший. Он увидел карту, которую Монте-Кристо изучал в ту минуту, когда он вошел, и заметил:
– Вы интересуетесь географией? Это обширная область, особенно для вас, который, как уверяют, посетил столько стран, сколько их изображено в этом атласе.
– Да, – отвечал граф, – я задался целью произвести на человечестве в целом то, что вы ежедневно проделываете на исключениях, – то есть психологическое исследование. Я считал, что впоследствии мне будет легче перейти от целого к части, чем от части к целому. Алгебраическая аксиома требует, чтобы из известного выводили неизвестное, а не из неизвестного известное… Но садитесь же, прошу вас.
И Монте-Кристо жестом указал королевскому прокурору на кресло, которое тот был вынужден собственноручно придвинуть к столу, а сам просто опустился в то, на которое опирался коленом, когда вошел Вильфор; таким образом, граф теперь сидел вполоборота к своему гостю, спиною к окну и опираясь локтями на географическую карту, о которой шла речь. Разговор принимал характер, совершенно аналогичный той беседе, которая велась у Морсера и у Данглара; разница была лишь в обстановке.
– Да вы философствуете, – начал Вильфор после паузы, во время которой он собирался с силами, как атлет, встретивший опасного противника. – Честное слово, если бы мне, как вам, нечего было делать, я выбрал бы себе менее унылое занятие.
– Вы правы, – ответил Монте-Кристо, – когда при солнечном свете изучаешь человеческую натуру, она выглядит довольно мерзко. Но вы, кажется, изволили сказать, что мне нечего делать? А скажите, кстати, вы-то сами, по-вашему, что-нибудь делаете? Проще говоря, считаете ли вы, что то, что вы делаете, достойно называться делом?
Изумление Вильфора удвоилось при этом новом резком выпаде странного противника; давно уже прокурор не слышал такого смелого парадокса, вернее, он слышал его в первый раз.
Королевский прокурор решил ответить.
– Вы иностранец, – сказал он, – и вы, кажется, сами говорили, что часть вашей жизни протекла на Востоке; вы, следовательно, не можете знать, насколько человеческое правосудие, стремительное в варварских странах, действует у нас осторожно и методически.
– Как же, как же: это pede claudo[41] древних. Я все это знаю, потому что в каждой стране я больше всего интересовался именно правосудием и сравнивал уголовное судопроизводство каждой нации с естественным правосудием; и я должен сказать, что закон первобытных народов, закон возмездия, по-моему, всего угоднее богу.
– Если бы этот закон был введен, – сказал королевский прокурор, – он бы весьма упростил наши уложения о наказаниях, и в этом случае нашим судьям, как вы сказали, действительно нечего было бы делать.
– К этому, может быть, мы еще придем, – отвечал Монте-Кристо. – Вы ведь знаете, что людские изобретения от сложного переходят к простому; а простое всегда совершенно.
– Но пока, – сказал прокурор, – существуют наши законы с их противоречивыми статьями, почерпнутыми из галльских обычаев, из римского права, из франкских традиций; и вы должны согласиться, что знание всех этих законов приобретается не так легко и требуется долгий труд, чтобы приобрести это знание, и немалые умственные способности, чтобы, изучив эту науку, не забыть ее.
– Я того же мнения, но все, что вы знаете о французских законах, я знаю о законах всех наций: законы английские, турецкие, японские, индусские мне так же хорошо известны, как и французские; поэтому я был прав, говоря, что по сравнению с тем, что я проделал, вы мало что делаете, и по сравнению с тем, что я изучил, вы знаете мало, вам еще многому надо поучиться.
– Но для чего вы изучали все это? – спросил удивленный Вильфор.
Монте-Кристо улыбнулся.
– Знаете, – сказал он, – я вижу, что, несмотря на вашу репутацию необыкновенного человека, вы смотрите на вещи с общественной точки зрения, материальной и обыденной, начинающейся и кончающейся человеком, то есть с самой ограниченной и узкой точки зрения, возможной для человеческого разума.
– Что вы хотите этим сказать? – возразил, все более изумляясь, Вильфор. – Я вас… не совсем понимаю.
– Я хочу сказать, что взором, направленным на социальную организацию народов, вы видите лишь механизм машины, а не того совершенного мастера, который приводит ее в движение; вы замечаете вокруг себя только чиновников, назначенных на свои должности министрами или королем, а люди, которых бог поставил выше чиновников, министров и королей, поручив им выполнение миссии, а не исполнение должности, – эти люди ускользают от ваших близоруких взоров. Это свойство человеческого ничтожества с его несовершенными и слабыми органами. Товия принял ангела, явившегося возвратить ему зрение, за обыкновенного юношу. Народы считали Аттилу, явившегося уничтожить их, таким же завоевателем, как и все остальные. Им обоим пришлось открыть свое божественное назначение, чтобы быть узнанными; одному пришлось сказать: «Я ангел господень», а другому: «Я божий молот», чтобы их божественная сущность открылась.
– И вы, – сказал Вильфор, удивленный, думая, что он говорит с фанатиком или безумцем, – вы считаете себя одним из этих необыкновенных существ, о которых вы только что говорили?
– А почему бы нет? – холодно спросил Монте-Кристо.
– Прошу извинить меня, – возразил сбитый с толку Вильфор, – но, являясь к вам, я не знал, что знакомлюсь с человеком, чьи познания и ум настолько превышают обыкновенные познания и обычный разум человека. У нас, несчастных людей, испорченных цивилизацией, не принято, чтобы подобные вам знатные обладатели огромных состояний – так по крайней мере уверяют: вы видите, я ни о чем не спрашиваю, а только повторяю молву, – так вот, у нас не принято, чтобы эти баловни фортуны теряли время на социальные проблемы, на философские мечтания, созданные разве что для утешения тех, кому судьба отказала в земных благах.
– Скажите, – отвечал граф, – неужели вы достигли занимаемого вами высокого положения, ни разу не подумав и не увидев, что возможны исключения; и неужели вы своим взором, которому следовало бы быть таким верным и острым, никогда не пытались проникнуть в самую сущность человека, на которого он упал? Разве судья не должен быть не только лучшим применителем закона, не только самым хитроумным истолкователем темных статей, но стальным зондом, исследующим людские сердца, пробным камнем для того золота, из которого сделана всякая душа, с большей или меньшей примесью лигатуры?
– Вы, право, ставите меня в тупик, – сказал Вильфор, – я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь говорил так, как вы.
– Это потому, что вы никогда не выходили из круга обычных жизненных условий и никогда не осмеливались вознестись в высшие сферы, которые бог населил невидимыми и исключительными созданиями.
– И вы допускаете, что эти сферы существуют, что исключительные и невидимые создания окружают нас?
– А почему бы нет? Разве вы видите воздух, которым дышите и без которого не могли бы существовать?
– Но в таком случае мы не видим тех, о которых вы говорите?
– Нет, вы их видите, когда богу угодно, чтобы они материализовались; вы их касаетесь, сталкиваетесь с ними, разговариваете с ними, и они вам отвечают.
– Признаюсь, – сказал, улыбаясь, Вильфор, – очень бы хотел, чтобы меня предупредили, когда одно из таких созданий столкнется со мной.
– Ваше желание исполнилось: вас уже предупредили, и я еще раз предупреждаю вас.
– Так что, вы сами…
– Да, я одно из этих исключительных созданий, и думаю, что до сих пор ни один человек в мире не был в таком положении, как я. Державы царей ограничены – либо горами, либо реками, либо чуждыми нравами и обычаями, либо иноязычием. Мое же царство необъятно, как мир, ибо я ни итальянец, ни француз, ни индус, ни американец, ни испанец – я космополит. Ни одно государство не может считать себя моей родиной, и только богу известно, в какой стране я умру. Я принимаю все обычаи, я говорю на всех языках. Вам кажется, что я француз, не правда ли, потому что я говорю по-французски так же свободно и так же чисто, как вы? А вот Али, мой нубиец, принимает меня за араба; Бертуччо, мой управляющий, – за уроженца Рима; Гайде, моя невольница, считает меня греком. Я не принадлежу ни к одной стране, не ищу защиты ни у одного правительства, ни одного человека не считаю своим братом, и потому ни одно из тех сомнений, которые связывают могущественных, и ни одно из тех препятствий, которые останавливают слабых, меня не останавливает и не связывает. У меня только два противника, я не скажу – победителя, потому что своей настойчивостью я покоряю их, – это время и расстояние. Третий, и самый страшный, – это мое положение смертного. Смерть одна может остановить меня на своем пути, и раньше, чем я достигну намеченной цели; все остальное я рассчитал. То, что люди называют превратностями судьбы – разорение, перемены, случайности, – все это я предвидел; некоторые из них могут задеть меня, но ни одно не может меня свалить. Пока я не умру, я всегда останусь тем же, что теперь; вот почему я говорю вам такие вещи, которых вы никогда не слышали, даже из королевских уст, потому что короли в вас нуждаются, а остальные люди боятся вас. Ведь кто не говорит себе в нашем, так смешно устроенном обществе: «Может быть, и мне когда-нибудь придется иметь дело с королевским прокурором!»
– А разве к вам самим это не относится? Ведь раз вы живете во Франции, вы, естественно, подчинены французским законам.
– Я это знаю, – отвечал Монте-Кристо. – Но когда я собираюсь в какую-нибудь страну, я начинаю с того, что известными мне путями стараюсь изучить всех тех людей, которые могут быть мне чем-нибудь полезны или опасны, и в конце концов я знаю их так же хорошо, а может быть, даже и лучше, чем они сами себя знают. Это приводит к тому, что какой бы то ни было королевский прокурор, с которым мне придется иметь дело, несомненно, окажется в более затруднительном положении, чем я.
– Вы хотите сказать, – возразил с некоторым колебанием Вильфор, – что так как человеческая природа слаба, то всякий человек, по-вашему, совершал в жизни… ошибки?
– Ошибки… или преступления, – небрежно отвечал Монте-Кристо.
– И что вы единственный из всех людей, которых вы, по вашим же словам, не признаете братьями, – продолжал слегка изменившимся голосом Вильфор, – вы единственный совершенны?
– Не то чтобы совершенен, – отвечал граф, – непроницаем, только и всего. Но прекратим этот разговор, если он вам не по душе; мне не более угрожает ваше правосудие, чем вам моя прозорливость.
– Нет, нет, – с живостью сказал Вильфор, явно опасавшийся, что графу покажется, будто он желает оставить эту тему, – зачем же! Вашей блестящей и почти вдохновенной беседой вы вознесли меня над обычным уровнем; мы уже не разговариваем, мы рассуждаем. А богословы с сорбоннской кафедры или философы в своих спорах, вы сами знаете, иногда говорят друг другу жестокие истины; предположим, что мы занимаемся социальным богословием или богословской философией; и я вам скажу следующую истину, какой бы горькой она ни была: «Брат мой, вас обуяла гордыня; вы превыше других, но превыше вас бог».
– Превыше всех, – проговорил Монте-Кристо так проникновенно, что Вильфор невольно вздрогнул, – моя гордость – для людей, этих гадов, всегда готовых подняться против того, кто выше их и кто не попирает их ногами. Но я повергаю свою гордость перед богом, который вывел меня из ничтожества и сделал тем, что я теперь.
– В таком случае, граф, я восхищаюсь вами, – сказал Вильфор, впервые в продолжение этого странного разговора назвав своего собеседника этим титулом. – Да, если вы в самом деле обладаете силой, если вы высшее существо, если вы святой или непроницаемый человек, вы правы; это, в сущности, почти одно и то же, – тогда ваша гордость понятна: на этом зиждется власть. Однако есть же что-нибудь, чего вы домогаетесь?
– Да, было.
– Что именно?
– И я так же, как это случается раз в жизни со всяким человеком, был вознесен сатаною на самую высокую гору мира; оттуда он показал мне на мир и, как некогда Христу, сказал: «Скажи мне, сын человеческий, чего ты просишь, чтобы поклониться мне?» Тогда я впал в долгое раздумье, потому что уже длительное время душу мою снедала страшная мечта. Потом я ответил ему: «Послушай, я всегда слышал о провидении, а между тем я никогда не видел ни его, ни чего-либо похожего на него и стал думать, что его не существует; я хочу стать провидением, потому что не знаю в мире ничего выше, прекраснее и совершеннее, чем награждать и карать». Но сатана склонил голову и вздохнул. «Ты ошибаешься, – сказал он, – провидение существует, только ты не видишь его, ибо, дитя господне, оно так же невидимо, как и его отец. Ты не видел ничего похожего на него, ибо и оно движет тайными пружинами и шествует по темным путям; все, что я могу сделать для тебя, – это обратить тебя в одно из орудий провидения». Наш договор был заключен; быть может, я погубил свою душу. Но все равно, – продолжал Монте-Кристо, – если бы пришлось снова заключать договор, я заключил бы его снова.
Вильфор смотрел на Монте-Кристо, полный бесконечного изумления.
– Граф, – спросил он, – у вас есть родные?
– Нет, я один на свете.
– Тем хуже!
– Почему? – спросил Монте-Кристо.
– Потому что вам, может быть, пришлось бы стать свидетелем зрелища, которое разбило бы вашу гордость. Вы говорите, что вас страшит только смерть?
– Я не говорю, что она меня страшит; я говорю, что только она может мне помешать.
– А старость?
– Моя миссия будет закончена до того, как наступит моя старость.
– А сумасшествие?
– Я уже был на пороге безумия, а вы знаете правило: non bis idem;[42] это правило уголовного права и, следовательно, относится к вашей компетенции.
– Страшны не только смерть, старость или безумие, – сказал Вильфор, – существует, например, апоплексия – это громовой удар, он поражает вас, но не уничтожает, и, однако, после него все кончено. Это все еще вы и уже не вы; вы, который, словно Ариель, был почти ангелом, становитесь недвижной массой, которая, подобно Калибану, уже почти животное; на человеческом языке это называется, как я уже сказал, попросту апоплексией. Прошу вас заехать когда-нибудь ко мне, граф, чтобы продолжить эту беседу, если у вас явится желание встретиться с противником, способным вас понять и жаждущим вас опровергнуть, и я покажу вам моего отца, господина Нуартье де Вильфора, одного из самых ярых якобинцев времен первой революции, сочетание самой блестящей отваги с самым крепким телосложением; этот человек если и не видел, подобно вам, все государства мира, то участвовал в ниспровержении одного из самых могущественных; он, как и вы, считал себя одним из посланцев если не бога, то верховного существа, если не провидения, то судьбы; и что же – разрыв кровеносного сосуда в мозгу уничтожил все это, и не в день, не в час, а в одну секунду. Еще накануне Нуартье, якобинец, сенатор, карбонарий, которому нипочем ни гильотина, ни пушка, ни кинжал, Нуартье, играющий революциями, Нуартье, для которого Франция была лишь огромной шахматной доской, где должны были исчезнуть и пешки, и туры, и кони, и королева, лишь бы королю был сделан мат, – этот грозный Нуартье на следующий день обратился в «несчастного Нуартье», неподвижного старца, попавшего под власть самого слабого члена семьи, своей внучки Валентины, в немой и застывший труп, который живет без страданий, только чтобы дать время материи дойти понемногу до окончательного разложения.
– К сожалению, – сказал Монте-Кристо, – в этом зрелище не будет ничего нового ни для моих глаз, ни для моего ума; я немного врач, и я так же, как и мои собратья, не раз искал душу в живой материи или в материи мертвой; но, подобно провидению, она осталась невидимой для моих глаз, хотя сердце ее и чувствовало. Сотни авторов вслед за Сократом, за Сенекой, за святым Августином или Галлем приводили в стихах и прозе то же сравнение, что и вы; но я понимаю, что страдания отца могут сильно изменить образ мыслей сына. Поскольку вы делаете мне честь, приглашая меня, я приеду к вам поучиться смирению на том тягостном зрелище, которое должно так печалить вашу семью.
– Это, несомненно, так бы и было, если бы господь не даровал мне щедрого возмещения. Рядом с этим старцем, который медленными шагами сходит в могилу, у порога жизни стоят двое детей: Валентина, моя дочь от первого брака с мадемуазель Рене де Сен-Меран, и Эдуард, мой сын, которого вы спасли от смерти.
– Какой же вы делаете вывод из этого возмещения? – спросил Монте-Кристо.
– Тот вывод, – отвечал Вильфор, – что мой отец, обуреваемый страстями, совершил одну из тех ошибок, которые ускользают от людского правосудия, но не уходят от божьего суда!.. И что бог, желая покарать только одного человека, поразил лишь его одного.
Монте-Кристо, продолжая улыбаться, издал в глубине сердца такое рычание, что, если бы Вильфор мог его слышать, он бежал бы без оглядки.
– До свидания, сударь, – продолжал королевский прокурор, уже несколько времени перед тем вставший с кресла и разговаривавший стоя, – я покидаю вас с чувством глубокого уважения, которое, надеюсь, будет вам приятно, когда вы поближе познакомитесь со мною, потому что я, во всяком случае, не банальный человек. К тому же в госпоже де Вильфор вы приобрели друга на всю жизнь.
Граф поклонился и проводил Вильфора только до двери кабинета; королевский прокурор спустился к своей карете, предшествуемый двумя лакеями, которые, по его знаку, поспешили распахнуть дверцу.
Когда королевский прокурор исчез из виду, Монте-Кристо с усилием перевел дыхание и улыбнулся.
– Нет, – сказал он, – нет, довольно яда; и раз мое сердце им переполнено, поищем противоядия.
Он ударил один раз в гулкий гонг.
– Я буду у госпожи, – сказал он вошедшему Али, – и через полчаса пусть подадут карету.
Читатель помнит, кто были новые или, вернее, старые знакомые графа Монте-Кристо, жившие на улице Меле, – это были Максимилиан, Жюли и Эмманюель.
Ожидание этой милой встречи, этих нескольких счастливых минут, этого райского луча, озаряющего ад, куда он добровольно вверг себя, наложило, чуть только уехал Вильфор, чудесную ясность на лицо Монте-Кристо. Прибежавший на звонок Али, увидя это лицо, сияющее такой необычайной радостью, удалился на цыпочках и затаив дыхание, словно боясь спугнуть приятные мысли, которые, казалось ему, витали вокруг его господина.
Был уже полдень; граф оставил себе свободный час, чтобы провести его с Гайде; радость не сразу овладевала этой истерзанной душой, которой нужно было как бы подготовиться к сладостным ощущениям, подобно тому как другим душам необходимо подготовиться к ощущениям сильным.
Молодая гречанка, как мы уже сказали, занимала комнаты, совершенно отделенные от комнат графа. Все они были обставлены на восточный лад: паркет был устлан толстыми турецкими коврами, стены завешаны парчой, и в каждой комнате вдоль стен тянулся широкий диван с грудами в беспорядке раскиданных подушек.
У Гайде были три служанки-француженки и одна гречанка. Все три француженки находились в первой комнате, готовые прибежать по первому звуку золотого колокольчика и выполнить приказания невольницы-гречанки, достаточно хорошо владевшей французским языком, чтобы передавать желания своей госпожи ее трем камеристкам, которым Монте-Кристо предписал относиться к Гайде столь же почтительно, как к королеве.
Молодая девушка находилась в самой дальней из своих комнат, то есть в круглом будуаре, куда дневной свет проникал только сверху, сквозь розовые стекла. Она лежала на полу, на подушках из голубого атласа, затканных серебром, легко прислонившись спиной к дивану; закинув за голову мягким изгибом правую руку, левой она подносила к губам коралловый мундштук с прикрепленной к нему гибкой трубкой кальяна, чтобы табачный дым попадал в ее рот только пропитанный бензоевой водой, через которую его заставляло проходить ее нежное дыхание.
Ее поза, вполне естественная для восточной женщины, показалась бы аффектированно-кокетливой, будь на ее месте француженка.
На ней был обычный костюм эпирских женщин: белые атласные затканные розовыми цветами шаровары, доходившие до крошечных детских ступней, которые показались бы изваянными из паросского мрамора, если бы они не подкидывали двух маленьких, вышитых золотом и жемчугом сандалий с загнутыми носками; рубашка с продольными белыми и голубыми полосами, с широкими откидными рукавами, оставлявшими руки свободными, с серебряными петлями и жемчужными пуговицами; и, наконец, нечто вроде корсажа, застегнутого на три бриллиантовые пуговицы, треугольный вырез которого позволял видеть шею и верхнюю часть груди. Ее талию охватывал яркий пояс с длинной шелковой бахромой – предмет мечтаний наших парижских модниц.
На ее голове была золотая, вышитая жемчугом шапочка, слегка сдвинутая набок, и в иссиня-черные волосы была воткнута чудесная живая пурпурная роза.
Что касается красоты этого лица, то это была греческая красота во всем ее совершенстве; большие черные бархатные глаза, прямой нос, коралловый рот и жемчужные зубы.
И все это очарование было озарено весною молодости, во всем ее блеске и благоухании: Гайде было не больше девятнадцати или двадцати лет.
Монте-Кристо вызвал прислужницу-гречанку и велел спросить у Гайде разрешения посетить ее.
Вместо ответа Гайде знаком велела служанке приподнять портьеру, закрывавшую дверь, и в ее четырехугольной раме, словно прелестная картина, возникла лежащая молодая девушка.
Монте-Кристо вошел в комнату.
Гайде приподнялась на локте, не выпуская кальян, и с улыбкой протянула графу свободную руку.
– Почему, – сказала она на звучном языке женщин Спарты и Афин, – почему ты спрашиваешь у меня позволения войти ко мне? Разве ты больше не господин мой, разве я больше не раба твоя?
Монте-Кристо тоже улыбнулся.
– Гайде, – сказал он, – вы знаете…
– Почему ты не говоришь мне «ты», как всегда? – прервала его молодая гречанка. – Разве я чем-нибудь провинилась? В таком случае меня следует наказать, но не говорить мне «вы».
– Гайде, – продолжал граф, – ты знаешь, что мы находимся во Франции и что, следовательно, ты свободна.
– Свободна в чем? – спросила молодая девушка.
– Свободна покинуть меня.
– Покинуть тебя!.. А зачем мне покидать тебя?
– Как знать? Мы будем встречаться с людьми…
– Я никого не хочу видеть.
– А если среди тех красивых молодых людей, с которыми тебе придется встретиться, кто-нибудь понравится тебе, я не буду так жесток…
– Я никого не встречала красивее тебя и никого не любила, кроме моего отца и тебя.
– Бедное дитя, – сказал Монте-Кристо, – ведь ты никогда ни с кем и не говорила, кроме твоего отца и меня.
– Так что ж! Я больше ни с кем и не хочу говорить. Мой отец называл меня «моя радость», ты называешь меня «моя любовь», и оба вы зовете меня «мое дитя».
– Ты еще помнишь твоего отца, Гайде?
Девушка улыбнулась.
– Он тут и тут, – сказала она, прикладывая руку к глазам и к сердцу.
– А я где? – улыбаясь, спросил Монте-Кристо.
– Ты, – отвечала она, – ты везде.
Монте-Кристо взял руку Гайде и хотел поцеловать ее, но простодушное дитя отдернуло руку и подставило ему лоб.
– Теперь ты знаешь, Гайде, – сказал он, – что ты свободна, что ты госпожа, что ты царица; ты можешь по-прежнему носить свой костюм и можешь расстаться с ним; если хочешь – оставайся дома, если хочешь – выезжай; для тебя всегда будет готов экипаж; Али и Мирто будут сопровождать тебя всюду и исполнять твои приказания, но только я прошу тебя об одном…
– Я слушаю тебя.
– Храни тайну твоего рождения, не говори ни слова о твоем прошлом, ни в коем случае не произноси имени твоего прославленного отца и твоей несчастной матери.
– Я уже сказала тебе, господин, я ни с кем не буду встречаться.
– Послушай, Гайде, быть может, такое восточное затворничество станет в Париже невозможным; продолжай изучать нравы северных стран, как ты это делала в Риме, Флоренции, Милане и Мадриде; это послужит тебе на пользу, будешь ли ты жить здесь, или вернешься на Восток.
Молодая девушка подняла на графа свои большие влажные глаза и ответила:
– Или мы вернемся на Восток, хочешь ты сказать, господин мой?
– Да, дитя мое, – сказал Монте-Кристо, – ты же знаешь, я никогда не покину тебя. Не дерево расстается с цветком, а цветок расстается с деревом.
– Я никогда не покину тебя, господин, – сказала Гайде, – я знаю, что не смогу жить без тебя.
– Бедное дитя! Через десять лет я буду уже старик, а ты через десять лет все еще будешь молода.
– У моего отца была длинная седая борода. Это не мешало мне любить его; моему отцу было шестьдесят лет, и он казался мне прекраснее всех молодых людей, которых я встречала.
– Но скажи, как ты думаешь, привыкнешь ли ты к этой стране?
– Буду я видеть тебя?
– Каждый день.
– Так о чем же ты спрашиваешь меня, господин?
– Я боюсь, что ты соскучишься.
– Нет, господин, ведь по утрам я буду думать о том, что ты придешь, а по вечерам вспоминать, что ты приходил; и потом, когда я одна, я вспоминаю, я вижу огромные картины, широкие горизонты, с Пиндом и Олимпом вдали; а в сердце моем обитают три чувства, с которыми никогда не соскучишься: печаль, любовь и благодарность.
– Ты достойная дочь Эпира, Гайде, нежная и поэтичная, и видно, что ты происходишь от богинь, которых породила твоя земля. Будь же спокойна, дитя мое, я сделаю все, чтобы твоя молодость не прошла даром, потому что если ты любишь меня, как отца, то я люблю тебя, как свое дитя.
– Ты ошибаешься, господин; я любила отца не так, как тебя; моя любовь к тебе – не такая любовь; мой отец умер – и я осталась жива, а если ты умрешь – умру и я.
С улыбкой, полной глубокой нежности, граф протянул девушке руку; она, как обычно, поднесла ее к губам.
Граф, таким образом подготовясь к свиданию с семьей Моррель, удалился, шепча стихи Пиндара:
– «Юность – цветок, и любовь – его плод… Блажен виноградарь, для которого он медленно зрел!»
Карета, как он велел, ожидала его. Он сел, и лошади, как всегда, помчались во весь опор.
Через несколько минут граф прибыл на улицу Меле, № 7.
Дом был белый, веселый, и двор перед ним украшали небольшие цветочные клумбы.
В привратнике, открывшем ему ворота, граф узнал старого Коклеса. Но так как этот последний, как читатели помнят, был крив на один глаз, а здоровый глаз за эти девять лет сильно ослабел, то Коклес не узнал графа.
Для того чтобы подъехать к крыльцу, экипаж должен был обогнуть небольшой фонтан, бивший из бассейна, обложенного раковинами и камнями, – роскошь, которая возбудила среди соседей немалую зависть и послужила причиной тому, что этот дом прозвали «Маленьким Версалем». Нечего добавлять, что в бассейне сновало множество красных и желтых рыбок.
В самом доме, не считая нижнего этажа, занятого кухнями и погребами, были еще два этажа и чердачное помещение. Молодые люди приобрели его вместе с огромной мастерской и садом с двумя павильонами. Эмманюель сразу же понял, что из этого расположения построек можно будет извлечь небольшую выгоду. Он оставил себе дом и половину сада и отделил все это, то есть построил стену между своим владением и мастерской, которую и сдал в аренду вместе с павильонами и прилегающей частью сада; так что он устроился очень недорого и так же обособленно, как самый придирчивый обитатель Сен-Жерменского предместья.
Столовая была вся дубовая; гостиная – красного дерева и обита синим бархатом; спальня – лимонного дерева и обита зеленой камкой; кроме того, имелся рабочий кабинет Эмманюеля, не занимавшегося никакой работой, и музыкальная комната для Жюли, не игравшей ни на одном инструменте.
Весь третий этаж был в распоряжении Максимилиана; это было точное повторение квартиры его сестры, только столовая была обращена в бильярдную, куда он приводил своих приятелей. Он следил за чисткой своей лошади и курил сигару, стоя у входа в сад, когда у ворот остановилась карета графа.
Коклес, как мы уже сказали, отворил ворота, а Батистен, соскочив с козел, спросил, может ли граф Монте-Кристо видеть господина и госпожу Эрбо и господина Максимилиана Морреля.
– Граф Монте-Кристо! – воскликнул Моррель, бросая сигару и спеша навстречу посетителю. – Еще бы мы были не рады его видеть. Благодарю вас, граф, тысячу раз благодарю, что вы не забыли о своем обещании.
И молодой офицер так сердечно пожал руку графа, что тот не мог усомниться в искренности приема и ясно увидел, что его ждали с нетерпением и встречают с радостью.
– Идемте, идемте, – сказал Максимилиан, – я сам познакомлю вас; о таком человеке, как вы, не должен докладывать слуга; сестра в саду, она срезает отцветшие розы; зять читает свои газеты, «Прессу» и «Дебаты», в шести шагах от нее, ибо, где бы ни находилась госпожа Эрбо, вы можете быть заранее уверены, что встретите в орбите не шире четырех метров и Эмманюеля, и обратно, как говорят в Политехнической школе.
Молодая женщина в шелковом капоте, тщательно обрывавшая увядшие лепестки с куста желтых роз, подняла голову, услышав их шаги.
Эта женщина была знакомая нам маленькая Жюли, превратившаяся, как ей и предсказывал уполномоченный фирмы Томсон и Френч, в госпожу Эмманюель Эрбо. Увидев постороннего, она вскрикнула. Максимилиан рассмеялся.
– Не пугайся, сестра, – сказал он, – хотя граф всего несколько дней в Париже, но он уже знает, что такое рантьерша из Марэ, а если еще не знает, то сейчас увидит.
– Ах, сударь, – сказала Жюли, – привести вас так – это предательство со стороны моего брата; он совершенно не заботится о том, какой вид у его бедной сестры… Пенелон!.. Пенелон!..
Старик, окапывавший бенгальские розы, всадил в землю свой заступ и, сняв фуражку, подошел к ним, жуя жвачку, которую он тотчас же задвинул поглубже за щеку. В его еще густых волосах серебрилось несколько белых прядей, а коричневое лицо и смелый, острый взгляд изобличали в нем старого моряка, загоревшего под солнцем экватора и знакомого с бурями.
– Вы меня звали, мадемуазель Жюли? – спросил он. – Что вам угодно?
Пенелон по старой привычке звал дочь своего хозяина мадемуазель Жюли и никак не мог привыкнуть называть ее госпожой Эрбо.
– Пенелон, – сказала Жюли, – скажите господину Эмманюелю, что у нас дорогой гость, а Максимилиан проводит графа в гостиную. – Потом она обратилась к Монте-Кристо: – Вы, надеюсь, разрешите мне оставить вас на минуту?
И, не дожидаясь согласия графа, она обежала клумбу и бросилась к дому по боковой дорожке.
– Послушайте, дорогой господин Моррель, – сказал Монте-Кристо, – я с огорчением вижу, что нарушил покой вашей семьи.
– Взгляните, взгляните, – отвечал, смеясь, Максимилиан, – вот и муж побежал менять куртку на сюртук! Ведь вас знают на улице Меле, вас ждали, поверьте мне.
– У вас, мне кажется, счастливая семья, – сказал граф, как бы отвечая на собственные мысли.
– Несомненно, граф. Что ж, ведь у них есть все, что надо для счастья: они молоды, жизнерадостны, любят друг друга и, хоть им и приходилось видеть огромные состояния, они со своими двадцатью пятью тысячами франков дохода считают себя богатыми, как Ротшильд.
– А между тем двадцать пять тысяч франков дохода – это немного, – сказал Монте-Кристо, и в его голосе было столько нежности, что он отозвался в сердце Максимилиана, как голос любящего отца, – но ведь это не предел для нашей молодой четы, они, вероятно, тоже станут миллионерами. Ваш зять адвокат или доктор?..
– Он был негоциантом, граф, и продолжал дело моего покойного отца. Господин Моррель скончался, оставив после себя капитал в пятьсот тысяч франков; из них половина досталась мне и половина сестре, потому что нас было только двое. Ее муж, вступая с нею в брак, не обладал ничем, кроме благородной честности, ясного ума и незапятнанной репутации. Он пожелал иметь столько же, сколько и его жена; он работал до тех пор, пока не собрал двухсот пятидесяти тысяч франков; для этого понадобилось шесть лет. Клянусь вам, граф, было трогательно смотреть на них – такие трудолюбивые, такие дружные, они, при их способностях, могли бы достигнуть значительного богатства, но не пожелали ничего менять в обычаях отцовской фирмы и употребили шесть лет на то, на что людям нового склада потребовалось бы года два или три; весь Марсель до сих пор восторгается их мужественной самоотверженностью. Наконец однажды Эмманюель подошел к своей жене, которая заканчивала выплату по обязательствам.
«Жюли, – обратился он к ней, – вот сверток с последней сотней франков, ее только что передал мне Коклес, и она дополняет те двести пятьдесят тысяч франков, которые мы назначили себе пределом. Удовольствуешься ли ты тем немногим, чем нам придется теперь ограничиваться? Наша фирма делает в год миллионный оборот и может давать сорок тысяч франков прибыли. Если мы захотим, мы можем через час продать за триста тысяч франков нашу клиентуру: вот письмо от господина Делоне, он предлагает нам эту сумму за нашу фирму, которую он хочет присоединить к своей. Решай, как поступить».
«Друг мой, – ответила моя сестра, – фирму Моррель может вести только Моррель. Разве не стоит отказаться от трехсот тысяч франков, чтобы раз навсегда оградить имя нашего отца от превратностей судьбы?»
«Я тоже так думал, – сказал Эмманюель, – но я хотел знать твое мнение».
«Ну, так вот оно. Мы получили все, что нам следовало, выплатили по всем нашим обязательствам; мы можем подвести итог и закрыть кассу; подведем же этот итог и закроем кассу».
И они немедленно это сделали. Это было в три часа; в четверть четвертого явился клиент, чтобы застраховать два судна, это составляло пятнадцать тысяч франков чистой прибыли.
«Будьте любезны, – сказал ему Эмманюель, – обратиться с этой страховкой к нашему коллеге господину Делоне. Что касается нас, мы ликвидировали наше дело». «Давно ли?» – спросил удивленный клиент. «Четверть часа тому назад».
– И вот каким образом случилось, – продолжал Максимилиан, улыбаясь, – что у моей сестры и зятя только двадцать пять тысяч годового дохода.
Максимилиан едва успел кончить свой рассказ, который все сильнее радовал сердце графа, как появился принарядившийся Эмманюель, в сюртуке и шляпе. Он поклонился с видом человека, высоко ценящего честь, оказанную ему гостем, потом, обойдя с графом свой цветущий сад, провел его в дом.
Гостиная благоухала цветами, наполнявшими огромную японскую вазу. На пороге, приветствуя графа, стояла Жюли, должным образом одетая и кокетливо причесанная (она ухитрилась потратить на это не более десяти минут!)
В вольере весело щебетали птицы; ветви ракитника и розовой акации с их цветущими гроздьями заглядывали в окно из-за синих бархатных драпировок, в этом очаровательном уголке все дышало миром – от песни птиц до улыбки хозяев.
Едва войдя в этот дом, граф почувствовал, что и его коснулось счастье этих людей; он оставался безмолвным и задумчивым, забывая, что ему надлежит вернуться к беседе, прервавшейся после первых приветствий.
Вдруг он заметил воцарившееся неловкое молчание и с усилием оторвался от своих грез.
– Сударыня, – сказал он наконец, – простите мне мое волнение. Оно, вероятно, показалось вам странным – вы привыкли к этому покою и счастью, но для меня так ново видеть довольное лицо, что я не могу оторвать глаз от вас и вашего супруга.
– Мы действительно очень счастливы, – сказала Жюли, – но нам пришлось очень долго страдать, и мало кто заплатил так дорого за свое счастье.
На лице графа отразилось любопытство.
– Это длинная семейная история, как вам уже говорил Шато-Рено, – сказал Максимилиан. – Вы, граф, привыкли видеть большие катастрофы и величественные радости, для вас мало интересна эта домашняя картина. Но Жюли права: мы перенесли немало страданий, хоть они и ограничивались узкой рамкой семьи…
– И бог, как всегда, послал вам утешение в страданиях? – спросил Монте-Кристо.
– Да, граф, – отвечала Жюли, – мы должны это признать, потому что он поступил с нами, как со своими избранниками: он послал нам своего ангела.
Краска залила лицо графа, и, чтобы скрыть свое волнение, он закашлялся и поднес к губам платок.
– Тот, кто родился в порфире и никогда ничего не желал, – сказал Эмманюель, – не знает счастья жизни, так же как не умеет ценить ясного неба тот, кто никогда не вверял свою жизнь четырем доскам, носящимся по разъяренному морю.
Монте-Кристо встал и, ничего не ответив, потому что дрожь в его голосе выдала бы охватившее его волнение, начал медленно ходить взад и вперед по гостиной.
– Вас, вероятно, смешит наша роскошь, граф, – сказал Максимилиан, следивший глазами за Монте-Кристо.
– Нет, нет, – отвечал Монте-Кристо, очень бледный, прижав руку к сильно бьющемуся сердцу, а другой рукой указывая на хрустальный колпак, под которым на черной бархатной подушке был бережно положен шелковый вязаный кошелек. – Я просто смотрю, что это за кошелек, в котором как будто с одной стороны лежит какая-то бумажка, а с другой – недурной алмаз.
Лицо Максимилиана стало серьезным, и он ответил:
– Здесь, граф, самое драгоценное из наших семейных сокровищ.
– В самом деле, алмаз довольно хорош, – сказал Монте-Кристо.
– Нет, мой брат говорит не о стоимости камня, хоть его и оценивают в сто тысяч франков, он хочет сказать, что вещи, находящиеся в этом кошельке, дороги нам: их оставил тот добрый ангел, о котором мы вам говорили.
– Я не понимаю ваших слов, сударыня, а между тем не смею просить объяснения, – с поклоном ответил Монте-Кристо. – Простите, я не хотел быть неделикатным.
– Неделикатным, граф? Напротив, мы рады рассказать об этом! Если бы мы хотели сохранить в тайне благородный поступок, о котором напоминает этот кошелек, мы бы не выставляли его таким образом напоказ. Нет, мы хотели бы иметь возможность разгласить о нем всему свету, чтобы наш неведомый благодетель хотя бы трепетанием крыльев открыл себя.
– Вот как! – проговорил Монте-Кристо глухим голосом.
– Граф, – сказал Максимилиан, приподнимая хрустальный колпак и благоговейно прикасаясь губами к вязаному кошельку, – это держал в своих руках человек, который спас моего отца от смерти, нас от разорения, а наше имя от бесчестья, – человек, благодаря которому мы, несчастные дети, обреченные горю и нищете, теперь со всех сторон слышим, как люди восторгаются нашим счастьем. Это письмо, – и Максимилиан, вынув из кошелька записку, протянул ее графу, – это письмо было им написано в тот день, когда мой отец принял отчаянное решение, а этот алмаз великодушный незнакомец предназначил в приданое моей сестре.
Монте-Кристо развернул письмо и прочел его с чувством невыразимого счастья; это была записка, знакомая нашим читателям, адресованная Жюли и подписанная Синдбадом-мореходом.
– Незнакомец, говорите вы? Таким образом, человек, оказавший вам эту услугу, остался вам неизвестен?
– Да, нам так и не выпало счастья пожать ему руку, – отвечал Максимилиан, – и не потому, что мы не молили бога об этой милости. Но во всем этом событии было столько таинственности, что мы до сих пор не можем в нем разобраться: все направляла невидимая рука, могущественная, как рука чародея.
– Но я все еще не потеряла надежды поцеловать когда-нибудь эту руку, как я целую кошелек, которого она касалась, – сказала Жюли. – Четыре года тому назад Пенелон был в Триесте; Пенелон, граф, это тот старый моряк, которого вы видели с заступом в руках и который из боцмана превратился в садовника. В Триесте он видел на набережной англичанина, собиравшегося отплыть на яхте, и узнал в нем человека, посетившего моего отца пятого июня тысяча восемьсот двадцать девятого года и пославшего мне пятого сентября эту записку. Это был, несомненно, тот самый незнакомец, как утверждает Пенелон, но он не решился заговорить с ним.
– Англичанин! – произнес задумчиво Монте-Кристо, которого тревожил каждый взгляд Жюли. – Англичанин, говорите вы?
– Да, – сказал Максимилиан, – англичанин, явившийся к нам как уполномоченный римской фирмы Томсон и Френч. Вот почему я вздрогнул, когда вы сказали у Морсера, что Томсон и Френч ваши банкиры. Дело происходило, как мы вам уже сказали, в тысяча восемьсот двадцать девятом году; пожалуйста, граф, скажите, вы не знали этого англичанина?
– Но вы говорили, будто фирма Томсон и Френч неизменно отрицала, что она оказала вам эту услугу?
– Да.
– В таком случае, может быть, тот англичанин просто был благодарен вашему отцу за какой-нибудь добрый поступок, им самим позабытый, и воспользовался предлогом, чтобы оказать ему услугу?
– Тут можно предположить что угодно, даже чудо.
– Как его звали? – спросил Монте-Кристо.
– Он не назвал другого имени, – отвечала Жюли, внимательнее вглядываясь в графа, – только то, которым он подписал записку: Синдбад-мореход.
– Но ведь это, очевидно, не имя, а псевдоним.
Видя, что Жюли смотрит на него еще пристальнее и вслушивается в звук его голоса, граф добавил:
– Послушайте, не был ли он приблизительно одного роста со мной, может быть, чуть-чуть повыше, немного тоньше, в высоком воротничке, туго затянутом галстуке, в облегающем и наглухо застегнутом сюртуке и с неизменным карандашом в руках?
– Так вы его знаете? – воскликнула Жюли с заблестевшими от радости глазами.
– Нет, – сказал Монте-Кристо, – я только высказываю предположение. Я знавал некоего лорда Уилмора, который был щедр на такие благодеяния.
– Не открывая, кто он?
– Это был странный человек, не веривший в благодарность.
– Господи, – воскликнула Жюли, с непередаваемым выражением всплеснув руками, – во что же он верит, несчастный?
– Во всяком случае, он не верил в нее в то время, когда я с ним встречался, – сказал Монте-Кристо, бесконечно взволнованный этим возгласом, вырвавшимся из глубины души. – Может быть, с тех пор ему и пришлось самому убедиться, что благодарность существует.
– И вы знакомы с этим человеком, граф? – спросил Эмманюель.
– Если вы знакомы с ним, – воскликнула Жюли, – скажите, можете ли вы свести нас к нему, показать нам его, сказать нам, где он находится? Послушай, Максимилиан, послушай, Эмманюель, ведь если мы когда-нибудь встретимся с ним, он не сможет не поверить в память сердца!
Монте-Кристо почувствовал, что на глаза у него навернулись слезы; он снова прошелся по гостиной.
– Ради бога, граф, – сказал Максимилиан, – если вы что-нибудь знаете об этом человеке, скажите нам все, что вы знаете!
– Увы, – отвечал Монте-Кристо, стараясь скрыть волнение, звучащее в его голосе, – если ваш благодетель действительно лорд Уилмор, то я боюсь, что вам никогда не придется с ним встретиться. Я расстался с ним года три тому назад в Палермо, и он собирался в самые сказочные страны, так что я очень сомневаюсь, чтобы он когда-либо вернулся.
– Как жестоко то, что вы говорите! – воскликнула Жюли в полном отчаянии, и глаза ее наполнились слезами.
– Если бы лорд Уилмор видел то, что вижу я, – сказал проникновенно Монте-Кристо, глядя на прозрачные жемчужины, струившиеся по щекам Жюли, – он снова полюбил бы жизнь, потому что слезы, которые вы проливаете, примирили бы его с человечеством.
Он протянул ей руку; она подала ему свою, завороженная взглядом и голосом графа.
– Но ведь у этого лорда Уилмора, – сказала она, цепляясь за последнюю надежду, – были же родина, семья, родные, знал же его кто-нибудь? Разве мы не могли бы…
– Не стоит искать, – сказал граф, – не возводите сладких грез на словах, которые у меня вырвались. Едва ли лорд Уилмор – тот человек, которого вы разыскиваете; мы были с ним дружны, я знал все его тайны, он рассказал бы мне и эту.
– А он ничего не говорил вам? – воскликнула Жюли.
– Ничего.
– Никогда ни слова, из которого вы могли бы предположить?..
– Никогда.
– Однако вы сразу назвали его имя.
– Знаете… мало ли что приходит в голову.
– Сестра, – сказал Максимилиан, желая помочь графу, – наш гость прав. Вспомни, что нам так часто говорил отец: не англичанин принес нам это счастье.
Монте-Кристо вздрогнул.
– Ваш отец, господин Моррель, говорил вам?.. – с живостью воскликнул он.
– Мой отец смотрел на это происшествие как на чудо. Мой отец верил, что наш благодетель встал из гроба. Это была такая трогательная вера, что, сам не разделяя ее, я не хотел ее убивать в его благородном сердце! Как часто он задумывался, шепча имя дорогого погибшего друга! На пороге смерти, когда близость вечности придала его мыслям какое-то потустороннее озарение, это предположение перешло в уверенность, и последние слова, которые он произнес, умирая, были: «Максимилиан, это был Эдмон Дантес!»
Бледность, все сильнее покрывавшая лицо графа, при этих словах стала ужасной. Вся кровь хлынула ему к сердцу, он не мог произнести ни слова; он посмотрел на часы, словно вспомнив о времени, взял шляпу, как-то внезапно и смущенно простился с г-жой Эрбо и пожал руки Эмманюелю и Максимилиану.
– Сударыня, – сказал он, – разрешите мне иногда навещать вас. Мне хорошо в вашей семье, и я благодарен вам за прием, потому что у вас я в первый раз за много лет позабыл о времени.
И он вышел быстрыми шагами.
– Какой странный человек этот граф Монте-Кристо, – сказал Эмманюель.
– Да, – отвечал Максимилиан, – но мне кажется, у него золотое сердце, и я уверен, что мы ему симпатичны.
– Его голос проник мне в самое сердце, – сказала Жюли, – и мне даже показалось, будто я слышу его не в первый раз.
Если пройти две трети предместья Сент-Оноре, то можно увидеть позади прекрасного особняка, заметного даже среди великолепных домов этого богатого квартала, обширный сад; его густые каштановые деревья возвышаются над огромными, почти крепостными стенами, роняя каждую весну свои белые и розовые цветы в две бороздчатые каменные вазы, стоящие на четырехугольных столбах, в которые вделана железная решетка времен Людовика XIII.
Хотя в этих вазах растут чудесные герани, колебля на ветру свои пурпурные цветы и крапчатые листья, этим величественным входом не пользуются с того уже давнего времени, когда владельцы особняка решили оставить за собой только самый дом, обсаженный деревьями, двор с выходом в предместье и сад, обнесенный решеткой, за которой в прежнее время находился прекрасный огород, принадлежавший этой же усадьбе. Но явился демон спекуляции, наметил рядом с огородом улицу, которая должна была соперничать с огромной артерией Парижа, называемой предместьем Сент-Оноре. И так как эта новая улица, благодаря железной дощечке еще до своего возникновения получившая название, должна была застраиваться, то огород продали.
Но когда дело касается спекуляции, то человек предполагает, а капитал располагает; уже окрещенная улица погибла в колыбели. Приобретателю огорода, заплатившему за него сполна, не удалось перепродать его за желаемую сумму, и в ожидании повышения цен, которое рано или поздно должно было с лихвой вознаградить его за потраченные деньги и лежащий втуне капитал, он ограничился тем, что сдал участок в аренду огородникам за пятьсот франков в год.
Таким образом, он получает за свои деньги только полпроцента, что очень скромно по теперешним временам, когда многие получают по пятидесяти процентов и еще находят, что деньги приносят нищенский доход.
Как бы то ни было, садовые ворота, некогда выходившие в огород, закрыты, и петли их ест ржавчина; мало того: чтобы презренные огородники не смели осквернить своими плебейскими взорами внутренность аристократического сада, ворота на шесть футов от земли заколотили досками. Правда, доски не настолько плотно пригнаны друг к другу, чтобы нельзя было бросить в щелку беглый взгляд, но этот дом – почтенный дом и не боится нескромных взоров.
В том огороде вместо капусты, моркови, редиски, горошка и дынь растет высокая люцерна – единственное свидетельство, что кто-то помнит еще об этом пустынном месте. Низенькая калитка, выходящая на намеченную улицу, служит входом в этот окруженный стенами участок, который арендаторы недавно совсем покинули из-за его неплодородности, так что вот уже неделя, как вместо прежнего полупроцента он не приносит ровно ничего.
Со стороны особняка над оградой склоняются уже упомянутые нами каштаны, что не мешает и другим цветущим и буйным деревьям протягивать между ними свои жаждущие воздуха ветви. В одном углу, где сквозь густую листву едва пробивается свет, широкая каменная скамья и несколько садовых стульев указывают на место встреч или на излюбленное убежище кого-нибудь из обитателей особняка, расположенного в ста шагах и едва различимого сквозь зеленую чащу. Словом, выбор этого уединенного местечка объясняется и его недоступностью для солнечных лучей, и неизменной, даже в самые знойные летние дни, прохладой, полной щебетания птиц, и одновременной удаленностью и от дома, и от улицы – то есть от деловых тревог и шума.
Под вечер одного из самых жарких дней, подаренных этою весною жителям Парижа, на этой каменной скамье лежали книга, зонтик, рабочая корзинка и батистовый платочек с начатой вышивкой; а неподалеку от скамьи, у заколоченных досками ворот, нагнувшись к щели, стояла молодая девушка и глядела в знакомый нам пустынный огород.
Почти в ту же минуту бесшумно открылась калитка огорода, и вошел высокий, мужественный молодой человек в блузе сурового полотна и бархатном картузе, причем этой простонародной одежде несколько противоречили холеные черные волосы, усы и борода; торопливо оглянувшись, чтобы удостовериться, что никто за ним не следит, он закрыл калитку и быстрыми шагами направился к воротам.
При виде того, кого она поджидала, но, по-видимому, не в таком костюме, девушка испуганно отшатнулась.
Однако пришедший быстрым взглядом влюбленного успел заметить сквозь щели ограды, как мелькнули белое платье и длинный голубой пояс. Он подбежал к воротам и приложил губы к щели.
– Не бойтесь, Валентина, – сказал он, – это я.
Девушка подошла ближе.
– Почему вы так поздно сегодня? – сказала она. – Вы ведь знаете, что скоро обед и что мне нужно много дипломатии и осторожности, чтобы освободиться от мачехи, которая следит за каждым моим шагом, от горничной, которая шпионит за мной, от брата, который мне надоедает, и прийти сюда с моей работой; боюсь, что я еще не скоро кончу эту работу. А когда вы мне объясните, почему вы задержались, вы мне скажете еще, что означает этот костюм; из-за него я сначала даже не узнала вас.
– Милая Валентина, – отвечал молодой человек, – вы так недосягаемы для моей любви, что я не смею говорить вам о ней, и все-таки, когда я вас вижу, я не могу удержаться и не сказать, что я обожаю вас. И эхо моих собственных слов утешает меня потом в разлуке с вами. А теперь спасибо вам за выговор; он очарователен, он доказывает, что вы, я не смею этого сказать, ждали меня, что вы думали обо мне. Вы хотите знать, почему я опоздал и почему я так одет? Я вам это сейчас скажу, и, надеюсь, тогда вы меня простите: я выбрал себе профессию.
– Профессию!.. Что вы хотите этим сказать, Максимилиан? Разве мы с вами так уже счастливы, чтобы шутить над тем, что нас так близко касается?
– Боже меня упаси шутить над тем, что для меня дороже жизни, – сказал молодой человек, – но я устал бродить по пустырям и перелезать через заборы, и меня всерьез пугала мысль, что ваш отец когда-нибудь отдаст меня под суд как вора, – это опозорило бы всю французскую армию! – и в то же время я опасаюсь, что постоянное присутствие капитана спаги в этих местах, где нет ни одной самой маленькой осажденной крепости и ни одного требующего защиты форта, может вызвать подозрения. Поэтому я сделался огородником и облекся в подобающий моему званию костюм.
– Что за безумие!
– Напротив, я считаю, что это самый разумный поступок за всю мою жизнь, потому что он обеспечивает нам безопасность.
– Да объясните же, в чем дело.
– Пожалуйста! Я был у владельца этого огорода; срок договора с предыдущим арендатором истек, и я снял его сам. Вся эта люцерна теперь моя; ничто не мешает мне построить среди этой травы шалаш и жить отныне в двух шагах от вас! Я счастлив, я не в силах сдержать свою радость! И подумайте, Валентина, что все это можно купить за деньги. Невероятно, правда? А между тем все это блаженство, счастье, радость, за которые я бы отдал десять лет моей жизни, стоят мне – угадайте, сколько?.. – пятьсот франков в год, с уплатой по третям! Так что, видите, мне нечего больше бояться. Я здесь у себя, я могу приставить к ограде лестницу и смотреть в ваш сад и, не опасаясь никаких патрулей, имею право говорить вам о своей любви, если только ваша гордость не возмутится тем, что это слово исходит из уст бедного поденщика в рабочей блузе и картузе.
От радостного удивления Валентина слегка вскрикнула; потом вдруг, как будто завистливая тучка неожиданно омрачила зажегшийся в ее сердце солнечный луч, она сказала печально:
– Теперь мы будем слишком свободны, Максимилиан. Я боюсь, что наше счастье – соблазн, и если мы злоупотребим нашей безопасностью, она погубит нас.
– Как вы можете говорить это! Ведь с тех пор как я вас знаю, я ежедневно доказываю вам, что подчинил свои мысли и самую свою жизнь вашей жизни и вашим мыслям. Что вам помогло довериться мне? Моя честь. Разве не так? Вы мне сказали, что вас тревожит необъяснимое предчувствие грозящей опасности, – и я предложил вам свою помощь и преданность, не требуя от вас никакой награды, кроме счастья служить вам. Разве с тех пор я хоть словом, хоть знаком дал вам повод раскаиваться в том, что вы отличили меня среди всех тех, кто был бы счастлив отдать за вас свою жизнь? Вы сказали мне, бедняжка, что вы обручены с господином д’Эпине, что этот брак решен вашим отцом и, следовательно, неминуем, ибо решения господина де Вильфора бесповоротны. И что же, я остался в тени, возложил все надежды не на свою волю, не на вашу, а на время, на провидение, на бога… а между тем вы любите меня, Валентина, вы жалеете меня, и вы мне это сказали; благодарю вас за эти бесценные слова и прошу только о том, чтобы хоть изредка вы их мне повторяли, это даст мне силу ни о чем другом не думать.
– Вот это и придало вам смелости, Максимилиан, это сделало мою жизнь и радостной, и несчастной. Я даже часто спрашиваю себя, что для меня лучше: горе, которое мне причиняет суровость мачехи и ее слепая любовь к сыну, или полное опасностей счастье, которое я испытываю в вашем присутствии?
– Опасность! – воскликнул Максимилиан. – Как вы можете произносить такое жестокое и несправедливое слово! Разве я не самый покорнейший из рабов? Вы позволили мне иногда говорить с вами, Валентина, но вы запретили мне искать встречи с вами; я покорился. С тех пор как я нашел способ пробираться в этот огород, говорить с вами через эти ворота – словом, быть так близко от вас, не видя вас, – скажите, просил ли я хоть раз позволения прикоснуться сквозь эту решетку к краю вашего платья? Пытался ли я хоть раз перебраться через эту ограду, смехотворное препятствие для молодого и сильного человека? Разве я когда-нибудь упрекал вас в суровости, говорил вам о своих желаниях? Я был связан своим словом, как рыцарь былых времен. Признайте хоть это, чтобы я не считал вас несправедливой.
– Это правда, – сказала Валентина, просовывая в щель между двумя досками кончик пальца, к которому Максимилиан приник губами, – это правда, вы честный друг. Но ведь в конце концов вы поступали так в своих собственных интересах, мой дорогой Максимилиан: вы же отлично знали, что в тот день, когда раб станет требователен, он лишится всего. Вы обещали мне братскую дружбу, мне, у кого нет друзей, кого отец забыл, а мачеха преследует, мне, чье единственное утешение – недвижимый старик, немой, холодный, – он не может пошевелить рукой, чтобы пожать мою руку, он говорит со мной только глазами, и в его сердце, должно быть, сохранилось для меня немного нежности. Да, судьба горько посмеялась надо мной, она сделала меня врагом и жертвой всех, кто сильнее меня, и оставила мне другом и поддержкой – труп! Право, Максимилиан, я очень несчастлива, и вы хорошо делаете, что, любя меня, думаете обо мне, а не о себе!
– Валентина, – отвечал Максимилиан с глубоким волнением, – я не скажу вам, что только одну вас люблю на свете, – я люблю и свою сестру и зятя, но это любовь нежная, спокойная, совсем не похожая на мое чувство к вам. Когда я думаю о вас, вся моя кровь кипит, мне трудно дышать, сердце бьется, как безумное; все эти силы, весь пыл, всю сверхчеловеческую мощь я вкладываю в свою любовь к вам. Но в тот день, когда вы мне скажете, я отдам их для вашего счастья. Говорят, что Франц д’Эпине будет отсутствовать еще год; а за год сколько может представиться счастливых случаев, сколько благоприятных обстоятельств! Будем надеяться – надежда так хороша, так сладостна! Вы упрекаете меня в эгоизме, Валентина, а чем вы были для меня? Прекрасной и холодной статуей целомудренной Венеры. Что вы обещали мне взамен моей преданности, послушания, сдержанности? Ничего. Что вы дарили мне? Крохи. Вы говорите со мной о господине д’Эпине, вашем женихе, и вздыхаете при мысли, что будете когда-нибудь принадлежать ему. Послушайте, Валентина, неужели это все, что у вас есть в душе? Как! Я отдаю вам свою жизнь, свою душу, только для вас одной бьется мое сердце, и вот, когда я всецело принадлежу вам, когда я мысленно говорю себе, что умру, если потеряю вас, – вас даже не ужасает мысль, что вы будете принадлежать другому! Нет, если бы я был на вашем месте, если бы я чувствовал, что меня любят так, как я вас люблю, я бы уже сто раз протянул руку сквозь прутья этой решетки и сжал руку несчастного Максимилиана со словами: «Я буду вашей, только вашей, Максимилиан, в этом мире и в том».
Валентина ничего не ответила, но Максимилиан услышал, что она вздыхает и плачет. Он сразу опомнился.
– Валентина, Валентина! – воскликнул он. – Забудьте мои слова, если я огорчил вас!
– Нет, – сказала она, – все это верно, но разве вы не видите, как я несчастна и одинока. Я живу почти в чужом доме, потому что мой отец почти чужой мне; вот уже десять лет мою волю каждый день, каждый час, каждую минуту подавляет железная воля моих властителей. Никто не видит моих страданий, и я сказала о них только вам. Кажется, будто все добры ко мне, все меня любят; на самом деле все враждебны мне. Люди говорят: господин де Вильфор слишком серьезный и слишком строгий человек, чтобы проявлять к дочери большую нежность, но зато она должна быть счастлива, что нашла в госпоже де Вильфор вторую мать. Так вот, люди ошибаются: отец совершенно равнодушен ко мне, а мачеха жестоко ненавидит меня, и эта ненависть тем ужаснее, что она прикрывается вечной улыбкой.
– Ненавидит вас, Валентина? Как можно вас ненавидеть?
– Друг мой, – сказала Валентина, – я должна сознаться, что ее ненависть ко мне объясняется очень просто. Она обожает своего сына – моего брата Эдуарда.
– Так что же?
– Право, мне как-то странно примешивать сюда денежные вопросы, но все-таки, мне кажется, ее ненависть вызывается именно этим. У нее самой нет никакого состояния, я же получила большое наследство после моей матери, и это богатство еще удвоится тем, что я когда-нибудь унаследую от господина и госпожи де Сен-Меран; ну вот, мне и кажется, что она завидует. Боже мой, если бы я могла отдать ей половину своего состояния, лишь бы чувствовать себя родной дочерью в доме моего отца, я, конечно, сейчас же сделала бы это.
– Бедная моя Валентина!
– Да, я чувствую себя скованной и в то же время такой слабой, что мне кажется, будто мои оковы поддерживают меня, и я боюсь их сбросить. К тому же мой отец не из тех людей, которых можно безнаказанно ослушаться; он повелевает мной, он повелевал бы и вами и даже самим королем, потому что он силен своим незапятнанным прошлым и своим почти неприступным положением. Клянусь вам, Максимилиан, я не вступаю в борьбу, потому что боюсь этим погубить вас вместе с собой.
– И все же, Валентина, – возразил Максимилиан, – зачем отчаиваться и смотреть так мрачно на будущее?
– Друг мой, я сужу о нем по прошлому.
– Но послушайте, если с аристократической точки зрения я и не представляю блестящей партии, то я все же во многих отношениях принадлежу к тому обществу, среди которого вы живете. Прошло то время, когда во Франции существовали две Франции: знать времен монархии слилась со знатью Империи, аристократия меча сроднилась с аристократией пушки… А я принадлежу к этой последней: в армии меня ждет прекрасное будущее; у меня хоть и небольшое, но независимое состояние; наконец, в наших краях помнят и чтут моего отца как одного из самых благородных негоциантов, когда-либо существовавших. Я говорю: «в наших краях», Валентина, потому что вы тоже почти из Марселя.
– Не говорите мне о Марселе, Максимилиан, одно это слово напоминает мне мою мать, этого всеми оплакиваемого ангела, который недолгое время охранял свою дочь на земле и – я верю – продолжает охранять ее, взирая на нее из вечной обители! Ах, Максимилиан, будь жива моя бедная мать, мне нечего было бы опасаться; я сказала бы ей, что люблю вас, и она защитила бы нас.
– Будь она жива, – возразил Максимилиан, – я не знал бы вас, потому что вы сами сказали, вы были бы тогда счастливы, а счастливая Валентина не снизошла бы ко мне.
– Друг мой, – воскликнула Валентина, – теперь вы несправедливы ко мне… Но скажите…
– Что вы хотите, чтобы я вам сказал? – спросил Максимилиан, заметив ее колебание.
– Скажите мне, – продолжала молодая девушка, – не было ли когда-нибудь в Марселе какого-нибудь недоразумения между вашим отцом и моим?
– Нет, я никогда не слыхал об этом, – ответил Максимилиан, – если не считать того, что ваш отец был более чем ревностным приверженцем Бурбонов, а мой отец был предан императору. Я полагаю, что в этом было единственное их разногласие. Но почему вы об этом спрашиваете?
– Сейчас объясню, – сказала молодая девушка, – вам следует все знать. Это произошло в тот день, когда в газетах напечатали о вашем производстве в кавалеры Почетного легиона. Мы все были у дедушки Нуартье, и там был еще Данглар, – знаете, этот банкир, его лошади третьего дня чуть не убили мою мачеху и брата. Я читала дедушке газету, а остальные обсуждали брак мадемуазель Данглар. Когда я дошла до места, которое относилось к вам и которое я уже знала, потому что еще накануне утром вы сообщили мне эту приятную новость, – так вот когда я дошла до этого места, я почувствовала себя очень счастливой… и я была очень взволнована, потому что надо было произнести ваше имя вслух, – я, конечно, пропустила бы его, если бы не боялась, что мое умолчание будет дурно истолковано, – так что я собрала все свое мужество и прочитала его.
– Милая Валентина!
– И вот, как только ваше имя было произнесено, мой отец обернулся. Я была настолько убеждена, что ваше имя сразит всех, как удар грома (видите, какая я сумасшедшая!), что мне показалось, будто мой отец вздрогнул, так же как и господин Данглар (это уж, я уверена, было просто мое воображение).
«Моррель, – сказал мой отец, – постойте, постойте! (Он нахмурил брови.) Не из тех ли он марсельских Моррелей, отъявленных бонапартистов, с которыми нам пришлось столько возиться в тысяча восемьсот пятнадцатом году?»
«Да, – ответил Данглар, – мне даже кажется, что это сын арматора».
– Вот как! – проговорил Максимилиан. – А что же сказал ваш отец?
– Ужасную вещь, я даже не решаюсь вам повторить.
– Скажите все-таки, – с улыбкой попросил Максимилиан.
«Их император, – продолжал он, хмуря брови, – умел их ставить на место, всех этих фанатиков; он называл их пушечным мясом, и это было подходящее название. Я с радостью вижу, что новое правительство снова проводит этот спасительный принцип. Если бы оно только для этого сохранило Алжир, я приветствовал бы правительство, хоть Алжир и дороговато нам обходится».
– Это действительно довольно грубая политика, – сказал Максимилиан. – Но пусть вас не смущает то, что сказал господин де Вильфор: мой отец не уступал в этом смысле вашему и неизменно повторял: «Не могу понять, почему император, всегда так здраво поступающий, не наберет полка из судей и адвокатов, чтобы посылать их всякий раз на передовые позиции?» Как видите, дорогой друг, обе стороны не уступают друг другу в живописности своих выражений и мягкосердечии. А что ответил Данглар на выпад королевского прокурора?
– Он по обыкновению усмехнулся своей угрюмой усмешкой, которая мне кажется такой жестокой; а через минуту они встали и вышли. Только тогда я заметила, что дедушка очень взволнован. Надо вам сказать, Максимилиан, что только я одна замечаю, когда бедный паралитик волнуется. Впрочем, я догадывалась, что этот разговор должен был произвести на него тяжелое впечатление. Ведь на бедного дедушку никто уже не обращает внимания; осуждали его императора, а он, по-видимому, был фанатично ему предан.
– Его имя действительно было одно из самых известных во времена Империи, – сказал Максимилиан, – он был сенатором, и, как вы знаете, Валентина, а может быть, и не знаете, он участвовал почти во всех бонапартистских заговорах времен Реставрации.
– Да, я иногда слышу, как шепотом говорят об этом, и это мне кажется очень странным: дед бонапартист, отец роялист; странно, правда?.. Так вот, я обернулась к нему. Он взглядом указал мне на газету.
«Что с вами, дедушка? – спросила я. – Вы довольны?»
Он сделал мне глазами знак, что да.
«Тем, что сказал мой отец?» – спросила я.
Он сделал знак, что нет.
«Тем, что сказал господин Данглар?»
Он снова сделал знак, что нет.
«Так, значит, тем, что господин Моррель, – я не посмела сказать „Максимилиан“, – произведен в кавалеры Почетного легиона?»
Он сделал знак, что да.
– Подумайте, Максимилиан, он был доволен, что вы стали кавалером Почетного легиона, а ведь он незнаком с вами. Может быть, это у него признак безумия, потому что, говорят, он впадает в детство, но мне он доставил много радости этим «да».
– Как это странно, – сказал в раздумье Максимилиан. – Значит, ваш отец ненавидит меня, тогда как, напротив, ваш дедушка… Какая странная вещь эти политические симпатии и антипатии!
– Тише! – воскликнула вдруг Валентина. – Спрячьтесь, бегите, сюда идут!
Максимилиан схватил заступ и начал безжалостно окапывать люцерну.
– Мадемуазель! Мадемуазель! – кричал чей-то голос из-за деревьев: – Госпожа де Вильфор зовет вас; в гостиной сидит гость.
– Гость? – сказала взволнованная Валентина. – Кто бы это мог быть?
– Знатный гость! Говорят, вельможа, граф Монте-Кристо.
– Иду, иду, – громко сказала Валентина.
Стоявший по ту сторону ворот человек, для которого «иду, иду» Валентины служило прощанием после каждого свидания, вздрогнул, услышав это имя.
«Вот как! – подумал Максимилиан, задумчиво опираясь на заступ. – Откуда граф Монте-Кристо знаком с Вильфором?»
Это был в самом деле граф Монте-Кристо, явившийся к г-же де Вильфор с намерением отдать визит королевскому прокурору, и вполне понятно, что, услышав это имя, весь дом пришел в волнение.
Госпожа де Вильфор, находившаяся в гостиной в ту минуту, когда ей доложили о посетителе, тотчас же послала за сыном, чтобы мальчик мог снова поблагодарить графа. Эдуард, за эти два дня наслышавшийся разговоров о знатной особе, сразу прибежал не из послушания матери, не для того, чтобы поблагодарить графа, а из любопытства и из желания что-нибудь схватить на лету и вставить какое-нибудь глупое словцо, всякий раз вызывавшее у матери восклицание: «Ах, какой несносный ребенок! Но я не могу на него сердиться, он так умен!»
После обмена обычными приветствиями граф осведомился о г-не де Вильфоре.
– Мой муж обедает у министра юстиции, – отвечала молодая женщина, – он только что уехал и, я уверена, будет очень жалеть, что не имел счастья вас видеть.
Два посетителя, которых граф застал в гостиной и которые не спускали с него глаз, встали и удалились, помедлив несколько минут не столько из приличия, сколько из любопытства.
– Кстати, что делает твоя сестра Валентина? – спросила Эдуарда г-жа Вильфор. – Пусть ее позовут, чтобы я могла представить ее графу.
– У вас есть дочь, сударыня? – спросил граф. – Но это еще, должно быть, совсем дитя?
– Это дочь господина де Вильфора от первого брака, взрослая красивая девушка.
– Но меланхоличная, – вставил маленький Эдуард, вырывая, чтобы сделать себе султан на шляпу, перья из хвоста великолепного ара, испускавшего от боли отчаянные крики на своем золоченом шесте.
Госпожа де Вильфор ограничилась замечанием:
– Замолчи, Эдуард! – Потом она добавила: – Этот маленький шалун недалек от истины, он повторяет то, что я не раз с грустью при нем говорила: у мадемуазель де Вильфор, несмотря на все наши старания развлечь ее, печальный и молчаливый характер, это отчасти нарушает очарование ее красоты. Но она что-то не идет; Эдуард, узнай, в чем дело.
– Это оттого, что ее ищут там, где ее нет.
– А где ее ищут?
– У дедушки Нуартье.
– А, по-твоему, ее там нет?
– Нет, нет, нет, нет, нет, ее там нет, – нараспев отвечал Эдуард.
– А где же она? Если знаешь, так скажи.
– Она у больших каштанов, – продолжал злой мальчишка, не обращая внимания на окрики матери и скармливая живых мух попугаю, по-видимому, большому любителю этой пищи.
Госпожа де Вильфор уже протянула руку к звонку, чтобы велеть горничной позвать Валентину, как вдруг в комнату вошла она сама.
Она действительно казалась очень грустной, и внимательный взгляд заметил бы, что она недавно плакала.
Валентина, которую мы в своем торопливом рассказе представили нашим читателям, не описав ее наружности, была высокая, стройная девушка девятнадцати лет, со светло-каштановыми волосами, с темно-синими глазами, с походкой томной и полной того несравненного изящества, которое так отличало ее мать; тонкие, белые руки, матовая, как жемчуг, шея, нежный румянец лица делали ее на первый взгляд похожей на тех прекрасных англичанок, которых так поэтично сравнивают с лебедями, глядящимися в зеркало вод.
Она вошла и, увидев рядом с мачехой иностранца, о котором она уже столько слышала, поклонилась ему без всякого девичьего жеманства и не опуская глаз, но с такой грацией, что граф еще внимательнее посмотрел на нее. Он встал.
– Мадемуазель де Вильфор, моя падчерица, – сказала г-жа де Вильфор, откидываясь на подушки дивана и указывая графу рукой на Валентину.
– И граф Монте-Кристо, король китайский, император кохинхинский, – сказал маленький сорванец, исподтишка разглядывая сестру.
На этот раз г-жа де Вильфор побледнела и готова была разгневаться на сына – этот семейный бич; но граф, напротив, улыбнулся и, казалось, ласково взглянул на ребенка, что наполнило сердце матери беспредельной радостью.
– Но, сударыня, – сказал граф, возобновляя беседу и по очереди вглядываясь в г-жу де Вильфор и Валентину, – я как будто уже имел честь где-то видеть вас и мадемуазель де Вильфор? У меня уже мелькала эта мысль, а когда вошла мадемуазель, ее вид, как луч света, прояснил мое смутное воспоминание, если я смею так выразиться.
– Едва ли это так; мадемуазель де Вильфор не любит общества, и мы редко выезжаем, – сказала молодая женщина.
– Я видел мадемуазель де Вильфор не в обществе, так же как и вас, сударыня, и этого очаровательного проказника. К тому же парижское общество мне совершенно незнакомо, потому что, как я, кажется, уже имел честь вам сказать, я нахожусь в Париже всего несколько дней. Нет, если вы разрешите мне постараться припомнить… позвольте…
Граф поднес руку ко лбу, как бы желая сосредоточиться на своих воспоминаниях.
– Нет, это было на свежем воздухе… это было… не знаю… мне почему-то в связи с этим вспоминается яркий солнечный день и что-то вроде церковного праздника… У мадемуазель де Вильфор были в руках цветы; мальчик гонялся по саду за красивым павлином, а мы сидели в беседке, обвитой виноградом… Помогите же мне, сударыня! Неужели то, что я сказал, ничего вам не напоминает?
– Нет, право, ничего, – отвечала г-жа де Вильфор, – а между тем, граф, я уверена, что, если бы я где-нибудь встретила вас, ваш образ не мог бы изгладиться из моей памяти.
– Может быть, граф видел нас в Италии? – робко сказала Валентина.
– В самом деле, в Италии… Возможно, – сказал Монте-Кристо. – Вы бывали в Италии, мадемуазель?
– Мы были там с госпожой де Вильфор два года тому назад. Врачи боялись за мои легкие и посоветовали мне пожить в Неаполе. Мы проездом были в Болонье, Перудже и Риме.
– Так и есть! – воскликнул Монте-Кристо, как будто это простое указание помогло ему разобраться в его воспоминаниях. – В Перудже, в день праздника тела господня, в саду Почтовой гостиницы, где случай свел всех нас – вас, сударыня, мадемуазель де Вильфор, вашего сына и меня, я и имел честь вас видеть.
– Я отлично помню Перуджу, и Почтовую гостиницу, и праздник, о котором вы говорите, граф, – сказала г-жа де Вильфор, – но сколько я ни роюсь в своих воспоминаниях и сколько ни стыжу себя за плохую память, я совершенно не помню, чтобы имела честь вас видеть.
– Это странно, и я тоже, – сказала Валентина, поднимая на Монте-Кристо свои прекрасные глаза.
– А я отлично помню, – заявил Эдуард.
– Я сейчас помогу вам, – продолжал граф. – День был очень жаркий; вы ждали лошадей, которых из-за праздника вам не торопились подавать. Мадемуазель удалилась в глубь сада, а ваш сын скрылся, гоняясь за павлином.
– Я поймал его, мама, помнишь, – сказал Эдуард, – и вырвал у него из хвоста три пера.
– Вы, сударыня, остались сидеть в виноградной беседке. Неужели вы не помните, что вы сидели на каменной скамье и, пока вашей дочери и сына, как я сказал, не было, довольно долго с кем-то разговаривали?
– Да, правда, – сказала г-жа де Вильфор, краснея, – я припоминаю, это был человек в длинном шерстяном плаще… доктор, кажется.
– Совершенно верно. Этот человек был я; я жил в этой гостинице уже недели две; я вылечил моего камердинера от лихорадки, а хозяина гостиницы от желтухи, так что меня принимали за знаменитого доктора. Мы довольно долго беседовали с вами на разные темы: о Перуджино, о Рафаэле, о нравах, о костюмах, о пресловутой аква-тофана, секретом которой, как вам говорили, еще владеет некто в Перудже.
– Да, да, – быстро и с некоторым беспокойством сказала г-жа Вильфор, – я припоминаю.
– Я уже подробно не помню ваших слов, – продолжал совершенно спокойно граф, – но я отлично помню, что, разделяя на мой счет всеобщее заблуждение, вы советовались со мной относительно здоровья мадемуазель де Вильфор.
– Но вы ведь действительно были врачом, раз вы вылечили нескольких больных, – сказала г-жа де Вильфор.
– Мольер и Бомарше ответили бы вам, что это именно потому, что я им не был, – не я вылечил своих больных, а просто они выздоровели; сам я могу только сказать вам, что я довольно основательно занимался химией и естественными науками, но лишь как любитель, вы понимаете…
В это время часы пробили шесть.
– Уже шесть часов, – сказала, по-видимому, очень взволнованная г-жа де Вильфор, – может быть, вы пойдете узнать, Валентина, не желает ли ваш дедушка обедать?
Валентина встала и, поклонившись графу, молча вышла из комнаты.
– Боже мой, сударыня, неужели это из-за меня вы отослали мадемуазель де Вильфор? – спросил граф, когда Валентина вышла.
– Нисколько, граф, – поспешно ответила молодая женщина, – но в это время мы кормим господина Нуартье тем скудным обедом, который поддерживает его жалкое существование. Вам известно, в каком плачевном состоянии находится отец моего мужа?
– Господин де Вильфор мне об этом говорил; он, кажется, разбит параличом?
– Да, к несчастью. Бедный старик не может сделать ни одного движения, только душа еще теплится в этом человеческом остове, слабая и дрожащая, как угасающий огонь в лампе. Но, простите, граф, что я посвящаю вас в наши семейные несчастья; я прервала вас в ту минуту, когда вы говорили мне, что вы искусный химик.
– Я этого не говорил, – ответил с улыбкой граф, – напротив, я изучал химию только потому, что, решив жить преимущественно на Востоке, хотел последовать примеру царя Митридата.
– Mithridates, ex Ponticus, – сказал маленький проказник, вырезая силуэты из листов прекрасного альбома, – тот самый, который каждое утро выпивал чашку яда со сливками.
– Эдуард, противный мальчишка! – воскликнула г-жа де Вильфор, вырывая из рук сына изуродованную книгу. – Ты нестерпим, ты надоедаешь нам. Уходи отсюда, ступай к сестре, в комнату дедушки Нуартье.
– Альбом… – сказал Эдуард.
– Что альбом?
– Да, я хочу альбом…
– Почему ты изрезал картинки?
– Потому что мне так нравится.
– Ступай отсюда! Уходи!
– Не уйду, если не получу альбома, – заявил мальчик, усаживаясь в глубокое кресло, верный своей привычке ни в чем не уступать.
– Бери и оставь нас в покое, – сказала г-жа де Вильфор.
Она дала альбом Эдуарду и довела его до дверей.
Граф следил глазами за г-жой де Вильфор.
– Посмотрим, закроет ли она за ним дверь, – пробормотал он.
Госпожа де Вильфор тщательно закрыла за ребенком дверь; граф сделал вид, что не заметил этого.
Потом, еще раз оглянувшись по сторонам, молодая женщина снова уселась на козетку.
– Позвольте мне сказать вам, – заявил граф, с уже знакомым нам простодушным видом, – что вы слишком строги с этим очаровательным проказником.
– Иначе нельзя, – возразила г-жа де Вильфор с истинно материнским апломбом.
– Эдуард цитировал нам Корнелия Непота, когда говорил о царе Митридате, – сказал граф, – и вы прервали его на цитате, доказывающей, что его учитель не теряет времени даром и что ваш сын очень развит для своих лет.
– Вы правы, граф, – отвечала польщенная мать, – он очень способный ребенок и запоминает все, что захочет. У него только один недостаток: он слишком своеволен… но, возвращаясь к тому, что он сказал, граф, верите ли вы, что Митридат принимал эти меры предосторожности и что они оказывались действенными?
– Я настолько этому верю, что сам прибегал к этому способу, чтобы не быть отравленным в Неаполе, Палермо и Смирне, то есть в трех случаях, когда мне пришлось бы проститься с жизнью, не прими я этих мер.
– И это помогло?
– Вполне.
– Да, верно; я вспоминаю, что вы мне нечто подобное уже рассказывали в Перудже.
– В самом деле? – сказал граф, мастерски притворяясь удивленным. – Я вовсе не помню этого.
– Я вас спрашивала, действуют ли яды одинаково на северян и на южан, и вы мне даже ответили, что холодный и лимфатический темперамент северян меньше подвержен действию яда, чем пылкая и энергичная природа южан.
– Это верно, – сказал Монте-Кристо, – мне случалось видеть, как русские поглощали без всякого вреда для здоровья растительные вещества, которые неминуемо убили бы неаполитанца или араба.
– И вы считаете, что у нас в этом смысле можно еще вернее добиться результатов, чем на Востоке, и что человек легче привыкнет поглощать яды, живя среди туманов и дождей, чем в более жарком климате?
– Безусловно; но это предохранит его только от того яда, к которому он приучил свой организм.
– Да, я понимаю; а как, например, вы стали бы приучать себя или, вернее, как вы себя приучили?
– Это очень просто. Предположите, что вам заранее известно, какой яд вам собираются дать… предположите, что этим ядом будет… например, бруцин…
– Бруцин, кажется, добывается из лжеангустуровой коры,[43] – сказала г-жа де Вильфор.
– Совершенно верно, – отвечал Монте-Кристо, – но я вижу, мне нечему вас учить; позвольте мне вас поздравить: женщины редко обладают такими познаниями.
– Должна признаться, – сказала г-жа де Вильфор, – что я обожаю оккультные науки, которые волнуют воображение, как поэзия, и разрешаются цифрами, как алгебраическое уравнение; но, прошу вас, продолжайте: то, что вы говорите, меня очень интересует.
– Ну так вот! – продолжал Монте-Кристо. – Предположите, что этим ядом будет, например, бруцин и что вы в первый день примете миллиграмм, на второй день два миллиграмма; через десять дней вы, таким образом, дойдете до центиграмма; через двадцать дней, прибавляя в день еще по миллиграмму, вы дойдете до трех центиграммов, то есть будете поглощать без всяких дурных для себя последствий довольно большую дозу, которая была бы чрезвычайно опасна для всякого человека, не принявшего тех же предосторожностей; наконец, через месяц, выпив стакан отравленной воды из графина, которая убила бы человека, пившего ее одновременно с вами, сами вы только по легкому недомоганию чувствовали бы, что к этой воде было примешано ядовитое вещество.
– Вы не знаете другого противоядия?
– Нет, не знаю.
– Я не раз читала и перечитывала этот рассказ о Митридате, – сказала задумчиво г-жа де Вильфор, – но я считала его сказкой.
– Нет, вопреки обычаю историков это правда. Но, я вижу, тема нашего разговора для вас не случайный каприз; два года тому назад вы задавали мне подобные же вопросы и сами говорите, что рассказ о Митридате уже давно вас занимает.
– Это правда, граф; в юности я больше всего интересовалась ботаникой и минералогией; а когда я узнала, что изучение способов употребления лекарственных трав нередко дает ключ к пониманию всей истории восточных народов и всей жизни восточных людей, подобно тому как различные цветы служат выражением их понятий о любви, я пожалела, что не родилась мужчиной, чтобы сделаться каким-нибудь Фламелем, Фонтаной или Кабанисом.
– Тем более, сударыня, – отвечал Монте-Кристо, – что на Востоке люди делают себе из яда не только броню, как Митридат, они делают из него также и кинжал; наука становится в их руках не только оборонительным оружием, но и наступательным; одним они защищаются от телесных страданий, другим борются со своими врагами; опиум, белладонна, лжеангустура, ужовая целибуха, лавровишневое дерево помогают им усыплять тех, кто хотел бы их разбудить. Нет ни одной египтянки, турчанки или гречанки из тех, кого вы здесь зовете добрыми старушками, которая своими познаниями в химии не повергла бы в изумление любого врача, а своими сведениями в области психологии не привела бы в ужас любого духовника.
– Вот как! – сказала г-жа де Вильфор, глаза которой горели странным огнем во время этого разговора.
– Да, – продолжал Монте-Кристо, – все тайные драмы Востока обретают завязку в любовном зелье и развязку – в смертоносной траве или в напитке, раскрывающем человеку небеса, и в питье, повергающем его в ад. Здесь столько же различных оттенков, сколько прихотей и странностей в физической и моральной природе человека; скажу больше, искусство этих химиков умеет прекрасно сочетать болезни и лекарства со своими любовными вожделениями и жаждой мщения.
– Но, граф, – возразила молодая женщина, – это восточное общество, среди которого вы провели часть вашей жизни, по-видимому, столь же фантастично, как и сказки этих чудесных стран. И там можно безнаказанно уничтожить человека? Так, значит, действительно существуют Багдад и Бассора, описанные Галланом?[44] Значит, те султаны и визири, которые управляют этим обществом и представляют то, что во Франции называется правительством, действительно Харун-аль-Рашиды и Джаффары: они не только прощают отравителя, но и делают его первым министром, если его преступление было хитро и искусно, и приказывают вырезать историю этого преступления золотыми буквами, чтобы забавляться ею в часы скуки?
– Нет, сударыня, время необычайного миновало даже на Востоке; и там, под другими названиями и в другой одежде, тоже существуют полицейские комиссары, следователи, королевские прокуроры и эксперты. Там превосходно умеют вешать, обезглавливать и сажать на кол преступников; но эти последние, ловкие обманщики, умеют уйти от людского правосудия и обеспечить успех своим хитроумным планам. У нас глупец, обуреваемый демоном ненависти или алчности, желая покончить с врагом или умертвить престарелого родственника, отправляется к аптекарю, называет себя вымышленным именем, по которому его еще легче находят, чем если бы он назвал настоящее имя, и, под тем предлогом, что крысы не дают ему спать, покупает пять-шесть граммов мышьяку; если он очень предусмотрителен, он заходит к пяти или шести аптекарям, что в пять или шесть раз облегчает возможность его найти. Достав нужное средство, он дает своему врагу или престарелому родственнику такую дозу мышьяку, которая уложила бы на месте мамонта или мастодонта и от которой жертва, без всякой видимой причины, начинает испускать такие вопли, что вся улица приходит в волнение. Тогда налетает туча полицейских и жандармов, посылают за врачом, который вскрывает покойника и ложками извлекает из его желудка и кишок мышьяк. На следующий день в ста газетах появляется рассказ о происшествии с именами жертвы и убийцы. Вечером аптекарь или аптекари являются сообщить: «Это он у меня купил мышьяк»; им ничего не стоит опознать убийцу среди двадцати своих покупателей; тут преступного глупца хватают, сажают в тюрьму, допрашивают, делают ему очные ставки, уличают, осуждают и гильотинируют или, если это оказывается достаточно знатная дама, приговаривают к пожизненному заключению. Вот как ваши северяне обращаются с химией. Впрочем, Дерю, надо признать, был умнее.
– Что вы хотите, граф, – сказала, смеясь, г-жа де Вильфор, – люди делают что могут. Не все владеют тайнами Медичи или Борджиа.
– Теперь, – продолжал граф, пожав плечами, – хотите, я вам скажу, отчего совершаются все эти нелепости? Оттого, что в ваших театрах, насколько я мог судить, читая пьесы, которые там ставятся, люди то и дело залпом выпивают содержимое флакона или глотают заключенный в перстне яд и падают бездыханными; через пять минут занавес опускается, и зрители расходятся по домам. Последствия убийства остаются неизвестными: вы никогда не увидите ни полицейского комиссара, опоясанного шарфом, ни капрала с четырьмя солдатами, и поэтому неразумные люди верят, будто в жизни все так и происходит. Но выезжайте за пределы Франции, отправляйтесь в Алеппо, в Каир или хотя бы в Неаполь или Рим, и вы встретите на улице стройных людей со свежим, розовым цветом лица, про которых хромой бес, столкнись вы с ним невзначай, мог бы вам сказать: «Этот господин уже три недели как отравлен и через месяц будет хладным трупом».
– Так, значит, – сказала г-жа де Вильфор, – они нашли секрет знаменитой аква-тофана, про который мне в Перудже говорили, что он утрачен?
– Да разве в мире что-нибудь теряется? Искусства кочуют и обходят вокруг света; вещи получают другие наименования и только, а чернь не разбирается в этом, но результат всегда один и тот же: яды поражают тот или иной орган, – один действует на желудок, другой на мозг, третий на кишечник. И вот яд вызывает кашель, кашель переходит в воспаление легких или какую-либо другую болезнь, отмеченную в книге науки, что не мешает ей быть безусловно смертельной, а если бы она и не была смертельна, то неминуемо стала бы таковой благодаря лекарствам: наши немудрые врачи чаще всего посредственные химики, и борются ли их снадобья с болезнью, или помогают ей – это дело случая. И вот человека убивают по всем правилам искусства, а закон бессилен, как говорил один из моих друзей, добрейший аббат Адельмонте из Таормины, искуснейший химик в Сицилии, хорошо изучивший эти национальные явления.
– Это страшно, но чудесно, – сказала молодая женщина, застывшая в напряженном внимании. – Сознаюсь, я считала все эти истории выдумками средневековья.
– Да, несомненно, но в наши дни они еще усовершенствовались. Для чего же и существует течение времени, всякие меры поощрения, медали, ордена, Монтионовские премии, как не для того, чтобы вести общество к наивысшему совершенству? А человек достигнет совершенства лишь тогда, когда сможет, подобно божеству, создавать и уничтожать по своему желанию; уничтожать он уже научился – значит, половина пути уже пройдена.
– Таким образом, – сказала г-жа де Вильфор, упорно возвращаясь к своей цели, – яды Борджиа, Медичи, Рене, Руджьери и, вероятно, позднее барона Тренка, которыми так злоупотребляли современная драма и роман…
– Были произведениями искусства, – отвечал граф. – Неужели вы думаете, что истинный ученый просто возьмется за нужного ему человека? Ни в коем случае. Наука любит рикошеты, фокусы, фантазию, если можно так выразиться. Так, например, милейший аббат Адельмонте, о котором я вам говорил, производил в этом отношении удивительные опыты.
– В самом деле?
– Да, и я вам приведу пример. У него был прекрасный сад, полный цветов, овощей и плодов; из этих овощей он выбирал какой-нибудь самый невинный – скажем, кочан капусты. В течение трех дней он поливал этот кочан раствором мышьяка; на третий день кочан заболевал и желтел, наступало время его срезать; в глазах всех он имел вид созревший и по-прежнему вполне невинный; только аббат Адельмонте знал, что он отравлен. Тогда он приносил этот кочан домой, брал кролика – у аббата Адельмонте была целая коллекция кроликов, кошек и морских свинок, ничуть не уступавшая его коллекции овощей, цветов и плодов, – итак, аббат Адельмонте брал кролика и давал ему съесть лист капусты; кролик околевал. Какой следователь нашел бы в этом что-либо предосудительное? Какому королевскому прокурору могло бы прийти в голову возбудить дело против Маженди или Флуранса[45] по поводу умерщвленных ими кроликов, кошек и морских свинок? Ни одному. Таким образом, кролик околевает, не возбуждая внимания правосудия. Затем аббат Адельмонте велит своей кухарке выпотрошить мертвого кролика и бросает внутренности в навозную кучу. По этой навозной куче бродит курица; она клюет эти внутренности, тоже заболевает и на следующий день околевает. Пока она бьется в предсмертных судорогах, мимо пролетает ястреб (в стране аббата Адельмонте много ястребов), бросается на труп, уносит его на скалу и пожирает. Спустя три дня бедный ястреб, которому, с тех пор как он поел курицы, все время нездоровится, вдруг чувствует головокружение и прямо из-под облаков грузно падает в ваш садок; а щука, угорь и мурена, как вам известно, прожорливы, они набрасываются на ястреба. Ну так вот, представьте себе, что на следующий день к вашему столу подадут эту щуку, угря или мурену, отравленных в четвертом колене; ваш гость будет отравлен в пятом, – и дней через восемь или десять умрет от кишечных болей, от сердечных припадков, от нарыва в желудке. После вскрытия доктора скажут: «Смерть последовала от опухоли в печени или от тифа».
– Но, – сказала г-жа де Вильфор, – все это ваше сцепление обстоятельств может очень легко прерваться: ястреб может ведь не пролететь в нужный момент или упасть в ста шагах от садка.
– А вот в этом и заключается искусство. На Востоке, чтобы быть великим химиком, надо уметь управлять случайностями – и там это умеют.
Госпожа де Вильфор задумчиво слушала.
– Но, – сказала она, – следы мышьяка не исчезают: каким бы образом он ни попал в тело человека, он будет обнаружен, если его там достаточное количество, чтобы вызвать смерть.
– Вот, вот, – воскликнул Монте-Кристо, – именно это я и сказал добрейшему Адельмонте.
Он подумал, улыбнулся и ответил мне сицилианской пословицей, которая как будто имеется и во французском языке: «Сын мой, мир был создан не в один день, а в семь; приходите в воскресенье».
В воскресенье я снова пришел к нему; вместо того чтобы поливать кочан капусты мышьяком, он поливал его раствором соли, настоянным на стрихнине strychnos colubrina, как это называют в науке. На этот раз кочан капусты вовсе не казался больным, и у кролика не возникло никаких сомнений, а через пять минут кролик околел; курица поклевала кролика и скончалась на следующий день. Тогда мы изобразили ястребов, унесли к себе курицу и вскрыли ее. На этот раз исчезли все особые симптомы и налицо были только общие. Ни в одном органе не оказалось никаких специфических признаков: только раздражение нервной системы и следы прилива крови к мозгу; курица околела не от отравления, а от апоплексии. С курами это случается редко, я знаю, но у людей это обычное явление.
Госпожа де Вильфор становилась все задумчивее.
– Какое счастье, – сказала она, – что подобные препараты могут быть изготовлены только химиками; иначе, право, одна половина человечества отравила бы другую.
– Химиками или людьми, которые интересуются химией, – небрежно ответил Монте-Кристо.
– И, кроме того, – сказала г-жа де Вильфор, с усилием отрываясь от своих мыслей, – как бы искусно ни было совершено преступление, оно всегда останется преступлением, и если его минует людское правосудие, ему не укрыться от божьего ока. У восточных народов не такая чуткая совесть, как у нас, и они благоразумно упразднили ад; в этом все дело.
– В такой чистой душе, как ваша, естественно, должны возникать подобные сомнения, но зрелое размышление заставит вас откинуть их. Темная сторона человеческой мысли целиком выражается в известном парадоксе Жан-Жака Руссо – вы знаете? – «Мандарин, которого убивают за пять тысяч миль, шевельнув кончиком пальца». Вся жизнь человека полна таких поступков, и его ум постоянно порождает такие мечты. Вы мало найдете людей, спокойно всаживающих нож в сердце своего ближнего или дающих ему, чтобы сжить его со свету, такую порцию мышьяку, как мы с вами говорили. Это действительно было бы эксцентрично или глупо. Для этого необходимо, чтобы кровь кипела, чтобы пульс неистово бился, чтобы вся душа перевернулась. Но, если, заменяя слово, как это делается в филологии, смягченным синонимом, вы производите простое устранение; если, вместо того чтобы совершить гнусное убийство, вы просто удаляете с вашего пути того, кто вам мешает, и делаете это тихо, без насилия, без того, чтобы это сопровождалось страданиями, пытками, которые делают из жертвы мученика, а из вас – в полном смысле слова кровожадного зверя; если нет ни крови, ни стонов, ни судорог, ни, главное, этого ужасного и подозрительного мгновенного конца, то вы избегаете возмездия человеческих законов, говорящих вам: «Не нарушай общественного спокойствия!» Вот таким образом действуют и достигают своей цели на Востоке, где люди серьезны и флегматичны и не жалеют времени, когда дело касается сколько-нибудь важных обстоятельств.
– А совесть? – взволнованно спросила г-жа де Вильфор, подавляя вздох.
– Да, – отвечал Монте-Кристо, – да, к счастью, существует совесть, иначе мы были бы очень несчастны. После всякого энергического поступка нас спасает наша совесть; она находит нам тысячу извинений, судьями которых являемся мы сами; и хоть эти доводы и сохраняют нам спокойный сон, они, пожалуй, не охранили бы нашу жизнь от приговора уголовного суда. Вероятно, совесть чудесно успокоила Ричарда Третьего после убийства обоих сыновей Эдуарда Четвертого; в самом деле, он мог сказать себе: «Эти дети жестокого короля-гонителя унаследовали пороки своего отца, чего, кроме меня, никто не распознал в их юношеских наклонностях; эти дети мешали мне составить благоденствие английского народа, которому они неминуемо принесли бы несчастье». Так же утешала совесть и леди Макбет, желавшая, что бы там ни говорил Шекспир, посадить на трон своего сына, а вовсе не мужа. Да, материнская любовь – это такая великая добродетель, такая могущественная движущая сила, что она многое оправдывает; и после смерти Дункана леди Макбет была бы очень несчастна, если бы не ее совесть.
Госпожа де Вильфор жадно упивалась этими страшными выводами и циничными парадоксами, которые граф высказывал со свойственной ему простодушной иронией.
После минутного молчания она сказала:
– Знаете, граф, ваши аргументы ужасны и вы видите мир в довольно мрачном свете! Или вы так судите о человечестве потому, что смотрите на него сквозь колбы и реторты? Ведь вы в самом деле выдающийся химик, и этот эликсир, который вы дали моему сыну и который так быстро вернул его к жизни…
– Не очень доверяйте ему, сударыня, – сказал Монте-Кристо, – капли этого эликсира было достаточно, чтобы вернуть к жизни умиравшего ребенка, но три капли вызвали бы у него такой прилив крови к легким, что у него сделалось бы сердцебиение; шесть капель захватили бы ему дыхание и вызвали бы гораздо более серьезный обморок, чем тот, в котором он находился; наконец, десять капель убили бы его на месте. Вы помните, как я отстранил его от флаконов, когда он хотел их тронуть?
– Так это очень сильный яд?
– Вовсе нет! Прежде всего установим, что ядов самих по себе не существует: медицина пользуется самыми сильными ядами, но, если их умело применять, они превращаются в спасительные лекарства.
– Так что же это было?
– Это был препарат, изобретенный моим другом, добрейшим аббатом Адельмонте, который и научил меня его применять.
– Должно быть, это прекрасное средство против судорог! – сказала г-жа де Вильфор.
– Превосходное, вы могли убедиться в этом, – отвечал граф, – и я часто пользуюсь им; со всяческой осторожностью, разумеется, – прибавил он смеясь.
– Еще бы, – тем же тоном возразила г-жа Вильфор. – А вот мне, такой нервной и так склонной к обморокам, был бы очень нужен доктор вроде Адельмонте, который придумал бы что-нибудь, чтобы я могла свободно дышать и не боялась умереть от удушья. Но так как во Франции подобного доктора найти нелегко, а ваш аббат едва ли склонен ради меня совершить путешествие в Париж, я должна пока что довольствоваться лекарствами господина Планша; я обычно принимаю мятные и гофманские капли. Посмотрите, вот лепешки, которые для меня изготовляют по особому заказу: они содержат двойную дозу.
Монте-Кристо открыл черепаховую коробочку, которую протягивала ему молодая женщина, и с видом любителя, знающего толк в таких препаратах, понюхал лепешки.
– Они превосходны, – сказал он, – но их необходимо глотать, что не всегда возможно, например, когда человек в обмороке. Я предпочитаю мое средство.
– Ну, разумеется, я тоже предпочла бы его, тем более что видела сама, как оно действует, но, вероятно, это секрет, и я не так нескромна, чтобы вас о нем расспрашивать.
– Но я настолько учтив, – сказал, вставая, Монте-Кристо, – что почту долгом вам его сообщить.
– Ах, граф!
– Но только помните: в маленькой дозе – это лекарство, в большой дозе – яд. Одна капля возвращает к жизни, как вы сами в этом убедились; пять или шесть неминуемо принесут смерть тем более внезапную, что, растворенные в рюмке вина, они совершенно не меняют его вкуса. Но я умолкаю, сударыня, можно подумать, что я вам даю советы.
Часы пробили половину седьмого; доложили о приезде приятельницы г-жи де Вильфор, которая должна была у нее обедать.
– Если бы я имела честь видеть вас уже третий или четвертый раз, граф, а не второй, – сказала г-жа де Вильфор, – если бы я имела честь быть вашим другом, а не только счастье быть вам обязанной, я бы настаивала на том, чтобы вы остались у меня обедать, и не приняла бы вашего отказа.
– Весьма признателен, – возразил Монте-Кристо, – но я связан обязательством, которого не могу не исполнить. Я обещал проводить в театр одну греческую княжну, мою знакомую, которая еще не видала Оперы и рассчитывает на меня, чтобы посетить ее.
– В таком случае до свидания, граф, но не забудьте о моем лекарстве.
– Ни в коем случае, сударыня; для этого нужно было бы забыть тот час, который я провел в беседе с вами, а это совершенно невозможно.
Монте-Кристо поклонился и вышел.
Госпожа де Вильфор задумалась.
– Вот странный человек, – сказала она себе, – и мне сдается, что его имя Адельмонте.
Что касается Монте-Кристо, то результат разговора превзошел все его ожидания. «Однако, – подумал он, уходя, – это благодатная почва; я убежден, что брошенное в нее семя не пропадет даром».
И на следующий день, верный своему слову, он послал обещанный рецепт.
Ссылка на Оперу была тем более основательной, что в этот вечер в королевской Музыкальной академии должно было состояться большое торжество. Левассер, впервые после долгой болезни, выступал в роли Бертрама, и произведение модного композитора, как всегда, привлекло самое блестящее парижское общество.
У Альбера, как у большинства богатых молодых людей, было кресло в оркестре; кроме того, для него всегда нашлось бы место в десятке лож близких знакомых, не считая того, на которое он имел неотъемлемое право в ложе светской золотой молодежи.
Соседнее кресло принадлежало Шато-Рено.
Бошан, как подобает журналисту, был королем всей залы и мог сидеть где хотел.
В этот вечер Люсьен Дебрэ располагал министерской ложей и предложил ее графу де Морсеру, который, ввиду отказа Мерседес, передал ее Данглару, уведомив его, что попозже он навестит баронессу с дочерью, если дамы соблаговолят принять ложу. Дамы, разумеется, не отказались. Никто так не падок на даровые ложи, как миллионеры.
Что касается Данглара, то он заявил, что его политические принципы и положение депутата оппозиции не позволяют ему сидеть в министерской ложе. Поэтому баронесса послала Люсьену записку, прося заехать за ней, – не могла же она ехать в Оперу вдвоем с Эжени.
В самом деле, если бы дамы сидели в ложе вдвоем, это, наверное, сочли бы предосудительным, но если мадемуазель Данглар поедет в театр с матерью и ее возлюбленным, то против этого никто не возразит, – приходится мириться с общественными предрассудками.
Занавес взвился, как всегда, при почти пустой зале. Это опять-таки обычай нашего высшего света – приезжать в театр после начала спектакля; таким образом, во время первого действия те, кто приехал вовремя, не могут смотреть и слушать пьесу: они лишь созерцают прибывающих зрителей и слышат только хлопанье дверей и разговоры.
– Вот как! – сказал Альбер, увидев, что отворяется дверь в одной из нижних боковых лож. – Вот как! Графиня Г.
– Кто такая графиня Г.? – спросил Шато-Рено.
– Однако, барон, что за непростительный вопрос? Вы не знаете, кто такая графиня Г.?..
– Ах да, – сказал Шато-Рено, – это, вероятно, та самая очаровательная венецианка?
– Вот именно.
В эту минуту графиня Г. заметила Альбера и с улыбкой кивнула, отвечая на его поклон.
– Вы знакомы с ней? – спросил Шато-Рено.
– Да, – отвечал Альбер, – Франц представил меня ей в Риме.
– Не окажете ли вы мне в Париже ту же услугу, которую вам в Риме оказал Франц?
– С удовольствием.
– Тише! – крикнули в публике.
Молодые люди продолжали разговор, ничуть не считаясь с желанием партера слушать музыку.
– Она была на скачках на Марсовом поле, – сказал Шато-Рено.
– Сегодня?
– Да.
– В самом деле, ведь сегодня были скачки. Вы играли?
– Пустяки, на пятьдесят луидоров.
– И кто выиграл?
– Наутилус. Я ставил на него.
– Но ведь было три заезда?
– Да. Был приз Жокей-клуба, золотой кубок. Произошел даже довольно странный случай.
– Какой?
– Тише же! – снова крикнули им.
– Какой? – повторил Альбер.
– Эту скачку выиграла совершенно неизвестная лошадь с неизвестным жокеем.
– Каким образом?
– Да вот так. Никто не обратил внимания на лошадь, записанную под именем Вампа, и на жокея, записанного под именем Иова, как вдруг увидали чудного гнедого скакуна и крохотного жокея; пришлось насовать ему в карманы фунтов двадцать свинца, что не помешало ему опередить на три корпуса Ариеля и Барбаро, шедших вместе с ним.
– И так и не узнали, чья это лошадь?
– Нет.
– Вы говорите, она была записана под именем…
– Вампа.
– В таком случае, – сказал Альбер, – я более осведомлен, чем вы; я знаю, кому она принадлежала.
– Да замолчите же наконец! – в третий раз крикнули из партера.
На этот раз возмущение было настолько велико, что молодые люди наконец поняли, что возгласы относятся к ним. Они обернулись, ища в толпе человека, ответственного за такую дерзость, но никто не повторил окрика, и они снова повернулись к сцене.
В это время отворилась дверь в ложу министра, и г-жа Данглар, ее дочь и Люсьен Дебрэ заняли свои места.
– А вот и ваши знакомые, виконт, – сказал Шато-Рено. – Что это вы смотрите направо? Вас ищут.
Альбер обернулся и действительно встретился глазами с баронессой Данглар, которая движением веера приветствовала его. Что касается мадемуазель Эжени, то она едва соблаговолила опустить свои большие черные глаза к креслам оркестра.
– Право, дорогой мой, – сказал Шато-Рено, – если не говорить о мезальянсе, – а я не думаю, чтобы это обстоятельство вас очень беспокоило, – я совершенно не понимаю, что вы можете иметь против мадемуазель Данглар: она очень красива.
– Очень красива, разумеется, – сказал Альбер, – но, признаюсь, в смысле красоты я предпочел бы что-нибудь более нежное, более мягкое, словом, более женственное.
– Вот нынешние молодые люди, – возразил Шато-Рено, который с высоты своих тридцати лет обращался с Альбером по-отечески, – они никогда ничем не бывают довольны. Помилуйте, дорогой мой, вам предлагают невесту, созданную по образу Дианы-охотницы, и вы еще жалуетесь!
– Вот именно, я предпочел бы что-нибудь вроде Венеры Милосской или Капуанской. Эта Диана-охотница, вечно окруженная своими нимфами, немного пугает меня; я боюсь, как бы меня не постигла участь Актеона.
В самом деле, взглянув на эту девушку, можно было, пожалуй, понять то чувство, в котором признавался Альбер. Мадемуазель Данглар была красива, но, как сказал Альбер, в красоте ее было что-то суровое; волосы ее были прекрасного черного цвета, вьющиеся от природы, но в их завитках чувствовалось как бы сопротивление желавшей покорить их руке; глаза ее, такие же черные, как волосы, под великолепными бровями, единственным недостатком которых было то, что они иногда хмурились, поражали выражением твердой воли, не свойственным женскому взгляду; нос ее был точно такой, каким ваятель снабдил бы Юнону; только рот был несколько велик, но зато прекрасны были зубы, еще более оттенявшие яркость губ, резко выделявшихся на ее бледном лице; наконец, черное родимое пятнышко в углу рта, более крупное, чем обычно бывают эти прихоти природы, еще сильнее подчеркивало решительный характер этого лица, несколько пугавший Альбера.
К тому же и фигура Эжени соответствовала лицу, которое мы попытались описать. Она, как сказал Шато-Рено, напоминала Диану-охотницу, но только в красоте ее было еще больше твердости и силы.
Если в полученном ею образовании можно было найти какой-либо недостаток, так это то, что, подобно некоторым чертам ее внешности, оно скорее подошло бы лицу другого пола. Она говорила на нескольких языках, мило рисовала, писала стихи и сочиняла музыку; этому искусству она предавалась с особенной страстью и изучала его с одной из своих школьных подруг, бедной девушкой, обладавшей, как уверяли, всеми необходимыми данными для того, чтобы стать превосходной певицей. Некий знаменитый композитор относился к ней, по слухам, с почти отеческой заботливостью и занимался с нею в надежде, что когда-нибудь ее голос принесет ей богатство. Возможность, что Луиза д’Армильи – так звали эту молодую певицу – выступит впоследствии на сцене, мешала мадемуазель Данглар показываться вместе с нею в обществе, хоть она и принимала ее у себя. Но, и не пользуясь в доме банкира независимым положением подруги, Луиза все же была более чем простая преподавательница.
Через несколько секунд после появления г-жи Данглар в ложе занавес упал: можно было во время получасового антракта погулять в фойе или навестить в ложах знакомых, и кресла оркестра почти опустели.
Альбер и Шато-Рено одними из первых покинули свои места. Одну минуту г-жа Данглар думала, что эта поспешность Альбера вызвана желанием приветствовать ее, и она наклонилась к дочери, чтобы предупредить ее об этом, но та только покачала головой и улыбнулась; в эту самую минуту, как бы подкрепляя недоверие Эжени, Альбер появился в боковой ложе первого яруса. Это была ложа графини Г.
– А, вот и вы, господин путешественник! – сказала графиня, протягивая ему руку с приветливостью старой знакомой. – Очень мило с вашей стороны, что вы узнали меня, а главное, что предпочли навестить меня первую.
– Поверьте, графиня, – отвечал Альбер, – если бы я знал, что вы в Париже, и если бы мне был известен ваш адрес, я не стал бы ждать так долго. Но разрешите мне представить вам моего друга, барона Шато-Рено, одного из немногих сохранившихся во Франции аристократов; он только что сообщил мне, что вы присутствовали на скачках на Марсовом поле.
Шато-Рено поклонился.
– Вы были на скачках? – с интересом спросила его графиня.
– Да, сударыня.
– Тогда не можете ли вы мне сказать, – живо продолжала она, – кому принадлежала лошадь, выигравшая приз Жокей-клуба?
– Не знаю, – отвечал Шато-Рено, – я только что задал этот самый вопрос Альберу.
– Вам это очень важно, графиня? – спросил Альбер.
– Что?
– Узнать имя владельца лошади?
– Бесконечно. Представьте себе… Но, может быть, вы его знаете, виконт?
– Графиня, вы хотели что-то рассказать. «Представьте себе», – сказали вы.
– Да, представьте себе, этот чудесный гнедой скакун и этот очаровательный маленький жокей в розовом с первого же взгляда внушили мне такую симпатию, что я от всей души желала им удачи, как будто я поставила на них половину моего состояния, а когда я увидела, что они пришли первыми, опередив остальных на три корпуса, я так обрадовалась, что стала хлопать, как безумная. Вообразите мое изумление, когда, вернувшись домой, я встретила у себя на лестнице маленького розового жокея! Я подумала, что победитель, вероятно, живет в одном доме со мной, но когда я открыла дверь моей гостиной, мне сразу бросился в глаза золотой кубок, выигранный сегодня неизвестной лошадью и неизвестным жокеем. В кубке лежала записка: «Графине Г. лорд Рутвен».
– Так и есть, – сказал Альбер.
– То есть как это? Что вы хотите сказать?
– Я хочу сказать, что это тот самый лорд Рутвен.
– Какой лорд Рутвен?
– Да наш вампир, которого мы видели в театре Арджентина.
– Неужели? – воскликнула графиня. – Разве он здесь?
– Конечно.
– И вы видитесь с ним? Он у вас бывает? Вы посещаете его?
– Это мой близкий друг, и даже господин де Шато-Рено имеет честь быть с ним знакомым.
– Почему вы думаете, что это именно он взял приз?
– Его лошадь записана под именем Вампа.
– Что же из этого?
– А разве вы не помните, как звали знаменитого разбойника, который взял меня в плен?
– Да, правда.
– Из рук которого меня чудесным образом спас граф?
– Да, да.
– Его звали Вампа. Теперь вы сами видите, что это он.
– Но почему он прислал этот кубок мне?
– Во-первых, графиня, потому, что я, можете поверить, много рассказывал ему о вас, а во-вторых, вероятно, потому, что он был очень рад встретить соотечественницу и счастлив тем интересом, который она к нему проявила.
– Я надеюсь, что вы ничего не рассказывали ему о тех глупостях, которые мы болтали на его счет!
– Откровенно говоря, я за это не поручусь, а то, что он преподнес вам этот кубок от имени лорда Рутвена…
– Да ведь это ужасно! Он меня возненавидит!
– Разве его поступок свидетельствует о враждебности?
– Признаться, нет.
– Вот видите!
– Так, значит, он в Париже!
– Да.
– И какое он произвел впечатление?
– Что ж, – сказал Альбер, – о нем поговорили неделю, потом случилась коронация английской королевы и кража бриллиантов у мадемуазель Марс, и стали говорить об этом.
– Дорогой мой, – сказал Шато-Рено, – сразу видно, что граф ваш друг, вы к нему соответственно относитесь. Не верьте ему, графиня, в Париже только и говорят, что о графе Монте-Кристо. Он начал с того, что подарил госпоже Данглар пару лошадей, стоивших тридцать тысяч франков; потом спас жизнь госпоже де Вильфор; затем, по-видимому, взял приз Жокей-клуба. Что бы ни говорил Морсер, я, напротив, утверждаю, что и сейчас все заинтересованы графом и еще целый месяц только о нем и будут говорить, если он будет продолжать оригинальничать; впрочем, по-видимому, это его обычное занятие.
– Может быть, – сказал Альбер. – Кстати, кто это занял бывшую ложу русского посла?
– Которая это? – спросила графиня.
– В первом ярусе между колонн; по-моему, ее совершенно заново отделали.
– В самом деле, – заметил Шато-Рено. – Был ли там кто-нибудь во время первого действия?
– Где?
– В этой ложе.
– Нет, – отвечала графиня, – я никого не заметила; так что, по-вашему, – продолжала она, возвращаясь к предыдущему разговору, – это ваш граф Монте-Кристо взял приз?
– Я в этом уверен.
– И это он послал мне кубок?
– Несомненно.
– Но я же с ним не знакома, – сказала графиня, – я бы очень хотела вернуть ему кубок.
– Не делайте этого: он пришлет вам другой, высеченный из цельного сапфира или вырезанный из рубина. Он всегда так делает, приходится с этим мириться.
В это время звонок возвестил начало второго действия. Альбер встал, чтобы вернуться на свое место.
– Я вас еще увижу? – спросила графиня.
– В антракте, если вы разрешите, я зайду осведомиться, не могу ли я быть вам чем-нибудь полезен в Париже.
– Господа, – сказала графиня, – по субботам, вечером, я дома для своих друзей, улица Риволи, двадцать два. Навестите меня.
Молодые люди поклонились и вышли из ложи.
Войдя в партер, они увидели, что вся публика стоит, глядя в одну точку залы; они взглянули туда же, и глаза их остановились на бывшей ложе русского посла. В нее только что вошел одетый в черное господин лет тридцати пяти – сорока в сопровождении молодой девушки в восточном костюме. Она была поразительно красива, а костюм ее до того роскошен, что, как мы уже сказали, все взоры немедленно обратились на нее.
– Да это Монте-Кристо со своей албанкой, – сказал Альбер.
Действительно, это были граф и Гайде.
Не прошло и нескольких минут, как Гайде привлекла к себе внимание не только партера, но и всей зрительной залы: дамы высовывались из своих лож, чтобы увидеть, как струится под огнями люстры искрящийся водопад алмазов.
Весь второй акт прошел под сдержанный гул, указывающий, что собравшаяся толпа поражена и взволнованна. Никто не помышлял о том, чтобы восстановить тишину. Эта девушка, такая юная, такая красивая, такая ослепительная, была удивительнейшим из зрелищ.
На этот раз поданный Альберу знак ясно показывал, что г-жа Данглар желает видеть его в своей ложе в следующем антракте.
Альбер был слишком хорошо воспитан, чтобы заставлять себя ждать, если ему ясно показывали, что его ждут. Поэтому едва действие кончилось, он поспешил подняться в литерную ложу.
Он поклонился обеим дамам и пожал руку Дебрэ.
Баронесса встретила его очаровательной улыбкой, а Эжени со своей обычной холодностью.
– Дорогой мой, – сказал ему Дебрэ, – вы видите перед собой человека, дошедшего до полного отчаяния и призывающего вас на помощь. Баронесса засыпает меня расспросами о графе и требует, чтобы я знал, кто он, откуда он, куда направляется. Честное слово, я не Калиостро, и, чтобы как-нибудь выпутаться, я сказал:
«Спросите об этом Морсера, он знает Монте-Кристо как свои пять пальцев». И вот вас призвали.
– Это невероятно, – сказала баронесса, – располагать полумиллионным секретным фондом и быть до такой степени неосведомленным!
– Поверьте, баронесса, – отвечал Люсьен, – что если бы я располагал полумиллионом, я употребил бы его на что-нибудь другое, а не на собирание сведений о графе Монте-Кристо, который, на мой взгляд, обладает только тем достоинством, что богат, как два набоба; но я уступаю место моему другу Морсеру: обратитесь к нему, меня это больше не касается.
– Едва ли набоб прислал бы мне пару лошадей ценой в тридцать тысяч франков, с четырьмя бриллиантами в ушах, по пять тысяч каждый.
– Бриллианты – его страсть, – засмеялся Альбер. – Мне кажется, что у него, как у Потемкина, ими всегда набиты карманы, и он сыплет ими, как мальчик-с-пальчик камешками.
– Он нашел где-нибудь алмазные копи, – сказала госпожа Данглар. – Вы знаете, что в банке барона у него неограниченный кредит?
– Нет, я не знал, – отвечал Альбер, – но меня это не удивляет.
– Он заявил господину Данглару, что собирается пробыть в Париже год и израсходовать шесть миллионов.
– Надо думать, что это персидский шах, путешествующий инкогнито.
– А какая красавица эта женщина! – сказала Эжени. – Вы заметили, господин Люсьен?
– Право, вы единственная из всех женщин, кого я знаю, которая отдает должное другим женщинам.
Люсьен вставил в глаз монокль.
– Очаровательна, – заявил он.
– А знает ли господин де Морсер, кто эта женщина?
– Знаю лишь приблизительно, как и все, что касается таинственной личности, о которой мы говорим, – сказал Альбер, отвечая на этот настойчивый вопрос. – Эта женщина – албанка.
– Это видно по ее костюму, и то, что вы нам сообщаете, уже известно всей публике.
– Мне очень жаль, что я такой невежественный чичероне, – сказал Альбер, – но должен сознаться, что на этом мои сведения кончаются; знаю еще только, что она музыкантша: однажды, завтракая у графа, я слышал звуки лютни, на которой, кроме нее, некому было играть.
– Так он принимает у себя гостей, ваш граф? – спросила г-жа Данглар.
– И очень роскошно, смею вас уверить.
– Надо заставить Данглара дать ему обед или бал, чтобы он в ответ пригласил нас.
– Как, вы бы поехали к нему? – сказал, смеясь, Дебрэ.
– Почему бы нет? Вместе с мужем!
– Да ведь он холост, этот таинственный граф!
– Вы же видите, что нет, – в свою очередь, рассмеялась баронесса, указывая на красавицу албанку.
– Эта женщина – невольница; помните, Морсер, он сам нам об этом сказал у вас за завтраком.
– Согласитесь, дорогой Люсьен, – сказала баронесса, – что у нее скорее вид принцессы.
– Из «Тысячи и одной ночи», – вставил Альбер.
– Согласен, но что создает принцесс, дорогой мой? Бриллианты, а она ими осыпана.
– Их даже слишком много, – сказала Эжени, – без них она была бы еще красивее, потому что тогда были бы видны ее шея и руки, а они прелестны.
– Ах, эти художницы! – сказала г-жа Данглар. – Посмотрите, она уже загорелась.
– Я люблю все прекрасное, – ответила Эжени.
– В таком случае что вы скажете о графе? – спросил Дебрэ. – По-моему, он тоже недурен собою.
– Граф? – сказала Эжени, словно ей до сих пор не приходило в голову взглянуть на него. – Граф слишком бледен.
– Вот именно, – сказал Морсер, – как раз эта бледность и интересует нас. Знаете, графиня Г. утверждает, что он вампир.
– А разве графиня Г. вернулась? – спросила баронесса.
– Она сидит в боковой ложе, мама, – сказала Эжени, – почти против нас. Видите, вот женщина с чудесными золотистыми волосами – это она.
– Да, вижу, – сказала г-жа Данглар. – Знаете, что вам следовало бы сделать, Морсер?
– Приказывайте, баронесса.
– Вам следовало бы пойти навестить вашего графа Монте-Кристо и привести его к нам.
– Зачем это? – спросила Эжени.
– Да чтобы поговорить с ним; разве тебе не интересно видеть его?
– Нисколько.
– Странная девочка! – пробормотала баронесса.
– Он, вероятно, и сам придет, – сказал Альбер. – Вон он увидел вас, баронесса, и кланяется вам.
Баронесса, очаровательно улыбаясь, ответила графу на его поклон.
– Хорошо, – сказал Альбер, – я принесу себя в жертву: я покину вас и посмотрю, нельзя ли с ним поговорить.
– Пойдите к нему в ложу; нет ничего проще.
– Но я не был представлен.
– Кому?
– Красавице албанке.
– Но ведь вы говорите, что это невольница.
– Да, но вы утверждаете, что это принцесса… Но, может быть, увидав, что я иду, он выйдет тоже.
– Это возможно. Идите.
– Иду.
Альбер поклонился и вышел. Действительно, когда он проходил мимо ложи графа, дверь ее отворилась и вышел Монте-Кристо; он сказал несколько слов по-арабски Али, стоявшему в коридоре, и взял Альбера под руку. Али закрыл дверь и встал перед ней; вокруг нубийца в коридоре образовалось целое сборище.
– Право, – сказал Монте-Кристо, – ваш Париж очень странный город, и ваши парижане удивительные люди. Можно подумать, что они в первый раз видят негра. Посмотрите, как они столпились около бедного Али, который не понимает, в чем дело. Смею вас заверить, что, если парижанин приедет в Тунис, Константинополь, Багдад или Каир, вокруг него нигде не соберется толпа.
– Это потому, что на Востоке люди обладают здравым смыслом и смотрят только на то, на что стоит смотреть, – но, поверьте, Али пользуется таким успехом только потому, что принадлежит вам, а вы сейчас самый модный человек в Париже.
– В самом деле? А чему я обязан этим счастьем?
– Да самому себе. Вы дарите запряжки в тысячу луидоров; вы спасаете жизнь женам королевских прокуроров; под именем майора Блэка вы посылаете на скачки кровных скакунов и жокеев ростом с обезьяну уистити; наконец, вы выигрываете золотые кубки и посылаете их хорошеньким женщинам.
– Кто это рассказал вам все эти басни?
– Первую – госпожа Данглар, которой до смерти хочется видеть вас в своей ложе, или, вернее, чтобы другие вас там видели; вторую – газета Бошана; а третью – моя собственная догадливость. Зачем вы называете свою лошадь Вампа, если хотите сохранить инкогнито?
– Да, действительно, – сказал граф, – это было неосторожно. Но скажите, разве граф де Морсер не бывает в Опере? Я внимательно смотрел, но нигде не видел его.
– Он будет сегодня.
– Где?
– Думаю, что в ложе баронессы.
– Эта очаровательная особа рядом с нею, вероятно, ее дочь?
– Да.
– Позвольте поздравить вас.
Альбер улыбнулся:
– Мы поговорим об этом подробнее в другой раз. Как вам нравится музыка?
– Какая музыка?
– Да та, которую мы сейчас слышали.
– Превосходная музыка, если принять во внимание, что ее сочинил человек и исполняют двуногие и бескрылые птицы, как говорил покойный Диоген.
– Вот как, дорогой граф? Можно подумать, что при желании вы можете услаждать ваш слух пением семи ангельских хоров?
– Почти что так, виконт. Когда мне хочется послушать восхитительную музыку, такую, которой никогда не слышало ухо смертного, я засыпаю.
– Ну, так вы попали как раз в надлежащее место; спите на здоровье, дорогой граф, опера для того и создана.
– Нет, говоря откровенно, ваш оркестр производит слишком много шуму. Чтобы спать тем сном, о котором я вам говорю, мне нужны покой и тишина и, кроме того, некоторая подготовка…
– Знаменитый гашиш?
– Вот именно. Виконт, когда вам захочется послушать музыку, приходите ко мне ужинать.
– Я уже слушал ее, когда завтракал у вас.
– В Риме?
– Да.
– А, это была лютня Гайде. Да, бедная изгнанница иногда развлекается тем, что играет мне песни своей родины.
Альбер не стал расспрашивать, замолчал и граф.
В эту минуту раздался звонок.
– Вы меня извините? – сказал граф, направляясь к своей ложе.
– Помилуйте.
– Прошу вас передать графине Г. привет от ее вампира.
– А баронессе?
– Передайте, что, если она разрешит, я в течение вечера буду иметь честь засвидетельствовать ей свое почтение.
Начался третий акт. Во время этого акта граф де Морсер, согласно своему обещанию, явился в ложу г-жи Данглар.
Граф был не из тех людей, которые приводят в смятение зрительную залу, так что никто, кроме тех, кто сидел в той же ложе, не заметил его появления.
Монте-Кристо все же заметил его, и легкая улыбка пробежала по его губам.
Что касается Гайде, то, чуть только поднимали занавес, она ничего уже не видела вокруг. Как все непосредственные натуры, ее увлекало все, что говорит слуху и зрению.
Третий акт прошел как всегда; балерины Нобле, Жюлиа и Леру проделали свои обычные антраша; Роберт-Марио бросил вызов принцу Гренадскому; наконец, величественный король, держа за руку дочь, прошелся по сцене, чтобы показать зрителям свою бархатную мантию; после чего занавес упал, и публика рассеялась по фойе и коридорам.
Граф вышел из своей ложи и через несколько секунд появился в ложе баронессы Данглар.
Баронесса не могла удержаться от возгласа радостного удивления.
– Ах, граф, как я рада вас видеть! – воскликнула она. – Мне так хотелось поскорее присоединить мою устную благодарность к той записке, которую я вам послала.
– Неужели вы еще помните об этой безделице, баронесса? Я уже совсем забыл о ней.
– Да, но нельзя забыть, что на следующий день вы спасли моего дорогого друга, госпожу де Вильфор, от опасности, которой она подвергалась из-за тех же самых лошадей.
– И за это я не заслуживаю вашей благодарности, сударыня; эту услугу имел счастье оказать госпоже де Вильфор мой нубиец Али.
– А моего сына от рук римских разбойников тоже спас Али? – спросил граф де Морсер.
– Нет, граф, – сказал Монте-Кристо, пожимая руку, которую ему протягивал генерал, – нет; на этот раз я принимаю благодарность, но ведь вы уже высказали мне ее, я ее выслушал, и, право, мне совестно, что вы еще вспоминаете об этом. Пожалуйста, окажите мне честь, баронесса, и представьте меня вашей дочери.
– Она уже знает вас, по крайней мере по имени, потому что вот уже несколько дней мы только о вас и говорим. Эжени, – продолжала баронесса, обращаясь к дочери, – это граф Монте-Кристо!
Граф поклонился; мадемуазель Данглар слегка кивнула головой.
– С вами в ложе сидит замечательная красавица, граф, – сказала она, – это ваша дочь?
– Нет, мадемуазель, – сказал Монте-Кристо, удивленный этой бесконечной наивностью или поразительным апломбом, – это несчастная албанка; я ее опекун.
– И ее зовут?
– Гайде, – отвечал Монте-Кристо.
– Албанка! – пробормотал граф де Морсер.
– Да, граф, – сказала ему г-жа Данглар, – и скажите, видали вы когда-нибудь при дворе Али-Тебелина, которому вы так славно служили, такой чудесный костюм, как у нее?
– Так вы служили в Янине, граф? – спросил Монте-Кристо.
– Я был генерал-инспектором войск паши, – отвечал Морсер, – и не скрою, тем незначительным состоянием, которым я владею, я обязан щедротам знаменитого албанского владыки.
– Да взгляните же на нее, – настаивала г-жа Данглар.
– Где она? – пробормотал Морсер.
– Вот! – сказал Монте-Кристо.
И, положив руку графу на плечо, он наклонился с ним через барьер ложи.
В эту минуту Гайде, искавшая глазами графа, заметила его бледное лицо рядом с лицом Морсера, которого он держал, обняв за плечо. Это зрелище произвело на молодую девушку такое же впечатление, как если бы она увидела голову Медузы; она наклонилась немного вперед, словно впиваясь в них взглядом, потом сразу же откинулась назад, испустив слабый крик, все же услышанный ближайшими соседями и Али, который немедленно открыл дверь.
– Посмотрите, – сказала Эжени, – что случилось с вашей питомицей, граф? Ей, кажется, дурно.
– В самом деле, – отвечал граф, – но вы не пугайтесь. Гайде очень нервна и поэтому очень чувствительна ко всяким запахам: антипатичный ей запах уже вызывает у нее обморок, но, – продолжал граф, вынимая из кармана флакон, – у меня есть средство от этого.
И, поклонившись баронессе и ее дочери, он еще раз пожал руку графу и Дебрэ и вышел из ложи г-жи Данглар.
Вернувшись в свою ложу, он нашел Гайде еще очень бледной; не успел он войти, как она схватила его за руку.
Монте-Кристо заметил, что руки молодой девушки влажны и холодны как лед.
– С кем это ты разговаривал, господин? – спросила она.
– Да с графом де Морсером, – отвечал Монте-Кристо, – он служил у твоего доблестного отца и говорит, что обязан ему своим состоянием.
– Негодяй! – воскликнула Гайде. – Это он продал его туркам, и его состояние – цена измены. Неужели ты этого не знал, мой дорогой господин?
– Я что-то слышал об этом в Эпире, – сказал Монте-Кристо, – но не знаю всех подробностей этой истории. Пойдем, дитя мое, ты мне все расскажешь, это, должно быть, очень любопытно.
– Да, да, уйдем, мне кажется, я умру, если еще останусь вблизи этого человека.
Гайде быстро встала, завернулась в свой бурнус из белого кашемира, вышитый жемчугом и кораллами, и поспешно вышла из ложи в ту минуту, как подымался занавес.
– Посмотрите, – сказала графиня Г. Альберу, который снова вернулся к ней, – этот человек ничего не делает так, как все! Он благоговейно слушает третий акт «Роберта» и уходит как раз в ту минуту, когда начинается четвертый.
Через несколько дней после этой встречи Альбер де Морсер посетил графа Монте-Кристо в его особняке на Елисейских полях, уже принявшем тот дворцовый облик, который граф благодаря своему огромному состоянию придавал даже временным своим жилищам. Он явился еще раз выразить ему от имени г-жи Данглар признательность, уже однажды высказанную ею в письме, подписанном баронессой Данглар, урожденной Эрмини де Сервьер.
Альбера сопровождал Люсьен Дебрэ, присовокупивший к словам своего друга несколько любезностей, не носивших, конечно, официального характера, но источник которых не мог укрыться от наблюдательного взора графа. Ему даже показалось, что Люсьен приехал к нему движимый двойным любопытством и что половина этого чувства исходит от обитателей улицы Шоссе д’Антен. В самом деле, он, не боясь ошибиться, легко мог предположить, что г-жа Данглар, лишенная возможности увидеть собственными глазами, как живет человек, который дарит лошадей в тридцать тысяч франков и ездит в театр с невольницей, увешанной бриллиантами, поручила глазам, которым она имела обыкновение доверять, собрать кое-какие сведения о его домашней жизни.
Но граф не подал вида, что ему понятна связь этого визита Люсьена с любопытством баронессы.
– Вы часто встречаетесь с бароном Дангларом? – спросил он Альбера.
– Конечно, граф; вы же помните, что я вам говорил.
– Значит, все по-прежнему?
– Более чем когда-либо, – сказал Люсьен, – это дело решенное.
И находя, по-видимому, что он принял уже достаточное участие в разговоре, Люсьен вставил в глаз черепаховый монокль и, покусывая золотой набалдашник трости, начал обходить комнату, рассматривая оружие и картины.
– Но, судя по вашим словам, мне казалось, что окончательное решение еще не так близко, – сказал Монте-Кристо Альберу.
– Что поделаешь? Дела идут так быстро, что и не замечаешь этого; не думаешь о них, а они думают о тебе; и когда оглянешься, остается только удивляться, как далеко они зашли. Мой отец и господин Данглар вместе служили в Испании, мой отец в войсках, а господин Данглар по провиантской части. Именно там мой отец, разоренный революцией, положил начало своей недурной политической и военной карьере, а господин Данглар, никогда не обладавший достатком, – своей изумительной политической и финансовой карьере.
– В самом деле, – сказал Монте-Кристо, – я припоминаю, что господин Данглар, когда я у него был, рассказывал мне об этом. – Он взглянул на Люсьена, перелистывавшего альбом, и прибавил: – А ведь она хорошенькая, мадемуазель Эжени! Помнится, ее зовут Эжени, не так ли?
– Очень хорошенькая, или, вернее, очень красивая, – отвечал Альбер, – но я не ценитель этого рода красоты. Я недостоин!
– Вы говорите об этом, словно она уже ваша жена!
– Ох, – вздохнул Альбер, посмотрев, в свою очередь, чем занят Люсьен.
– Мне кажется, – сказал Монте-Кристо, понижая голос, – что вы не очень восторженно относитесь к этому браку.
– Мадемуазель Данглар, на мой взгляд, слишком богата, это меня пугает.
– Вот так причина! – отвечал Монте-Кристо. – Разве вы сами не богаты?
– У моего отца что-то около пятидесяти тысяч ливров годового дохода, и, когда я женюсь, он, вероятно, выделит мне тысяч десять или двенадцать.
– Конечно, это довольно скромно, – сказал граф, – особенно для Парижа, но богатство еще не все – знатное имя и положение в обществе тоже что-нибудь да значат. У вас знаменитое имя, великолепное общественное положение; к тому же граф де Морсер – солдат, и приятно видеть, когда неподкупность Байяра сочетается с бедностью Дюгесклена. Бескорыстие – тот солнечный луч, в котором ярче всего блещет благородный меч. Я, напротив, считаю этот брак как нельзя более подходящим; мадемуазель Данглар принесет вам богатство, а вы ей – благородное имя!
Альбер задумчиво покачал головой.
– Есть еще одно обстоятельство, – сказал он.
– Признаюсь, – продолжал граф, – мне трудно понять ваше отвращение к богатой и красивой девушке.
– Знаете, – сказал Морсер, – если это можно назвать отвращением, то я не один испытываю его.
– А кто же еще? Ведь вы говорили, что ваш отец желает этого брака.
– Моя мать, а у нее зоркий и верный глаз. И вот моей матери этот брак не нравится; у нее какое-то предубеждение против Дангларов.
– Ну, это понятно, – сказал граф, слегка натянутым тоном, – графиню де Морсер, олицетворение изысканности, аристократичности, душевной тонкости, немного пугает прикосновение тяжелой и грубой плебейской руки, это естественно.
– Право, не знаю, так ли это, – отвечал Альбер, – но я знаю, что, если этот брак состоится, она будет несчастна. Уже полтора месяца назад решено было собраться, чтобы обсудить деловую сторону вопроса, но у меня начались такие мигрени…
– Подлинные? – спросил, улыбаясь, граф.
– Самые настоящие – вероятно, от страха… из-за них совещание отложили на два месяца. Вы понимаете, дело не к спеху: мне еще нет двадцати одного года, и Эжени только семнадцать, но двухмесячная отсрочка истекает на будущей неделе. Придется выполнить обязательство. Вы не можете себе представить, дорогой граф, как это меня смущает… Ах, как вы счастливы, что вы свободный человек!
– Да кто же вам мешает быть тоже свободным?
– Для моего отца было бы слишком большим разочарованием, если бы я не женился на мадемуазель Данглар.
– Ну так женитесь на ней, – сказал граф, как-то особенно передернув плечами.
– Да, – возразил Альбер, – но для моей матери это будет уже не разочарованием, а горем.
– Тогда не женитесь, – сказал граф.
– Я подумаю, я попытаюсь; вы не откажете мне в советах, правда? Может быть, вы могли бы выручить меня? Знаете, чтобы не огорчать мою матушку, я, пожалуй, пойду на ссору с отцом.
Монте-Кристо отвернулся; он казался взволнованным.
– Чем это вы занимаетесь, – обратился он к Дебрэ, который сидел в глубоком кресле на другом конце гостиной, держа в правой руке карандаш, а в левой записную книжку, – срисовываете Пуссена?
– Срисовываю? Как бы не так! – спокойно отвечал тот. – Я для этого слишком люблю живопись! Нет, я делаю как раз обратное, я подсчитываю.
– Подсчитываете?
– Да, я произвожу расчеты; это косвенно касается и вас, виконт; я подсчитываю, что заработал банк Данглара на последнем повышении Гаити; в три дня акции поднялись с двухсот шести до четырехсот девяти, а предусмотрительный банкир купил большую партию по двести шесть. По моим расчетам, он должен был заработать тысяч триста.
– Это еще не самое удачное его дело, – сказал Альбер, – заработал же он в этом году миллион на испанских облигациях.
– Послушайте, дорогой мой, – заметил Люсьен, – граф Монте-Кристо мог бы вам ответить вместе с итальянцами:
И это еще слишком много. Так что, когда мне рассказывают что-нибудь в этом роде, я только пожимаю плечами.
– Но ведь вы сами рассказали о Гаити, – сказал Монте-Кристо.
– Гаити – другое дело; Гаити – это биржевое экарте. Можно любить бульот, увлекаться вистом, обожать бостон и все же наконец остыть к ним; но экарте никогда не теряет своей прелести – это приправа. Итак, Данглар продал вчера по четыреста шесть и положил в карман триста тысяч франков; подожди он до сегодня, бумаги снова упали бы до двухсот пяти, и вместо того чтобы выиграть триста тысяч франков, он потерял бы тысяч двадцать – двадцать пять.
– А почему они упали с четырехсот девяти до двухсот пяти? – спросил Монте-Кристо. – Прошу извинить меня, но я полный невежда во всех этих биржевых интригах.
– Потому, – смеясь, ответил Альбер, – что известия чередуются и не совпадают.
– Черт возьми! – воскликнул граф. – Так господин Данглар рискует в один день выиграть или проиграть триста тысяч франков? Значит, он несметно богат?
– Играет вовсе не он, а госпожа Данглар, – живо воскликнул Люсьен, – это удивительно смелая женщина.
– Но ведь вы благоразумный человек, Люсьен, и, находясь у самого первоисточника, отлично знаете цену известиям; вам следовало бы останавливать ее, – заметил с улыбкой Альбер.
– Как я могу, когда даже ее мужу это не удается? – спросил Люсьен. – Вы знаете характер баронессы: она не поддается ничьему влиянию и делает только то, что захочет.
– Ну, будь я на вашем месте… – сказал Альбер.
– Что тогда?
– Я бы излечил ее; это была бы большая услуга ее будущему зятю.
– Каким образом?
– Очень просто. Я дал бы ей урок.
– Урок?
– Да. Ваше положение личного секретаря министра делает вас авторитетом в отношении всякого рода новостей, вам стоит только открыть рот, как все ваши слова немедленно стенографируются биржевиками; заставьте ее раз за разом проиграть тысяч сто франков, и она станет осторожнее.
– Я не понимаю вас, – пробормотал Люсьен.
– А между тем это очень ясно, – отвечал с неподдельным чистосердечием Альбер, – сообщите ей в одно прекрасное утро что-нибудь неслыханное, – телеграмму, содержание которой может быть известно только вам; ну, например, что накануне у Габриэль видели Генриха Четвертого, это вызовет повышение на бирже, она захочет воспользоваться этим и, несомненно, проиграет, когда на следующий день Бошан напечатает в своей газете:
«Утверждение осведомленных людей, будто бы короля Генриха Четвертого видели третьего дня у Габриэль, не соответствует действительности; этот факт никогда не имел места; король Генрих Четвертый не покидал Нового моста».
Люсьен кисло усмехнулся. Монте-Кристо, сидевший во время этого разговора с безучастным видом, не пропустил, однако, ни слова, и от его проницательного взора не укрылось тайное смущение личного секретаря.
Вследствие этого смущения, совершенно не замеченного Альбером, Люсьен сократил свой визит. Ему было явно не по себе. Провожая его, граф сказал ему, понизив голос, несколько слов, и тот ответил:
– Очень охотно, граф, я согласен.
Граф вернулся к молодому Морсеру.
– Не находите ли вы, по зрелом размышлении, – сказал он ему, – что при господине Дебрэ вам не следовало так говорить о вашей теще?
– Прошу вас, граф, – сказал Морсер, – не употребляйте раньше времени это слово.
– В самом деле, без преувеличения, графиня до такой степени настроена против этого брака?
– До такой степени, что баронесса очень редко бывает у нас, а моя мать, я думаю, и двух раз в жизни не была у госпожи Данглар.
– В таком случае, – сказал граф, – я решаюсь говорить с вами откровенно: господин Данглар – мой банкир, господин де Вильфор осыпал меня любезностями в ответ на услугу, которую счастливый случай помог мне ему оказать. Поэтому я предвижу целую лавину званых обедов и раутов. А для того чтобы не казалось, будто я высокомерно всем этим пренебрегаю, и даже, если угодно, чтобы самому предупредить других, я приглашаю на мою виллу в Отейле господина и госпожу Данглар, господина и госпожу де Вильфор. Если я к этому обеду приглашу вас, так же как графа и графиню де Морсер, то не будет ли это похоже на какую-то встречу перед свадьбой? По крайней мере не покажется ли так графине де Морсер, особенно если барон Данглар окажет мне честь привезти с собой свою дочь? Графиня может тогда меня возненавидеть, а я ни в коем случае не желал бы этого; наоборот – и прошу вас при случае ее в этом заверить, – я очень дорожу ее хорошим мнением обо мне.
– Поверьте, граф, – отвечал Морсер, – я вам очень признателен за вашу откровенность и согласен не присутствовать на вашем обеде. Вы говорите, что дорожите мнением моей матери, – так ведь она прекрасно к вам относится.
– Вы так думаете? – с большим интересом спросил Монте-Кристо.
– Я в этом убежден. После того как вы у нас были, мы целый час о вас беседовали; но вернемся к нашему разговору. Так вот, если бы моя мать узнала о вашем внимании по отношению к ней – а я возьму на себя смелость ей об этом рассказать, – я уверен, она была бы вам чрезвычайно признательна. Правда, отец пришел бы в ярость.
Граф рассмеялся.
– Ну вот, – сказал он Альберу, – теперь вы знаете, как обстоит дело. Кстати, не только ваш отец будет взбешен: господин и госпожа Данглар будут смотреть на меня, как на крайне невоспитанного человека. Они знают, что мы видимся с вами запросто, что в Париже вы мой самый старый знакомый, и вдруг вас не будет у меня на обеде; они меня спросят, почему я вас не пригласил. Попытайтесь по крайней мере заручиться заранее сколько-нибудь правдоподобным приглашением и предупредите меня об этом запиской. Вы же знаете, для банкиров только письменные доказательства имеют значение.
– Я сделаю лучше, граф, – сказал Альбер. – Моя мать хочет поехать куда-нибудь подышать морским воздухом. На какой день назначен ваш обед?
– На субботу.
– Прекрасно. Сегодня у нас вторник. Мы уедем завтра вечером, а послезавтра будем в Трепоре. Знаете, граф, это страшно мило с вашей стороны, что вы позволяете людям не стесняться.
– Право, вы меня переоцениваете; мне просто хочется быть вам приятным.
– Когда вы разослали ваши приглашения?
– Сегодня.
– Отлично! Я сейчас же отправлюсь к Данглару и сообщу ему, что мы с матерью завтра покидаем Париж. Я с вами не виделся, следовательно, ничего не знаю о вашем обеде.
– Опомнитесь! А Дебрэ, который только что видел вас у меня!
– Да, правда.
– Напротив, я вас видел и здесь же, без всякой официальности, пригласил, а вы мне чистосердечно ответили, что не можете быть моим гостем, потому что уезжаете в Трепор.
– Ну вот, так и решим. Но, может быть, вы навестите мою мать до ее отъезда?
– До ее отъезда это довольно трудно сделать; кроме того, я помешаю вашим сборам.
– Ну так сделайте еще лучше! До сих пор вы были только очаровательным человеком, заслужите наше обожание.
– Что я должен сделать, чтобы достичь этого совершенства?
– Что вы должны сделать?
– Да, я хочу знать.
– Вы сегодня, кажется, свободны; поедем к нам обедать; мы будем совсем одни, вы, матушка и я. Вы видели графиню только мельком; теперь вы познакомитесь с ней ближе. Это удивительная женщина, и я жалею только о том, что на свете не существует второй такой же, но моложе лет на двадцать; клянусь, что очень скоро, кроме графини де Морсер, появилась бы еще и виконтесса де Морсер. Моего отца вы не увидите; у него сегодня комиссия, и он обедает у референдария. Поедем поговорим о путешествиях. Вы видели весь мир – расскажите нам о своих приключениях, расскажите историю той красавицы албанки, которая была с вами в Опере и которую вы называете вашей невольницей, а обращаетесь с ней, как с принцессой. Мы будем говорить, по-итальянски, по-испански. Да соглашайтесь же! Графиня будет вам признательна.
– Я вам очень благодарен, – отвечал граф, – предложение ваше как нельзя более лестно для меня, и я очень сожалею, что не могу его принять. Вы напрасно думаете, что я свободен: у меня, напротив, чрезвычайно важное свидание.
– Берегитесь, вы только что научили меня, как можно избавиться от неприятного обеда. Мне нужны доказательства. Я, к счастью, не банкир, как Данглар, но предупреждаю вас: я так же недоверчив, как и он.
– Так я дам вам доказательства, – сказал граф.
И он позвонил.
– Однако вы уже второй раз отказываетесь пообедать у моей матери, граф, – сказал Морсер. – Видимо, у вас есть на то основания.
Монте-Кристо вздрогнул.
– Я надеюсь, что вы этого не думаете, – сказал он, – кстати, вот идет мое доказательство.
Вошел Батистен и остановился у двери.
– Ведь я не был предупрежден о вашем посещении, не так ли?
– Как сказать! Вы такой необыкновенный человек, что я не поручусь.
– Во всяком случае, я не мог предвидеть, что вы пригласите меня обедать.
– Ну, это, пожалуй, верно.
– Прекрасно. Послушайте, Батистен, что я вам сказал сегодня утром, когда позвал к себе в кабинет?
– Не принимать никого, кто приедет к вашему сиятельству после пяти часов.
– А затем?
– Но, граф… – начал Альбер.
– Нет, нет, я во что бы то ни стало хочу избавиться от той таинственной репутации, которую вы мне создали, дорогой виконт. Слишком тягостно всегда изображать Манфреда. Я хочу жить на виду у всех. Затем?.. Продолжайте, Батистен.
– Затем принять только господина майора Бартоломео Кавальканти с сыном.
– Вы слышите: майора Бартоломео Кавальканти, отпрыска одного из древнейших родов Италии, генеалогией которого соблаговолил заняться сам Данте… как вы помните, а может быть, и не помните, в десятой песне «Ада»; и, кроме того, его сына, очень милого молодого человека ваших лет, виконт, и носящего тот же титул; он вступает в парижское общество, опираясь на миллионы своего отца. Майор приведет ко мне сегодня своего сына – контино, как говорят у нас в Италии. Он мне его поручает. Я буду направлять его, если он того стоит. Вы поможете мне, хорошо?
– Разумеется! Так этот майор Кавальканти – ваш старый друг? – спросил Альбер.
– Ничуть; это очень достойный господин, очень вежливый, очень скромный, очень тактичный, таких в Италии великое множество, это потомки захиревших старинных родов. Я несколько раз встречался с ним и во Флоренции, и в Болонье, и в Лукке, и он известил меня о своем приезде сюда. Дорожные знакомые – очень требовательные люди: они повсюду ждут от вас того дружелюбного отношения, которое вы к ним однажды случайно проявили, как будто у культурного человека, который умеет со всяким провести приятный час, не бывает скрытых побуждений! Добрейший майор Кавальканти собирается снова взглянуть на Париж, который он видел только проездом, во времена Империи, отправляясь замерзать в Москву. Я угощу его хорошим обедом; он мне поручит своего сына, я пообещаю присмотреть за ним и предоставлю ему развлекаться, как ему вздумается; таким образом, мы будем квиты.
– Чудесно! – сказал Альбер. – Я вижу, вы неоценимый наставник. Итак, до свидания; мы вернемся в воскресенье. Кстати, я получил письмо от Франца.
– Вот как! – сказал Монте-Кристо. – Он по-прежнему доволен Италией?
– Мне кажется, да; но он жалеет о вашем отсутствии… Он говорит, что вы были солнцем Рима и что без вас там пасмурно. Я даже не поручусь, не утверждает ли он, что там идет дождь.
– Значит, ваш друг изменил свое мнение обо мне?
– Напротив, он продолжает утверждать, что вы прежде всего – существо фантастическое; поэтому он и жалеет о вашем отсутствии.
– Очень приятный человек! – сказал Монте-Кристо. – Я почувствовал к нему живейшую симпатию в первый же вечер нашего знакомства, когда он был занят поисками ужина и любезно согласился поужинать со мной. Если не ошибаюсь, он сын генерала д‘Эпине?
– Совершенно верно.
– Того самого, которого так подло убили в тысяча восемьсот пятнадцатом году?
– Да, бонапартисты.
– Вот-вот! Право, он мне очень нравится. Не собираются ли женить и его?
– Да, он женится на мадемуазель де Вильфор.
– Это решено?
– Так же, как моя женитьба на мадемуазель Данглар, – смеясь, ответил Альбер.
– Вы смеетесь?..
– Да.
– Почему?
– Потому что мне кажется, что в этом браке столько же обоюдной симпатии, как в моем с мадемуазель Данглар. Но, право, граф, мы с вами болтаем о женщинах, совсем как женщины болтают о мужчинах; это непростительно!
Альбер встал.
– Вы уже уходите?
– Это мило! Уже два часа я вам надоедаю, и вы настолько любезны, что спрашиваете меня, ухожу ли я. Поистине, граф, вы самый вежливый человек на свете! А как вышколены ваши слуги! Особенно Батистен. Я никогда не мог заполучить такого. У меня они всегда как будто подражают лакеям из Французского театра, которые именно потому, что им надо произнести одно только слово, всякий раз подходят для этого к самой рампе. Так что, если вы захотите расстаться с Батистеном, уступите его мне.
– Это решено, виконт.
– Подождите, это еще не все. Передайте, пожалуйста, мой привет вашему скромному приезжему из Лукки, синьору Кавальканти деи Кавальканти, и если бы оказалось, что он не прочь женить своего сына, постарайтесь найти ему жену, очень богатую, очень родовитую, хотя бы по женской линии, и баронессу по отцу. Я вам в этом помогу.
– Однако, – воскликнул Монте-Кристо, – неужели дело обстоит так?
– Да.
– Не зарекайтесь, мало ли что может случиться.
– Ах, граф, – воскликнул Морсер, – какую бы вы мне оказали услугу! Я на сто раз сильнее полюбил бы вас, если бы благодаря вам остался холостым, хотя бы еще десять лет!
– Все возможно, – серьезно ответил Монте-Кристо.
И, простившись с Альбером, он вернулся к себе и три раза позвонил.
Вошел Бертуччо.
– Бертуччо, – сказал он, – имейте в виду, что я в субботу принимаю гостей на моей вилле в Отейле.
Бертуччо слегка вздрогнул.
– Слушаю, ваше сиятельство, – сказал он.
– Вы мне необходимы, чтобы все как следует устроить, – продолжал граф. – Это прекрасный дом, или, во всяком случае, он может стать прекрасным.
– Для этого его надо целиком обновить, ваше сиятельство; обивка стен очень выцвела.
– Тогда перемените ее всюду, кроме спальни, обитой красным штофом; ее оставьте точно в таком же виде, как она есть.
Бертуччо поклонился.
– Точно так же ничего не трогайте в саду; зато со двором делайте все что хотите; мне было бы даже приятно, если бы он стал неузнаваем.
– Я сделаю все, что могу, чтобы угодить вашему сиятельству, но я был бы спокойнее, если бы ваше сиятельство соблаговолили дать мне указания относительно обеда.
– Право, дорогой Бертуччо, – сказал граф, – я нахожу, что с тех пор, как мы в Париже, вы не в своей тарелке, вы полны сомнений; разве вы разучились понимать меня?
– Но, может быть, ваше сиятельство, хотя бы сообщите мне, кого вы приглашаете?
– Я еще и сам не знаю, и вам тоже незачем знать. Лукулл обедает у Лукулла, вот и все.
Бертуччо поклонился и вышел.
Ни граф, ни Батистен не лгали, сообщая Альберу о визите луккского майора, из-за которого Монте-Кристо отклонил приглашение на обед.
Только что пробило семь часов, и прошло уже два часа с тех пор, как Бертуччо, исполняя приказание графа, уехал в Отейль, когда у ворот остановился извозчик, и словно сконфуженный, немедленно отъехал, высадив человека лет пятидесяти двух, облаченного в один из тех зеленых сюртуков с черными шнурами, которые, по-видимому, никогда не переведутся в Европе. На приехавшем были также широкие синие суконные панталоны, высокие, еще довольно новые, хоть и несколько тусклые сапоги на слишком, пожалуй, толстой подошве, замшевые перчатки, шляпа, напоминающая головной убор жандарма, и черный воротник с белой выпушкой, который можно было бы принять за железный ошейник, если бы владелец не носил его по доброй воле. Личность в таком живописном костюме позвонила у калитки, осведомилась, живет ли в доме № 30 по авеню Елисейских полей граф Монте-Кристо, и, после утвердительного ответа привратника, вошла в калитку, закрыла ее за собой и направилась к крыльцу.
Батистен, заранее получивший подробное описание внешности посетителя и ожидавший его в вестибюле, узнал его по маленькой острой голове, седеющим волосам и густым белым усам, – и не успел тот назвать себя расторопному камердинеру, как уже о его прибытии было доложено Монте-Кристо.
Чужестранца ввели в самую скромную из гостиных. Граф уже ожидал его там и, улыбаясь, пошел ему навстречу.
– А, любезный майор, – сказал он, – добро пожаловать. Я вас ждал.
– Неужели? – спросил приезжий из Лукки. – Ваше сиятельство меня ждали?
– Да, я был предупрежден, что вы явитесь ко мне сегодня в семь часов.
– Что я к вам явлюсь? Предупреждены?
– Вот именно.
– Тем лучше; по правде говоря, я боялся, что забудут принять эту предосторожность.
– Какую?
– Предупредить вас.
– О нет!
– Но вы уверены, что не ошибаетесь?
– Уверен.
– Ваше сиятельство сегодня в семь часов ждали именно меня?
– Именно вас. Впрочем, мы можем проверить.
– Нет, если вы меня ждали, – сказал приезжий из Лукки, – тогда не стоит.
– Но почему же? – возразил Монте-Кристо.
Приезжий из Лукки, казалось, слегка встревожился.
– Послушайте, – сказал Монте-Кристо, – ведь вы маркиз Бартоломео Кавальканти?
– Бартоломео Кавальканти, – обрадованно повторил приезжий из Лукки, – совершенно верно.
– Отставной майор австрийской армии?
– Разве я был майором? – робко осведомился старый воин.
– Да, – сказал Монте-Кристо, – вы были майором. Так называют во Франции тот чин, который вы носили в Италии.
– Хорошо, – ответил приезжий из Лукки, – мне-то, вы понимаете, безразлично…
– Впрочем, вы приехали сюда не по собственному побуждению, – продолжал Монте-Кристо.
– Ну еще бы!
– Вас направили ко мне?
– Да.
– Добрейший аббат Бузони?
– Да, да, – радостно воскликнул майор.
– И вы привезли с собой письмо?
– Вот оно.
– Ну, вот видите! Давайте сюда!
И Монте-Кристо взял письмо, распечатал его и прочел. Майор смотрел на графа выпученными, удивленными глазами; взгляд его с любопытством окидывал комнату, но неизменно возвращался к ее владельцу.
– Так оно и есть… аббат пишет… «майор Кавальканти, знатный луккский патриций, потомок флорентийских Кавальканти, – продолжал, пробегая глазами письмо, Монте-Кристо, – обладающий годовым доходом в полмиллиона…»
Монте-Кристо поднял глаза от письма и отвесил поклон.
– Полмиллиона! – сказал он. – Черт возьми, дорогой господин Кавальканти!
– Разве там написано полмиллиона? – спросил приезжий из Лукки.
– Черным по белому: так оно, несомненно, и есть; аббат Бузони лучше, чем кто бы то ни было, осведомлен о всех крупных состояниях в Европе.
– Что ж, пусть будет полмиллиона, – сказал приезжий из Лукки, – но, честное слово, я не думал, что цифра будет так велика.
– Потому что ваш управляющий вас обкрадывает; что поделаешь, дорогой господин Кавальканти, это наш общий удел!
– Вы открыли мне глаза, – серьезно заметил приезжий из Лукки, – придется прогнать негодяя.
Монте-Кристо продолжал:
– «Для полного счастья ему недостает только одного».
– Боже мой, да! Только одного! – сказал со вздохом приезжий из Лукки.
– «Найти обожаемого сына».
– Обожаемого сына!
– «Похищенного в детстве врагом его благородной семьи или цыганами».
– В пятилетнем возрасте, сударь! – сказал с тяжким вздохом приезжий из Лукки, возводя глаза к небу.
– Несчастный отец! – сказал Монте-Кристо. Потом продолжал читать: – «Я вернул ему надежду, я вернул ему жизнь, граф, сообщив, что вы можете помочь ему найти сына, которого он тщетно ищет вот уже пятнадцать лет».
Приезжий из Лукки взглянул на Монте-Кристо с каким-то смутным беспокойством.
– Я могу это сделать, – ответил Монте-Кристо.
Майор выпрямился.
– А, – сказал он, – значит, все в письме оказалось правдой?
– Неужели вы сомневались в этом, дорогой господин Бартоломео?
– Нет, нет, ни одной минуты! Что вы! Такой серьезный человек, в духовном сане, как аббат Бузони, не позволил бы себе подобной шутки, но вы еще не все прочли, ваше сиятельство.
– Ах да, – сказал Монте-Кристо, – имеется еще приписка.
– Да… – повторил приезжий из Лукки, – приписка…
– «Чтобы не затруднять майора Кавальканти переводом денег из одного банка в другой, я посылаю ему на путевые расходы чек на две тысячи франков и перевожу на него сумму в сорок восемь тысяч франков, которую вы оставались мне должны».
Майор с видимой тревогой следил за чтением этой приписки.
– Так, – сказал граф.
– Он сказал мне, – пробормотал приезжий из Лукки. – Так что… граф… – продолжал он.
– Так что? – спросил Монте-Кристо.
– Так что приписка…
– Что приписка?..
– Принята вами так же благосклонно, как и все письмо?
– Разумеется. У нас свои счеты с аббатом Бузони; я в точности не помню, должен ли я ему именно сорок восемь тысяч ливров, но несколько лишних ассигнаций в ту или другую сторону нас не обеспокоят. А что, вы придавали большое значение этой приписке, дорогой господин Кавальканти?
– Должен вам признаться, – отвечал приезжий из Лукки, – что, вполне доверяя подписи аббата Бузони, я не запасся другими деньгами; так что, если бы мои надежды на эту сумму не оправдались, я оказался бы в Париже в очень затруднительном положении.
– Полно, разве такой человек, как вы, может где-либо попасть в затруднительное положение? – сказал Монте-Кристо.
– Но если никого не знаешь… – заметил приезжий из Лукки.
– Зато вас все знают.
– Да, меня знают, так что…
– Я вас слушаю, дорогой господин Кавальканти.
– Так что вы вручите мне эти сорок восемь тысяч ливров?
– По первому вашему требованию.
Майор вытаращил глаза от изумления.
– Да присядьте же, пожалуйста, – сказал Монте-Кристо, – право, я не знаю, что со мной… Я держу вас на ногах уже четверть часа.
– Помилуйте!
Майор придвинул кресло и сел.
– Разрешите что-нибудь предложить вам, – сказал граф, – рюмку хереса, портвейна, аликанте?
– Аликанте, если позволите; это мое любимое вино.
– У меня найдется отличное. И кусочек бисквита, не правда ли?
– И кусочек бисквита, раз уж вы настаиваете.
Монте-Кристо позвонил. Явился Батистен.
Граф подошел к нему.
– Ну что?.. – тихо спросил он.
– Молодой человек уже здесь, – ответил так же тихо камердинер.
– Отлично; куда вы его провели?
– В голубую гостиную, как велели ваше сиятельство.
– Превосходно. Подайте бутылку аликанте и бисквиты.
Батистен вышел.
– Право, сударь, – заметил приезжий из Лукки, – я очень смущен, что доставляю вам столько хлопот.
– Ну что вы! – сказал Монте-Кристо.
Батистен вернулся, неся вино, рюмки и бисквиты.
Граф наполнил одну рюмку, а в другую налил только несколько капель того жидкого рубина, который заключала в себе бутылка, вся покрытая паутиной и прочими признаками, красноречивее свидетельствующими о возрасте вина, чем морщины о годах человека.
Майор не ошибся в выборе: он взял полную рюмку и бисквит.
Граф приказал Батистену поставить поднос рядом с гостем, который сначала едва пригубил вино, потом сделал одобрительную гримасу и осторожно обмакнул в рюмку бисквит.
– Итак, сударь, – сказал Монте-Кристо, – вы жили в Лукке, были богатым человеком, благородного происхождения, пользовались всеобщим уважением, у вас было все, чтобы быть счастливым?
– Все, ваше сиятельство, – отвечал майор, поглощая бисквит, – решительно все.
– И для полного счастья вам недоставало только одного?
– Только одного, – ответил приезжий из Лукки.
– Найти вашего сына?
– Ах, – сказал почтенный майор, беря второй бисквит, – этого мне очень не хватало.
Он поднял глаза к небу и сделал попытку вздохнуть.
– Теперь скажите, дорогой господин Кавальканти, – сказал Монте-Кристо, – что это за сын, о котором вы так тоскуете? Ведь мне говорили, что вы холостяк.
– Все это думали, – отвечал майор, – и я сам…
– Да, – продолжал Монте-Кристо, – и вы сами не опровергали этого слуха. Грех юности, который вы хотели скрыть.
Приезжий из Лукки выпрямился в своем кресле, принял самый спокойный и почтенный вид и при этом скромно опустил глаза – не то для того, чтобы чувствовать себя увереннее, не то, чтобы помочь своему воображению; в то же время он исподлобья поглядывал на графа, чья застывшая на губах улыбка свидетельствовала все о том же доброжелательном любопытстве.
– Да, сударь, – сказал он, – я хотел скрыть эту ошибку.
– Не ради себя, – сказал Монте-Кристо, – мужчинам это не ставится в вину.
– Нет, разумеется, не ради себя, – сказал майор, с улыбкой качая головой.
– Но ради его матери, – сказал граф.
– Ради его матери! – воскликнул приезжий из Лукки, принимаясь за третий бисквит. – Ради его бедной матери!
– Да пейте же, пожалуйста, дорогой господин Кавальканти, – сказал Монте-Кристо, наливая гостю вторую рюмку аликанте. – Волнение душит вас.
– Ради его бедной матери! – прошептал приезжий из Лукки, пытаясь силой воли воздействовать на слезную железу, дабы увлажнить глаза притворной слезой.
– Она принадлежала, насколько я помню, к одному из знатнейших семейств в Италии?
– Патрицианка из Фьезоле, граф!
– И ее звали?..
– Вы желаете знать ее имя?
– Бог мой, – сказал Монте-Кристо, – можете не говорить; оно мне известно.
– Вашему сиятельству известно все, – сказал с поклоном приезжий из Лукки.
– Олива Корсинари, не правда ли?
– Олива Корсинари!
– Маркиза?
– Маркиза!
– И, несмотря на противодействие семьи, вам в конце концов удалось жениться на ней?
– В конце концов удалось.
– И вы привезли с собой все необходимые документы? – продолжал Монте-Кристо.
– Какие документы? – спросил приезжий из Лукки.
– Да ваше брачное свидетельство и метрику сына.
– Метрику сына?
– Метрику Андреа Кавальканти, вашего сына; разве его зовут не Андреа?
– Кажется, да, – сказал приезжий из Лукки.
– То есть как это кажется?
– Видите, я не смею этого утверждать, он так давно исчез.
– Вы правы, – сказал Монте-Кристо. – Но документы у вас с собой?
– Граф, я должен вам с прискорбием заявить, что, не будучи предупрежден о необходимости запастись этими документами, я не позаботился взять их с собою.
– Черт возьми! – сказал Монте-Кристо.
– Разве они так нужны?
– Необходимы!
Приезжий из Лукки почесал лоб.
– A, per Вассо! – сказал он. – Необходимы!
– Разумеется, а вдруг здесь возникнут какие-нибудь сомнения в том, действителен ли ваш брак, законно ли рождение вашего сына?
– Вы правы, могут возникнуть сомнения.
– Вашему сыну это было бы крайне неприятно.
– Это было бы для него роковым ударом.
– Из-за этого он может потерять великолепную невесту.
– О, peccato![47]
– Во Франции, понимаете ли, на это смотрят строго; здесь нельзя, как в Италии, пойти к священнику и заявить: «Мы любим друг друга, повенчайте нас». Во Франции установлен гражданский брак, а для совершения гражданского брака нужны документы, удостоверяющие личность.
– Вот беда, у меня нет этих документов.
– Хорошо, что они есть у меня, – сказал Монте-Кристо.
– У вас?
– Да.
– Они у вас есть?
– Есть.
– Вот уж действительно, – сказал приезжий из Лукки, который, видя, что отсутствие бумаг лишает его путешествие всякого смысла, испугался, как бы это упущение не вызвало затруднений в вопросе о сорока восьми тысячах, – вот уж действительно это большое счастье. Да, – продолжал он, – это большое счастье: ведь я об этом и не подумал.
– Еще бы, охотно вам верю; обо всем не подумаешь. Но на ваше счастье, аббат Бузони об этом подумал.
– Уж этот милый аббат!
– Предусмотрительный человек.
– Замечательный человек, – сказал приезжий из Лукки, – и он вам переслал их?
– Вот они.
Приезжий из Лукки в знак восхищения молитвенно сложил руки.
– Вы венчались с Оливой Корсинари в церкви Святого Павла в Монте-Каттини; вот удостоверение священника.
– Да, действительно, вот оно, – сказал майор, с удивлением разглядывая бумагу.
– А вот свидетельство о крещении Андреа Кавальканти, выданное священником в Саравецце.
– Все в порядке, – сказал майор.
– В таком случае возьмите эти бумаги, мне они не нужны; передайте их вашему сыну, у него они будут в сохранности.
– Еще бы!.. Если бы он их потерял…
– Да? Если бы он их потерял? – спросил Монте-Кристо.
– Ну, пришлось бы писать туда, – сказал приезжий из Лукки, – и очень долго доставать новые.
– Да, это было бы трудно, – сказал Монте-Кристо.
– Почти невозможно, – ответил приезжий из Лукки.
– Я очень рад, что вы понимаете ценность этих документов.
– Я считаю, что они просто неоценимы.
– Теперь, – сказал Монте-Кристо, – что касается матери молодого человека…
– Что касается матери молодого человека… – с беспокойством повторил майор.
– Что касается маркизы Корсинари…
– Боже мой! – сказал приезжий из Лукки, под ногами которого вырастали все новые препятствия, – неужели она может понадобиться?
– Нет, – сказал Монте-Кристо. – Впрочем, ведь она…
– Да, да… она…
– Отдала дань природе…
– Увы, да, – подхватил приезжий из Лукки.
– Я это знал, – продолжал Монте-Кристо, – уже десять лет, как она умерла.
– И я все еще оплакиваю ее смерть, – сказал приезжий из Лукки, вытаскивая из кармана клетчатый платок и вытирая сначала левый глаз, а затем правый.
– Что поделаешь, – сказал Монте-Кристо, – все мы смертны. Теперь вы понимаете, дорогой господин Кавальканти, что во Франции не к чему говорить о том, что вы были пятнадцать лет в разлуке с сыном. Все эти истории с цыганами, которые крадут детей, у нас не в моде. Он у вас воспитывался в провинциальном коллеже, а теперь вы желаете, чтобы он завершил свое образование в парижском свете. Поэтому вы и покинули Виа-Реджо, где вы жили после смерти вашей жены. Этого будет вполне достаточно.
– Вы так полагаете?
– Конечно.
– Тогда все прекрасно.
– Если бы откуда-нибудь возникли слухи об этой разлуке…
– Что же я тогда скажу?
– Что вероломный воспитатель, продавшийся врагам вашей семьи…
– То есть этим Корсинари?
– Конечно… похитил ребенка, чтобы ваш род угас.
– Правильно, ведь он единственный сын.
– А теперь, когда мы обо всем сговорились, когда вы освежили ваши воспоминания и они уже вас не подведут, вы, надеюсь, догадываетесь, что я приготовил вам сюрприз?
– Приятный? – спросил приезжий из Лукки.
– Я вижу, – сказал Монте-Кристо, – что нельзя обмануть глаз и сердце отца.
– Гм! – пробормотал майор.
– Кто-нибудь уже проговорился вам или, вернее, вы догадались, что он здесь?
– Кто здесь?
– Ваше дитя, ваш сын, ваш Андреа.
– Я догадался, – ответил приезжий из Лукки с полным хладнокровием. – Так он здесь?
– Здесь, рядом, – сказал Монте-Кристо, – когда мой камердинер приходил сюда, он доложил мне о нем.
– Превосходно! Превосходно! – сказал майор, расправляя при каждом возгласе петлицы своей венгерки.
– Дорогой господин Кавальканти, – сказал Монте-Кристо, – ваше волнение мне понятно. Надо дать вам время прийти в себя; кроме того, я хотел бы приготовить к этой счастливой встрече и молодого человека, который, я полагаю, обуреваем таким же нетерпением, как и вы.
– Не сомневаюсь, – сказал Кавальканти.
– Ну так вот, через каких-нибудь четверть часа мы предстанем перед вами.
– Так вы приведете его ко мне? Вы так добры, что хотите сами мне его представить?
– Нет, я не хочу становиться между отцом и сыном; но не беспокойтесь: даже если бы голос крови безмолвствовал, вы не сможете ошибиться: он войдет в эту дверь. Это красивый молодой человек, белокурый, пожалуй, даже слишком белокурый, с приятными манерами; впрочем, вы сами увидите.
– Кстати, – сказал майор, – я, знаете ли, взял с собой только две тысячи франков, которые я получил через посредство добрейшего аббата Бузони. Часть из них я потратил на дорогу, и…
– И вам нужны деньги… это вполне естественно, дорогой господин Кавальканти. Вот вам для ровного счета восемь тысячефранковых билетов.
Глаза майора засверкали, как карбункулы.
– Значит, за мной еще сорок тысяч франков, – сказал Монте-Кристо.
– Может быть, ваше сиятельство желает получить расписку? – спросил майор, пряча деньги во внутренний карман своей венгерки.
– Зачем? – сказал граф.
– Да как оправдательный документ при ваших расчетах с аббатом Бузони.
– Вы дадите мне общую расписку, когда получите остальные сорок тысяч франков. Между честными людьми эти предосторожности излишни.
– Да, верно, между честными людьми, – сказал майор.
– Еще одно слово, маркиз.
– К вашим услугам.
– Вы разрешите мне дать вам небольшой совет?
– Еще бы! Прошу вас!
– Было бы неплохо, если бы вы расстались с этим сюртуком.
– В самом деле? – сказал майор, не без самодовольства оглядывая свое одеяние.
– Да, такие еще носят в Виа-Реджо, но в Париже, несмотря на всю свою элегантность, этот костюм уже давно вышел из моды.
– Это досадно, – сказал приезжий из Лукки.
– Ну, если он вам так нравится, вы его опять наденете при отъезде.
– Но что же я буду носить?
– То, что найдется у вас в чемоданах.
– Как в чемоданах? У меня с собой только дорожный мешок.
– При вас, разумеется. Какой смысл затруднять себя лишними вещами? К тому же старый воин любит ходить налегке.
– Вот потому-то…
– Но вы человек предусмотрительный и отправили свои вещи вперед. Они вчера прибыли в гостиницу Принцев, на улице Ришелье, где вы заказали себе помещение.
– Значит, в чемоданах?..
– Я полагаю, вы распорядились, чтобы ваш камердинер уложил в них все необходимое: штатское платье, мундиры. В особо торжественных случаях надевайте мундир, это очень эффектно. Не забывайте ордена. Во Франции над ними посмеиваются, но все-таки носят.
– Прекрасно, прекрасно, прекрасно! – сказал майор, все более и более изумляясь.
– А теперь, – сказал Монте-Кристо, – когда ваше сердце закалено для глубоких волнений, приготовьтесь, господин Кавальканти, увидеть вашего сына Андреа.
И, с обворожительной улыбкой поклонившись восхищенному майору, Монте-Кристо исчез за портьерой.
Граф Монте-Кристо вошел в гостиную, которую Батистен назвал голубой; там его уже ждал молодой человек, довольно изящно одетый, которого за полчаса до этого подвез к воротам особняка наемный кабриолет.
Батистен без труда узнал его: это был именно тот высокий молодой человек со светлыми волосами, рыжеватой бородкой и черными глазами, с ослепительно белой кожей, чью внешность Батистену описал его хозяин. В ту минуту, когда граф вошел в гостиную, молодой человек, небрежно развалясь на софе, рассеянно постукивал по башмаку тросточкой с золотым набалдашником.
Заметив входящего Монте-Кристо, он быстро поднялся.
– Граф Монте-Кристо? – спросил он.
– Да, – ответил тот, – и я, по-видимому, имею честь говорить с виконтом Андреа Кавальканти?
– С виконтом Андреа Кавальканти, – повторил молодой человек, непринужденно кланяясь.
– У вас должно быть адресованное мне письмо? – спросил Монте-Кристо.
– Я не упомянул о нем из-за подписи, она показалась мне довольно странной.
– Синдбад-мореход, не правда ли?
– Совершенно верно. А так как я никогда не слышал о другом Синдбаде-мореходе, кроме того, который описан в «Тысяче и одной ночи»…
– Так это один из его потомков, мой приятель, богатейший человек, англичанин, более чем оригинал, почти сумасшедший; его настоящее имя лорд Уилмор.
– А, теперь мне все понятно, – сказал Андреа. – Тогда все чудесно складывается. Это тот самый англичанин, с которым я познакомился… в… да, отлично… Граф, я к вашим услугам.
– Если то, что я имею честь слышать от вас, соответствует истине, – возразил с улыбкой граф, – то, надеюсь, вы не откажетесь сообщить мне некоторые подробности о себе и о своих родных.
– Охотно, граф, – отвечал молодой человек с легкостью, свидетельствовавшей о его хорошей памяти. – Я, как вы сами сказали, виконт Андреа Кавальканти, сын майора Бартоломео Кавальканти, потомок тех Кавальканти, что записаны в золотую книгу Флоренции. Наша семья до сих пор очень состоятельна, так как мой отец обладает полумиллионом годового дохода, но испытала много несчастий; я сам, когда мне было лет пять или шесть, был похищен предателем-гувернером и целых пятнадцать лет не видел своего родителя. С тех пор как я стал взрослым, с тех пор как я свободен и завишу только от себя, я разыскиваю его, но тщетно. И вот это письмо вашего друга Синдбада извещает меня, что он в Париже и разрешает мне обратиться к вам, чтобы узнать о нем.
– В самом деле, все, что вы рассказываете, чрезвычайно интересно, – сказал граф, глядя с мрачным удовольствием на развязного молодого человека, отмеченного какой-то сатанинской красотой. – Вы прекрасно сделали, что последовали совету моего друга Синдбада, потому что ваш отец здесь и разыскивает вас.
Граф, с той самой минуты как вошел в гостиную, не сводил глаз с молодого человека; он восхищался уверенностью его взгляда и твердостью его голоса, но при столь естественных словах, как: «Ваш отец здесь и разыскивает вас», Андреа подскочил и воскликнул:
– Мой отец! Мой отец здесь!
– Разумеется, – отвечал Монте-Кристо, – ваш отец майор Бартоломео Кавальканти.
Ужас, написанный на лице молодого человека, мгновенно исчез.
– Да, правда, – сказал он, – майор Бартоломео Кавальканти. Так вы говорите, граф, что мой дорогой отец здесь?
– Да, сударь. Мало того, я только что с ним разговаривал; все, что он мне рассказал о своем любимом сыне, давно потерянном, меня очень растрогало, поистине его страдания, его опасения, его надежды могли бы составить трогательную поэму. И вот однажды его уведомили, что похитители его сына предлагают возвратить его или сообщить, где он находится, за довольно значительную сумму. Но ничто не могло остановить любящего отца; эта сумма была им отослана на пьемонтскую границу, и вместе с ней визированный паспорт для Италии. Вы, кажется, были в то время на юге Франции?
– Да, граф, – отвечал с несколько смущенным видом Андреа, – да, я был на юге Франции.
– Вас в Ницце должен был ожидать экипаж?
– Совершенно верно: он доставил меня из Ниццы в Геную; из Генуи в Турин, из Турина в Шамбери, из Шамбери в Пон-де-Бовуазен, из Пон-де-Бовуазена в Париж.
– Превосходно! Он все время надеялся встретить вас в пути, так как ехал той же дорогой, вот почему и для вас был намечен такой маршрут.
– Но, – заметил Андреа, – если бы мой дорогой отец меня и встретил, я сомневаюсь, чтобы он меня узнал; я несколько изменился, с тех пор как мы потеряли друг друга из виду.
– А голос крови! – сказал Монте-Кристо.
– Да, верно, – ответил молодой человек, – я не подумал о голосе крови!
– Одно только беспокоит маркиза Кавальканти, – продолжал Монте-Кристо, – а именно: что вы делали, пока были в разлуке с ним? как обращались с вами ваши угнетатели? относились ли к вам с тем уважением, которого требовало ваше происхождение? не потускнели ли вследствие ваших нравственных страданий, в сто раз более тяжелых, чем страдания физические, дарования, которыми так щедро наделила вас природа, и считаете ли вы себя в состоянии снова занять то высокое положение, на которое вы имеете право?
– Я надеюсь, сударь, – растерянно пробормотал молодой человек, – что никакое ложное донесение…
– Что вы! Я в первый раз услышал про вас от моего друга Уилмора, филантропа. Он мне сказал, что нашел вас в затруднительном положении, не знаю каком; я не стал спрашивать – я не любопытен. Раз он проявил к вам сочувствие, значит, в вас было что-то, достойное участия. Он сказал, что хочет вернуть вам то положение в свете, которого вы лишились, что он будет разыскивать вашего отца и найдет его; он принялся его разыскивать и, очевидно, нашел, потому что отец ваш здесь: наконец, вчера он предупредил меня о вашем прибытии в дал мне кое-какие указания, касающиеся вашего имущества, – вот и все. Я знаю, что мой друг Уилмор большой оригинал, но так как в то же время он человек верный, богатый, как золотая россыпь, и, следовательно, имеет возможность оригинальничать, не опасаясь разорения, то я обещал следовать его указаниям. Теперь, сударь, я прошу вас, не обижайтесь на мой вопрос: так как я должен буду немного вам покровительствовать, я хотел бы знать, не сделали ли вас ваши несчастья – несчастья, в которых вы неповинны и которые ничуть не умаляют моего к вам уважения, – несколько чуждым тому обществу, в котором ваше состояние и ваше имя дают вам право занять такое видное положение?
– На этот счет будьте совершенно спокойны, сударь, – отвечал молодой человек, к которому, пока граф говорил, возвращался его апломб. – Похитители, по-видимому, намеревались, как они это и сделали, впоследствии продать меня ему; они рассчитали, что, для того чтобы извлечь из меня наибольшую пользу, им следует не умалять моей ценности, а, если возможно, даже увеличить ее. Поэтому я получил недурное образование, и эти похитители младенцев обращались со мной приблизительно так, как малоазийские рабовладельцы обращались с невольниками, делая из них ученых грамматиков, врачей и философов, чтобы подороже продать их.
Монте-Кристо удовлетворенно улыбнулся: по-видимому, он ожидал меньшего от Андреа Кавальканти.
– Впрочем, – продолжал Андреа, – если бы во мне и сказался некоторый недостаток воспитания, или, вернее, привычки к светскому обществу, я надеюсь, что ко мне будут снисходительны, принимая во внимание несчастья, сопровождавшие мое детство и юность.
– Ну что же, – небрежно сказал Монте-Кристо, – вы поступите, как вам будет угодно, виконт, – это ваше личное дело и только вас касается. Но поверьте, я бы не обмолвился на вашем месте ни словом обо всех этих приключениях; ваша жизнь похожа на роман, а свет, обожающий романы в желтой обложке, до странности недоверчиво относится к тем, которые жизнь переплетает в живую кожу, даже если она и позолоченная, как ваша. Вот на это затруднение я и позволю себе указать вам, виконт; не успеете вы рассказать кому-нибудь трогательную историю вашей жизни, как она уже обежит весь Париж в совершенно искаженном виде. Вам придется разыгрывать из себя Антони, а время таких Антони уже прошло. Быть может, вы вызовете любопытство, и это даст вам некоторый успех, но не всякому приятно быть мишенью для пересудов. Вам это может показаться утомительным.
– Я думаю, что вы правы, граф, – сказал Андреа, невольно бледнея под пристальным взглядом Монте-Кристо, – это серьезное неудобство.
– Ну, не следует и преувеличивать, – сказал Монте-Кристо, – желая избежать ошибки, можно сделать глупость. Нет, надо просто вести себя обдуманно, а для такого умного человека, как вы, это тем легче сделать, что совпадает с вашими интересами. Все темное, что может оказаться в вашем прошлом, надо опровергать доказательствами и свидетельством достойных друзей.
Андреа был, видимо, смущен.
– Я бы охотно был вашим поручителем, – продолжал Монте-Кристо, – но у меня привычка сомневаться в лучших друзьях и какая-то потребность возбуждать сомнения в других; так что я был бы не в своем амплуа, как говорят актеры, и рисковал бы быть освистанным, а это уже лишнее.
– Однако, граф, – решился возразить Андреа, – из уважения к лорду Уилмору, который вам меня рекомендовал…
– Да, разумеется, – сказал Монте-Кристо, – но лорд Уилмор не скрыл от меня, что вы провели несколько бурную молодость. Нет, нет, – заметил граф, уловив движение Андреа, – я от вас не требую исповеди; впрочем, для того и вызвали из Лукки вашего отца, чтобы вы ни в ком другом не нуждались. Вы его сейчас увидите; он суховат, держится немного неестественно, но это из-за мундира, и когда узнают, что он уже восемнадцать лет служит в австрийских войсках, с него не станут взыскивать: мы вообще нетребовательны к австрийцам. В конечном счете как отец он вполне приличен, уверяю вас.
– Вы меня успокаиваете, граф; я так давно разлучен с ним, что совсем его не помню.
– А кроме того, знаете, крупное состояние заставляет на многое смотреть снисходительно.
– Так мой отец действительно богат?
– Он миллионер… пятьсот тысяч ливров годового дохода.
– Значит, – с надеждой спросил молодой человек, – мое положение будет довольно… приятное?
– Чрезвычайно приятное, мой дорогой, он назначил вам по пятьдесят тысяч ливров в год на все время, пока вы будете жить в Париже.
– В таком случае я буду здесь жить всегда.
– Гм! Кто может ручаться за будущее, дорогой виконт? Человек предполагает, а бог располагает.
Андреа вздохнул.
– Но во всяком случае, – сказал он, – пока я в Париже и… пока обстоятельства не вынудят меня уехать, эти деньги, о которых вы упомянули, мне обеспечены?
– Разумеется.
– Моим отцом? – с беспокойством осведомился Андреа.
– Да, но под ручательством лорда Уилмора, который, по просьбе вашего отца, открыл вам ежемесячный кредит в пять тысяч франков у господина Данглара, одного из самых солидных парижских банкиров.
– А мой отец собирается долго пробыть в Париже?
– Только несколько дней, – отвечал Монте-Кристо. – Он не может оставить свою службу дольше, чем на две-три недели.
– Ах, милый отец! – сказал Андреа, явно обрадованный этим скорым отъездом.
– Поэтому, – сказал Монте-Кристо, делая вид, что не понял тона этих слов, – я не хочу больше оттягивать ни на минуту ваше свидание. Готовы ли вы обнять почтенного господина Кавальканти?
– Надеюсь, вы не сомневаетесь в этом?
– Ну так пройдите в эту гостиную, мой друг: там вы найдете своего отца, он вас ждет.
Андреа поклонился графу и прошел в гостиную.
Граф проводил его глазами и, когда он вышел, надавил пружину, скрытую в одной из картин, которая, выдвинувшись из рамы, образовала щель, позволявшую видеть все, что происходит в гостиной.
Андреа закрыл за собой дверь и подошел к майору, который встал, как только заслышал шаги.
– О, мой дорогой отец, – громко сказал Андреа, так чтобы граф мог его услышать из-за закрытой двери, – неужели это вы?
– Здравствуйте, мой милый сын, – серьезно произнес майор.
– Какое счастье вновь увидеться с вами после стольких лет разлуки, – сказал Андреа, бросая взгляд на дверь.
– Действительно, разлука была долгая.
– Обнимемся? – предложил Андреа.
– Извольте, мой сын, – ответил майор.
И они поцеловались, как целуются во Французском театре: приложившись щека к щеке.
– Итак, мы снова вместе! – сказал Андреа.
– Мы снова вместе, – повторил майор.
– Чтобы никогда больше не расставаться?
– Напротив, дорогой сын: ведь для вас, я думаю, Франция стала теперь вторым отечеством?
– Должен признаться, – сказал молодой человек, – что я был бы в отчаянии, если бы мне пришлось покинуть Париж.
– А я не мог бы жить вдали от Лукки. Так что я возвращаюсь в Италию при первой возможности.
– Но раньше, чем уехать, дорогой отец, вы, конечно, передадите мне документы, на основании которых я мог бы доказать свое происхождение?
– Само собой: ведь именно для этого я и приехал, и мне стоило таких трудов разыскать вас, чтобы передать их вам, что было бы немыслимо проделать это вторично. На это ушли бы последние дни моей жизни.
– И эти документы…
– Вот они.
Андреа жадно схватил брачное свидетельство своего отца и свою метрику и, развернув их с вполне естественным сыновним нетерпением, пробежал оба акта быстрым и привычным взглядом, свидетельствовавшим о немалой опытности, так же как о живейшем интересе.
Когда он кончил, лицо его засияло невыразимой радостью, и он со странной улыбкой взглянул на майора.
– Вот как! – сказал он на чистейшем тосканском наречии. – Что же, в Италии нет больше каторги?
Майор выпрямился.
– Это к чему? – сказал он.
– Да к тому, что там безнаказанно фабрикуют такие бумаги. За половину такой проделки, мой дорогой отец, вас во Франции отправили бы проветриться в Тулон лет на пять.
– Что вы сказали? – спросил майор, пытаясь принять величественный вид.
– Дорогой господин Кавальканти, – сказал Андреа, беря майора за локоть, – сколько вам платят за то, чтобы вы были моим отцом?
Майор хотел ответить.
– Шш, – сказал Андреа, понизив голос, – я подам вам пример доверия: мне дают пятьдесят тысяч франков в год, чтобы я изображал вашего сына; таким образом, вы понимаете, у меня нет никакой охоты отрицать, что вы мой отец.
Майор с беспокойством оглянулся.
– Не беспокойтесь, здесь никого нет, – сказал Андреа, – притом мы говорим по-итальянски.
– Ну, а мне, – сказал приезжий из Лукки, – дают единовременно пятьдесят тысяч франков.
– Господин Кавальканти, – спросил Андреа, – верите ли вы в волшебные сказки?
– Раньше не верил, но теперь приходится поверить.
– Так у вас появились доказательства?
Майор вытащил из кармана пригоршню луидоров.
– Осязаемые, как видите.
– Так, по-вашему, я могу доверять данным мне обещаниям?
– По-моему, да.
– И этот милейший граф их выполнит?
– В точности, но вы сами понимаете, чтобы достигнуть этого, мы должны хорошо играть свою роль.
– Ну еще бы!..
– Я – нежного отца…
– А я – почтительного сына, раз они желают, чтобы я был вашим сыном.
– Кто это – «они»?
– Ну, не знаю, – те, кто вам писал: ведь вы получили письмо?
– Получил.
– От кого?
– От какого-то аббата Бузони.
– Вы его не знаете?
– Никогда его не видел.
– Что ж было в этом письме?
– Вы меня не выдадите?
– Зачем мне это делать? Интересы у нас общие.
– Ну так читайте.
И майор подал молодому человеку письмо.
Андреа вполголоса прочел:
– «Вы бедны, вас ожидает несчастная старость. Хотите сделаться если не богатым, то, во всяком случае, независимым человеком?
Немедленно выезжайте в Париж и отправляйтесь к графу Монте-Кристо, авеню Елисейских полей, № 30. Вы его спросите о вашем сыне, рожденном от брака с маркизой Корсинари и похищенном у вас в пятилетнем возрасте.
Этого сына зовут Андреа Кавальканти.
Дабы у вас не возникло сомнений в том, что нижеподписавшийся желает вам добра, вы найдете приложенными к сему:
1. Чек на две тысячи четыреста тосканских ливров, выписанный на банк г. Гоцци во Флоренции.
2. Рекомендательное письмо к графу Монте-Кристо, который по моему поручению выплатит вам сорок восемь тысяч франков.
Явитесь к графу 26 мая, в 7 часов вечера.
– Так и есть.
– Что значит «так и есть»? Что вы хотите этим сказать? – спросил майор.
– Что получил почти такое же письмо.
– Вы?
– Да, я.
– От аббата Бузони?
– Нет.
– А от кого же?
– От одного англичанина, некоего лорда Уилмора, который называет себя Синдбадом-мореходом.
– И которого вы знаете не больше, чем я – аббата Бузони.
– Нет, я больше осведомлен, чем вы.
– Вы его видали?
– Да, однажды.
– Где это?
– Вот этого я не могу сказать; вы тогда знали бы столько же, сколько и я, а это лишнее.
– И что же в этом письме?..
– Читайте.
– «Вы бедны, и вам предстоит печальная будущность. Хотите получить знатное имя, быть свободным, быть богатым?»
– Черт возьми, – сказал Андреа, раскачиваясь на каблуках, – как будто об этом надо спрашивать.
– «Садитесь в почтовую карету, которая будет ждать вас при выезде из Ниццы, у Генуэзских ворот. Поезжайте через Турин, Шамбери и Пон-де-Бовуазен. Явитесь к графу Монте-Кристо, авеню Елисейских полей, № 30, двадцать шестого мая, в семь часов вечера, и спросите у него о вашем отце.
Вы сын маркиза Бартоломео Кавальканти и маркизы Оливы Корсинари, как это удостоверяют документы, которые вам передаст маркиз и которые позволят вам появиться под этим именем в парижском обществе.
Что касается вашего положения, то годовой доход в пятьдесят тысяч ливров позволит вам его достойно поддержать.
При сем прилагаю чек на пять тысяч ливров, выписанный на банк г. Ферреа в Ницце, и рекомендательное письмо к графу Монте-Кристо, которому я поручил заботиться о ваших нуждах.
– Недурно! – заметил майор.
– Не правда ли?
– Вы видели графа?
– Я только что от него.
– И он подтвердил написанное?
– Полностью.
– Вы что-нибудь понимаете в этом?
– По правде говоря, нет.
– Тут кого-то надувают.
– Во всяком случае, не нас с вами?
– Нет, разумеется.
– Ну, тогда…
– Не все ли нам равно, правда?
– Именно это я хотел сказать: доиграем до конца и дружно.
– Идет, вы увидите, что я достоин быть вашим партнером.
– Я ни минуты в этом не сомневался, дорогой отец.
– Вы оказываете мне большую честь, дорогой сын.
Монте-Кристо выбрал эту минуту, чтобы вернуться в гостиную. Услышав его шаги, собеседники бросились друг другу в объятия; так их застал граф.
– Ну что, маркиз? – сказал Монте-Кристо. – По-видимому, вы довольны своим сыном?
– Ах, граф, я задыхаюсь от радости.
– А вы, молодой человек?
– Ах, граф, я сам не свой от счастья.
– Счастливый отец! Счастливое дитя! – сказал граф.
– Одно меня огорчает, – сказал майор, – необходимость так быстро покинуть Париж.
– Но, дорогой господин Кавальканти, – сказал Монте-Кристо, – надеюсь, вы не уедете, не дав мне возможности познакомить вас кое с кем из друзей!
– Я весь к услугам вашего сиятельства, – отвечал майор.
– Теперь, молодой человек, исповедайтесь.
– Кому?
– Да вашему отцу, скажите ему откровенно, в каком состоянии ваши денежные дела.
– Черт возьми, – заявил Андреа, – вы коснулись больного места.
– Слышите, майор? – сказал Монте-Кристо.
– Конечно, слышу.
– Да, но понимаете ли вы?
– Великолепно.
– Он говорит, что нуждается в деньгах, этот милый мальчик.
– А что же я должен сделать?
– Дать их ему.
– Я?
– Да, вы.
Монте-Кристо стал между ними.
– Возьмите, – сказал он Андреа, сунув ему в руку пачку ассигнаций.
– Что это такое?
– Ответ вашего отца.
– Моего отца?
– Да. Ведь вы ему намекнули, что вам нужны деньги?
– Да. Ну и что же?
– Ну и вот. Он поручает мне передать вам это.
– В счет моих доходов?
– Нет, на расходы по обзаведению.
– Дорогой отец!
– Тише! – сказал Монте-Кристо. – Вы же видите, он не хочет, чтобы я говорил, что это от него.
– Я очень ценю его деликатность, – сказал Андреа, засовывая деньги в карман.
– Хорошо, – сказал граф, – а теперь идите!
– А когда мы будем иметь честь снова увидеться с вашим сиятельством? – спросил Кавальканти.
– Да, верно, – сказал Андреа, – когда мы будем иметь эту честь?
– Если угодно, хоть в субботу… да… отлично… в субботу. У меня на вилле в Отейле, улица Фонтен, номер двадцать восемь, будет к обеду несколько человек, и между прочим господин Данглар, ваш банкир. Я вас с ним познакомлю: надо же ему знать вас обоих, раз он будет выплачивать вам деньги.
– В парадной форме? – спросил вполголоса майор.
– В парадной форме: мундир, ордена, короткие панталоны.
– А я? – спросил Андреа.
– Вы совсем просто: черные панталоны, лакированные башмаки, белый жилет, черный или синий фрак, длинный галстук; закажите платье у Блена или Вероника. Если вы не знаете их адреса, Батистен вам скажет. Чем менее претенциозно вы, при ваших средствах, будете одеты, тем лучше. Покупая лошадей, обратитесь к Деведё, а фаэтон закажите у Батиста.
– В котором часу мы можем явиться? – спросил Андреа.
– Около половины седьмого.
– Хорошо, – сказал майор, берясь за шляпу.
Оба Кавальканти откланялись и удалились.
Граф подошел к окну и смотрел, как они под руку переходят двор.
– Вот уж поистине два негодяя! – сказал он. – Какая жалость, что это не на самом деле отец и сын!
Он постоял минуту в мрачном раздумье.
– Поеду к Моррелям, – сказал он. – Кажется, меня душит не столько ненависть, сколько отвращение.
Теперь мы вернемся в огород, смежный с домом г-на де Вильфора, и у решетки, потонувшей в каштановых деревьях, мы снова встретим наших знакомых.
На этот раз первым явился Максимилиан. Это он прижался лицом к доскам ограды и сторожит, не мелькнет ли в глубине сада знакомая тень, не захрустит ли под атласной туфелькой песок аллеи.
Наконец послышались шаги, но вместо одной тени появились две. Валентина опоздала из-за визита г-жи Данглар и Эжени, затянувшегося дольше того часа, когда она должна была явиться на свидание. Тогда, чтобы не пропустить его, Валентина предложила мадемуазель Данглар пройтись по саду, желая показать Максимилиану, что она не виновата в этой задержке.
Моррель так и понял, с быстротой интуиции, присущей влюбленным, и у него стало легче на душе. К тому же, хоть и не приближаясь на расстояние голоса, Валентина направляла свои шаги так, чтобы Максимилиан мог все время видеть ее, и всякий раз, когда она проходила мимо, взгляд, незаметно для спутницы брошенный ею в сторону ворот, говорил ему: «Потерпите, друг, вы видите, что я не виновата».
И Максимилиан запасался терпением, восхищаясь тем контрастом, который являли обе девушки: блондинка с томным взглядом, гибкая, как молодая ива, и брюнетка, с гордыми глазами, стройная, как тополь; разумеется, все преимущества, по крайней мере в глазах Морреля, оказывались на стороне Валентины.
Погуляв полчаса, девушки удалились: Максимилиан понял, что визит г-жи Данглар пришел к концу.
В самом деле, через минуту Валентина вернулась уже одна. Боясь, как бы нескромный взгляд не следил за ее возвращением, она шла медленно; и вместо того чтобы прямо подойти к воротам, она села на скамейку, предварительно, как бы невзначай, окинув взглядом все кусты и заглянув во все аллеи. Приняв все эти меры предосторожности, она подбежала к воротам.
– Валентина, – произнес голос из-за ограды.
– Здравствуйте, Максимилиан. Я заставила вас ждать, но вы видели, почему так вышло.
– Да, я узнал мадемуазель Данглар, я не думал, что вы так дружны с нею.
– А кто вам сказал, что мы дружим?
– Никто, но мне это показалось по тому, как вы гуляли под руку, как вы беседовали, словно школьные подруги, которые делятся своими тайнами.
– Мы действительно откровенничали, – сказала Валентина, – она призналась мне, что ей не хочется выходить замуж за господина де Морсера, а я ей говорила, каким несчастьем будет для меня брак с господином д’Эпине.
– Милая Валентина!
– Вот почему вам показалось, что мы с Эжени большие друзья, – продолжала девушка. – Ведь говоря о человеке, которого я не люблю, я думала о том, кого я люблю.
– Какая вы хорошая, Валентина, и как много в вас того, чего никогда не будет у мадемуазель Данглар, – того неизъяснимого очарования, которое для женщины то же самое, что аромат для цветка и сладость для плода: ведь и цветку и плоду мало одной красоты.
– Это вам кажется потому, что вы меня любите.
– Нет, Валентина, клянусь вам. Вот сейчас я смотрел на вас обеих, и, честное слово, отдавая должное красоте мадемуазель Данглар, я не понимал, как можно в нее влюбиться.
– Это потому, что, как вы сами говорите, я была тут и мое присутствие делало вас пристрастным.
– Нет… но скажите мне… я спрашиваю просто из любопытства, которое объясняется моим мнением о мадемуазель Данглар…
– И, наверное, несправедливым мнением, хоть я и не знаю, о чем идет речь. Когда вы судите нас, бедных женщин, нам не приходится рассчитывать на снисхождение.
– Можно подумать, что, когда вы говорите между собою, вы очень справедливы друг к другу!
– Это оттого, что наши суждения почти всегда бывают пристрастны. Но что вы хотели спросить?
– Разве мадемуазель Данглар кого-нибудь любит, что не хочет выходить замуж за господина де Морсера?
– Максимилиан, я уже вам сказала, что Эжени мне вовсе не подруга.
– Да ведь и не будучи подругами, девушки поверяют друг другу свои тайны, – сказал Моррель. – Сознайтесь, что вы расспрашивали ее об этом. А, я вижу, вы улыбаетесь!
– Видимо, вам не очень мешает эта деревянная перегородка?
– Так что же она вам сказала?
– Сказала, что никого не любит, – отвечала Валентина, – что с ужасом думает о замужестве; что ей больше всего хотелось бы вести жизнь свободную и независимую и что она почти желает, чтобы ее отец разорился, тогда она сможет стать артисткой, как ее приятельница Луиза д’Армильи.
– Вот видите!
– Что же это доказывает? – спросила Валентина.
– Ничего, – улыбаясь, ответил Максимилиан.
– Так почему же вы улыбаетесь?
– Вот видите, – сказал Максимилиан, – вы тоже смотрите сюда.
– Хотите, я отойду?
– Нет, нет! Но поговорим о вас.
– Да, вы правы: нам осталось только десять минут.
– Это ужасно! – горестно воскликнул Максимилиан.
– Да, вы правы, я плохой друг, – с грустью сказала Валентина. – Какую жизнь вы из-за меня ведете, бедный Максимилиан, а ведь вы созданы для счастья! Поверьте, я горько упрекаю себя за это.
– Не все ли равно, Валентина: ведь в этом мое счастье! Ведь это вечное ожидание искупают пять минут, проведенных с вами, два слова, слетевшие с ваших уст. Я глубоко убежден, что бог не мог создать два столь созвучных сердца и не мог соединить их столь чудесным образом только для того, чтобы их разлучить.
– Благодарю, Максимилиан. Продолжайте надеяться за нас обоих, что делает меня почти счастливой.
– Что у вас опять случилось, Валентина, почему вы должны так скоро уйти?
– Не знаю; госпожа де Вильфор просила меня зайти к ней; она хочет сообщить мне что-то, от чего, как она говорит, зависит часть моего состояния. Боже мой, я слишком богата, пусть возьмут себе мое состояние, пусть оставят мне только покой и свободу, – вы меня будете любить и бедной, правда, Моррель?
– Я всегда буду любить вас! Что мне бедность или богатство, лишь бы моя Валентина была со мной и я был уверен, что никто не может ее у меня отнять! Но скажите, это сообщение не может относиться к вашему замужеству?
– Не думаю.
– Послушайте, Валентина, и не пугайтесь, потому что, пока я жив, я не буду принадлежать другой.
– Вы думаете, это меня успокаивает, Максимилиан?
– Простите! Вы правы, я сказал нехорошо. Да, так я хотел сказать вам, что я на днях встретил Морсера.
– Да?
– Вы знаете, что Франц его друг?
– Да, так что же?
– Он получил от Франца письмо; Франц пишет, что скоро вернется.
Валентина побледнела и прислонилась к воротам.
– Господи, – сказала она, – неужели? Но нет, об этом мне сообщила бы не госпожа де Вильфор.
– Почему?
– Почему… сама не знаю… но мне кажется, что госпожа де Вильфор, хоть она открыто и не против этого брака, в душе не сочувствует ему.
– Знаете, Валентина, я, кажется, начну обожать госпожу де Вильфор!
– Не спешите, Максимилиан, – сказала Валентина, грустно улыбаясь.
– Но если этот брак ей неприятен, то, может быть, чтобы помешать ему, она отнесется благосклонно к какому-нибудь другому предложению?
– Не надейтесь на это, Максимилиан; госпожа де Вильфор отвергает не мужей, а замужество.
– Как замужество? Если она против брака, зачем же она сама вышла замуж?
– Вы не понимаете, Максимилиан. Когда я год тому назад заговорила о том, что хочу уйти в монастырь, она, хоть и считала нужным возражать, приняла эту мысль с радостью; даже мой отец согласился – и это благодаря ее увещаниям, я уверена; меня удержал только мой бедный дедушка. Вы не можете себе представить, Максимилиан, как выразительны глаза этого несчастного старика, который любит на всем свете только меня одну и, – да простит мне бог, если я клевещу! – которого люблю только я одна. Если бы вы знали, как он смотрел на меня, когда узнал о моем решении, сколько было упрека в этом взгляде и сколько отчаяния в его слезах, которые текли без жалоб, без вздохов по его неподвижному лицу. Мне стало стыдно, я бросилась к его ногам и воскликнула: «Простите! Простите, дедушка! Пусть со мной будет что угодно, я никогда с вами не расстанусь». Тогда он поднял глаза к небу… Максимилиан, мне, может быть, придется много страдать, но за все страдания меня заранее вознаградил этот взгляд моего старого деда.
– Дорогая Валентина, вы ангел, и я, право, не знаю, чем я заслужил, когда направо и налево рубил бедуинов, – разве что бог принял во внимание, что это неверные, – чем я заслужил счастье вас узнать. Но послушайте, почему же госпожа де Вильфор может не хотеть, чтобы вы вышли замуж?
– Разве вы не слышали, как я только что сказала, что я богата, слишком богата? После матери я унаследовала пятьдесят тысяч ливров годового дохода; мои дедушка и бабушка, маркиз и маркиза де Сен-Меран, оставят мне столько же; господин Нуартье, очевидно, намерен сделать меня своей единственной наследницей. Таким образом, по сравнению со мной мой брат Эдуард беден. Со стороны госпожи де Вильфор ему ждать нечего. А она обожает этого ребенка. Если я уйду в монастырь, все мое состояние достанется моему отцу, который будет наследником маркиза, маркизы и моим, а потом перейдет к его сыну.
– Странно, откуда такая жадность в молодой, красивой женщине?
– Заметьте, что она думает не о себе, а о своем сыне, и то, что вы ставите ей в вину, с точки зрения материнской любви почти добродетель.
– Послушайте, Валентина, – сказал Моррель, – а если бы вы отдали часть своего имущества ее сыну?
– Как предложить это женщине, которая вечно твердит о своем бескорыстии?
– Валентина, моя любовь была для меня всегда священна, и, как все священное, я таил ее под покровом своего благоговения и хранил в глубине сердца; никто в мире, даже моя сестра, не подозревает об этой любви, тайну ее я не доверил ни одному человеку. Валентина, вы мне позволите рассказать о ней другу?
Валентина вздрогнула.
– Другу? – сказала она. – Максимилиан, мне страшно даже слышать об этом. А кто этот друг?
– Послушайте, Валентина, испытывали ли вы по отношению к кому-нибудь такую неодолимую симпатию, что, видя этого человека в первый раз, вы чувствуете, будто знаете его уже давно, и спрашиваете себя, где и когда его видели, и, не в силах припомнить, начинаете верить, что это было раньше, в другом мире, и что эта симпатия – только проснувшееся воспоминание?
– Да.
– Ну вот, это я испытал в первый же раз, когда увидел этого необыкновенного человека.
– Необыкновенного человека?
– Да.
– И вы с ним давно знакомы?
– Какую-нибудь неделю или дней десять.
– И вы называете другом человека, которого знаете всего неделю? Я думала, Максимилиан, что вы не так щедро раздаете прекрасное имя – друг.
– Логически вы правы, Валентина; но говорите, что угодно, я не откажусь от этого инстинктивного чувства. Я убежден, что этот человек сыграет роль во всем, что со мной в будущем случится хорошего, и мне иногда кажется, что он своим глубоким взглядом проникает в это будущее и направляет его своей властной рукой.
– Так это предсказатель? – улыбаясь, спросила Валентина.
– Право, – сказал Максимилиан, – я порой готов поверить, что он предугадывает… особенно хорошее.
– Познакомьте меня с ним, пусть он мне скажет, найду ли я в любви награду за все мои страдания!
– Мой бедный друг! Но вы его знаете.
– Я?
– Да. Он спас жизнь вашей мачехе и ее сыну.
– Граф Монте-Кристо?
– Да, он.
– Нет, – воскликнула Валентина, – он никогда не будет моим другом, он слишком дружен с моей мачехой.
– Граф – друг вашей мачехи, Валентина? Нет, мое чувство не может до такой степени меня обманывать; я уверен, что вы ошибаетесь.
– Если бы вы только знали, Максимилиан! У нас в доме царит уже не Эдуард, а граф. Мачеха преклоняется перед ним и считает его кладезем всех человеческих познаний. Отец восхищается, – слышите, восхищается им и говорит, что никогда не слышал, чтобы кто-нибудь так красноречиво высказывал такие возвышенные мысли. Эдуард его обожает и, хоть и боится его больших черных глаз, бежит к нему навстречу, как только его увидит, и всегда получает из его рук какую-нибудь восхитительную игрушку; в нашем доме граф Монте-Кристо уже не гость моего отца или госпожи де Вильфор – граф Монте-Кристо у себя дома.
– Ну что же, если все это так, как вы рассказываете, то вы должны были уже почувствовать или скоро почувствуете его магическое влияние. Он встречает в Италии Альбера де Морсера – и выручает его из рук разбойников; он знакомится с госпожой Данглар – и делает ей царский подарок; ваша мачеха и брат проносятся мимо его дома – и его нубиец спасает им жизнь. Этот человек явно обладает даром влиять на окружающее. Я ни в ком не встречал соединения более простых вкусов с большим великолепием. Когда он мне улыбается, в его улыбке столько нежности, что я не могу понять, как другие находят ее горькой. Скажите, Валентина, улыбнулся ли он вам так? Если да, вы будете счастливы.
– Я! – воскликнула молодая девушка. – Максимилиан, он даже не смотрит на меня или, вернее, если я прохожу мимо, он отворачивается от меня. Нет, он совсем не великодушен или не обладает проницательностью, которую вы ему приписываете, и не умеет читать в сердцах людей. Если бы он был великодушным человеком, то, увидав, как я печальна и одинока в этом доме, он защитил бы меня своим влиянием, и если он действительно, как вы говорите, играет роль солнца, то он согрел бы мое сердце своими лучами. Вы говорите, что он вас любит, Максимилиан; а откуда вы это знаете? Люди приветливо улыбаются сильному офицеру пяти футов и шести дюймов ростом, с длинными усами и большой саблей, но они, не задумываясь, раздавят несчастную плачущую девушку.
– Валентина, клянусь, вы ошибаетесь!
– Подумайте, Максимилиан, если бы это было иначе, если бы он обращался со мной дипломатически, как человек, который стремится так или иначе утвердиться в доме, он хоть раз подарил бы меня той улыбкой, которую вы так восхваляете. Но нет, он видит, что я несчастна, он понимает, что не может иметь от меня никакой пользы, и даже не обращает на меня внимания. Кто знает, может быть, желая угодить моему отцу, госпоже де Вильфор или моему брату, он тоже станет преследовать меня, если это будет в его власти? Давайте будем откровенны: я ведь не такая женщина, которую можно вот так, без причины, презирать; вы сами это говорили. Простите меня, – продолжала она, заметив, какое впечатление ее слова производят на Максимилиана, – я дурная и высказываю вам сейчас мысли, которых сама в себе не подозревала. Да, я не отрицаю, что в этом человеке есть сила, о которой вы говорите, и она действует даже на меня, но, как видите, действует вредно и губит добрые чувства.
– Хорошо, – со вздохом произнес Моррель, – не будем говорить об этом. Я не скажу ему ни слова.
– Я огорчаю вас, мой друг, – сказала Валентина. – Почему я не могу пожать вам руку, чтобы попросить у вас прощения? Но я и сама была бы рада, если бы вы меня переубедили; скажите, что же, собственно, сделал для вас граф Монте-Кристо?
– Признаться, вы ставите меня в трудное положение, когда спрашиваете, что именно сделал для меня граф, – ничего определенного, я это сам понимаю. Мое чувство к нему совершенно бессознательно, в нем нет ничего разумно обоснованного. Разве солнце что-нибудь сделало для меня? Нет. Оно согревает меня, и при его свете я вижу вас, вот и все. Разве тот или иной аромат сделал что-нибудь для меня? Нет. Он просто приятен. Мне больше нечего сказать, если меня спрашивают, почему я люблю этот запах. Так и в моем дружеском чувстве к графу есть что-то необъяснимое, как и в его отношении ко мне. Внутренний голос говорит мне, что эта взаимная и неожиданная симпатия не случайна. Я чувствую какую-то связь между малейшими его поступками, между самыми сокровенными его мыслями и моими поступками и мыслями. Вы опять будете смеяться надо мной, Валентина, но с тех пор как я познакомился с этим человеком, у меня возникла нелепая мысль, что все, что со мной происходит хорошего, исходит от него. А ведь я прожил на свете тридцать лет, не чувствуя никакой потребности в таком покровителе, правда? Все равно, вот вам пример: он пригласил меня на субботу к обеду; это вполне естественно при наших отношениях, так? И что же я потом узнал? К этому обеду приглашены ваш отец и ваша мачеха. Я встречусь с ними, и кто знает, к чему может привести эта встреча? Казалось бы, самый простой случай, но я чувствую в нем нечто необыкновенное: он вселяет в меня какую-то странную уверенность. Я говорю себе, что этот человек, необычайный человек, который все знает и все понимает, хотел устроить мне встречу с господином и госпожой де Вильфор. Порой даже, клянусь вам, я стараюсь прочесть в его глазах, не угадал ли он мою любовь.
– Друг мой, – сказала Валентина, – я бы сочла вас за духовидца и не на шутку испугалась бы за ваш рассудок, если бы слышала от вас только такие рассуждения. Как, вам кажется, что эта встреча – не случайность? Но подумайте хорошенько. Мой отец, который никогда нигде не бывает, раз десять пробовал заставить госпожу де Вильфор отказаться от этого приглашения, но она, напротив, горит желанием побывать в доме этого необыкновенного набоба и, хоть с большим трудом, добилась все-таки, чтобы он ее сопровождал. Нет, нет, поверьте, на этом свете, кроме вас, Максимилиан, мне не от кого ждать помощи, как только от дедушки, живого трупа, не у кого искать поддержки, кроме моей матери, бесплотной тени!
– Я чувствую, что вы правы, Валентина, и что логика на вашей стороне, – сказал Максимилиан, – но ваш нежный голос, всегда так властно на меня действующий, сегодня не убеждает меня.
– А ваш меня, – отвечала Валентина, – и признаюсь, что если у вас нет другого примера…
– У меня есть еще один, – нерешительно проговорил Максимилиан, – но я должен сам признаться, что он еще более нелеп, чем первый.
– Тем хуже, – сказала, улыбаясь, Валентина.
– А все-таки, – продолжал Моррель, – для меня он убедителен, потому что я человек чувства, интуиции и за десять лет службы не раз обязан был жизнью молниеносному наитию, которое вдруг подсказывает отклониться вправо или влево, чтобы пуля, несущая смерть, пролетела мимо.
– Дорогой Максимилиан, почему вы не приписываете моим молитвам, что пули отклоняются от своего пути? Когда вы там, я молю бога и свою мать уже не за себя, а за вас.
– Да, с тех пор как мы узнали друг друга, – с улыбкой сказал Моррель, – но прежде, когда я еще не знал вас, Валентина?
– Ну, хорошо, злой вы; если вы не хотите быть мне ничем обязанным, вернемся к примеру, который вы сами признаете нелепым.
– Так вот посмотрите в щелку: видите там, под деревом, новую лошадь, на которой я приехал?
– Какой чудный конь! Почему вы не подвели его сюда? Я бы поговорила с ним.
– Вы сами видите, это очень дорогая лошадь, – сказал Максимилиан. – А вы знаете, что мои средства ограниченны, Валентина, и я, что называется, человек благоразумный. Ну так вот, я увидел у одного торговца этого великолепного Медеа, как я его зову. Я справился о цене; мне ответили: четыре с половиной тысячи франков; я, само собой, должен был перестать им восхищаться и ушел, признаюсь, очень огорченный, потому что лошадь смотрела на меня приветливо, ласкалась ко мне и гарцевала подо мной самым кокетливым и очаровательным образом. В тот вечер у меня собрались приятели – Шато-Рено, Дебрэ и еще человек пять-шесть повес, которых вы имеете счастье не знать даже по именам. Вздумали играть в бульот; я никогда не играю в карты, потому что я не так богат, чтобы проигрывать, и не так беден, чтобы стремиться выиграть. Но это происходило у меня в доме, и мне не оставалось ничего другого, как послать за картами.
Когда мы садились играть, приехал граф Монте-Кристо. Он сел к столу, стали играть, и я выиграл – я едва решаюсь вам в этом признаться, Валентина, – я выиграл пять тысяч франков. Гости разошлись около полуночи. Я не выдержал, нанял кабриолет и поехал к этому торговцу. Дрожа от волнения, я позвонил, тот, кто открыл мне дверь, вероятно, принял меня за сумасшедшего. Я бросился в конюшню, заглянул в стойло. О счастье! Медеа мирно жевал сено. Я хватаю седло, сам седлаю лошадь, надеваю уздечку. Медеа подчиняется всему этому с полной охотой. Затем, сунув в руки ошеломленному торговцу четыре с половиной тысячи франков, я возвращаюсь домой – вернее, всю ночь езжу взад и вперед по Елисейским полям. И знаете? В окнах графа горел свет, мне показалось, что я вижу на шторах его тень. Так вот, Валентина, я готов поклясться, что граф знал, как мне хочется иметь эту лошадь, и нарочно проиграл, чтобы я мог ее купить.
– Милый Максимилиан, – сказала Валентина, – вы, право, слишком большой фантазер… Вы недолго будете меня любить… Человек, который, подобно вам, витает в поэтических грезах, не сможет прозябать в такой монотонной любви, как наша… Но, боже мой, меня зовут… Слышите?
– Валентина, – сказал Максимилиан, – через щелку… ваш самый маленький пальчик… чтоб я мог поцеловать его.
– Максимилиан, ведь мы условились, что будем друг для друга только два голоса, две тени!
– Как хотите, Валентина.
– Вы будете рады, если я исполню ваше желание?
– О да!
Валентина взобралась на скамейку и протянула не мизинец в щелку, а всю руку поверх перегородки.
Максимилиан вскрикнул, вскочил на тумбу, схватил эту обожаемую руку и припал к ней жаркими губами, но в тот же миг маленькая ручка выскользнула из его рук, и Моррель слышал только, как убегала Валентина, быть может, испуганная пережитым ощущением.
То есть убили.
Благословенный (ит.).
Председатели парижского парламента в XVII веке.
Pede Poena claudo (Гораций. Оды, III, 2) – хромоногая (то есть медлительная) кара (лат.).
Дважды за одно не отвечают (лат.).
Brucea ferruginea. – Примеч. автора.
Антуан Галлан (1646–1715) – французский востоковед, переводчик «Тысячи и одной ночи».
Французские физиологи.
Деньги и святость – половина и половина (ит.).
как жаль (ит.).