Граф Монте - Кристо - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Часть четвертая

I. Господин Нуартье де Вильфор

Вот что произошло в доме королевского прокурора после отъезда г-жи Данглар и ее дочери, в то время как происходил переданный нами разговор.

Вильфор в сопровождении жены явился в комнату своего отца; что касается Валентины, то мы знаем, где она находилась.

Поздоровавшись со стариком и отослав Барруа, старого лакея, прослужившего у Нуартье больше четверти века, они сели.

Нуартье сидел в большом кресле на колесиках, куда его сажали утром и откуда поднимали вечером; перед ним было зеркало, в котором отражалась вся комната, так что, даже не шевелясь – что, впрочем, было для него невозможно, – он мог видеть, кто к нему входит, кто выходит и что делается вокруг. Неподвижный, как труп, он смотрел живым и умным взглядом на своих детей, церемонное приветствие которых предвещало нечто значительное и необычное.

Зрение и слух были единственными чувствами, которые, подобно двум искрам, еще тлели в этом теле, уже на три четверти готовом для могилы; да и то из этих двух чувств только одно могло свидетельствовать о внутренней жизни, еще теплившейся в этом истукане, и взгляд, выражавший эту внутреннюю жизнь, походил на далекий огонек, который ночью указывает заблудившемуся в пустыне страннику, что где-то есть живое существо, бодрствующее в безмолвии и мраке.

Зато в черных глазах старого Нуартье, с нависшими над ними черными бровями, тогда как его длинные волосы, спадающие до плеч, были совершенно белы, в этих глазах – как бывает всегда, когда тело уже перестает вам повиноваться, – сосредоточились вся энергия, вся воля, вся сила, весь разум, некогда оживлявшие его тело и дух. Конечно, недоставало жеста руки, звука голоса, движений тела, но этот властный взор заменял все. Глаза отдавали приказания, глаза благодарили; это был труп, в котором жили глаза; и ничто не могло быть страшнее подчас, чем мраморное лицо, в верхней половине которого зажигался гнев или светилась радость. Только три человека умели понимать этот язык несчастного паралитика: Вильфор, Валентина и тот старый слуга, о котором мы уже упомянули. Но так как Вильфор видел своего отца только изредка и лишь тогда, когда это было, так сказать, неизбежно, а когда видел – ничем не старался угодить ему, даже и понимая его, то все счастье старика составляла его внучка. Валентина научилась, благодаря самоотверженности, любви и терпению, читать по глазам все мысли Нуартье. На этот немой и никому другому не понятный язык она отвечала своим голосом, лицом, всей душой, так что оживленные беседы возникали между молодой девушкой и этой бренной плотью, почти обратившейся в прах, которая, однако, еще была человеком огромных знаний, неслыханной проницательности и настолько сильной воли, насколько это возможно для духа, который томился в теле, переставшем ему повиноваться.

Таким образом, Валентине удалось разрешить нелегкую задачу: понимать мысли старика и передавать ему свои; и благодаря этому умению почти не бывало случая, чтобы в обыденных вещах она не угадывала вполне точно желания этой живой души или потребности этого полубесчувственного трупа.

Что касается Барруа, то он, как мы сказали, служил своему хозяину уже двадцать пять лет и так хорошо знал все его привычки, что Нуартье почти не требовалось о чем-либо его просить.

Вильфору не нужна были ничья помощь, чтобы начать с отцом тот странный разговор, для которого он явился. Он сам, как мы уже сказали, отлично знал весь словарь старика, и если он так редко с ним беседовал, то это происходило лишь от полного равнодушия. Поэтому он предоставил Валентине спуститься в сад, отослал Барруа и уселся по правую руку от своего отца, между тем как г-жа де Вильфор села слева.

– Не удивляйтесь, сударь, – сказал он, – что Валентина не пришла с нами и что я отослал Барруа; предстоящая нам беседа не могла бы вестись в присутствии дочери или лакея. Госпожа де Вильфор и я намерены сообщить вам нечто важное.

Во время этого вступления лицо Нуартье оставалось безучастным, тогда как взгляд Вильфора, казалось, хотел проникнуть в самое сердце старика.

– Мы уверены, госпожа де Вильфор и я, – продолжал королевский прокурор своим обычным ледяным тоном, не допускающим каких-либо возражений, – что вы сочувственно встретите это сообщение.

Взгляд старика был по-прежнему неподвижен; он просто слушал.

– Мы выдаем Валентину замуж, – продолжал Вильфор.

Восковая маска не могла бы остаться при этом известии более холодной, чем лицо старика.

– Свадьба состоится через три месяца, – добавил Вильфор.

Глаза старика были все так же безжизненны.

Тут заговорила г-жа де Вильфор.

– Нам казалось, – поспешила она добавить, – что это известие должно вас заинтересовать; к тому же вы, по-видимому, всегда были привязаны к Валентине; нам остается только назвать вам имя молодого человека, который ей предназначен. Это одна из лучших партий, на которые Валентина могла бы рассчитывать; тот, кого мы ей предназначаем и чье имя вам, вероятно, знакомо, хорошего рода и богат, а его образ жизни и вкусы служат для нее порукой счастья. Речь идет о Франце де Кенеле, бароне д’Эпине.

Пока его жена произносила эту маленькую речь, Вильфор буквально впился взглядом в лицо старика. Едва г-жа де Вильфор произнесла имя Франца, как в глазах Нуартье, так хорошо знакомых его сыну, что-то дрогнуло, и между его век, раскрывшихся, словно губы, собирающиеся что-то сказать, сверкнула молния.

Королевский прокурор, знавший об открытой вражде, некогда существовавшей между его отцом и отцом Франца, понял эту вспышку и это волнение; но он сделал вид, будто ничего не заметил, и заговорил, продолжая речь своей жены:

– Вы отлично понимаете, сударь, как важно, чтобы Валентина, которой скоро минет девятнадцать лет, была наконец пристроена. Тем не менее, обсуждая это, мы не забыли о вас и заранее условились, что муж Валентины согласится если и не жить вместе с вами – это могло бы стеснить молодую чету, – то, во всяком случае, на то, чтобы вы жили вместе с ними; ведь Валентина вас очень любит, и вы, по-видимому, отвечаете ей такой же любовью. Таким образом, ваша привычная жизнь ни в чем не изменится, и разница будет только в том, что за вами будут ухаживать двое детей вместо одного.

Сверкающие глаза Нуартье налились кровью.

Очевидно, в душе старика происходило что-то ужасное; очевидно, крик боли и гнева, не находя себе выхода, душил его, потому что лицо его побагровело и губы стали синими.

Вильфор спокойно отворил окно, говоря:

– Здесь очень душно, поэтому господину Нуартье трудно дышать.

Затем он вернулся на место, но остался стоять.

– Этот брак, – прибавила г-жа де Вильфор, – по душе господину д’Эпине и его родным; их, впрочем, только двое – дядя и тетка. Его мать умерла при его рождении, а отец был убит в тысяча восемьсот пятнадцатом году, когда ребенку было всего два года, так что он зависит только от себя.

– Загадочное убийство, – сказал Вильфор, – виновники которого остались неизвестны; подозрение витало над многими головами, но ни на кого не пало.

Нуартье сделал такое усилие, что губы его искривились, словно для улыбки.

– Впрочем, – продолжал Вильфор, – истинные виновники те, кто знает, что именно они совершили преступление, те, кого при жизни может постигнуть человеческое правосудие, а после смерти правосудие небесное, были бы рады оказаться на нашем месте и иметь возможность предложить свою дочь Францу д’Эпине, чтобы устранить даже тень какого-либо подозрения.

Нуартье овладел собой усилием воли, которого трудно было бы ожидать от беспомощного паралитика.

– Да, я понимаю вас, – ответил его взгляд Вильфору; и в этом взгляде выразились одновременно глубокое презрение и гнев.

На этот взгляд, который он хорошо понял, Вильфор ответил легким пожатием плеч.

Затем он знаком предложил своей жене подняться.

– А теперь, – сказала г-жа де Вильфор, – позвольте откланяться. Угодно ли вам, чтобы Эдуард зашел поздороваться с вами?

Было условлено, что старик выражал свое согласие, закрывая глаза, отказ – миганием, а когда ему нужно было выразить какое-нибудь желание, он поднимал глаза к небу.

Если он желал видеть Валентину, он закрывал только правый глаз.

Если он звал Барруа, он закрывал левый.

Услышав предложение г-жи де Вильфор, он усиленно заморгал.

Госпожа де Вильфор, видя явный отказ, закусила губу.

– В таком случае я пришлю к вам Валентину, – сказала она.

– Да, – отвечал старик, быстро закрывая глаза.

Супруги де Вильфор поклонились и вышли, приказав позвать Валентину, уже, впрочем, предупрежденную, что она днем будет нужна деду.

Валентина, еще вся розовая от волнения, вошла к старику. Ей достаточно было одного взгляда, чтобы понять, как страдает ее дед и как он жаждет с ней говорить.

– Дедушка, – воскликнула она, – что случилось? Тебя расстроили, и ты сердишься?

– Да, – ответил он, закрывая глаза.

– На кого же? на моего отца? нет; на госпожу де Вильфор? нет; на меня?

Старик сделал знак, что да.

– На меня? – переспросила удивленная Валентина.

Старик сделал тот же знак.

– Что же я сделала, дедушка? – воскликнула Валентина.

Никакого ответа; она продолжала:

– Я сегодня не видела тебя; значит, тебе что-нибудь про меня сказали?

– Да, – поспешно ответил взгляд старика.

– Попробую отгадать, в чем дело. Боже мой, уверяю тебя, дедушка… Ах, вот что!.. Господин и госпожа де Вильфор только что были здесь, правда?

– Да.

– И это они сказали тебе то, что рассердило тебя? Что же это может быть? Хочешь, я пойду спрошу их, чтобы знать, за что мне просить у тебя прощения?

– Нет, нет, – ответил взгляд.

– Ты меня пугаешь! Что же они могли сказать?

И она задумалась.

– Я догадываюсь, – сказала она, понижая голос и подходя ближе к старику. – Может быть, они говорили о моем замужестве?

– Да, – ответил гневный взгляд.

– Понимаю, ты сердишься на то, что я молчала. Но, видишь ли, они мне строго-настрого запретили тебе об этом говорить; они и мне ничего не говорили, и я совершенно случайно узнала эту тайну; вот почему я не была откровенна с тобой. Прости, дедушка.

Взгляд, снова неподвижный и безучастный, казалось, говорил: «Меня огорчает не только твое молчание».

– В чем же дело? – спросила Валентина. – Или ты думаешь, что я покину тебя, дедушка, что, выходя замуж, я тебя забуду?

– Нет, – ответил старик.

– Значит, они сказали тебе, что господин д’Эпине согласен на то, чтобы мы жили вместе?

– Да.

– Так почему же ты сердишься?

В глазах старика появилось выражение бесконечной нежности.

– Да, я понимаю, – сказала Валентина, – потому что ты меня любишь?

Старик сделал знак, что да.

– И ты боишься, что я буду несчастна?

– Да.

– Ты не любишь Франца?

Глаза несколько раз подряд ответили:

– Нет, нет, нет.

– Так тебе очень тяжело, дедушка?

– Да.

– Тогда слушай, – сказала Валентина, опускаясь на колени подле Нуартье и обнимая его обеими руками, – мне тоже очень тяжело, потому что я тоже не люблю Франца д’Эпине.

Луч радости мелькнул в глазах деда.

– Помнишь, как ты рассердился на меня, когда я хотела уйти в монастырь?

Под иссохшими веками старика показались слезы.

– Ну так вот, – продолжала Валентина, – я хотела это сделать, чтобы избегнуть этого брака, который приводит меня в отчаяние.

Дыхание старика стало прерывистым.

– Так этот брак очень огорчает тебя, дедушка? Ах, если бы ты мог мне помочь, если бы мы вдвоем могли помешать их планам! Но ты бессилен против них, хотя у тебя такой светлый ум и такая сильная воля; когда надо бороться, ты так же слаб, как и я, даже слабее. Когда ты был силен и здоров, ты мог бы меня защитить, а теперь ты можешь только понимать меня и радоваться или печалиться вместе со мной. Это последнее счастье, которое бог забыл отнять у меня.

При этих словах в глазах Нуартье появилось выражение такого глубокого лукавства, что девушке показалось, будто он говорит:

– Ты ошибаешься, я еще многое могу сделать для тебя.

– Ты можешь что-нибудь для меня сделать, дедушка? – выразила словами его мысль Валентина.

– Да.

Нуартье поднял глаза к небу. Это был условленный между ним и Валентиной знак, выражающий желание.

– Что ты хочешь, дедушка? Я постараюсь понять.

Валентина стала угадывать, высказывая вслух свои предположения, по мере того как они у нее возникали, но на все ее слова старик неизменно отвечал «нет».

– Ну, – сказала она, – прибегнем к решительным мерам, раз уж я так недогадлива!

И она стала называть подряд все буквы алфавита, от А до Н, с улыбкой следя за глазами паралитика; когда она дошла до буквы Н, Нуартье сделал утвердительный знак.

– Так! – сказала Валентина. – То, чего ты хочешь, начинается с буквы Н; значит, мы имеем дело с Н? Ну-с, что же нам от него нужно, от этого Н? На, не, ни, но…

– Да, да, да, – ответил старик.

– Так что но?

– Да.

Валентина принесла словарь и, положив его перед Нуартье на пюпитр, раскрыла его; увидев, что взгляд старика сосредоточился на странице, она начала быстро скользить пальцем сверху вниз, по столбцам.

С тех пор как шесть лет тому назад Нуартье впал в то тяжелое состояние, в котором он теперь находился, она научилась легко справляться с этим делом и угадывала мысль старика так же быстро, как если бы он сам искал в словаре нужное ему слово.

На слове нотариус Нуартье сделал ей знак остановиться.

– Нотариус, – сказала она, – ты хочешь видеть нотариуса, дедушка?

Нуартье показал, что действительно желает видеть нотариуса.

– Значит, надо послать за нотариусом? – спросила Валентина.

– Да, – показал старик.

– А спешно тебе нужен нотариус?

– Да.

– Надобно, чтобы об этом знал мой отец?

– Да.

– За ним сейчас пошлют. Это все, что тебе нужно?

– Да.

Валентина подбежала к звонку и вызвала лакея, чтобы пригласить к деду господина или госпожу де Вильфор.

– Ты доволен? – спросила Валентина. – Да… еще бы! Не так-то легко было догадаться!

И она улыбнулась деду, как улыбнулась бы ребенку.

В комнату вошел Вильфор, приведенный Барруа.

– Что вам угодно, сударь? – спросил он паралитика.

– Отец, – сказала Валентина, – дедушка хочет видеть нотариуса.

При этом странном, а главное – неожиданном требовании Вильфор обменялся взглядом с паралитиком.

– Да, – показал тот с твердостью, которая ясно говорила, что с помощью Валентины и своего старого слуги, осведомленного теперь о его желании, он готов на борьбу.

– Вы желаете видеть нотариуса? – повторил Вильфор.

– Да.

– Зачем?

Нуартье ничего не ответил.

– Но для чего вам нужен нотариус? – спросил Вильфор.

Взгляд старика оставался неподвижным, немым; это означало: «Я настаиваю на своем».

– Чтобы чем-нибудь досадить нам? – сказал Вильфор. – К чему это?

– Но, однако, – сказал Барруа, готовый с настойчивостью, присущей старым слугам, добиваться своего, – если мой господин желает видеть нотариуса, так, видно, он ему нужен. И я пойду за нотариусом.

Барруа не признавал иных хозяев, кроме Нуартье, и не допускал, чтобы в чем-нибудь противоречили его желаниям.

– Да, я желаю видеть нотариуса, – показал старик, закрывая глаза с таким вызывающим видом, словно он говорил: «Посмотрим, осмелятся ли не исполнить моего желания».

– Если вы так настаиваете, нотариуса приведут, но мне придется извиниться перед ним за себя и за вас, потому что все будет смехотворно.

– Все равно, – сказал Барруа, – я схожу за ним.

И старый слуга удалился торжествуя.

II. Завещание

Когда Барруа выходил из комнаты, Нуартье лукаво и многозначительно взглянул на внучку. Валентина поняла этот взгляд; понял его и Вильфор, потому что лицо его омрачилось и брови сдвинулись.

Он взял стул и, усевшись против паралитика, приготовился ждать.

Нуартье смотрел на него с полнейшим равнодушием, но уголком глаза он велел Валентине не беспокоиться и тоже оставаться в комнате.

Через три четверти часа Барруа вернулся вместе с нотариусом.

– Сударь, – сказал Вильфор, поздоровавшись с ним, – вас вызвал присутствующий здесь господин Нуартье де Вильфор; общий паралич лишил его движения и голоса, и только мы одни, и то с большим трудом, умудряемся понимать кое-какие обрывки его мыслей.

Нуартье обратил на Валентину свой взгляд, такой серьезный и властный, что она немедленно вступилась:

– Я, сударь, понимаю все, что хочет сказать мой дед.

– Это верно, – прибавил Барруа, – все, решительно все, как я уже сказал по дороге господину нотариусу.

– Разрешите, господа, сказать вам, – обратился нотариус к Вильфору и Валентине, – что это как раз один из тех случаев, когда должностное лицо не может действовать опрометчиво, не навлекая на себя тяжкой ответственности. Для того чтобы акт был законным, нотариус прежде всего должен быть убежден, что он в точности передал волю того, кто ему его диктует. Я же не могу быть уверен в согласии или несогласии клиента, лишенного дара речи; и так как предмет его желания или нежелания будет для меня не ясен ввиду его немоты, то мое участие совершенно бесполезно и было бы противозаконно.

Нотариус собирался удалиться. Еле уловимая торжествующая улыбка мелькнула на губах королевского прокурора.

Со своей стороны Нуартье взглянул на Валентину с таким горестным выражением, что она преградила нотариусу дорогу.

– Сударь, – сказала она, – тот язык, на котором я объясняюсь с моим дедом, настолько легко усвоить, что я в несколько минут могу вас научить так же хорошо понимать его, как понимаю сама. Скажите, что вам нужно для того, чтобы ваша совесть была совершенно спокойна?

– То, что необходимо для законности наших актов, – ответил нотариус, – уверенность в согласии или несогласии. Завещатель может быть болен телом, но он должен быть здрав рассудком.

– Ну так вот, сударь, два знака убедят вас в том, что рассудок моего деда никогда не был более здравым, чем сейчас. Господин Нуартье, лишенный голоса, лишенный движения, закрывает глаза, когда хочет сказать «да», и мигает несколько раз, когда хочет сказать «нет». Теперь вы знаете достаточно, чтобы беседовать с ним; попробуйте же.

Взгляд, брошенный стариком на Валентину, был так полон любви и благодарности, что даже нотариус понял его.

– Вы слышали и поняли все, что сказала ваша внучка, сударь? – спросил нотариус.

Нуартье медленно закрыл глаза и через секунду снова открыл их.

– И вы подтверждаете то, что она сказала? То есть что названные ею знаки именно те, с помощью которых вы передаете другим вашу мысль?

– Да, – показал старик.

– Это вы меня пригласили?

– Да.

– Чтобы составить ваше завещание?

– Да.

– И вы не желаете, чтобы я ушел, не составив этого завещания?

Паралитик быстро заморгал глазами.

– Ну вот, сударь, теперь вы его понимаете? – спросила Валентина. – Ваша совесть может быть спокойна?

Но раньше, чем нотариус успел ответить, Вильфор отвел его в сторону.

– Сударь, – сказал он, – неужели вы считаете, что такое ужасное физическое потрясение, какое перенес господин Нуартье де Вильфор, может не отразиться в сильной степени и на его умственных способностях?

– Меня беспокоит не столько это, – отвечал нотариус, – сколько то, каким образом мы будем угадывать его мысли, чтобы вызывать ответы?

– Вы же сами видите, что это невозможно, – сказал Вильфор.

Валентина и старик слышали этот разговор. Нуартье остановил пристальный и решительный взгляд на Валентине; этот взгляд явно требовал, чтобы она возразила.

– Не беспокойтесь об этом, сударь, – сказала она. – Как бы ни было трудно или, вернее, как бы вам ни казалось трудно понять мысль моего деда, я вам ее раскрою, так что у вас не останется никаких сомнений. Вот уже шесть лет, как я нахожусь около господина Нуартье, и пусть он сам вам скажет, был ли за эти шесть лет хоть один случай, чтобы какое-нибудь его желание осталось у него на сердце, оттого что я не могла его понять?

– Нет, – показал старик.

– Так попробуем, – сказал нотариус, – вы согласны на то, чтобы мадемуазель де Вильфор была вашим переводчиком?

Паралитик сделал знак, что да.

– Отлично! Итак, сударь, чего же вы от меня желаете и какой акт хотите совершить?

Валентина стала называть по порядку буквы алфавита. Когда они дошли до буквы З, красноречивый взгляд Нуартье остановил ее.

– Господину Нуартье нужна буква З, – сказал нотариус, – это ясно.

– Подождите, – сказала Валентина, потом обернулась к деду, – за…

Старик сразу же остановил ее.

Тогда Валентина взяла словарь и на глазах у внимательно наблюдавшего нотариуса стала перелистывать страницы.

– Завещание, – указал ее палец, остановленный взглядом Нуартье.

– Завещание! – воскликнул нотариус. – Это ясно. Господин Нуартье желает составить завещание.

– Да, – несколько раз показал Нуартье.

– Да, это удивительно, сударь, согласитесь сами, – сказал нотариус изумленному Вильфору.

– Действительно, – возразил тот, – и еще удивительнее было бы это завещание, потому что все же я сомневаюсь, чтобы его пункты, слово за словом, могли ложиться на бумагу без искусного подсказывания моей дочери. А Валентина, быть может, слишком заинтересована в этом завещании, чтобы быть подходящим истолкователем никому не ведомых желаний господина Нуартье де Вильфора.

– Нет, нет, нет! – показал паралитик.

– Как! – сказал Вильфор. – Валентина не заинтересована в вашем завещании?

– Нет, – показал Нуартье.

– Сударь, – сказал нотариус, который, в восторге от проделанного опыта, уже готовился рассказывать в обществе все подробности этого живописного эпизода, – сударь, то, что я сейчас только считал невозможным, кажется мне теперь совершенно легким; и это завещание будет просто-напросто тайным завещанием, то есть предусмотренным и разрешенным законом, если только оно оглашено в присутствии семи свидетелей, подтверждено при них завещателем и запечатано нотариусом опять-таки в их присутствии. Времени же оно потребует едва ли многим больше, чем обыкновенное завещание; прежде всего существуют узаконенные формы, всегда неизменные, а что касается подробностей, то их нам укажет главным образом само положение дел завещателя, а также вы, который их вели и знаете их. Впрочем, для того чтобы этот акт явился неоспоримым, мы придадим ему полнейшую достоверность; один из моих коллег послужит мне помощником и, в отступление от обычаев, будет присутствовать при его составлении. Удовлетворит ли это вас, сударь? – продолжал нотариус, обращаясь к старику.

– Да, – ответил Нуартье, радуясь, что его поняли.

«Что он задумал?» – недоумевал Вильфор, которого его высокое положение заставляло быть сдержанным и который все еще не мог понять, куда клонит его отец.

Он обернулся, чтобы послать за вторым нотариусом, которого назвал первый, но Барруа, все слышавший и догадавшийся о желании своего хозяина, успел уже выйти.

Тогда королевский прокурор распорядился пригласить наверх свою жену.

Через четверть часа все собрались в комнате паралитика, и прибыл второй нотариус.

Оба нотариуса быстро сговорились. Г-ну Нуартье прочитали обычный текст завещания, затем, как бы для того, чтобы испытать его разум, первый нотариус, обратясь к нему, сказал:

– Когда пишут завещание, сударь, то это делают в чью-нибудь пользу.

– Да, – показал Нуартье.

– Имеете ли вы представление о том, как велико ваше состояние?

– Да.

– Я назову вам несколько цифр, постепенно возрастающих, вы меня остановите, когда я дойду до той, которую вы считаете правильной.

– Да.

В этом допросе было нечто торжественное; да и едва ли борьба разума с немощной плотью выступала когда-нибудь так наглядно, – это было зрелище если не возвышенное, как мы чуть было не сказали, то, во всяком случае, любопытное.

Все столпились вокруг Нуартье; второй нотариус уселся за стол и приготовился писать; первый нотариус стоял перед паралитиком и предлагал вопросы.

– Ваше состояние превышает триста тысяч франков, не так ли? – спросил он.

Нуартье сделал знак, что да.

– Оно составляет четыреста тысяч франков? – спросил нотариус.

Нуартье оставался неподвижным.

– Пятьсот тысяч франков?

Та же неподвижность.

– Шестьсот тысяч? семьсот тысяч? восемьсот тысяч? девятьсот тысяч?

Нуартье сделал знак, что да.

– Вы владеете девятьюстами тысячами франков?

– Да.

– В недвижимости? – спросил нотариус.

Нуартье сделал знак, что нет.

– В государственных процентных бумагах?

Нуартье сделал знак, что да.

– Эти бумаги у вас на руках?

При взгляде, брошенном на Барруа, старый слуга вышел из комнаты и через минуту вернулся, неся маленькую шкатулку.

– Разрешите ли вы открыть эту шкатулку?

Нуартье сделал знак, что да.

Шкатулку открыли и нашли в ней на девятьсот тысяч франков билетов государственного казначейства.

Первый нотариус передал билеты, один за другим, своему коллеге; они составляли сумму, указанную Нуартье.

– Все правильно, – сказал он, – вполне очевидно, что разум совершенно ясен и тверд.

Затем, обернувшись к паралитику, он спросил:

– Итак, вы обладаете капиталом в девятьсот тысяч франков, и он приносит вам благодаря бумагам, в которые вы его поместили, около сорока тысяч годового дохода?

– Да, – показал Нуартье.

– Кому вы желаете оставить это состояние?

– Здесь не может быть сомнений, – сказала г-жа де Вильфор. – Господин Нуартье любит только свою внучку, мадемуазель Валентину де Вильфор; она ухаживает за ним уже шесть лет; она своими неустанными заботами снискала любовь своего деда и, я бы сказала, его благодарность; поэтому будет вполне справедливо, если она получит награду за свою преданность.

Глаза Нуартье блеснули, показывая, что г-жа де Вильфор не обманула его, притворно одобряя приписываемые ему намерения.

– Так вы оставляете эти девятьсот тысяч франков мадемуазель Валентине де Вильфор? – спросил нотариус, считавший, что ему остается только вписать этот пункт, но желавший все-таки удостовериться в согласии Нуартье и дать в нем удостовериться всем свидетелям этой необыкновенной сцены.

Валентина отошла немного в сторону и плакала, опустив голову; старик взглянул на нее с выражением глубокой нежности; потом, глядя на нотариуса, самым выразительным образом замигал.

– Нет? – сказал нотариус. – Как, разве вы не мадемуазель Валентину де Вильфор назначаете вашей единственной наследницей?

Нуартье сделал знак, что нет.

– Вы не ошибаетесь? – воскликнул удивленный нотариус. – Вы действительно говорите нет?

– Нет! – повторил Нуартье. – Нет!

Валентина подняла голову; она была поражена не тем, что ее лишают наследства, но тем, что она могла вызвать то чувство, которое обычно внушает такие поступки.

Но Нуартье глядел на нее с такой глубокой нежностью, что она воскликнула:

– Я понимаю, дедушка, вы лишаете меня только своего состояния, но не своей любви?

– Да, конечно, – сказали глаза паралитика, так выразительно закрываясь, что Валентина не могла сомневаться.

– Спасибо, спасибо! – прошептала она.

Между тем этот отказ пробудил в сердце г-жи де Вильфор внезапную надежду, она подошла к старику.

– Значит, дорогой господин Нуартье, вы оставляете свое состояние вашему внуку Эдуарду де Вильфору? – спросила она.

Было что-то ужасное в том, как заморгал старик; его глаза выражали почти ненависть.

– Нет, – пояснил нотариус. – В таком случае вашему сыну, здесь присутствующему?

– Нет, – возразил старик.

Оба нотариуса изумленно переглянулись; Вильфор и его жена покраснели: один от стыда, другая от злобы.

– Но чем же мы провинились перед вами, дедушка? – сказала Валентина. – Вы нас больше не любите?

Взгляд старика бегло окинул Вильфора, потом его жену и с выражением глубокой нежности остановился на Валентине.

– Послушай, дедушка, – сказала она, – если ты меня любишь, то как же согласовать твою любовь с тем, что ты сейчас делаешь. Ты меня знаешь, ты знаешь, что я никогда не думала о твоих деньгах. К тому же говорят, что я получила большое состояние после моей матери, слишком даже большое. Объясни же, в чем дело?

Нуартье уставился горящим взглядом на руку Валентины.

– Моя рука? – спросила она.

– Да, – показал Нуартье.

– Ее рука! – повторили все присутствующие.

– Ах, господа, – сказал Вильфор, – вы же видите, что все это бесполезно и что мой бедный отец не в своем уме.

– Я понимаю! – воскликнула вдруг Валентина. – Мое замужество, дедушка, да?

– Да, да, да, – три раза повторил паралитик, сверкая гневным взором каждый раз, как он поднимал веки.

– Ты недоволен нами из-за моего замужества, да?

– Да.

– Но это нелепо! – сказал Вильфор.

– Простите, сударь, – сказал нотариус, – все это, напротив, весьма логично и, на мой взгляд, вполне вытекает одно из другого.

– Ты не хочешь, чтобы я вышла замуж за Франца д’Эпине?

– Нет, не хочу, – сказал взгляд старика.

– И вы лишаете вашу внучку наследства за то, что она выходит замуж вопреки вашему желанию? – воскликнул нотариус.

– Да, – ответил Нуартье.

– Так что, не будь этого брака, она была бы вашей наследницей?

– Да.

Вокруг старика воцарилось глубокое молчание.

Нотариусы совещались друг с другом; Валентина с благодарной улыбкой смотрела на деда; Вильфор сжал свои тонкие губы; его жена не могла подавить радость, помимо ее воли выразившуюся на ее лице.

– Но мне кажется, – сказал наконец Вильфор, первым прерывая молчание, – что я один призван судить, насколько нам подходит этот брак. Я один распоряжаюсь рукой моей дочери, я хочу, чтобы она вышла замуж за господина Франца д’Эпине, и она будет его женой.

Валентина, вся в слезах, опустилась в кресло.

– Сударь, – сказал нотариус, обращаясь к старику, – как вы намерены распорядиться вашим состоянием в том случае, если мадемуазель Валентина выйдет замуж за господина д’Эпине?

Старик был недвижим.

– Однако вы намерены им распорядиться?

– Да, – показал Нуартье.

– В пользу кого-нибудь из вашей семьи?

– Нет.

– Так в пользу бедных?

– Да.

– Но вам известно, – сказал нотариус, – что закон не позволит вам совсем обделить вашего сына?

– Да.

– Так что вы распорядитесь только той частью, которой вы можете располагать по закону?

Нуартье остался недвижим.

– Вы продолжаете настаивать на том, чтобы распорядиться всем вашим состоянием?

– Да.

– Но после вашей смерти ваше завещание будет оспорено.

– Нет.

– Мой отец меня знает, сударь, – сказал Вильфор, – он знает, что его воля для меня священна; притом он понимает, что я в моем положении не могу судиться с бедными.

Во взгляде Нуартье светилось торжество.

– Как вы решите, сударь? – спросил нотариус Вильфора.

– Никак; мой отец так решил, а я знаю, что он не меняет своих решений. Мне остается только подчиниться. Эти девятьсот тысяч франков уйдут из семьи и обогатят приюты; но я не исполню каприза старика и поступлю согласно своей совести.

И Вильфор удалился в сопровождении жены, предоставляя отцу изъявлять свою волю, как ему угодно.

В тот же день завещание было составлено; привели свидетелей, оно было прочитано и одобрено стариком, запечатано при всех и отдано на хранение г-ну Дешану, нотариусу семьи Вильфор.

III. Телеграф

Вернувшись к себе, супруги Вильфор узнали, что в гостиной их ждет приехавший с визитом граф Монте-Кристо; г-жа де Вильфор, слишком взволнованная, чтобы сразу выйти к нему, прошла к себе в спальню; королевский прокурор, более в себе уверенный, прямо направился в гостиную. Но как он ни умел держать себя в руках, как ни владел выражением своего лица, он не был в силах скрыть свою мрачность, и граф, на губах которого сияла лучезарная улыбка, обратил внимание на его озабоченный и угрюмый вид.

– Что с вами, господин де Вильфор? – спросил он после первых приветствий. – Быть может, я явился как раз в ту минуту, когда вы писали какой-нибудь нешуточный обвинительный акт?

Вильфор попытался улыбнуться.

– Нет, граф, – сказал он, – в данном случае жертва – я сам. Это я проиграл дело, а над обвинительным актом работали случай, упрямство и безумие.

– Что вы хотите сказать? – спросил Монте-Кристо с прекрасно разыгранным участием. – У вас в самом деле серьезные неприятности?

– Не стоит и говорить, граф, – сказал Вильфор с полным горечи спокойствием, – пустяки, просто денежная потеря.

– Да, конечно, – ответил Монте-Кристо, – денежная потеря – пустяки, если обладать таким состоянием, как ваше, и таким философским и возвышенным умом, как ваш!

– Поэтому, – ответил Вильфор, – я и озабочен не из-за денег, хотя как-никак девятьсот тысяч франков стоят того, чтобы о них пожалеть или, во всяком случае, чтобы подосадовать. Меня огорчает больше всего эта игра судьбы, случая, предопределения, не знаю, как назвать ту силу, что обрушила на меня этот удар, уничтожила мои надежды на богатство, и, быть может, разрушила будущность моей дочери из-за каприза впавшего в детство старика.

– Да что вы! Как же так? – воскликнул граф. – Девятьсот тысяч франков, вы говорите? Вы правы, эта сумма стоит того, чтобы о ней пожалел даже философ, но кто же вам доставил такое огорчение?

– Мой отец, о котором я вам рассказывал.

– Господин Нуартье? Неужели? Но вы мне говорили, насколько я помню, что он совершенно парализован и утратил все свои способности?

– Да, физические способности, потому что он не в состоянии двигаться, не в состоянии говорить, и, несмотря на это, он мыслит, он желает, он действует, как видите. Я ушел от него пять минут назад; он сейчас занят тем, что диктует двум нотариусам свое завещание.

– Так, значит, он заговорил?

– Нет, но заставил себя понять.

– Каким образом?

– Взглядом; его глаза продолжают жить и, как видите, убивают.

– Мой друг, – сказала г-жа де Вильфор, входя в комнату, – мне кажется, вы преувеличиваете.

– Сударыня… – приветствовал ее поклоном граф.

Госпожа де Вильфор ответила самой очаровательной улыбкой.

– Но что я слышу от господина де Вильфора? – спросил Монте-Кристо. – Что за непонятная немилость?..

– Непонятная, вот именно! – сказал королевский прокурор, пожимая плечами. – Старческий каприз!

– А разве нет способа заставить его изменить решение?

– Нет, есть, – сказала г-жа де Вильфор. – И только от моего мужа зависит, чтобы это завещание было составлено не в ущерб Валентине, а, наоборот, в ее пользу.

Граф, видя, что супруги начали говорить загадками, принял рассеянный вид и стал с глубочайшим вниманием и явным одобрением следить за Эдуардом, подливавшим чернила в птичье корытце.

– Дорогая моя, – возразил Вильфор жене, – вы знаете, что я не склонен разыгрывать у себя в доме патриарха и никогда не воображал, будто судьбы мира зависят от моего мановения. Но все же необходимо, чтобы моя семья считалась с моими решениями и чтобы безумие старика и капризы ребенка не разрушали давно обдуманных мною планов. Барон д’Эпине был моим другом, вы это знаете, и его сын был бы для нашей дочери наилучшим мужем.

– Так, по-вашему, – сказала г-жа де Вильфор, – Валентина с ним сговорилась?.. В самом деле… она всегда противилась этому браку, и я не удивлюсь, если все, что мы сейчас видели и слышали, окажется просто выполнением заранее составленного ими плана.

– Поверьте, – сказал Вильфор, – что так не отказываются от капитала в девятьсот тысяч франков.

– Она отказалась бы и от мира, ведь она год тому назад собиралась уйти в монастырь.

– Все равно, – возразил Вильфор, – говорю вам, этот брак состоится!

– Вопреки воле вашего отца? – сказала г-жа де Вильфор, пробуя играть на другой струне. – Это не шутка!

Монте-Кристо делал вид, что не слушает, но не пропускал ни одного слова из этого разговора.

– Сударыня, – возразил Вильфор, – я должен сказать, что всегда почитал своего отца, потому что естественное сыновнее чувство соединялось у меня с сознанием его нравственного превосходства; наконец, потому, что отец для нас вдвойне священен: как наш создатель и как наш господин; но не могу же я считать теперь разумным старика, который в память своей ненависти к отцу ненавидит сына; с моей стороны было бы смешно согласовать свое поведение с его капризами. Я не перестану относиться с глубочайшим почтением к господину Нуартье, я безропотно подчиняюсь наложенной им на меня денежной каре, но решение мое останется непреклонным, и общество рассудит, на чьей стороне был здравый смысл. Я выдам замуж мою дочь за барона Франца д’Эпине, так как считаю, что это хороший и почетный брак, и так как в конечном счете я хочу выдать свою дочь за того, кто мне подходит.

– Вот как, – сказал граф, у которого королевский прокурор то и дело взглядом просил одобрения, – вот как! Господин Нуартье, по вашим словам, лишает мадемуазель Валентину наследства за то, что она выходит замуж за барона Франца д’Эпине?

– Вот именно в этом вся причина, – сказал Вильфор, пожимая плечами.

– Во всяком случае, видимая причина, – прибавила г-жа де Вильфор.

– Действительная причина, сударыня. Поверьте, я знаю своего отца.

– Можете вы это понять? – спросила молодая женщина. – Чем, скажите, пожалуйста, господин д’Эпине хуже всякого другого?

– В самом деле, – сказал граф, – я встречал господина Франца д’Эпине; это ведь сын генерала де Кенеля, впоследствии барона д’Эпине?

– Совершенно верно, – ответил Вильфор.

– Он показался мне очаровательным молодым человеком.

– Поэтому я и уверена, что это только предлог, – сказала г-жа де Вильфор. – Старики становятся тиранами в отношении тех, кого они любят; господин Нуартье просто не желает, чтобы его внучка выходила замуж.

– Но, может быть, у этой ненависти есть какая-нибудь причина? – спросил Монте-Кристо.

– Бог мой, откуда же это можно знать?

– Может быть, политическая антипатия?

– Действительно, мой отец и отец господина д’Эпине жили в бурное время, я видел лишь последние дни его, – сказал Вильфор.

– Ваш отец, кажется, был бонапартистом? – спросил Монте-Кристо. – Мне помнится, вы говорили что-то в этом роде.

– Мой отец был прежде всего якобинец, – возразил Вильфор, забыв в своем волнении о всякой осторожности, – и тога сенатора, накинутая на его плечи Наполеоном, изменила лишь его наряд, но не его самого. Когда мой отец участвовал в заговорах, он делал это не из любви к императору, а из ненависти к Бурбонам; самое страшное в нем было то, что он никогда не сражался за неосуществимые утопии, а всегда лишь за действительно возможное, и при этом следовал ужасной теории монтаньяров, которые не останавливались ни перед чем, чтобы достигнуть своей цели.

– Ну вот видите, – сказал Монте-Кристо, – в этом все дело. Нуартье и д’Эпине столкнулись на политической почве. Хотя генерал д’Эпине и служил в войсках Наполеона, но он в душе был роялистом, правда? Ведь это тот самый, что был убит однажды ночью, при выходе из бонапартистского клуба, куда его завлекли в надежде найти в нем собрата?

Вильфор почти с ужасом взглянул на графа.

– Я ошибаюсь? – спросил Монте-Кристо.

– Напротив, – сказала г-жа де Вильфор, – это так и есть; и именно поэтому мой муж, желая изгладить всякое воспоминание о былой вражде, решил соединить любовью двух детей, отцы которых ненавидели друг друга.

– Превосходная мысль! – сказал Монте-Кристо. – Мысль, исполненная милосердия; свет должен рукоплескать ей. В самом деле было бы прекрасно, если бы мадемуазель Нуартье де Вильфор стала называться госпожой Франц д’Эпине.

Вильфор вздрогнул и посмотрел на Монте-Кристо, как бы желая прочесть в глубине его сердца намерение, которое продиктовало ему эти слова.

Но на губах графа играла обычная приветливая улыбка; и на этот раз королевский прокурор, несмотря на всю свою проницательность, опять не увидел ничего, кроме оболочки.

– Поэтому, – продолжал Вильфор, – хотя утрата состояния деда и большое несчастье для Валентины, я все-таки не думаю, чтобы это могло расстроить ее брак. Я не думаю, чтобы господина д’Эпине могла смутить эта денежная потеря; он увидит, что я, пожалуй, стою больше этой суммы и, жертвующий ею ради того, чтобы сдержать свое слово, он примет также в расчет, что Валентина и без того унаследовала после матери большое состояние; оно находится в распоряжении маркиза и маркизы де Сен-Меран, ее деда и бабки с материнской стороны, а они оба ее нежно любят.

– И они заслуживают того, чтобы их любили и за ними ухаживали так же, как это делает Валентина по отношению к господину Нуартье, – сказала г-жа де Вильфор. – Впрочем, не позже чем через месяц они приедут в Париж, и Валентине после такого оскорбления не к чему будет вечно сидеть с Нуартье, как она сидела до сих пор.

Граф благосклонно внимал нестройным голосам оскорбленного самолюбия и обманутой корысти.

– Я заранее прошу вас простить мне то, что я скажу, – заметил Монте-Кристо после краткого молчания, – но мне кажется, что если господин Нуартье и лишает наследства мадемуазель де Вильфор, виновную в том, что она хочет выйти замуж за человека, отца которого он ненавидел, то он не может сделать подобного упрека нашему милому Эдуарду.

– Ведь правда, граф? – воскликнула г-жа де Вильфор с непередаваемым выражением. – Правда, это несправедливо, чудовищно несправедливо! Бедный Эдуард такой же внук господина Нуартье, как и Валентина, а между тем, если бы она не выходила замуж за Франца д’Эпине, Нуартье оставил бы ей все свое состояние. Наконец, Эдуард – носитель родового имени, и все же Валентина, даже если дед лишит ее наследства, окажется втрое богаче, чем он.

Монте-Кристо не произносил ни слова и только внимательно слушал.

– Знаете, граф, – сказал Вильфор, – не будем больше говорить о семейных неурядицах. Да, правда, мое состояние пойдет на увеличение доходов бедных, а в наше время они-то и являются настоящими богачами. Да, мой отец лишил меня законных надежд, и притом без всякой моей вины; но я поступлю, как человек здравомыслящий, как человек благородный. Я обещал господину д’Эпине доходы с этого капитала – и он их получит, даже если мне ради этого придется пойти на самые тяжкие лишения.

– А все-таки, – возразила г-жа де Вильфор, неотступно возвращаясь к преследовавшей ее мысли, – может быть, лучше посвятить д’Эпине в эту неприятную историю, чтобы он сам возвратил данное ему слово?

– Это было бы большим несчастьем! – воскликнул Вильфор.

– Большим несчастьем? – переспросил Монте-Кристо.

– Разумеется, – сказал несколько спокойнее Вильфор, – расстроившийся, даже из-за денежных недоразумений, брак бросает тень на невесту; кроме того, всякие старые слухи, которым я хотел положить конец, возникнут снова. Но нет, этого не будет. Господин д’Эпине, если он честный человек, сочтет себя еще более связанным тем, что Валентина лишена наследства, иначе вышло бы, что им руководила только алчность; нет, этого не может быть.

– Я думаю так же, – сказал Монте-Кристо, пристально глядя на г-жу Вильфор, – будь я настолько другом господина де Вильфора, чтобы иметь право давать советы, я сказал бы: так как Франц д’Эпине должен, по-видимому, скоро вернуться, надо повести это дело так, чтобы оно уже не могло расстроиться, словом, я бы начал борьбу, которая может окончиться только к чести господина де Вильфора.

Этот последний встал, видимо очень обрадованный; жена его слегка побледнела.

– Отлично, – сказал Вильфор, – именно это я хотел услышать, и я воспользуюсь вашим советом, – добавил он, подавая руку Монте-Кристо. – Итак, прошу всех в этом доме считать, что то, что здесь произошло сегодня, не имеет никакого значения: наши планы остаются неизменными.

– Сударь, – сказал граф, – смею вас уверить, что как бы ни был несправедлив свет, он оценит вашу решимость; ваши друзья будут гордиться вами, а господин д’Эпине, даже если бы ему пришлось взять мадемуазель де Вильфор без всякого приданого, хотя это и не так, будет счастлив вступить в семью, где умеют подняться до такого самопожертвования, чтобы сдержать свое слово и исполнить свой долг.

С этими словами граф встал и собрался уходить.

– Вы нас покидаете, граф? – сказала г-жа де Вильфор.

– Я принужден это сделать, сударыня, я заехал только напомнить вам ваше обещание быть у меня в субботу.

– Неужели вы могли думать, что мы забудем?

– Вы слишком добры, сударыня, господин де Вильфор занят такими важными и подчас неотложными делами…

– Мой муж дал слово, граф, – сказала г-жа де Вильфор, – а вы могли убедиться, что он верен ему даже в том случае, когда он многое теряет от этого, здесь же он может быть только в выигрыше.

– Обед состоится в вашем доме на Елисейских полях? – спросил Вильфор.

– Нет, – отвечал Монте-Кристо, – тем ценнее ваша самоотверженность: это будет за городом.

– За городом?

– Да.

– Где же? В окрестностях Парижа?

– У самых ворот, полчаса езды от заставы: в Отейле.

– В Отейле! – воскликнул Вильфор. – Да, правда, жена говорила мне, что вы живете в Отейле, ей ведь оказали помощь в вашем доме. А в каком месте Отейля?

– На улице Фонтен.

– На улице Фонтен? – продолжал Вильфор сдавленным голосом. – Какой номер?

– Двадцать восемь.

– Так это вам продали дом маркиза де Сен-Мерана? – воскликнул Вильфор.

– Маркиза де Сен-Мерана? – спросил Монте-Кристо. – Разве этот дом принадлежал маркизу де Сен-Мерану?

– Да, – отвечала г-жа де Вильфор, – и можете себе представить, граф, какая странность…

– Что именно?

– Вы согласны, что это прелестный дом, не правда ли?

– Очаровательный.

– А мой муж никогда не соглашался поселиться в нем.

– Право, сударь, – сказал Монте-Кристо, – это предубеждение, которого я не могу понять.

– Я не люблю Отейля, – с усилием ответил королевский прокурор.

– Но, надеюсь, я не буду столь несчастлив, – с беспокойством сказал Монте-Кристо, – чтобы эта антипатия лишила меня удовольствия видеть вас у себя.

– Нет, граф… я надеюсь… поверьте, я сделаю все возможное, – пробормотал Вильфор.

– Нет, я не принимаю никаких отговорок, – отвечал Монте-Кристо. – В субботу, в шесть часов, я жду вас, и если вы не приедете, то, знаете, я могу подумать… что с этим домом, уже двадцать лет необитаемым, связано нечто зловещее, какая-нибудь кровавая легенда.

– Я приеду, граф, приеду, – поспешно заявил Вильфор.

– Благодарю вас, – сказал Монте-Кристо. – А теперь разрешите откланяться.

– В самом деле, граф, вы сказали, что принуждены покинуть нас, – сказала г-жа де Вильфор, – и даже как будто собирались сказать, почему именно, но как раз заговорили о другом.

– Право, сударыня, – сказал Монте-Кристо, – я боюсь сознаться вам, куда я еду.

– Все равно, скажите.

– Я, как настоящий ротозей, собираюсь поехать посмотреть на одну вещь, о которой я нередко мечтал целыми часами.

– Что же это такое?

– Телеграф.

– Телеграф? – повторила г-жа де Вильфор.

– Да, телеграф. Мне иногда приходилось, в яркий день, видеть на краю дороги, на пригорке, эти вздымающиеся кверху черные суставчатые руки, похожие на лапы огромного жука, и, уверяю вас, я всегда глядел на них с волнением. Я думал о том, что эти странные знаки, так четко рассекающие воздух и передающие за триста лье неведомую волю человека, сидящего за столом, другому человеку, сидящему в конце линии за другим столом, вырисовываются на серых тучах или голубом небе только силою желания этого всемогущего властелина; и я думал о духах, сильфах, гномах – словом, о тайных силах, – и смеялся. Но у меня никогда не являлось желания поближе рассмотреть этих огромных насекомых с белым брюшком и тощими черными лапами, потому что я боялся найти под их каменными крыльями маленькое человеческое существо, очень важное, очень педантичное, напичканное науками, каббалистикой или колдовством. Но в одно прекрасное утро я узнал, что всяким телеграфом управляет несчастный служака, получающий в год тысячу двести франков и созерцающий целый день не небо, как астроном, не воду, как рыболов, не пейзаж, как праздный гуляка, а такое же насекомое с белым брюшком и черными лапами, своего корреспондента, находящегося за четыре или пять лье от него. Тогда мне стало любопытно посмотреть вблизи на эту живую куколку, на то, как она из глубины своего кокона играет с соседней куколкой, дергая одну веревочку за другой.

– И вы едете туда?

– Я еду туда.

– На какой телеграф? Министерства внутренних дел или Обсерватории?

– Ни в коем случае; там я встречу людей, которые пожелают растолковать мне то, чего я не хочу знать, и станут насильно объяснять мне тайну, которой сами не понимают. Черт возьми, я хочу сохранить свои иллюзии относительно насекомых; достаточно того, что я утратил иллюзии относительно людей. Так что я не поеду ни на телеграф министерства внутренних дел, ни на телеграф Обсерватории. Мне нужен телеграф на вольном воздухе, чтобы увидеть без прикрас бедного малого, окаменевшего в своей башне.

– Хоть вы и знатный вельможа, но очень странный человек, – сказал Вильфор.

– Какую линию вы посоветуете мне осмотреть?

– Ту, где сейчас идет самая усиленная работа.

– Отлично. Значит, испанскую?

– Конечно. Хотите письмо от министра, чтобы вам объяснили…

– Нет, нет, – сказал Монте-Кристо, – наоборот, я же говорю, что не хочу понимать. С той минуты, как я что-нибудь пойму, телеграф перестанет существовать для меня и останется только знак, посланный господином Дюшателем или господином де Монталиве и переданный байоннскому префекту в виде двух греческих слов: thle, grajh. А я хочу оставить во всей их чистоте насекомое с черными лапами и страшное слово и сохранить все мое к ним почтение.

– Так поезжайте, потому что через два часа совсем стемнеет, и вы ничего не увидите.

– Вы меня пугаете! Который из них всего ближе?

– На дороге в Байонну?

– Да, хотя бы на дороге в Байонну.

– Шатильонский.

– А после Шатильонского?

– Кажется, на башне Монлери.

– Благодарю вас, до свидания! В субботу я расскажу вам о своих впечатлениях.

В дверях граф столкнулся с нотариусами, которые только что лишили Валентину наследства и уходили, очень довольные тем, что составили акт, делающий им немалую честь.

IV. Способ избавить садовода от сонь, поедающих его персики

Не в тот же вечер, как он говорил, а на следующее утро граф Монте-Кристо выехал через заставу Анфер, направился по Орлеанской дороге, миновал деревню Лина, не останавливаясь около телеграфа, который как раз в то время, когда граф проезжал мимо, двигал своими длинными, тощими руками, и доехал до башни Монлери, расположенной, как всем известно, на самой возвышенной точке одноименной долины.

У подножия холма граф вышел из экипажа и по узенькой круговой тропинке, шириной в полтора фута, начал подниматься в гору; дойдя до вершины, он оказался перед изгородью, на которой уже зеленели плоды, сменившие розовые и белые цветы.

Монте-Кристо принялся искать калитку и не замедлил ее найти. Это была деревянная решетка, привешенная на ивовых петлях и запирающаяся посредством гвоздя и веревки. Граф тотчас же освоился с этим механизмом, и калитка отворилась.

Граф очутился в маленьком садике в двадцать шагов длиной и двенадцать шириной; с одной стороны он был окаймлен той частью изгороди, в которой было устроено остроумное приспособление, описанное нами под названием калитки, а с другой примыкал к старой башне, обвитой плющом и усеянной желтыми левкоями и гвоздиками.

Никто бы не сказал, что эта башня, вся в морщинах и цветах, словно бабушка, которую пришли поздравить внуки, могла бы поведать немало ужасных драм, если бы у нее нашелся и голос в придачу к тем грозным ушам, которые старая пословица приписывает стенам.

Через садик можно было пройти по дорожке, посыпанной красным песком и окаймленной бордюром из многолетнего толстого букса, чьи оттенки привели бы в восхищение взор Делакруа, нашего современного Рубенса. Дорожка эта имела вид восьмерки и заворачивала, переплетаясь, так что на пространстве двадцати шагов можно было сделать прогулку в целых шестьдесят. Никогда еще Флоре, веселой и юной богине добрых латинских садовников, не служили так старательно и так чистосердечно, как в этом маленьком садике.

В самом деле, на двадцати розовых кустах, составлявших цветник, не было ни одного листочка со следами мушки, ни одной жилки, обезображенной зеленой тлей, которая опустошает и пожирает растения на сырой почве. А между тем в саду было достаточно сыро; об этом говорили черная, как сажа, земля и густая листва деревьев. Впрочем, естественную влажность быстро заменила бы искусственная, благодаря врытой в углу сада бочке со стоячей водой, где на зеленой ряске неизменно пребывали лягушка и жаба, которые, вероятно, из-за несоответствия характеров, постоянно сидели друг к другу спиной на противоположных сторонах круга.

При всем том на дорожках не было ни травинки, на клумбах ни одного сорного побега; ни одна модница не холит и не подрезает так тщательно герани, кактусы и рододендроны в своей фарфоровой жардиньерке, как это делал хозяин садика, пока еще незримый.

Закрыв за собой калитку и зацепив веревку за гвоздь, Монте-Кристо остановился и окинул взглядом все это владение.

– По-видимому, – сказал он, – телеграфист держит садовников или сам страстный садовод.

Вдруг он наткнулся на что-то, притаившееся за тачкой, наполненной листьями; это что-то с удивленным восклицанием выпрямилось, и Монте-Кристо очутился лицом к лицу с человечком лет пятидесяти; человечек был занят собиранием земляники, которую он раскладывал на виноградных листьях.

У него были двенадцать виноградных листьев и почти столько же ягод земляники.

Поднимаясь, старичок едва не уронил ягоды, листья и тарелку.

– Собираете урожай? – сказал, улыбаясь, Монте-Кристо.

– Простите, сударь, – ответил старичок, поднося руку к фуражке, – я, правда, не наверху, но я только что сошел оттуда.

– Не беспокойтесь из-за меня, мой друг, – сказал граф, – собирайте ваши ягоды, если это еще не все.

– Осталось еще десять, – сказал старичок, – видите, вот одиннадцать, а у меня их двадцать одна, на пять больше, чем в прошлом году. И неудивительно, весна в этом году стояла теплая, а землянике, сударь, если что нужно, так это солнце. Вот почему вместо шестнадцати, которые были в прошлом году, у меня теперь, как видите, одиннадцать уже сорванных, двенадцать, тринадцать, четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать, семнадцать, восемнадцать… Боже мой, двух не хватает! Они еще вчера были, сударь, они были здесь, я в этом уверен, я их пересчитал. Это, наверное, сынишка тетки Симон напроказничал. Я видел, как он шнырял здесь сегодня утром! Маленький негодяй, красть в саду! Видно, он не знает, чем это может кончиться!

– Да, это не шутка, – сказал Монте-Кристо. – Но надо принять во внимание молодость преступника и его желание полакомиться.

– Разумеется, – отвечал садовод, – но от этого не легче. Однако еще раз прошу вас извинить меня, сударь; может быть, я заставляю ждать начальника?

И он боязливо разглядывал графа и его синий фрак.

– Успокойтесь, друг мой, – сказал граф, со своей улыбкой, которая, по его желанию, могла быть такой страшной и такой доброжелательной и которая на этот раз выражала одну только доброжелательность, – я совсем не начальник, явившийся вас ревизовать, а просто путешественник; меня привлекло сюда любопытство, и я начинаю даже сожалеть о своем приходе, так как вижу, что отнимаю у вас время.

– Мое время недорого стоит, – возразил, грустно улыбаясь, старичок. – Правда, оно казенное, и мне не следовало бы его расточать; но мне дали знать, что я могу отдохнуть час (он взглянул на солнечные часы, ибо в садике при монлерийской башне имелось все что угодно, даже солнечные часы), видите, у меня осталось еще десять минут, а земляника моя поспела, и еще один день… К тому же, сударь, поверите ли, у меня ее поедают сони.

– Вот чего бы я никогда не подумал, – серьезно ответил Монте-Кристо, – сони – неприятные соседи, раз уж мы не едим их в меду, как это делали римляне.

– Вот как? Римляне их ели? – спросил садовод. – Ели сонь?

– Я читал об этом у Петрония, – ответил граф.

– Неужели? Не думаю, чтобы это было вкусно, хоть и говорят: жирный, как соня. Да и неудивительно, что они жирные, раз они спят весь божий день и просыпаются только для того, чтобы грызть всю ночь. Знаете, в прошлом году у меня было четыре абрикоса; один они испортили. Созрел у меня и гладкокожий персик, единственный, правда, это большая редкость, – ну так вот, сударь, они у него сожрали бок, повернутый к стене; чудный персик, удивительно вкусный! Я никогда такого не ел.

– Вы его съели? – спросил Монте-Кристо.

– То есть оставшуюся половину, понятно. Это было восхитительно. Да, эти господа умеют выбирать лакомые куски. Совсем как сынишка тетки Симон; он уж, конечно, выбрал не самые плохие ягоды! Но в этом году, – продолжал садовод, – будьте спокойны, такого не случится, хотя бы мне пришлось караулить всю ночь, когда плоды начнут созревать.

Монте-Кристо услышал достаточно. У каждого человека есть своя страсть, грызущая ему сердце, как у каждого плода есть свой червь; страстью телеграфиста было садоводство.

Монте-Кристо начал обрывать виноградные листья, заслонявшие солнце, и этим покорил сердце садовода.

– Вы пришли посмотреть на телеграф, сударь? – спросил он.

– Да, если, конечно, это не запрещено вашими правилами.

– Отнюдь не запрещено, – отвечал садовод, – ведь в этом нет никакой опасности: никто не знает и не может знать, что мы передаем.

– Мне действительно говорили, – сказал граф, – что вы повторяете сигналы, которых сами не понимаете.

– Разумеется, сударь, и я этим очень доволен, – сказал, смеясь, телеграфист.

– Почему же?

– Потому что таким образом я не несу никакой ответственности. Я машина, и только, и раз я действую, то с меня ничего больше не спрашивают.

«Черт побери, – подумал Монте-Кристо, – неужели я натолкнулся на человека, который ни к чему не стремится? Тогда мне не повезло».

– Сударь, – сказал садовод, бросив взгляд на свои солнечные часы, – мои десять минут подходят к концу, и я должен вернуться на место. Не желаете ли подняться вместе со мной?

– Я следую за вами.

И Монте-Кристо вошел в башню, разделенную на три этажа; в нижнем находились кое-какие земледельческие орудия – заступы, грабли, лейки, стоявшие у стен, – то было его единственное убранство.

Второй этаж представлял обычное или, вернее, ночное жилье служащего; тут находились скудная домашняя утварь, кровать, стол, два стула, каменный рукомойник да пучки сухих трав, подвешенные к потолку; граф узнал душистый горошек и испанские бобы, чьи зерна старичок сохранял вместе со стручками; все это он, с усердием ученого ботаника, снабдил соответствующими ярлычками.

– Скажите, сударь, много ли времени требуется, чтобы изучить телеграфное дело? – спросил Монте-Кристо.

– Долго тянется не обучение, а сверхштатная служба.

– А сколько вы получаете жалованья?

– Тысячу франков, сударь.

– Маловато.

– Да, но, как видите, дают квартиру.

Монте-Кристо окинул взглядом комнату.

– Не хватает только, чтобы он дорожил своим помещением, – пробормотал он.

Поднялись в третий этаж – тут и помещался телеграф. Монте-Кристо рассмотрел обе железные ручки, с помощью которых чиновник приводил в движение машину.

– Это чрезвычайно интересно, – сказал Монте-Кристо, – но в конце концов такая жизнь должна вам казаться скучноватой?

– Вначале, оттого что все время приглядываешься, сводит шею; но через год-другой привыкаешь; а потом ведь у нас бывают часы отдыха и свободные дни.

– Свободные дни?

– Да.

– Какие же?

– Когда туман.

– Да, верно.

– Это мои праздники; в такие дни я спускаюсь в сад и сажаю, подрезаю, подстригаю, обираю гусениц; в общем, время проходит незаметно.

– Давно вы здесь?

– Десять лет да пять лет сверхштатной службы, так что всего пятнадцать.

– Сколько лет надо прослужить, чтобы получить пенсию?

– Ах, сударь, двадцать пять лет.

– А как велика пенсия?

– Сто экю.

– Бедное человечество! – пробормотал Монте-Кристо.

– Что вы сказали, сударь? – спросил чиновник.

– Я говорю, что все это чрезвычайно интересно.

– Что именно?

– Все, что вы мне показываете… И вы совсем ничего не понимаете в ваших сигналах?

– Совсем ничего.

– И никогда не пытались понять?

– Никогда; зачем мне это?

– Но ведь есть сигналы, относящиеся именно к вам?

– Разумеется.

– Их вы понимаете?

– Они всегда одни и те же.

– И они гласят?..

– «Ничего нового»… «У вас свободный час»… или: «До завтра».

– Да, это сигналы невинные, – сказал граф. – Но посмотрите, кажется, ваш корреспондент приходит в движение?

– Да, верно; благодарю вас, сударь.

– Что же он вам говорит? Что-нибудь, что вы понимаете?

– Да, он спрашивает, готов ли я.

– И вы отвечаете?..

– Сигналом, который указывает моему корреспонденту справа, что я готов, и в то же время предлагает корреспонденту слева, в свою очередь, приготовиться.

– Остроумно сделано, – сказал граф.

– Вот вы сейчас увидите, – с гордостью продолжил старичок, – через пять минут он начнет говорить.

– Значит, у меня в распоряжении целых пять минут, – заметил Монте-Кристо, – это больше, чем мне нужно. Дорогой мой, – сказал он, – разрешите задать вам один вопрос?

– Пожалуйста.

– Вы любите садоводство?

– Страстно.

– И вам было бы приятно иметь сад в две десятины вместо площади в двадцать футов?

– Сударь, я обратил бы его в земной рай.

– Вам плохо живется на тысячу франков?

– Довольно плохо, но как-никак я справляюсь.

– Да, но садик у вас жалкий.

– Вот это верно, садик невелик.

– И к тому же населен сонями, которые все пожирают.

– Да, это мой бич.

– Скажите, что, если бы, на вашу беду, вы отвернулись в ту минуту, когда задвигается ваш корреспондент справа?

– Я бы не видел его сигналов.

– И что случилось бы?

– Я не мог бы их повторить.

– И тогда?

– Тогда меня оштрафовали бы за то, что я по небрежности не повторил их.

– На сколько?

– На сто франков.

– На десятую часть годового жалованья; недурно!

– Что поделаешь! – сказал чиновник.

– Это с вами случалось? – спросил Монте-Кристо.

– Однажды случилось, сударь, когда я делал прививку на кусте желтых роз.

– Ну, а если бы вам вздумалось что-нибудь переменить в сигналах или передать другие?

– Тогда другое дело; тогда меня сместили бы и я лишился бы пенсии.

– В триста франков?

– Да, сударь, в сто экю; так что, вы понимаете, я никогда не сделаю ничего подобного.

– Даже за сумму, равную вашему пятнадцатилетнему жалованью? Ведь об этом стоит подумать, как вы находите?

– За пятнадцать тысяч франков?

– Да.

– Сударь, вы меня пугаете.

– Ну вот еще!

– Сударь, вы хотите соблазнить меня?

– Вот именно. Понимаете, пятнадцать тысяч франков!

– Сударь, позвольте мне лучше смотреть на моего корреспондента справа.

– Напротив, не смотрите на него, а посмотрите на это.

– Что это?

– Как? Вы не знаете этих бумажек?

– Кредитные билеты!

– Самые настоящие; и их здесь пятнадцать.

– А чьи они?

– Ваши, если вы пожелаете.

– Мои! – воскликнул, задыхаясь, чиновник.

– Ну да, ваши, в полную собственность.

– Сударь, мой корреспондент справа задвигался.

– Ну и пусть себе.

– Сударь, вы отвлекли меня, и меня оштрафуют.

– Это вам обойдется в сто франков; вы видите, что в ваших интересах взять эти пятнадцать тысяч франков.

– Сударь, мой корреспондент справа теряет терпение, он повторяет свои сигналы.

– Не обращайте на него внимания и берите.

Граф сунул пачку в руку чиновника.

– Но это еще не все, – сказал он. – Вы не сможете жить на пятнадцать тысяч франков.

– За мной остается еще мое место.

– Нет, вы его потеряете; потому что сейчас вы дадите не тот сигнал, который вам дал ваш корреспондент.

– О, сударь, что вы мне предлагаете?

– Детскую шалость.

– Сударь, если меня к этому не принудят…

– Я именно и собираюсь вас принудить.

И Монте-Кристо достал из кармана вторую пачку.

– Тут еще десять тысяч франков, – сказал он. – С теми пятнадцатью, которые у вас в кармане, это составит двадцать пять тысяч. За пять тысяч вы приобретете хорошенький домик и две десятины земли; остальные двадцать тысяч дадут вам тысячу франков годового дохода.

– Сад в две десятины!

– И тысяча франков дохода.

– Боже мой, боже мой!

– Да берите же!

И Монте-Кристо насильно вложил в руку чиновника эти десять тысяч франков.

– Что я должен сделать?

– Ничего особенного.

– Но все-таки?

– Повторите вот эти сигналы.

Монте-Кристо достал из кармана бумагу, на которой были изображены три сигнала и номера, указывающие порядок, в котором их требовалось передать.

– Как видите, это не займет много времени.

– Да, но…

– Уж теперь у вас будут гладкокожие персики и все что угодно.

Удар попал в цель: красный от возбуждения и весь в поту, старичок проделал один за другим все три сигнала, данные ему графом, несмотря на отчаянные призывы корреспондента справа, который, ничего не понимая в происходящем, начинал думать, что любитель персиков сошел с ума.

Что касается корреспондента слева, то тот добросовестно повторил его сигналы, которые в конце концов были приняты министерством внутренних дел.

– Теперь вы богаты, – сказал Монте-Кристо.

– Да, – сказал чиновник, – но какой ценой?

– Послушайте, друг мой, – сказал Монте-Кристо, – я не хочу, чтобы вас мучила совесть, поверьте, клянусь вам, вы никому не сделали вреда и только содействовали божьему промыслу.

Чиновник разглядывал кредитные билеты, ощупывал их, считал; он то бледнел, то краснел; наконец, он побежал в свою комнату, чтобы выпить стакан воды, но, не успев добежать до рукомойника, потерял сознание среди своих сухих бобов.

Через пять минут после того, как телеграфное сообщение достигло министерства внутренних дел, Дебрэ приказал запрячь лошадей в карету и помчался к Дангларам.

– У вашего мужа есть облигации испанского займа? – спросил он у баронессы.

– Еще бы! Миллионов на шесть.

– Пусть он продает их по любой цене.

– Это почему?

– Потому что Дон Карлос бежал из Буржа и вернулся в Испанию.

– Откуда вам это известно?

– Да оттуда, – сказал, пожимая плечами, Дебрэ, – откуда мне все известно.

Баронесса не заставила себя упрашивать, она бросилась к мужу; тот бросился к своему маклеру и велел ему продавать по какой бы то ни было цене.

Когда увидели, что Данглар продает, испанские бумаги тотчас упали. Данглар потерял на этом пятьсот тысяч франков, но избавился от всех своих облигаций.

Вечером в «Вестнике» было напечатано:

«Телеграфное сообщение.

Король Дон Карлос, несмотря на установленный за ним надзор, тайно скрылся из Буржа и вернулся в Испанию через каталонскую границу. Барселона восстала и перешла на его сторону».

Весь вечер только и было разговоров, что о предусмотрительности Данглара, успевшего продать свои облигации, об удаче этого биржевика, потерявшего всего лишь пятьсот тысяч франков в такой катастрофе.

А те, кто сохранил свои облигации или купил бумаги Данглара, считали себя разоренными и провели прескверную ночь.

На следующий день в «Официальной газете» было напечатано:

«Вчерашнее сообщение „Вестника“ о бегстве Дон Карлоса и о восстании в Барселоне ни на чем не основано.

Дон Карлос не покидал Буржа, и на полуострове царит полное спокойствие.

Поводом к этой ошибке послужил телеграфный сигнал, неверно понятый вследствие тумана».

Облигации поднялись вдвое против той цены, на которую упали. В общей сложности, считая убыток и упущение возможной прибыли, это составило для Данглара потерю в миллион.

– Однако! – сказал Монте-Кристо Моррелю, находившемуся у него в то время, когда пришло известие о странном повороте на бирже, жертвой которого оказался Данглар. – За двадцать пять тысяч франков я сделал открытие, за которое охотно заплатил бы сто тысяч.

– В чем же заключается ваше открытие? – спросил Максимилиан.

– Я нашел способ избавить одного садовода от сонь, которые поедали его персики.

V. Призраки

По внешнему виду в отейльском доме не было никакой роскоши, ничего такого, чего можно было бы ожидать от жилища, предназначенного великолепному графу Монте-Кристо. Но эта простота объяснялась желанием самого хозяина: он строго распорядился ничего не менять снаружи; чтобы в этом убедиться, достаточно было взглянуть на внутреннее убранство. В самом деле, стоило только переступить порог, как картина сразу менялась.

Убранством комнат и той быстротой, с которой все было сделано, Бертуччо превзошел самого себя. Как некогда герцог Антенский приказал вырубить в одну ночь целую аллею, которая мешала взору Людовика XIV, так Бертуччо в три дня засадил совершенно голый двор, и прекрасные тополя и клены, привезенные вместе с огромными глыбами корней, затеняли главный фасад дома, перед которым на месте булыжника, заросшего травой, раскинулась лужайка, устланная дерном; пласты его, положенные не далее как утром, образовали широкий ковер; на нем еще блестели после поливки капли воды.

Впрочем, все распоряжения исходили от графа; он сам передал Бертуччо план, где были указаны количество и расположение деревьев, которые следовало посадить, и размеры и форма лужайки, которая должна была заменить булыжник.

В таком виде дом стал неузнаваем, и сам Бертуччо уверял, что не узнает его в этой зеленой раме.

Управляющий не прочь был бы, кстати, изменить кое-что и в саду, но граф строго запретил что бы то ни было там трогать. Бертуччо вознаградил себя тем, что обильно украсил цветами прихожую, лестницы и камины.

Поистине управляющий был одарен необыкновенной способностью выполнять приказания, а хозяин – чудесным умением заставить себе служить. И вот дом, уже двадцать лет никем не обитаемый, еще накануне такой мрачный и печальный, пропитанный тем затхлым запахом, который можно назвать запахом времени, в один день принял живой облик, наполнился теми ароматами, которые любил хозяин, и даже тем количеством света, которое он предпочитал; едва вступив в него, граф находил у себя под рукой свои книги и оружие, перед глазами – любимые картины, в прихожих – преданных ему собак и любимых певчих птиц; весь этот дом, проснувшийся от долгого сна, словно замок спящей красавицы, жил, пел и расцветал, подобно тем жилищам, которые давно нам милы и в которых, если мы имеем несчастье их покинуть, мы невольно оставляем частицу нашей души.

По двору весело сновали слуги: одни – занятые в кухнях и бегавшие по только что починенным лестницам с таким видом, как будто они всегда жили в этом доме; другие – приставленные к сараям, где экипажи, размещенные по номерам, стояли словно уже полвека, и к конюшням, где лошади, жуя овес, отвечали ржанием своим конюхам, которые разговаривали с ними гораздо почтительнее, чем иные слуги со своими хозяевами.

Библиотека помещалась в двух шкафах, вдоль двух стен, и содержала около двух тысяч томов; целое отделение было предназначено для новейших романов, и появившийся накануне уже стоял на месте, красуясь в своем красном с золотом переплете.

По другую сторону дома, против библиотеки, была устроена оранжерея, полная редких растений в огромных японских вазах; посередине оранжереи, чарующей глаз и обоняние, стоял бильярд, словно час тому назад покинутый игроками, оставившими шары дремать на зеленом сукне.

Только одной комнаты не коснулся волшебник Бертуччо. Она была расположена в левом углу второго этажа, и в нее можно было войти по главной лестнице, а выйти по потайной; мимо этой комнаты слуги проходили с любопытством, а Бертуччо с ужасом.

Ровно в пять часов граф, в сопровождении Али, подъехал к отейльскому дому. Бертуччо ждал его прибытия с тревожным нетерпением; он надеялся услышать похвалу и в то же время опасался увидеть нахмуренные брови.

Монте-Кристо вышел из экипажа, прошел по всему дому и обошел сад, не проронив ни слова и ничем не выказав ни одобрения, ни недовольства.

Только войдя в свою спальню, помещавшуюся в конце, противоположном запертой комнате, он указал рукой на маленький шкафчик из розового дерева, на который обратил внимание уже в первое свое посещение.

– Он годится только для перчаток, – заметил он.

– Совершенно верно, ваше сиятельство, – ответил восхищенный Бертуччо, – откройте его; в нем перчатки.

В других шкафчиках точно так же оказалось именно то, что граф и ожидал в них найти: флаконы с духами, сигары, драгоценности.

– Хорошо! – сказал он наконец.

И Бертуччо удалился, осчастливленный до глубины души, настолько велико и могущественно было влияние этого человека на все окружающее.

Ровно в шесть часов у подъезда раздался конский топот. Это прибыл верхом на Медеб наш капитан спаги.

Монте-Кристо, приветливо улыбаясь, ждал его в дверях.

– Я уверен, что я первый, – крикнул ему Моррель, – я нарочно спешил, чтобы побыть с вами хоть минуту вдвоем, пока не соберутся остальные. Жюли и Эмманюель просили меня передать вам тысячу приветствий. А знаете, у вас здесь великолепно! Скажите, граф, ваши люди хорошо присмотрят за моей лошадью?

– Не беспокойтесь, дорогой Максимилиан, они знают свое дело.

– Ведь ее нужно хорошенько обтереть. Если бы вы видели, как она неслась! Настоящий вихрь!

– Еще бы, я думаю, лошадь, стоящая пять тысяч франков! – сказал Монте-Кристо тоном отца, говорящего со своим сыном.

– Вы о них жалеете? – спросил Моррель со своей открытой улыбкой.

– Я? Боже меня упаси! – ответил граф. – Нет. Мне было бы жаль только, если бы лошадь оказалась плоха.

– Она так хороша, дорогой граф, что Шато-Рено, первый знаток во Франции, и Дебрэ, пользующийся арабскими конями министерства, гонятся за мной сейчас и, как видите, отстают, а за ними мчатся по пятам лошади баронессы Данглар, которые делают не более и не менее как шесть лье в час.

– Так, значит, они сейчас будут здесь? – спросил Монте-Кристо.

– Да. Да вот и они.

И действительно, у ворот, немедленно распахнувшихся, показались взмыленная пара и две тяжело дышащие верховые лошади. Карета, описав круг, остановилась у подъезда в сопровождении обоих всадников.

Дебрэ мигом соскочил с седла и открыл дверцу кареты. Он подал руку баронессе, которая, выходя, сделала движение, не замеченное никем, кроме Монте-Кристо. Но от взгляда графа ничто не могло укрыться; он заметил, как при этом движении мелькнула белая записочка, столь же незаметная, как и сам жест, и с легкостью, говорившей о привычке, перешла из руки г-жи Данглар в руку секретаря министра.

Вслед за женой появился банкир, такой бледный, как будто он выходил не из кареты, а из могилы.

Быстрым, пытливым взглядом, понятным одному только Монте-Кристо, г-жа Данглар окинула двор, подъезд и фасад дома; затем, подавляя легкое волнение, которое, несомненно, отразилось бы на ее лице, если бы это лицо было способно бледнеть, она поднялась по ступеням, говоря Моррелю:

– Сударь, если бы вы были моим другом, я спросила бы вас, не продадите ли вы вашу лошадь.

Моррель изобразил улыбку, больше похожую на гримасу, и взглянул на Монте-Кристо, как бы умоляя выручить его из затруднительного положения.

Граф понял его.

– Ах, сударыня, – сказал он, – почему не ко мне относится ваш вопрос?

– Когда имеешь дело с вами, граф, – отвечала баронесса, – чувствуешь себя не вправе что-либо желать, потому что тогда наверное это получишь. Вот почему я и обратилась к господину Моррелю.

– К сожалению, – сказал граф, – я могу удостоверить, что господин Моррель не может уступить свою лошадь: оставить ее у себя – для него вопрос чести.

– Как так?

– Он держал пари, что объездит Медеа в полгода. Вы понимаете, баронесса, если он расстанется с ней до истечения срока пари, то он не только проиграет его, но будут говорить еще, что он испугался. А капитан спаги, даже ради прихоти хорошенькой женщины – хотя это, на мой взгляд, одна из величайших святынь в нашем мире, – не может допустить, чтобы о нем пошли такие слухи.

– Вы видите, баронесса, – сказал Моррель, с благодарностью улыбаясь графу.

– Притом же, мне кажется, – сказал Данглар с насильственной улыбкой, плохо скрывавшей его хмурый тон, – у вас и так достаточно лошадей.

Было не в обычае г-жи Данглар безнаказанно спускать подобные выходки, однако, к немалому удивлению молодых людей, она сделала вид, что не слышит, и ничего не ответила.

Монте-Кристо, у которого это молчание вызвало улыбку, ибо свидетельствовало о непривычном смирении, показывал баронессе две исполинские вазы китайского фарфора, на них извивались морские водоросли такой величины и такой работы, что, казалось, только сама природа могла создать их такими могучими, сочными и хитроумно сплетенными.

Баронесса была в восхищении.

– Да в них можно посадить каштановое дерево из Тюильри! – сказала она. – Как только ухитрились обжечь такие громадины?

– Сударыня, – сказал Монте-Кристо, – разве можем ответить на это мы, умеющие мастерить статуэтки и стекло тоньше кисеи? Это работа других веков, в некотором роде создание гениев земли и моря.

– Вот как? И к какой примерно эпохе они относятся?

– Этого я не знаю; я слышал только, что какой-то китайский император велел построить особую обжигательную печь; в этой печи обожгли, одну за другой, двенадцать таких ваз. Две из них лопнули в огне; десять остальных спустили в море на глубину трехсот саженей. Море, зная, что от него требуется, обволокло их своими водорослями, покрыло кораллами, врезало в них раковины; на невероятной глубине все это спаяли вместе два столетия, потому что император, который хотел проделать этот опыт, был сметен революцией, и после него осталась только запись, свидетельствующая о том, что вазы были обожжены и спущены на морское дно. Через двести лет нашли эту запись и решили извлечь вазы. Водолазы в особо устроенных приспособлениях начали поиски в той бухте, куда их опустили; но из десяти ваз нашли только три; остальные были смыты и разбиты волнами. Я люблю эти вазы; я воображаю иногда, что в глубину их с удивлением бросали свой тусклый и холодный взгляд таинственные, наводящие ужас бесформенные чудища, каких могут видеть только водолазы, и что мириады рыб укрывались в них от преследования врагов.

Между тем Данглар, равнодушный к редкостям, машинально обрывал один за другим цветы великолепного померанцевого дерева; покончив с померанцевым деревом, он перешел к кактусу, но кактус, не столь покладистый, жестоко уколол его.

Тогда он вздрогнул и протер глаза, словно просыпаясь от сна.

– Барон, – сказал ему, улыбаясь, Монте-Кристо, – вам, любителю живописи и обладателю таких прекрасных произведений, я не смею хвалить свои картины. Но все же вот два Гоббемы, Пауль Поттер, Мирис, два Герарда Доу, Рафаэль, Ван Дейк, Сурбаран и два-три Мурильо, которые достойны быть вам представлены.

– Позвольте! – сказал Дебрэ. – Вот этого Гоббему я узнаю.

– В самом деле?

– Да, его предлагали Музею.

– Там, кажется, нет ни одного Гоббемы? – вставил Монте-Кристо.

– Нет, и, несмотря на это, Музей отказался его приобрести.

– Почему же? – спросил Шато-Рено.

– Ваша наивность очаровательна; да потому, что у правительства нет для этого средств.

– Прошу прощения! – сказал Шато-Рено. – Я вот уже восемь лет слышу это каждый день и все еще не могу привыкнуть.

– Со временем привыкнете, – сказал Дебрэ.

– Не думаю, – ответил Шато-Рено.

– Майор Бартоломео Кавальканти, виконт Андреа Кавальканти! – доложил Батистен.

В высоком черном атласном галстуке только что из магазина, гладко выбритый, седоусый, с уверенным взглядом, в майорском мундире, украшенном тремя звездами и пятью крестами, с безукоризненной выправкой старого солдата – таким явился майор Бартоломео Кавальканти, уже знакомый нам нежный отец.

Рядом с ним шел, одетый с иголочки, с улыбкой на губах, виконт Андреа Кавальканти, точно так же знакомый нам почтительный сын.

Моррель, Дебрэ и Шато-Рено разговаривали между собой: они поглядывали то на отца, то на сына и, естественно, задерживались на этом последнем, тщательнейшим образом изучая его.

– Кавальканти! – проговорил Дебрэ.

– Звучное имя, черт побери! – сказал Моррель.

– Да, – сказал Шато-Рено, – это верно. Итальянцы именуют себя хорошо, но одеваются плохо.

– Вы придираетесь, Шато-Рено, – возразил Дебрэ, – его костюм отлично сшит и совсем новый.

– Именно это мне и не нравится. У этого господина вид, будто он сегодня в первый раз оделся.

– Кто такие эти господа? – спросил Данглар у Монте-Кристо.

– Вы же слышали: Кавальканти.

– Это только имя, оно ничего мне не говорит.

– Да, вы ведь не разбираетесь в нашей итальянской знати; сказать «Кавальканти» – значит сказать «вельможа».

– Крупное состояние? – спросил банкир.

– Сказочное.

– Что они делают?

– Безуспешно стараются его прожить. Кстати, они аккредитованы на ваш банк, они сказали мне это, когда были у меня третьего дня. Я даже ради вас и пригласил их. Я вам их представлю.

– Мне кажется, они очень чисто говорят по-французски, – сказал Данглар.

– Сын воспитывался в каком-то коллеже на юге Франции, в Марселе или его окрестностях как будто. Сейчас он в совершенном восторге.

– От чего? – спросила баронесса.

– От француженок, сударыня. Он непременно хочет жениться на парижанке.

– Нечего сказать, остроумно придумал! – заявил Данглар, пожимая плечами.

Госпожа Данглар бросила на мужа взгляд, который в другое время предвещал бы бурю, но и на этот раз она смолчала.

– Барон сегодня как будто в очень мрачном настроении, – сказал Монте-Кристо г-же Данглар, – уж не хотят ли его сделать министром?

– Пока нет, насколько я знаю. Я скорее склонна думать, что он играл на бирже и проиграл, и теперь не знает, на ком сорвать досаду.

– Господин и госпожа де Вильфор! – возгласил Батистен.

Королевский прокурор с супругой вошли в комнату.

Вильфор, несмотря на все свое самообладание, был явно взволнован. Пожимая ему руку, Монте-Кристо заметил, что она дрожит.

«Положительно, только женщины умеют притворяться», – сказал себе Монте-Кристо, глядя на г-жу Данглар, которая улыбалась королевскому прокурору и целовалась с его женой.

После обмена приветствиями граф заметил, что Бертуччо, до того времени занятый в буфетной, проскользнул в маленькую гостиную, смежную с той, в которой находилось общество.

Он вышел к нему.

– Что вам нужно, Бертуччо? – спросил он.

– Ваше сиятельство не сказали мне, сколько будет гостей.

– Да, верно.

– Сколько приборов?

– Сосчитайте сами.

– Все уже в сборе, ваше сиятельство?

– Да.

Бертуччо заглянул в полуоткрытую дверь.

Монте-Кристо впился в него глазами.

– О боже! – воскликнул Бертуччо.

– В чем дело? – спросил граф.

– Эта женщина!.. Эта женщина!..

– Которая?

– Та, в белом платье и вся в бриллиантах… блондинка!..

– Госпожа Данглар?

– Я не знаю, как ее зовут. Но это она, сударь, это она!

– Кто «она»?

– Женщина из сада! Та, что была беременна! Та, что гуляла, поджидая… поджидая…

Бертуччо замолк, с раскрытым ртом, весь бледный; волосы у него стали дыбом.

– Поджидая кого?

Бертуччо молча показал пальцем на Вильфора, почти таким жестом, каким Макбет указывает на Банко.

– О боже, – прошептал он наконец. – Вы видите?

– Что? Кого?

– Его!

– Его? Господина королевского прокурора де Вильфора? Разумеется, я его вижу.

– Так, значит, я его не убил!

– Послушайте, милейший Бертуччо, вы, кажется, сошли с ума, – сказал граф.

– Так, значит, он не умер!

– Да нет же! Он не умер, вы сами видите; вместо того чтобы всадить ему кинжал в левый бок между шестым и седьмым ребром, как это принято у ваших соотечественников, вы всадили его немного ниже или немного выше; а эти судейские – народ живучий. Или, вернее, во всем, что вы мне рассказали, не было ни слова правды – это было лишь воображение, галлюцинация. Вы заснули, не переварив как следует вашего мщения, оно давило вам на желудок, и вам приснился кошмар – вот и все. Ну, придите в себя и сосчитайте: господин и госпожа де Вильфор – двое; господин и госпожа Данглар – четверо; Шато-Рено, Дебрэ, Моррель – семеро; майор Бартоломео Кавальканти – восемь.

– Восемь, – повторил Бертуччо.

– Да постойте же! Постойте! Куда вы так торопитесь, черт возьми! Вы пропустили еще одного гостя. Посмотрите немного левей… вот там… господин Андреа Кавальканти, молодой человек в черном фраке, который рассматривает мадонну Мурильо; вот он обернулся.

На этот раз Бертуччо едва не закричал, но под взглядом Монте-Кристо крик замер у него на губах.

– Бенедетто! – прошептал он едва слышно. – Это судьба!

– Бьет половина седьмого, господин Бертуччо, – строго сказал граф, – я распорядился, чтобы в это время был подан обед. Вы знаете, что я не люблю ждать.

И Монте-Кристо вернулся в гостиную, где его ждали гости, тогда как Бертуччо, держась за стены, направился к столовой. Через пять минут распахнулись обе двери гостиной. Появился Бертуччо и, делая над собой, подобно Вателю[48] в Шантильи, последнее героическое усилие, объявил:

– Кушать подано, ваше сиятельство!

Монте-Кристо подал руку г-же де Вильфор.

– Господин де Вильфор, – сказал он, – будьте кавалером баронессы Данглар, прошу вас.

Вильфор повиновался, и все перешли в столовую.

VI. Обед

Было совершенно очевидно, что, идя в столовую, все гости испытывали одинаковое чувство. Они недоумевали, какая странная сила заставила их всех собраться в этом доме, – и все же, как ни были некоторые из них удивлены и даже обеспокоены тем, что находятся здесь, им бы не хотелось здесь не быть.

А между тем непродолжительность знакомства с графом, его эксцентричная и одинокая жизнь, его никому не ведомое и почти сказочное богатство должны были бы заставить мужчин быть осмотрительными, а женщинам преградить доступ в этот дом, где не было женщин, чтобы их принять. Однако мужчины преступили законы осмотрительности, а женщины – правила приличия: неодолимое любопытство, их подстрекавшее, превозмогло все.

Даже оба Кавальканти – отец, несмотря на свою чопорность, сын, несмотря на свою развязность, – казались озабоченными тем, что сошлись в доме этого человека, чьи цели были им непонятны, с другими людьми, которых они видели впервые.

Госпожа Данглар невольно вздрогнула, увидев, что Вильфор, по просьбе Монте-Кристо, предлагает ей руку, а у Вильфора помутнел взор за очками в золотой оправе, когда он почувствовал, как рука баронессы оперлась на его руку.

Ни один признак волнения не ускользнул от графа; одно лишь соприкосновение всех этих людей уже представляло для наблюдателя огромный интерес.

По правую руку Вильфора села г-жа Данглар, а по левую – Моррель.

Граф сидел между г-жой де Вильфор и Дангларом.

Остальные места были заняты Дебрэ, сидевшим между отцом и сыном Кавальканти, и Шато-Рено, сидевшим между г-жой де Вильфор и Моррелем.

Обед был великолепен; Монте-Кристо задался целью совершенно перевернуть все парижские привычки и утолить еще более любопытство гостей, нежели их аппетит. Им был предложен восточный пир, но такой, какими могли быть только пиры арабских волшебниц.

Все плоды четырех стран света, какие только могли свежими и сочными попасть в европейский рог изобилия, громоздились пирамидами в китайских вазах и японских чашах. Редкостные птицы в своем блестящем оперении, исполинские рыбы, простертые на серебряных блюдах, все вина Архипелага, Малой Азии и Южной Африки в дорогих сосудах, чьи причудливые формы, казалось, делали их еще ароматнее, друг за другом, словно на пиру, какие предлагал Апиций[49] своим сотрапезникам, прошли перед взорами этих парижан, считавших, что обед на десять человек, конечно, может обойтись в тысячу луидоров, но только при условии, если, подобно Клеопатре, глотать жемчужины или же, подобно Лоренцо Медичи, пить расплавленное золото.

Монте-Кристо видел общее изумление; он засмеялся и стал шутить над самим собой.

– Господа, – сказал он, – должны же вы согласиться, что на известной степени благосостояния только излишество является необходимостью, точно так же, как – дамы, конечно, согласятся – на известной степени экзальтации реален только идеал? Продолжим эту мысль. Что такое чудо? То, чего мы не понимаем. Что всего желаннее? То, что недосягаемо. Итак, видеть непостижимое, добывать недосягаемое – вот чему я посвятил свою жизнь. Я достигаю этого двумя способами: деньгами и волей. Чтобы осуществить свою прихоть, я проявляю такую же настойчивость, как, например, вы, господин Данглар, – прокладывая железнодорожную линию; вы, господин де Вильфор, – добиваясь для человека смертного приговора; вы, господин Дебрэ, – умиротворяя какое-нибудь государство; вы, господин Шато-Рено, – стараясь понравиться женщине; и вы, Моррель, – укрощая лошадь, которую никто не может объездить. Вот, например, посмотрите на этих двух рыб: одна родилась в пятидесяти лье от Санкт-Петербурга, а другая – в пяти лье от Неаполя; разве не забавно соединить их на одном столе?

– Что же это за рыбы? – спросил Данглар.

– Вот Шато-Рено жил в России, он скажет вам, как называется одна из них, – отвечал Монте-Кристо, – а майор Кавальканти, итальянец, назовет другую.

– Это, – сказал Шато-Рено, – по-моему, стерлядь.

– Совершенно верно.

– А это, – сказал Кавальканти, – если не ошибаюсь, минога.

– Вот именно. А теперь, барон, спросите, где ловятся эти рыбы.

– Стерляди ловятся только в Волге, – ответил Шато-Рено.

– Я не слышал, – сказал Кавальканти, – чтобы где-нибудь, кроме озера Фузаро, водились миноги таких размеров.

– Так оно и есть: одна прибыла с Волги, другая с озера Фузаро.

– Не может быть! – воскликнули все гости в один голос.

– Вот это и доставляет мне удовольствие, – сказал Монте-Кристо. – Я, как Нерон, – cupitor impossibilium;[50] ведь вы тоже испытываете удовольствие; эти рыбы, которые на самом деле, может быть, и хуже, чем окунь или лосось, покажутся вам сейчас восхитительными – и все потому, что вам казалось невозможным их достать, а между тем вот они.

– Но каким образом удалось доставить этих рыб в Париж?

– Нет ничего проще. Их привезли в больших бочках, из которых одна выложена речными травами и камышом, а другая – тростником и озерными растениями; их поместили в специально устроенные фургоны; стерлядь прожила так двенадцать дней, а минога восемь, и обе они были живехоньки, когда попали в руки моего повара, который уморил одну в молоке, а другую в вине. Вы не верите, Данглар?

– Во всяком случае, позволяю себе сомневаться, – отвечал Данглар со своей натянутой улыбкой.

– Батистен, – сказал Монте-Кристо, – велите принести сюда вторую стерлядь и вторую миногу, знаете, те, что прибыли в других бочках и еще живы.

Данглар вытаращил глаза; все общество зааплодировало.

Четверо слуг внесли две бочки, выложенные водорослями; в каждой из них трепетала рыба, подобная той, которая была подана к столу.

– Но зачем же по две каждого сорта? – спросил Данглар.

– Потому что одна из них могла заснуть, – просто ответил Монте-Кристо.

– Вы в самом деле изумительный человек! – сказал Данглар. – Что бы там ни говорили философы, хорошо быть богатым.

– А главное – изобретательным, – добавила г-жа Данглар.

– Это изобретение не мое, баронесса; оно было в ходу у римлян. Плиний сообщает, что из Остии в Рим, при помощи нескольких смен рабов, которые несли их на головах, пересылались рыбы из породы тех, которых он называет mulus; судя по его описанию, это дорада. Получить ее живой считалось роскошью еще и потому, что зрелище ее смерти было очень занимательно; засыпая, она несколько раз меняла свой цвет и, подобно испаряющейся радуге, проходила сквозь все оттенки спектра, после чего ее отправляли на кухню. Эта агония входила в число ее достоинств. Если ее не видели живой, ею пренебрегали мертвой.

– Да, – сказал Дебрэ, – но от Остии до Рима не больше восьми лье.

– Это верно, – отвечал Монте-Кристо, – но разве заслуга родиться через тысячу восемьсот лет после Лукулла, если не умеешь его превзойти?

Оба Кавальканти смотрели во все глаза, но благоразумно молчали.

– Это все очень интересно, – сказал Шато-Рено, – но что меня восхищает больше всего, так это быстрота, с которой исполняются ваши приказания. Ведь правда, граф, что вы купили этот дом всего пять или шесть дней тому назад?

– Да, не больше, – сказал Монте-Кристо.

– И я убежден, что за эту неделю он совершенно преобразился; ведь, если я не ошибаюсь, у него был другой вход, и двор был мощеный и пустой, а сейчас это великолепная лужайка, обсаженная деревьями, которым на вид сто лет.

– Что поделаешь, я люблю зелень и тень, – сказал Монте-Кристо.

– В самом деле, – сказала г-жа де Вильфор, – прежде въезд был через ворота, выходившие на дорогу, и в день моего чудесного спасения, я помню, вы ввели меня в дом прямо с улицы.

– Да, сударыня, – сказал Монте-Кристо, – но потом я предпочел иметь вход, позволяющий мне сквозь ограду видеть Булонский лес.

– В четыре дня, – сказал Моррель. – Это чудо!

– Действительно, – сказал Шато-Рено, – сделать из старого дома совершенно новый – это похоже на чудо. Это был очень старый дом и даже очень унылый. Я помню, моя мать поручила мне осмотреть его, когда маркиз де Сен-Меран решил его продать, года два или три тому назад.

– Маркиз де Сен-Меран? – сказала г-жа де Вильфор. – Так этот дом раньше принадлежал маркизу де Сен-Мерану?

– По-видимому, да, – ответил Монте-Кристо.

– Как по-видимому? Вы не знаете, у кого вы купили этот дом?

– Признаться, нет; всеми этими подробностями занимается мой управляющий.

– Правда, он уже лет десять был необитаем, – сказал Шато-Рено. – Грустно было видеть его закрытые ставни, запертые двери и заросший травою двор. Право, если бы он не принадлежал тестю королевского прокурора, его можно было бы принять за проклятый дом, в котором когда-то совершилось великое преступление.

Вильфор, который до сих пор не дотрагивался ни до одного из стоявших перед ним бокалов необыкновенного вина, взял первый попавшийся и залпом осушил его.

Монте-Кристо минуту молчал; затем, среди безмолвия, последовавшего за словами Шато-Рено, он сказал:

– Странно, барон, но та же самая мысль мелькнула и у меня, когда я вошел сюда в первый раз: этот дом показался мне зловещим, и я ни за что не купил бы его, если бы мой управляющий уже не сделал это за меня. Вероятно, этот мошенник получил некоторую мзду от нотариуса.

– Весьма возможно, – пробормотал Вильфор, пытаясь улыбнуться, – но, поверьте, в этом подкупе я не повинен. Маркиз де Сен-Меран желал, чтобы этот дом, составлявший часть приданого его внучки, был продан, потому что, если бы он еще три-четыре года простоял необитаемым, он окончательно разрушился бы.

На этот раз побледнел Моррель.

– Особенно одна комната, – продолжал Монте-Кристо, – на вид самая обыкновенная, комната как комната, обитая красным штофом, не знаю почему, показалась мне донельзя трагической.

– Почему это? – спросил Дебрэ. – Почему трагической?

– Разве можно дать себе отчет в инстинктивном чувстве? – сказал Монте-Кристо. – Разве не бывает мест, где на вас веет печалью? Почему? – не знаешь сам; благодаря сцеплению воспоминаний, прихоти мысли, переносящей нас в другие времена, в другие места, быть может, не имеющие ничего общего с временем и местом, где мы находимся… И эта комната удивительно напомнила мне комнату маркизы де Ганж[51] или Дездемоны. Но мы кончили обедать, – если хотите, я покажу вам ее, прежде чем мы перейдем в сад пить кофе: после обеда – зрелище.

Монте-Кристо вопросительно посмотрел на своих гостей; г-жа де Вильфор встала, Монте-Кристо сделал то же самое, и все последовали их примеру.

Вильфор и г-жа Данглар остались минуту сидеть, словно прикованные к месту; они смотрели друг на друга безмолвно, похолодев от ужаса.

– Вы слышали? – сказала г-жа Данглар.

– Надо идти, – ответил Вильфор, вставая и подавая ей руку.

Гости, подстрекаемые любопытством, уже разбрелись по всему дому, так как предполагали, что осмотр не ограничится одной только комнатой и что заодно можно будет увидеть и остальные части этих развалин, из которых Монте-Кристо сделал дворец. Поэтому все поспешили в открытые настежь двери. Монте-Кристо подождал двух отставших; потом, когда они, в свою очередь, вышли из столовой, он замкнул шествие, улыбаясь так, что, если бы гости поняли значение его улыбки, она привела бы их в гораздо больший ужас, чем та комната, куда они шли.

Действительно, начали с осмотра всего помещения: жилых комнат, убранных по-восточному, где диваны и подушки заменяли кровати, а трубки и оружие – меблировку; гостиных, увешанных лучшими картинами старых мастеров; будуаров, обитых китайскими тканями изумительной работы, прихотливых оттенков и фантастических рисунков; наконец, достигли пресловутой комнаты.

В ней не было ничего особенного, если не считать того, что, несмотря на сумерки, она не была освещена и что все в ней было ветхое, тогда как остальные комнаты были заново отделаны.

– Да, здесь в самом деле жутко! – воскликнула г-жа де Вильфор.

Госпожа Данглар пыталась что-то пробормотать, но ее слов никто не расслышал.

Гости обменялись кое-какими замечаниями, сводившимися к тому, что в красной комнате действительно есть что-то зловещее.

– Не правда ли? – сказал Монте-Кристо. – Взгляните только, как странно стоит эта кровать, какие мрачные, кровавые обои! А эти два портрета пастелью, потускневшие от сырости! Разве вам не кажется, что их бескровные губы и испуганные глаза говорят: «Мы видели!»

Вильфор стал мертвенно-бледен, г-жа Данглар в изнеможении опустилась на кушетку возле камина.

– Эрмина, – сказала, улыбаясь, г-жа де Вильфор, – как это у вас хватает духу сидеть на кушетке, на которой, быть может, и совершилось преступление?

Госпожа Данглар поспешно поднялась.

– И это не все, – сказал Монте-Кристо.

– А что же еще? – спросил Дебрэ, от которого не ускользнуло волнение г-жи Данглар.

– Да, что еще? – спросил Данглар. – Признаюсь, пока я не вижу ничего особенного; а вы, господин Кавальканти?

– Ну, – сказал тот, – у нас в Пизе имеется башня Уголино, в Ферраре – темница Тассо, а в Римини – комната Франчески и Паоло.

– Да, но у вас нет этой лесенки, – сказал Монте-Кристо, открывая дверь, скрытую в обоях, – взгляните на нее и скажите, что вы о ней думаете.

– Какая зловещая винтовая лестница! – сказал, смеясь, Шато-Рено.

– В самом деле, – сказал Дебрэ, – не знаю, может быть, это хиосское вино нагоняет такую тоску, но меня этот дом наводит на мрачные мысли.

Что касается Морреля, то с той минуты, как упомянули о приданом Валентины, он был грустен и не произнес ни слова.

– Представьте себе, – сказал Монте-Кристо, – какого-нибудь Отелло или аббата де Ганжа, в темную, бурную ночь спускающегося шаг за шагом по этой лестнице, с какой-нибудь зловещей ношей, которую он спешит укрыть от человеческих глаз, если не от божьего ока?

Госпожа Данглар чуть не упала без чувств на руки Вильфора, который и сам был вынужден прислониться к стене.

– Что с вами, баронесса? – воскликнул Дебрэ. – Как вы побледнели!

– Очень понятно, что с ней, – сказала г-жа де Вильфор, – граф Монте-Кристо рассказывает ужасные вещи, очевидно, желая, чтобы все мы умерли со страху.

– Это верно, – заявил Вильфор. – В самом деле, граф, вы пугаете дам.

– Да что же с вами? – шепотом повторил Дебрэ г-же Данглар.

– Ничего, ничего, – ответила она, делая над собой усилие, – мне просто душно, вот и все.

– Не хотите ли спуститься в сад? – спросил Дебрэ, предлагая г-же Данглар руку и направляясь к потайной лестнице.

– Нет, нет, – сказала она, – уж лучше я останусь здесь.

– Но, сударыня, – сказал Монте-Кристо, – неужели вы в самом деле испугались?

– Нет, граф, – отвечала г-жа Данглар, – но вы умеете так строить предположения, что фантазия начинает казаться реальностью.

– Ну конечно, – сказал, улыбаясь, Монте-Кристо, – все это просто игра воображения; ведь почему не представить себе, что эта комната – мирная, честная спальня матери семейства; эта кровать с пурпурным пологом – ложе, осчастливленное посещением богини Люцины; а эта таинственная лестница – просто ход, по которому чуть слышно, чтобы не потревожить сна родильницы, спускается врач или кормилица, или сам отец, уносящий заснувшего младенца?..

На сей раз г-жа Данглар, вместо того чтобы успокоиться при виде этой тихой картины, застонала и окончательно лишилась чувств.

– Госпоже Данглар дурно, – запинаясь сказал Вильфор, – не перенести ли ее в экипаж?

– Бог мой! – воскликнул Монте-Кристо. – А я не захватил своего флакона!

– У меня есть свой, – сказала г-жа де Вильфор.

И она передала Монте-Кристо флакон с красной жидкостью, подобной той, благотворное действие которой граф испытал на Эдуарде.

– Вот как!.. – сказал Монте-Кристо, принимая его из рук г-жи де Вильфор.

– Да, – прошептала она, – я последовала вашим указаниям.

– И удачно?

– Мне кажется, да.

Госпожу Данглар тем временем перенесли в смежную комнату.

Монте-Кристо смочил ее губы каплей красной жидкости, и она пришла в себя.

– Какой ужасный сон! – промолвила она.

Вильфор сильно сжал ей руку, чтобы дать ей понять, что это не был сон.

Стали искать Данглара; но, мало склонный к поэтическим переживаниям, он уже давно сошел в сад и беседовал с Кавальканти-старшим о проекте железной дороги между Ливорно и Флоренцией.

Монте-Кристо, казалось, был в отчаянии; он взял г-жу Данглар под руку и провел ее в сад, где они нашли Данглара сидящим за чашкой кофе между отцом и сыном Кавальканти.

– Неужели я в самом деле так напугал вас, сударыня? – сказал Монте-Кристо.

– Нет, граф, но вы сами знаете, мы поддаемся впечатлениям в зависимости от настроения.

Вильфор пытался засмеяться.

– И в таком случае, вы понимаете, – сказал он, – достаточно простого предположения, самого химерического…

– Хотите верьте, хотите нет, – возразил Монте-Кристо, – но я убежден, что в этом доме совершилось преступление.

– Будьте осторожны, – сказала г-жа де Вильфор, – здесь присутствует королевский прокурор.

– Что ж, – ответил Монте-Кристо, – раз все так совпало, я воспользуюсь случаем, чтобы сделать заявление.

– Заявление? – сказал Вильфор.

– Да, при свидетелях.

– Все это чрезвычайно интересно, – сказал Дебрэ, – и если действительно имеется преступление, оно послужит на пользу нашему пищеварению.

– Преступление имеется, – сказал Монте-Кристо. – Прошу вас сюда, господин де Вильфор; чтобы мое заявление было законно, я должен его сделать при надлежащем представителе власти.

Монте-Кристо взял Вильфора под руку и, прижимая к себе в то же время руку г-жи Данглар, повлек королевского прокурора к платану, туда, где тень была всего гуще.

Остальные гости последовали за ними.

– Посмотрите, – сказал Монте-Кристо, – вот здесь, на этом самом месте, – и он топнул ногой, – чтобы дать новые соки старым деревьям, я велел их окопать и засыпать чернозему; и вот мои рабочие, копая, наткнулись на ящичек, или, вернее, на железные части ящичка, среди которых лежал скелет новорожденного младенца. Это уже не фантасмагория, надеюсь?

Монте-Кристо почувствовал, как напрягся локоть г-жи Данглар и как дрогнула рука Вильфора.

– Новорожденного младенца? – повторил Дебрэ. – Черт возьми! Дело, по-моему, становится серьезным.

– Вот видите! – сказал Шато-Рено. – Значит, я не ошибался, когда говорил, что и у домов, как у людей, есть своя душа и свое лицо, на котором отражается их внутренняя сущность. Этот дом был печален, потому что его мучила совесть, а совесть мучила его потому, что он таил преступление.

– Но почему же именно преступление? – возразил Вильфор, делая над собой последнее усилие.

– Как! Заживо похороненный в саду младенец – это, по-вашему, не преступление? – воскликнул Монте-Кристо. – Какое же вы даете название такому поступку, господин королевский прокурор?

– А откуда известно, что его похоронили заживо?

– Зачем же иначе его зарыли здесь? Этот сад никогда не служил кладбищем.

– Как у вас во Франции поступают с детоубийцами? – наивно спросил майор Кавальканти.

– Им попросту отрубают голову, – ответил Данглар.

– Ах, отрубают голову! – повторил Кавальканти.

– Кажется, так. Не правда ли, господин де Вильфор? – спросил Монте-Кристо.

– Да, граф, – ответил тот голосом, в котором уже не было ничего человеческого.

Монте-Кристо понял, что большего не в силах перенести те двое, для кого он приготовил эту сцену; он не хотел заходить слишком далеко.

– А кофе, господа! – сказал он. – Мы про него совсем забыли.

И он провел своих гостей обратно к столу, поставленному посреди лужайки.

– Право, граф, – сказала г-жа Данглар, – мне стыдно признаться в такой слабости, но все эти ужасные истории вывели меня из равновесия; разрешите мне сесть, пожалуйста.

И она упала на стул.

Монте-Кристо поклонился ей и подошел к г-же де Вильфор.

– Мне кажется, госпожа Данглар снова нуждается в вашем флаконе, – сказал он.

Но раньше, чем г-жа де Вильфор успела подойти к своей приятельнице, королевский прокурор уже шепнул г-же Данглар:

– Нам нужно поговорить.

– Когда?

– Завтра.

– Где?

– В моем служебном кабинете… в суде, если вы ничего не имеете против; это, по-моему, самое безопасное место.

– Я приду.

В эту минуту подошла г-жа де Вильфор.

– Благодарю вас, мой друг, – сказала г-жа Данглар, пытаясь улыбнуться, – все прошло, и мне гораздо лучше.

VII. Нищий

Становилось поздно; г-жа де Вильфор заговорила о возвращении в Париж, чего не посмела сделать г-жа Данглар, несмотря на свое явное недомогание.

Итак, по просьбе своей жены Вильфор первый подал знак к отъезду. Он предложил г-же Данглар место в своем ландо, чтобы его жена могла ухаживать за ней. Данглар, погруженный в интереснейший деловой разговор с Кавальканти, не обращал никакого внимания на происходящее.

Прося у г-жи де Вильфор флакон, Монте-Кристо заметил, как Вильфор подошел к г-же Данглар; и, понимая его положение, догадался о том, что он ей сказал, хотя тот говорил так тихо, что сама г-жа Данглар едва его расслышала.

Ни во что не вмешиваясь, граф дал сесть на лошадей и уехать Моррелю, Дебрэ и Шато-Рено, а обеим дамам отбыть в ландо Вильфора; со своей стороны, Данглар, все более приходивший в восторг от Кавальканти-отца, пригласил его к себе в карету.

Что касается Андреа Кавальканти, то он направился к ожидавшему его у ворот тильбюри с запряженной в него громадной темно-серой лошадью, которую, поднявшись на цыпочки, держал под уздцы чрезмерно англизированный грум.

За обедом Андреа говорил мало; он был очень смышленый юноша и поневоле опасался сказать какую-нибудь глупость в обществе столь богатых и влиятельных людей; к тому же его широко раскрытые глаза не без тревоги останавливались на королевском прокуроре.

Затем им завладел Данглар, который, бросив беглый взгляд на старого чопорного майора и на его довольно робкого сына и сопоставив все эти признаки с радушием Монте-Кристо, решил, что имеет дело с каким-нибудь набобом, прибывшим в Париж, чтобы усовершенствовать светское воспитание своего наследника.

Поэтому он с несказанным благоволением созерцал огромный бриллиант, сверкавший на мизинце майора, ибо майор, как человек осторожный и опытный, опасаясь, как бы не случилось чего-нибудь с его ассигнациями, тотчас же превратил их в ценности. Затем, после обеда, под видом беседы о промышленности и путешествиях, он расспросил отца и сына об их образе жизни; а отец и сын, предупрежденные, что именно у Данглара им будет открыт текущий счет, одному на сорок восемь тысяч франков единовременно, другому – на пятьдесят тысяч ливров ежегодно, были с банкиром очаровательны и преисполнены такой любезности, что готовы были пожать руки его слугам, лишь бы дать выход переполнявшей их признательности.

То уважение – мы бы даже сказали: то благоговение, – которое Кавальканти вызвал в Дангларе, усугублялось еще одним обстоятельством. Майор, верный принципу Горация: nil admirari,[52] удовольствовался, как мы видели, тем, что показал свою осведомленность, сообщив, в каком озере ловятся лучшие миноги. Засим он молча съел свою долю этой рыбы. И Данглар сделал вывод, что такие роскошества – обычное дело для славного потомка Кавальканти, который, вероятно, у себя в Лукке питается форелями, выписанными из Швейцарии, и лангустами, доставляемыми из Бретани тем же способом, каким граф получил миног из озера Фузаро и стерлядей с Волги.

Поэтому он с явной благосклонностью выслушал слова Кавальканти:

– Завтра, сударь, я буду иметь честь явиться к вам по делу.

– А я, сударь, – ответил Данглар, – почту за счастье принять вас.

После этого он предложил Кавальканти, если тот согласен лишиться общества сына, довезти его до гостиницы Принцев.

Кавальканти ответил, что его сын уже давно привык вести жизнь самостоятельного молодого человека, имеет поэтому собственных лошадей и экипажи, и так как сюда они прибыли отдельно, то он не видит, почему бы им не уехать отсюда порознь.

Итак, майор сел в карету Данглара. Банкир уселся рядом, все более восхищаясь здравыми суждениями этого человека о бережливости и аккуратности, что, однако, не мешало ему давать сыну пятьдесят тысяч франков в год, а для того требовался годовой доход тысяч в пятьсот или шестьсот.

Тем временем Андреа для пущей важности разносил своего грума за то, что тот не подал лошадь к подъезду, а остался ждать у ворот и тем самым вынудил его сделать целых тридцать шагов, чтобы дойти до тильбюри.

Грум смиренно выслушал выговор; чтобы удержать лошадь, нетерпеливо бившую копытом, он схватил ее под уздцы левой рукой, а правой протянул вожжи Андреа, который взял их и занес ногу в лаковом башмаке на подножку.

В это время кто-то положил ему руку на плечо. Он обернулся, думая, что Данглар или Монте-Кристо забыли ему что-нибудь сказать и вспомнили об этом в последнюю минуту.

Но вместо них он увидел странную физиономию, опаленную солнцем, обросшую густой бородой, достойной натурщика, горящие, как уголья, глаза и насмешливую улыбку, обнажавшую тридцать два блестящих белых зуба, острых и жадных, как у волка или шакала.

Голова эта, покрытая седеющими, тусклыми волосами, была повязана красным клетчатым платком; длинное, тощее и костлявое тело было облачено в неимоверно рваную и грязную блузу, и казалось, что при каждом движении этого человека его кости должны стучать, как у скелета. Рука, хлопнувшая Андреа по плечу – первое, что он увидел, – показалась ему гигантской.

Узнал ли он при свете фонаря своего тильбюри эту физиономию, или же просто был ошеломлен ужасным видом этого человека, – мы не знаем; во всяком случае, он вздрогнул и отшатнулся.

– Что вам от меня нужно? – сказал он.

– Извините, почтенный, – ответил человек, прикладывая руку к красному платку, – может быть, я вам помешал, но мне надо вам кое-что сказать.

– По ночам не просят милостыни, – сказал грум, намереваясь избавить своего хозяина от назойливого бродяги.

– Я не прошу милостыни, красавчик, – иронически улыбаясь, сказал незнакомец, и в его улыбке было что-то такое страшное, что слуга отступил, – я только хочу сказать два слова вашему хозяину, который дал мне одно поручение недели две тому назад.

– Послушайте, – сказал, в свою очередь, Андреа достаточно твердым голосом, чтобы слуга не заметил, насколько он взволнован, – что вам нужно? Говорите скорей, приятель.

– Мне нужно… – едва слышно произнес человек в красном платке, – мне нужно, чтобы вы избавили меня от необходимости возвращаться в Париж пешком. Я очень устал, и не так хорошо пообедал, как ты, и едва держусь на ногах.

Андреа вздрогнул, услышав это странное обращение.

– Но чего же вы хотите наконец? – спросил он.

– Хочу, чтобы ты довез меня в твоем славном экипаже.

Андрея побледнел, но ничего не ответил.

– Да, представь себе, – сказал человек в красном платке, засунув руки в карманы и вызывающе глядя на молодого человека, – мне этого хочется! Слышишь, мой маленький Бенедетто?

При этом имени Андреа, по-видимому, стал уступчивее; он подошел к груму и сказал:

– Я действительно давал этому человеку поручение, и он должен дать мне отчет. Дойдите до заставы пешком, там вы наймете кабриолет, чтобы не очень опоздать.

Удивленный слуга удалился.

– Дайте мне по крайней мере въехать в тень, – сказал Андреа.

– Ну, что до этого, я сам провожу тебя в подходящее место; вот увидишь, – сказал человек в красном платке.

Он взял лошадь под уздцы и отвел тильбюри в темный угол, где действительно никто не мог увидеть того почета, который ему оказывал Андреа.

– Это я не ради чести проехаться в хорошем экипаже, – сказал он. – Нет, я просто устал, а кстати, хочу поговорить с тобой о делах.

– Ну, садитесь, – сказал Андреа.

Жаль, что было темно, потому что любопытное зрелище представляли этот оборванец, восседающий на шелковых подушках, и рядом с ним правящий лошадью элегантный молодой человек.

Андреа проехал все селение, не сказав ни слова; его спутник тоже молчал и только улыбался, как будто очень довольный тем, что пользуется таким превосходным способом передвижения.

Как только они проехали Отейль, Андреа осмотрелся, удостоверившись, что их никто не может ни видеть, ни слышать; затем он остановил лошадь и, скрестив руки на груди, повернулся к человеку в красном платке.

– Послушайте, – сказал он, – что вам от меня надо? Зачем вы нарушаете мой покой?

– Нет, ты скажи, мальчик, почему ты мне не доверяешь?

– В чем я не доверяю вам?

– В чем? Ты еще спрашиваешь? Мы с тобой расстаемся на Гарском мосту, ты говоришь мне, что отправляешься в Пьемонт и Тоскану, – и ничего подобного, ты оказываешься в Париже!

– А чем это вам мешает?

– Да ничем; наоборот, я надеюсь, что это будет мне на пользу.

– Вот как! – сказал Андреа. – Вы, значит, намерены на мне спекулировать?

– Ну, зачем такие громкие слова!

– Предупреждаю вас, что это напрасно, дядя Кадрусс.

– Да ты не сердись, малыш; ты сам должен знать, что значит несчастье; ну, а несчастье делает человека завистливым. Я-то воображаю, что ты бродишь по Пьемонту и Тоскане и тянешь лямку чичероне или носильщика; я всей душой жалею тебя, как жалел бы родного сына. Ты же помнишь, я всегда тебя звал сыном.

– Ну, а дальше? Дальше что?

– Ах ты, порох! Потерпи немного.

– Я и так терпелив. Ну, кончайте.

– И вдруг я встречаю тебя у заставы, в тильбюри с грумом, одетого с иголочки. Ты, что же, нашел золотоносную жилу или купил маклерский патент?

– Значит, вы завидуете?

– Нет, я просто доволен, так доволен, что захотел поздравить тебя, малыш; но я был недостаточно прилично одет, и потому принял меры предосторожности, чтобы не компрометировать тебя.

– Хороши меры предосторожности! – сказал Андреа. – Заговорить со мной при слуге!

– Что поделаешь, сынок; заговорил, когда удалось встретиться. Лошадь у тебя быстрая, экипаж легкий, и сам ты скользкий, как угорь; упусти я тебя сегодня, я бы тебя, пожалуй, уже больше не поймал.

– Вы же видите, я вовсе не прячусь.

– Это твое счастье, я очень бы хотел сказать то же про себя; а вот я прячусь. К тому же я боялся, что ты меня не узнаешь; но ты меня узнал, – прибавил Кадрусс с гаденькой улыбочкой, – это очень мило с твоей стороны.

– Ну, хорошо, – сказал Андреа, – что же вы хотите?

– Ты говоришь мне «вы»; это нехорошо, Бенедетто, ведь я твой старый товарищ; смотри, я стану требовательным.

Эта угроза охладила гнев Андреа; он чувствовал, что вынужден уступить.

Он снова пустил лошадь рысью.

– С твоей стороны нехорошо так обращаться со мной, Кадрусс, – сказал он. – Ты сам говоришь, что мы старые товарищи, ты марселец, я…

– Так ты теперь знаешь, кто ты?

– Нет, но я вырос на Корсике. Ты стар и упрям, я молод и неуступчив. Плохо, если мы начнем угрожать друг другу, нам лучше все решать полюбовно. Чем я виноват, что судьба мне улыбнулась, а тебе по-прежнему не везет?

– Так тебе вправду повезло? Значит, и этот грум, и тильбюри, и платье не взяты напрокат? Что ж, тем лучше! – сказал Кадрусс с блестящими от жадности глазами.

– Ты сам это отлично видишь и понимаешь, раз ты заговорил со мной, – сказал Андреа, все больше волнуясь. – Будь у меня на голове платок, как у тебя, грязная блуза на плечах и дырявые башмаки на ногах, ты не стремился бы узнать меня.

– Вот видишь, как ты меня презираешь, малыш. Нехорошо! Теперь, когда я тебя нашел, ничто не мешает мне одеться в лучшее сукно. Я же знаю твое доброе сердце: если у тебя два костюма, ты отдашь один мне; ведь я отдавал тебе свою порцию супа и бобов, когда ты уж очень хотел есть.

– Это верно, – сказал Андреа.

– И аппетит же у тебя был! У тебя все еще хороший аппетит?

– Ну, конечно, – сказал, смеясь, Андреа.

– Воображаю, как ты пообедал сейчас у этого князя!

– Он не князь, он только граф.

– Граф? Богатый?

– Да, но не рассчитывай на него; с этим господином не так легко иметь дело.

– Да ты не беспокойся! Твоего графа никто не трогает, можешь оставить его себе. Но, конечно, – прибавил Кадрусс, на губах которого снова появилась та же отвратительная улыбка, – за это тебе придется раскошелиться.

– Ну, сколько же тебе нужно?

– Думаю, что на сто франков в месяц…

– Ну?

– Я смогу существовать…

– На сто франков?

– Плохо, конечно, ты сам понимаешь, но…

– Но?

– На сто пятьдесят франков я отлично устроюсь.

– Вот тебе двести, – сказал Андреа.

И он положил в руку Кадрусса десять луидоров.

– Хорошо, – сказал Кадрусс.

– Заходи к швейцару каждое первое число, и ты будешь получать столько же.

– Ну вот, ты опять меня унижаешь!

– Как так?

– Заставляешь меня обращаться к челяди. Нет, знаешь ли, я хочу иметь дело только с тобой.

– Хорошо, приходи ко мне, и каждое первое число, во всяком случае, пока мне будут выплачивать мои доходы, ты будешь получать свое.

– Ну, ну, я вижу, что не ошибся в тебе. Ты славный малый, хорошо, когда удача выпадает на долю таких людей. А расскажи, каким образом тебе повезло?

– Зачем тебе это знать? – спросил Кавальканти.

– Опять недоверие!

– Нисколько. Я разыскал своего отца.

– Настоящего отца?

– Ну… поскольку он дает мне деньги…

– Постольку ты веришь и уважаешь, правильно. А как зовут твоего отца?

– Майор Кавальканти.

– И он тобой доволен?

– Пока что, видимо, доволен.

– А кто тебе помог разыскать его?

– Граф Монте-Кристо.

– У которого ты сейчас был?

– Да.

– Послушай, постарайся пристроить меня к нему дедушкой, раз он этим занимается.

– Пожалуй, я поговорю с ним о тебе; а пока что ты будешь делать?

– Я?

– Да, ты.

– Очень мило, что ты беспокоишься об этом, – сказал Кадрусс.

– Мне кажется, – возразил Андреа, – раз ты интересуешься мною, я тоже имею право кое о чем спросить.

– Верно… Я сниму комнату в приличном доме, оденусь как следует, буду каждый день бриться и ходить в кафе читать газеты. По вечерам буду ходить в театр с какой-нибудь компанией клакеров. Вообще приму вид булочника, удалившегося на покой; я всегда мечтал об этом.

– Что ж, это хорошо. Если ты исполнишь свое намерение и будешь благоразумен, все пойдет чудесно.

– Посмотрите на этого Боссюэ!..[53] Ну, а ты кем станешь? Пэром Франции?

– Все возможно! – сказал Андреа.

– Майор Кавальканти, может быть, и пэр… но, к сожалению, наследственность в этом деле упразднена.

– Пожалуйста, без политики, Кадрусс!.. Ну вот, ты получил, что хотел, и мы приехали, а потому вылезай и исчезни.

– Ни в коем случае, милый друг!

– То есть как?

– Посуди сам, малыш; на голове красный платок, сапоги без подметок, никаких документов – и в кармане десять луидоров, не считая того, что там уже было; в общем, ровно двести франков. Да меня у заставы непременно арестуют! Чтобы оправдаться, я должен буду заявить, что это ты дал мне десять луидоров; начнутся дознание, следствие; узнают, что я покинул Тулон, ни у кого не спросясь, и меня погонят по этапу до самого Средиземного моря. И я снова стану просто номер сто шесть, и прощай мои мечты походить на булочника, удалившегося на покой! Ни в коем случае, сынок; я предпочитаю достойно жить в столице.

Андреа нахмурился; мнимый сын майора Кавальканти был, как он сам признался, очень упрям. Он остановил лошадь, быстро огляделся и, пока его взор пытливо скользил по сторонам, рука его точно ненароком опустилась в карман и нащупала курок карманного пистолета.

Но в то же время Кадрусс, ни на минуту не спускавший глаз со своего спутника, заложил руки за спину и тихонько раскрыл длинный испанский нож, который он на всякий случай всегда носил с собой.

Приятели явно были достойны друг друга и поняли это; Андреа мирно извлек руку из кармана и стал поглаживать свои рыжие усы.

– Наконец-то ты заживешь счастливо, дружище Кадрусс, – сказал он.

– Постараюсь сделать все возможное для этого, – ответил трактирщик с Гарского моста, снова складывая нож.

– Ладно, едем в Париж. Но как ты проедешь заставу, не вызывая подозрений? Мне кажется, в таком костюме ты еще больше рискуешь, сидя в экипаже, чем шагая пешком.

– Погоди, – сказал Кадрусс, – сейчас увидишь.

Он надел шляпу Андреа, накинул плащ с большим воротником, оставленный грумом в экипаже, и принял сосредоточенный вид, подобающий слуге из хорошего дома, когда хозяин сам правит лошадью.

– А я что же, так и поеду с непокрытой головой? – сказал Андреа.

– Эка важность! – фыркнул Кадрусс. – Сегодня такой ветер, что у тебя могла слететь шляпа.

– Ладно, – сказал Андреа. – Покончим с этим.

– Да кто ж тебе мешает? – сказал Кадрусс. – Не я, надеюсь?

– Шш… – прошептал Кавальканти.

Заставу миновали благополучно.

Доехав до первой улицы, Андреа остановил лошадь, и Кадрусс спрыгнул на землю.

– Позволь, – сказал Андреа, – а плащ, а моя шляпа?

– Ты же не хочешь, чтобы я простудился, – отвечал Кадрусс.

– А как же я?

– Ты молод, а я уже становлюсь стар; до свидания, Бенедетто!

И он исчез в переулке.

– Увы, – сказал со вздохом Андреа, – неужели на земле невозможно полное счастье?

VIII. Семейная сцена

Доехав до площади Людовика XV, молодые люди расстались: Моррель направился к бульварам, Шато-Рено – к мосту Революции, а Дебрэ поехал по набережной.

Моррель и Шато-Рено, по всей вероятности, вернулись к своим домашним очагам, как еще до сих пор говорят с трибуны Палаты в красиво построенных речах и на сцене театра улицы Ришелье в красиво написанных пьесах, но Дебрэ поступил иначе. У ворот Лувра он повернул налево, рысью пересек Карусельную площадь, направился по улице Сен-Рок, повернул на улицу Мишодьер и подъехал к дому Данглара как раз в ту минуту, когда ландо Вильфора, завезя его самого с женой в предместье Сент-Оноре, доставило домой баронессу.

Дебрэ, как свой человек в доме, первый въехал во двор, бросил поводья лакею, а сам вернулся к экипажу, помог г-же Данглар сойти и взял ее под руку, чтобы проводить в комнаты.

Как только ворота закрылись и баронесса вместе с Дебрэ очутились во дворе, он сказал:

– Что с вами, Эрмина? Почему вам стало дурно, когда граф рассказывал эту историю, или, вернее, эту сказку?

– Потому, что я вообще отвратительно себя чувствовала сегодня, мой друг, – ответила баронесса.

– Да нет же, Эрмина, – возразил Дебрэ, – я никогда этому не поверю. Наоборот, вы были прекрасно настроены, когда приехали к графу. Правда, господин Данглар был немного не в духе; но я ведь знаю, как мало вы обращаете внимания на его дурное настроение. Кто-то вас расстроил. Расскажите мне, в чем дело, вы же знаете, я не потерплю, чтобы вас обидели.

– Уверяю вас, Люсьен, вы ошибаетесь, – сказала г-жа Данглар, – все дело просто в самочувствии, как я вам сказала, да еще в дурном настроении, которое вы заметили и о котором я не считала нужным вам говорить.

Было очевидно, что г-жа Данглар находится во власти того нервного возбуждения, в котором женщины часто сами не отдают себе отчета, или же что она, как угадал Дебрэ, испытала какое-нибудь скрытое потрясение, в котором не хотела никому сознаться. Дебрэ, привыкший считаться с беспричинной нервозностью, как с одним из элементов женской натуры, перестал настаивать и решил ждать благоприятной минуты, когда можно будет снова задать этот вопрос или когда ей самой вздумается признаться.

У дверей своей спальни баронесса встретила мадемуазель Корнели, свою доверенную камеристку.

– Что делает моя дочь? – спросила г-жа Данглар.

– Весь вечер занималась, а потом легла, – ответила мадемуазель Корнели.

– Но, мне кажется, кто-то играет на рояле?

– Это играет мадемуазель д’Армильи, а мадемуазель Эжени лежит в постели.

– Хорошо, – сказала г-жа Данглар, – помогите мне раздеться.

Вошли в спальню, Дебрэ растянулся на широком диване, а г-жа Данглар вместе с мадемуазель Корнели прошла в свою уборную.

– Скажите, Люсьен, – спросила через дверь г-жа Данглар. – Эжени по-прежнему не желает с вами разговаривать?

– Не я один на это жалуюсь, сударыня, – сказал Люсьен, играя с собачкой баронессы; она признавала его за друга дома и всегда ласкалась к нему. – Помнится, я слышал на днях у вас, как Морсер сетовал, что не может добиться ни слова от своей невесты.

– Это верно, – сказала г-жа Данглар, – но я думаю, что скоро все изменится и Эжени явится к вам в кабинет.

– Ко мне в кабинет?

– Я хочу сказать – в кабинет министра.

– Зачем?

– Чтобы попросить вас устроить ей ангажемент в Оперу. Право, я никогда не видела такого пристрастия к музыке. Для девушки из общества это смешно!

Дебрэ улыбнулся.

– Ну что ж, – сказал он, – пусть приходит, раз вы и барон согласны. Мы устроим ей этот ангажемент и постараемся, чтобы он соответствовал ее достоинствам, хотя мы слишком бедны, чтобы оплачивать такой талант, как у нее.

– Можете идти, Корнели, – сказала г-жа Данглар, – вы мне больше не нужны.

Корнели удалилась, и через минуту г-жа Данглар вышла из уборной в очаровательном неглиже. Она села рядом с Люсьеном и стала задумчиво гладить болонку.

Люсьен молча смотрел на нее.

– Слушайте, Эрмина, – сказал он наконец, – скажите откровенно, вы чем-то огорчены, правда?

– Нет, ничем, – возразила баронесса.

Но ей было душно, она встала, попыталась вздохнуть полной грудью и подошла к зеркалу.

– Я сегодня похожа на пугало, – сказала она.

Дебрэ, улыбаясь, встал, чтобы подойти к баронессе и успокоить ее на этот счет, как вдруг дверь открылась.

Вошел Данглар; Дебрэ снова опустился на диван.

Услышав шум открывающейся двери, г-жа Данглар обернулась и взглянула на своего мужа с удивлением, которое даже не старалась скрыть.

– Добрый вечер, сударыня, – сказал банкир. – Добрый вечер, господин Дебрэ.

По-видимому, баронесса объяснила себе это неожиданное посещение тем, что барон пожелал загладить колкости, которые несколько раз за этот день вырывались у него.

Она приняла гордый вид и, не отвечая мужу, обернулась к Люсьену.

– Почитайте мне что-нибудь, господин Дебрэ, – сказала она.

Дебрэ, которого этот визит сначала несколько встревожил, успокоился, видя невозмутимость баронессы, и протянул руку к книге, заложенной перламутровым ножом с золотой инкрустацией.

– Прошу прощения, – сказал банкир, – но вы утомлены, баронесса, и вам пора отдохнуть; уже одиннадцать часов, а господин Дебрэ живет очень далеко.

Дебрэ остолбенел; и не потому, чтобы тон Данглара не был вежливым и спокойным, – но за этой вежливостью и спокойствием сквозила непривычная готовность не считаться на сей раз с желаниями жены.

Баронесса тоже была изумлена и выразила свое удивление взглядом, который, вероятно, заставил бы ее мужа задуматься, если бы его глаза не были устремлены на газету, где он искал биржевой бюллетень.

Таким образом этот гордый взгляд пропал даром и совершенно не достиг цели.

– Господин Дебрэ, – сказала баронесса, – имейте в виду, что у меня нет ни малейшей охоты спать, что мне о многом надо рассказать вам и что вам придется слушать меня всю ночь, как бы вас ни клонило ко сну.

– К вашим услугам, сударыня, – флегматично ответил Люсьен.

– Дорогой господин Дебрэ, – вмешался банкир, – прошу вас, избавьте себя сегодня от болтовни г-жи Данглар; вы с таким же успехом можете выслушать ее и завтра. Но сегодняшний вечер принадлежит мне, я оставляю его за собой и посвящу его, с вашего разрешения, серьезному разговору с моей женой.

На этот раз удар был такой прямой и направлен так метко, что он ошеломил Люсьена и баронессу; они переглянулись, как бы желая найти друг в друге опору против этого нападения; но непререкаемая власть хозяина дома восторжествовала, и победа осталась за мужем.

– Не подумайте только, что я вас гоню, дорогой Дебрэ, – продолжал Данглар, – вовсе нет, ни в коем случае! Но ввиду непредвиденных обстоятельств мне необходимо сегодня же переговорить с баронессой: это случается не так часто, чтобы на меня за это сердиться.

Дебрэ пробормотал несколько слов, раскланялся и вышел, наталкиваясь на мебель, как Натан в «Аталии».

– Просто удивительно, – сказал он себе, когда за ним закрылась дверь, – до чего эти мужья, которых мы всегда высмеиваем, легко берут над нами верх!

Когда Люсьен ушел, Данглар занял его место на диване, захлопнул книгу, оставшуюся открытой, и, приняв невероятно натянутую позу, тоже стал играть с собачкой. Но так как собачка, не относившаяся к нему с такой симпатией, как к Дебрэ, хотела его укусить, он взял ее за загривок и отшвырнул в противоположный конец комнаты на кушетку.

Собачка на лету завизжала, но, оказавшись на кушетке, забилась за подушку и, изумленная таким непривычным обращением, замолкла и не шевелилась.

– Вы делаете успехи, сударь, – сказала, не сморгнув, баронесса. – Обычно вы просто грубы, но сегодня вы ведете себя, как животное.

– Это оттого, что у меня сегодня настроение хуже, чем обычно, – отвечал Данглар.

Эрмина взглянула на банкира с величайшим презрением. Эта манера бросать презрительные взгляды обычно выводила из себя заносчивого Данглара; но сегодня он, казалось, не обратил на это никакого внимания.

– А мне какое дело до вашего плохого настроения? – отвечала баронесса, возмущенная спокойствием мужа. – Это меня не касается. Сидите со своим плохим настроением у себя или проявляйте его в своей конторе; у вас есть служащие, которым вы платите, вот и срывайте на них свои настроения!

– Нет, сударыня, – отвечал Данглар, – ваши советы неуместны, и я не желаю их слушать. Моя контора – это моя золотоносная река, как говорит, кажется, господин Демутье, и я не намерен мешать ее течению и мутить ее воды. Мои служащие – честные люди, помогающие мне наживать состояние, и я плачу им неизмеримо меньше, чем они заслуживают, если оценивать их труд по его результатам. Мне не за что на них сердиться, зато меня сердят люди, которые кормятся моими обедами, загоняют моих лошадей и опустошают мою кассу.

– Что же это за люди, которые опустошают вашу кассу? Скажите яснее, прошу вас.

– Не беспокойтесь, если я и говорю загадками, то вам не придется долго искать ключ к ним, – возразил Данглар. – Мою кассу опустошают те, кто за один час вынимает из нее пятьсот тысяч франков.

– Я вас не понимаю, – сказала баронесса, стараясь скрыть дрожь в голосе и краску на лице.

– Напротив, вы прекрасно понимаете, – сказал Данглар, – но раз вы упорствуете, я скажу вам, что я потерял на испанском займе семьсот тысяч франков.

– Вот как! – насмешливо сказала баронесса. – И вы обвиняете в этом меня?

– Почему бы нет?

– Я виновата, что вы потеряли семьсот тысяч франков?

– Во всяком случае, не я.

– Раз навсегда сударь, – резко возразила баронесса, – я запретила вам говорить со мной о деньгах; к этому языку я не привыкла ни у моих родителей, ни в доме моего первого мужа.

– Охотно верю, – сказал Данглар, – все они не имели ни гроша за душой.

– Тем более я не могла познакомиться с вашим банковским жаргоном, который мне здесь режет ухо с утра до вечера. Ненавижу звон монет, которые считают и пересчитывают. Не знаю, что может быть противнее, – разве только звук вашего голоса!

– Вот странно, – сказал Данглар. – А я думал, что вы очень даже интересуетесь моими денежными операциями.

– Я? Что за нелепость! Кто вам это сказал?

– Вы сами.

– Бросьте!

– Разумеется.

– Интересно знать, когда это было.

– Сейчас скажу. В феврале вы первая заговорили со мной о гаитийском займе; вы будто бы видели во сне, что в гаврский порт вошло судно и привезло известие об уплате долга, который считали отложенным до второго пришествия. Я знаю, что вы склонны к ясновидению; поэтому я велел потихоньку скупить все облигации гаитийского займа, какие только можно было найти, и нажил четыреста тысяч франков; из них сто тысяч были честно переданы вам. Вы истратили их, как хотели, я в это не вмешивался.

В марте шла речь о железнодорожной концессии. Конкурентами были три компании, предлагавшие одинаковые гарантии. Вы сказали мне, будто ваше внутреннее чутье подсказывает вам, что предпочтение будет оказано так называемой Южной компании.

Ну, хоть вы и утверждаете, что дела вам чужды, однако, мне кажется, ваше внутреннее чутье весьма изощренно в некоторых вопросах.

Итак, я немедленно записал на себя две трети акций Южной компании. Предпочтение действительно было оказано ей; как вы и предвидели, акции поднялись втрое, и я нажил на этом миллион, из которого двести пятьдесят тысяч франков были переданы вам на булавки. А на что вы употребили эти двести пятьдесят тысяч франков?

– Но к чему вы клоните наконец? – воскликнула баронесса, дрожа от досады и возмущения.

– Терпение, сударыня, я сейчас кончу.

– Слава богу!

– В апреле вы были на обеде у министра, там говорили об Испании, и вы случайно услышали секретный разговор: речь шла об изгнании Дон Карлоса. Я купил испанский заем. Изгнание совершилось, и я нажил шестьсот тысяч франков в тот день, когда Карл Пятый перешел Бидассоу. Из этих шестисот тысяч франков вы получили пятьдесят тысяч экю; они были ваши, вы распорядились ими по своему усмотрению, и я не спрашиваю у вас отчета. Но как-никак в этом году вы получили пятьсот тысяч ливров.

– Ну, дальше?

– Дальше? В том-то и беда, что дальше дело пошло хуже.

– У вас такие странные выражения…

– Они передают мою мысль – это все, что мне надо… Дальше – это было три дня тому назад. Три дня назад вы беседовали о политике с Дебрэ, из его слов вам показалось, что Дон Карлос вернулся в Испанию; тогда я решаю продать свой заем; новость облетает всех, начинается паника, я уже не продаю, а отдаю даром; на следующий день оказывается, что известие было ложное, и из-за этого ложного известия я потерял семьсот тысяч франков.

– Ну и что же?

– А то, что если я вам даю четвертую часть своего выигрыша, то вы должны мне возместить четвертую часть моего проигрыша; четвертая часть семисот тысяч франков – это сто семьдесят пять тысяч франков.

– Но вы говорите чистейший вздор, и я, право, не понимаю, почему вы ко всей этой истории приплели имя Дебрэ.

– Да потому, что, если у вас, случайно, не окажется ста семидесяти пяти тысяч франков, которые мне нужны, вам придется занять их у ваших друзей, а Дебрэ ваш друг.

– Какая гадость! – воскликнула баронесса.

– Пожалуйста, без громких фраз, без жестов, без современной драмы, сударыня. Иначе я буду вынужден сказать вам, что я отсюда вижу, как Дебрэ посмеивается, пересчитывая пятьсот тысяч ливров, которые вы ему передали в этом году, и говорит себе, что, наконец, нашел то, чего не могли найти самые ловкие игроки: рулетку, в которую выигрывают, ничего не ставя и не теряя при проигрыше.

Баронесса вышла из себя.

– Негодяй, – воскликнула она, – посмейте только сказать, что вы не знали того, в чем вы осмеливаетесь меня сегодня упрекать!

– Я не говорю, что знал, и не говорю, что не знал. Я только говорю: припомните мое поведение за те четыре года, что вы мне больше не жена, я вам больше не муж, и вы увидите, насколько это логично. Незадолго до нашего разрыва вы пожелали заниматься музыкой с этим знаменитым баритоном, который столь успешно дебютировал в Итальянском театре, а я решил научиться танцевать под руководством танцовщицы, так прославившейся в Лондоне. Это мне обошлось, за вас и за себя, примерно в сто тысяч франков. Я ничего не сказал, потому что в семейной жизни нужна гармония. Сто тысяч франков за то, чтобы муж и жена основательно изучили музыку и танцы, – это не так уж дорого. Вскоре музыка вам надоела, и у вас является желание изучать дипломатическое искусство под руководством секретаря министра; я предоставляю вам изучать его. Понимаете, мне нет дела до этого, раз вы сами оплачиваете свои уроки. Но теперь я вижу, что вы обращаетесь к моей кассе и что ваше образование может мне стоить семьсот тысяч франков в месяц. Стоп, сударыня, так продолжаться не может. Либо дипломат будет давать вам уроки… даром, и я буду терпеть его, либо ноги его больше не будет в моем доме. Понятно, сударыня?

– Это уж слишком, сударь! – воскликнула, задыхаясь, Эрмина. – Это гнусно! Вы переходите все границы!

– Но я с удовольствием вижу, – сказал Данглар, – что вы от меня не отстаете и по доброй воле исполняете заповедь: «Жена да последует за своим мужем».

– Вы оскорбляете меня!

– Вы правы. Прекратим это и поговорим спокойно. Я лично никогда не вмешивался в ваши дела, разве только для вашего блага; последуйте моему примеру. Вы говорите, мои средства вас не касаются? Отлично; распоряжайтесь своими собственными, а моих не умножайте и не умаляйте. Впрочем, может быть, все это просто предательский трюк? Министр взбешен тем, что я в оппозиции, и завидует моей популярности, – может быть, он сговорился с Дебрэ разорить меня?

– Как это правдоподобно!

– Очень даже. Где же это видано… ложное телеграфное известие – вещь невозможная или почти невозможная. Два последних телеграфа подали сигналы, совершенно отличные от остальных… Право, это как будто нарочно для меня сделано.

– Вы же знаете, кажется, – сказала уже более смиренно баронесса, – что этого чиновника прогнали и даже собирались судить; был уже отдан приказ о его аресте, но чиновник скрылся. Его бегство доказывает, что он или сумасшедший, или преступник… Нет, это была ошибка.

– Да, и над этой ошибкой смеются глупцы, она стоит бессонной ночи министру, из-за нее господа государственные секретари марают бумагу, но мне она обходится в семьсот тысяч франков.

– Но послушайте, – вдруг заявила Эрмина, – раз все это, по-вашему, исходит от Дебрэ, почему вы говорите это мне, а не самому Дебрэ? Почему вы обвиняете мужчину, а ответа спрашиваете у женщины?

– Разве я знаю Дебрэ? – сказал Данглар. – Разве я хочу его знать? Разве я должен знать, что это он дает советы? Разве я желаю им следовать? Разве я играю на бирже? Нет, все это относится к вам, а не ко мне.

– Но раз вам это выгодно…

Данглар пожал плечами:

– До чего глупы женщины! Считают себя гениальными, если им удалось так провести одну или десять любовных интриг, чтобы о них не говорил весь Париж. Но имейте в виду, что даже если бы вы сумели скрыть свои похождения от мужа, – а это проще всего, потому что в большинстве случаев мужья просто не желают видеть, – то и тогда вы были бы лишь жалкой копией половины ваших светских приятельниц. Но и этого нет: я всегда все знал; за шестнадцать лет вы, может быть, сумели скрыть от меня какую-нибудь мысль, но ни одного движения, ни одного поступка, ни одной провинности. Вы восхищались своей ловкостью и были твердо уверены, что обманываете меня, – а что получилось? Благодаря моему притворному неведению среди ваших друзей от де Вильфора до Дебрэ не было ни одного, кто не боялся бы меня. Не было ни одного, кто не считался бы со мной как с хозяином дома, – единственное, чего я от вас требую; наконец, ни один не посмел бы говорить с вами обо мне так, как я сам говорю сейчас. Можете изображать меня отвратительным, но я не позволю вам делать меня смешным, а главное – я категорически запрещаю вам разорять меня.

Пока не было произнесено имя Вильфора, баронесса еще кое-как держалась, но при этом имени она побледнела и, точно движимая какой-то пружиной, встала, протянула руки, словно заклиная привидение, и шагнула к мужу, как бы желая вырвать у него последнее слово тайны, которой он сам не знал или, быть может, из какого-нибудь расчета, гнусного, как почти все расчеты Данглара, не хотел окончательно выдать.

– Вильфор? Что это значит? Что вы хотите сказать?

– Это значит, сударыня, что господин де Наргон, ваш первый муж, не будучи ни философом, ни банкиром, а быть может, будучи и тем и другим и увидав, что не может извлечь никакой пользы из королевского прокурора, умер от горя или гнева, застав вас после девятимесячного отсутствия на шестом месяце беременности. Я груб, я не только знаю это, но горжусь этим; это одно из средств, которыми я достигаю успеха в коммерческих операциях. Почему, вместо того чтобы самому убить, он допустил, чтобы его убили? Потому что у него не было капитала, который требовалось бы защищать. А я принадлежу своему капиталу. По вине моего компаньона Дебрэ я потерял семьсот тысяч франков. Пусть он внесет свою долю убытка, и мы будем продолжать вести дело вместе; или же пусть объявит себя несостоятельным должником этих ста семидесяти пяти тысяч франков и сделает то, что делают банкроты: пусть исчезнет. Да, конечно, я знаю – это очаровательный молодой человек, когда его сведения верны; но если они неверны, то в обществе найдется пятьдесят других, которые стоят больше, чем он.

Госпожа Данглар была уничтожена; все же она сделала последнее усилие, чтобы ответить на этот выпад. Она упала в кресло, думая о Вильфоре, о том, что произошло за обедом, об этой странной цепи несчастий, которые в последние дни одно за другим обрушивались на ее дом, превращая уютный покой ее семейной жизни в неприличные ссоры.

Данглар даже не взглянул на нее, хотя она изо всех сил старалась лишиться чувств. Не сказав больше ни слова, он закрыл за собой дверь спальни и прошел к себе; так что г-жа Данглар, очнувшись от своего полуобморока, могла подумать, что ей приснился дурной сон.

IX. Брачные планы

На следующий день после этой сцены, в тот час, когда Дебрэ по дороге в министерство обычно заезжал к г-же Данглар, его карета не въехала во двор.

В этот самый час, а именно в половине первого, г-жа Данглар приказала подать экипаж и выехала из дому.

Данглар, спрятавшись за занавеской, следил за этим отъездом, которого он ожидал. Он распорядился, чтобы ему доложили, как только г-жа Данглар вернется, но и к двум часам она еще не вернулась.

В два часа он потребовал лошадей, поехал в Палату и записался в число ораторов, собиравшихся возражать против бюджета.

От двенадцати до двух Данглар безвыходно сидел у себя в кабинете, все более хмурясь, читал депеши, подсчитывал бесконечные цифры и принимал посетителей, в том числе майора Кавальканти, который, как всегда, багровый, чопорный и пунктуальный, явился в условленный накануне час, чтобы покончить свои дела с банкиром.

Выйдя из Палаты, Данглар, во время заседания чрезвычайно волновавшийся и резче, чем когда-либо, нападавший на министерство, сел в свой экипаж и велел кучеру ехать на авеню Елисейских полей, № 30.

Монте-Кристо был дома, но у него кто-то сидел, и он попросил Данглара подождать несколько минут в гостиной.

Пока банкир сидел в ожидании, дверь отворилась и вошел человек в одежде аббата; будучи, по-видимому, короче знаком с хозяином, он не остался ждать, как Данглар, а поклонился ему, прошел во внутренние комнаты и скрылся.

Почти сейчас же та дверь, за которой исчез священник, открылась снова, и появился Монте-Кристо.

– Простите, дорогой барон, – сказал он. – Видите ли, в Париж только что прибыл один из моих добрых друзей, аббат Бузони; вы, вероятно, заметили его, он здесь проходил. Мы давно не видались, и у меня не хватило духу сразу же с ним расстаться. Надеюсь, вы меня поймете и извините, что я заставил вас ждать.

– Помилуйте, – сказал Данглар, – это так естественно; я попал не вовремя и сейчас же удалюсь.

– Ничего подобного, напротив, присаживайтесь, пожалуйста. Но, боже правый, что это с вами? У вас такой озабоченный вид; вы меня просто пугаете. Опечаленный капиталист подобен комете, он тоже всегда предвещает миру несчастье.

– Дело в том, дорогой граф, что меня уже несколько дней преследуют неудачи, и я все время получаю дурные вести.

– Ужасно! – сказал Монте-Кристо. – Вы опять проиграли на бирже?

– Нет, это я бросил, по крайней мере на некоторое время; на этот раз просто одно банкротство в Триесте.

– Вот как? Вы, вероятно, говорите о банкротстве Джакопо Манфреди?

– Совершенно верно. Представьте себе, человек, который, не помню уже с каких пор, ведет со мной дела на восемьсот – девятьсот тысяч франков ежегодно. Ни разу ни одной задержки, ни одного недочета; человек расплачивался, как князь… который платит. Я авансирую ему миллион, и вдруг этот чертов Джакопо Манфреди приостанавливает платежи!

– В самом деле?

– Неслыханное несчастье. Я выдаю на него переводный вексель на шестьсот тысяч ливров, который возвращается неоплаченным, да кроме того, у меня лежит на четыреста тысяч франков его векселей сроком на конец этого месяца, которые должен оплатить его парижский корреспондент. Сегодня тридцатое, я посылаю за деньгами; не тут-то было, корреспондент скрылся. Считая еще испанскую историю, я славно заканчиваю этот месяц.

– Но разве вы так много потеряли на этой испанской истории?

– Разумеется, у меня вылетело семьсот тысяч франков, ни больше ни меньше.

– Как же вы, черт возьми, так попались? Ведь вы матерый волк.

– Это все жена. Ей приснилось, что Дон Карлос вернулся в Испанию, а она верит снам. Она говорит, что это магнетизм, и когда видит что-нибудь во сне, то уверяет, что все непременно так и будет. Я позволил ей сыграть, как она считает нужным; у нее свои средства и свой собственный маклер. Она сыграла и проиграла. Правда, она играла не на мои деньги, а на свои. Но вы понимаете, когда жена проигрывает семьсот тысяч франков, это немного отзывается и на муже. Как, вы этого не знали? Это было злобой дня.

– Я слышал об этом, но не знал подробностей; к тому же я совершенный профан в биржевых делах.

– Вы совсем не играете?

– Я? Когда же мне играть? Я и так едва справляюсь с подсчетом моих доходов. Мне пришлось бы, кроме управляющего, завести еще конторщика и кассира. Но, кстати, об Испании; мне кажется, баронесса могла не только во сне видеть возвращение Дон Карлоса. Разве об этом не говорилось в газетах?

– Ни на грош.

– Но этот честный «Вестник», кажется, исключение из правила и сообщает только достоверные сведения, телеграфные сообщения.

– Вот это и непонятно, – возразил Данглар. – Ведь известие о возвращении Дон Карлоса было действительно получено по телеграфу.

– Так что за этот месяц, – сказал Монте-Кристо, – вы потеряли примерно миллион семьсот тысяч франков?

– И не примерно, а в точности.

– Черт возьми! Для третьестепенного состояния это жестокий удар, – сочувственно заметил Монте-Кристо.

– То есть как это третьестепенного? – сказал Данглар, несколько обиженный.

– Да, конечно, – продолжал Монте-Кристо, – на мой взгляд, есть три категории богатства: первостепенные состояния, второстепенные и третьестепенные. Я называю первостепенным состоянием такое, которое слагается из ценностей, находящихся под рукой: земли, рудники, государственные бумаги таких держав, как Франция, Австрия и Англия, если только эти ценности, рудники и бумаги составляют в общем сумму в сто миллионов. Второстепенным состоянием я называю промышленные предприятия, акционерные компании, наместничества и княжества, дающие не более полутора миллионов годового дохода, при капитале не свыше пятидесяти миллионов. Наконец, третьестепенное состояние – это капиталы, пущенные в оборот, доходы, зависящие от чужой воли или игры случая, которым чье-нибудь банкротство может нанести ущерб, которые могут поколебать телеграфное сообщение, случайные спекуляции, – словом, дела, зависящие от удачи, которую можно назвать низшей силой, если ее сравнивать с высшей силой – силой природы; они составляют в общем фиктивный или действительный капитал миллионов в пятнадцать. Ведь ваше положение именно таково, правда?

– Верно, – ответил Данглар.

– Из этого следует, – невозмутимо продолжал Монте-Кристо, – что, если шесть месяцев кряду будут заканчиваться так же, как и этот, третьестепенная фирма окажется при последнем издыхании.

– Ну, уж вы скажете! – протянул Данглар, невесело улыбаясь.

– Скажем, семь месяцев, – продолжал тем же тоном Монте-Кристо. – Скажите, вы когда-нибудь задумывались над тем, что семь раз миллион семьсот тысяч франков – это почти двенадцать миллионов?.. Нет, никогда? И хорошо делали, потому что после таких размышлений уже не станешь рисковать своими капиталами, которые для финансиста все равно что кожа для цивилизованного человека. Мы носим более или менее пышные одежды, и они придают нам вес; но когда человек умирает, у него остается только его кожа. Так и вы, бросив дела, останетесь при вашем действительном состоянии, то есть самое большее при пяти или шести миллионах; ибо третьестепенные состояния представляют, в сущности, только треть или четверть своей видимости, как железнодорожный локомотив – всего лишь более или менее сильная машина, хоть он и кажется огромным в клубах дыма. Ну так вот, из вашего действительного актива в пять миллионов вы только что лишились почти двух; соответственно уменьшилось и ваше фиктивное состояние, ваш кредит; другими словами, дорогой господин Данглар, вам было сделано кровопускание, которое, если его повторить четыре раза, вызовет смерть. Смотрите, дорогой друг, будьте осторожней! Может быть, вам нужны деньги? Хотите, я вас ссужу?

– Вы все же плохо считаете! – воскликнул Данглар, призывая на помощь всю свою выдержку. – В эту самую минуту моя касса уже наполнена благодаря другим, более удачным спекуляциям. Потеря крови возмещена питанием. Я проиграл битву в Испании, я побит в Триесте, но мой индийский флот, быть может, захватил несколько судов; мои пионеры в Мексике где-нибудь наткнулись на руду.

– Прекрасно, прекрасно! Но шрам остался и при первой же потере начнет кровоточить.

– Нет, потому что я действую наверняка, – продолжал Данглар с пошлым хвастовством шарлатана, у которого вошло в привычку превозносить себя, – чтобы свалить меня, потребовалось бы свержение трех правительств.

– Что ж! Это бывало.

– Гибель всех урожаев.

– Вспомните о семи тучных и семи тощих коровах.

– Или чтобы море ушло от берегов, как во времена Фараона; да ведь морей много, а корабли заменили бы караваны, только и всего.

– Тем лучше, тем лучше, дорогой господин Данглар, – сказал Монте-Кристо, – я вижу, что ошибался и что вы принадлежите к капиталистам второй степени.

– Смею думать, что я могу претендовать на эту честь, – сказал Данглар со своей стереотипной улыбкой, напоминавшей Монте-Кристо маслянистую луну, которую малюют плохие художники, изображая развалины. – Но раз уж мы заговорили о делах, – прибавил он, радуясь поводу переменить разговор, – скажите мне, что, по-вашему, я мог бы сделать для господина Кавальканти?

– Дать ему денег, если он аккредитован на вас и если вы этому кредиту доверяете.

– Еще бы, вполне! Он явился ко мне сегодня утром с чеком на сорок тысяч франков, подписанным Бузони и адресованным на ваше имя, с вашим бланком на обороте. Вы понимаете, что я ему немедленно отсчитал сорок бумажек.

Монте-Кристо кивнул в знак полного одобрения.

– Но это еще не все, – продолжал Данглар, – он открыл у меня кредит своему сыну.

– Разрешите нескромный вопрос: а сколько он дает сыну?

– Пять тысяч франков в месяц.

– Шестьдесят тысяч в год! Я так и думал, – сказал Монте-Кристо, пожав плечами. – Все Кавальканти ужасные скряги. Что такое для молодого человека пять тысяч франков в месяц?

– Но вы понимаете, что если молодому человеку понадобится лишних несколько тысяч…

– Не давайте ему, отец и не подумает вам их зачесть; вы не знаете итальянских миллионеров: это сущие Гарпагоны. А кто открыл ему этот кредит?

– Банк Фенци, одна из лучших фирм Флоренции.

– Я не хочу сказать, что вам грозят убытки, отнюдь; но все же не выходите из пределов кредита.

– Вы, значит, не слишком доверяете этому Кавальканти?

– Я? Я дам ему под его подпись десять миллионов. Это, по моему распределению, состояние второй степени, дорогой барон.

– А как он прост! Я принял бы его за обыкновенного майора.

– И сделали бы ему честь; вы правы, вид у него не очень внушительный. Когда я его увидел в первый раз, я решил, что это какой-нибудь старый поручик, заплесневевший в своем мундире. Но таковы все итальянцы: они похожи на старых евреев, если не поражают своим великолепием, как восточные маги.

– Сын выглядит лучше, – сказал Данглар.

– Немного робок, пожалуй, но, в общем, вполне приличен. Я за него слегка опасался.

– Почему?

– Потому что, когда вы его у меня видели, это был чуть ли не первый его выезд в свет; по крайней мере мне так говорили. Он путешествовал с очень строгим воспитателем и никогда не был в Париже.

– Говорят, все эти знатные итальянцы женятся обыкновенно в своем кругу? – небрежно спросил Данглар. – Они любят объединять свои богатства.

– Обыкновенно – да; но Кавальканти большой оригинал и все делает по-своему. Он, несомненно, привез сына во Францию, чтобы здесь его женить.

– Вы так полагаете?

– Уверен в этом.

– И здесь знают о его состоянии?

– Об этом очень много говорят; только одни приписывают ему миллионы, а другие утверждают, что у него нет ни гроша.

– А ваше мнение?

– Мое мнение субъективно, с ним не стоит считаться.

– Но все-таки…

– Видите ли, ведь эти Кавальканти когда-то командовали армиями, управляли провинциями. Я считаю, что у всех этих старых подеста и былых кондотьеров есть миллионы, зарытые по разным углам, о которых знают только старшие в роде, передавая это знание по наследству из поколения в поколение. Поэтому все они желтые и жесткие, как флорины времен Республики, которые они так давно созерцают, что отблеск этого золота лег на их лица.

– Вот именно, – сказал Данглар, – и это тем более верно, что ни у кого из них нет ни клочка земли.

– Или, во всяком случае, очень мало; сам я видел только дворец Кавальканти в Лукке.

– А, у него есть дворец? – сказал, смеясь, Данглар. – Это уже кое-что!

– Да и то он его сдал министру финансов, а сам живет в маленьком домике. Я же сказал вам, что он человек прижимистый.

– Не очень-то вы ему льстите!

– Послушайте, я ведь его почти не знаю; я встречался с ним раза три. Все, что мне о нем известно, я слышал от аббата Бузони и от него самого. Он говорил мне сегодня о своих планах относительно сына и намекнул, что ему надоело держать свои капиталы в Италии, мертвой стране, и что он не прочь пустить свои миллионы в оборот либо во Франции, либо в Англии. Но имейте в виду, что, хотя я отношусь с величайшим доверием к самому аббату Бузони, я все же ни за что не отвечаю.

– Все равно, спасибо вам за клиента; такое имя украшает мои книги, и мой кассир, которому я объяснил, кто такие Кавальканти, очень гордится этим. Кстати, – спрашиваю просто из любознательности, – когда эти люди женят своих сыновей, дают они им приданое?

– Как когда. Я знал одного итальянского князя, богатого, как золотая россыпь, потомка одного из знатнейших тосканских родов, – так он, если его сыновья женились, как ему нравилось, награждал их миллионами, а если они женились против его воли, довольствовался тем, что давал им тридцать экю в месяц. Допустим, что Андреа женится согласно воле отца; тогда майор, быть может, даст ему миллиона два, три. Если это будет, например, дочь банкира, то он, возможно, примет участие в деле тестя своего сына. Но допустим, что невестка ему не понравится; тогда прощайте: папаша Кавальканти берет ключ от своей кассы, дважды поворачивает его в замке, и вот наш Андреа вынужден вести жизнь парижского хлыща, передергивая карты или плутуя в кости.

– Этот юноша найдет себе баварскую или перуанскую принцессу; он пожелает взять за женой княжескую корону, Эльдорадо с Потоси в придачу.

– Ошибаетесь, эти знатные итальянцы нередко женятся на простых смертных; они, как Юпитер, любят смешивать породы. Но, однако, дорогой барон, что за вопросы вы мне задаете? Уж не собираетесь ли вы женить Андреа?

– Что ж, – сказал Данглар, – это была бы недурная сделка; а я делец.

– Но не на мадемуазель Данглар, я надеюсь? Не захотите же вы, чтобы Альбер перерезал горло бедному Андреа?

– Альбер! – сказал, пожимая плечами, Данглар. – Ну, ему это все равно.

– Разве он не помолвлен с вашей дочерью?

– То есть мы с Морсером поговаривали об этом браке; но госпожа де Морсер и Альбер…

– Неужели вы считаете, что он плохая партия?

– Ну, мне кажется, мадемуазель Данглар стоит не меньше, чем виконт де Морсер!

– Приданое у мадемуазель Данглар будет действительно недурное, я в этом не сомневаюсь, особенно если телеграф перестанет дурить.

– Дело не только в приданом. Но скажите, кстати…

– Да?

– Почему вы не пригласили Морсера и его родителей на этот обед?

– Я его приглашал, но он должен был ехать с госпожой де Морсер в Дьенн; ей советовали подышать морским воздухом.

– Так, так, – сказал, смеясь, Данглар, – этот воздух должен быть ей полезен.

– Почему это?

– Потому что она дышала им в молодости.

Монте-Кристо пропустил эту колкость мимо ушей.

– Но все-таки, – сказал он, – если Альбер и не так богат, как мадемуазель Данглар, зато, согласитесь, он носит прекрасное имя.

– Что ж, на мой взгляд, и мое не хуже.

– Разумеется, ваше имя пользуется популярностью и само украсило тот титул, которым думали украсить его; но вы слишком умный человек, чтобы не понимать, что некоторые предрассудки весьма прочны и их не искоренить, и потому пятисотлетнее дворянство выше дворянства, которому двадцать лет.

– Как раз поэтому, – сказал Данглар, пытаясь иронически улыбнуться, – я и предпочел бы Андреа Кавальканти Альберу де Морсеру.

– Однако, мне кажется, Морсеры ни в чем не уступают Кавальканти, – сказал Монте-Кристо.

– Морсеры!.. Послушайте, дорогой граф, – сказал Данглар, – ведь вы джентльмен, не так ли?

– Надеюсь.

– И к тому же знаток в гербах?

– Немного.

– Ну, так посмотрите на мой; он надежнее, чем герб Морсера.

– Почему?

– Потому что, хотя я и не барон по рождению, я, во всяком случае, Данглар.

– И что же?

– А он вовсе не Морсер.

– Как не Морсер?

– Ничего похожего.

– Что вы говорите!

– Меня кто-то произвел в бароны, так что я действительно барон; он же сам себя произвел в графы, так что он совсем не граф.

– Не может быть!

– Послушайте, – продолжал Данглар. – Морсер мой друг, вернее, старый знакомый вот уже тридцать лет; я, знаете, не слишком кичусь своим гербом, потому что никогда не забываю, с чего я начал.

– Это свидетельствует о великом смирении или о великой гордыне, – сказал Монте-Кристо.

– Ну так вот, когда я был мелким служащим, Морсер был простым рыбаком.

– И как его тогда звали?

– Фернан.

– Просто Фернан?

– Фернан Мондего.

– Вы в этом уверены?

– Еще бы! Я купил у него немало рыбы.

– Тогда почему же вы отдаете за его сына свою дочь?

– Потому что Фернан и Данглар – оба выскочки, добились дворянских титулов, разбогатели и стоят друг друга; а все-таки есть вещи, которые про него говорились, а про меня никогда.

– Что же именно?

– Так, ничего.

– А, понимаю; ваши слова напомнили мне кое-что, связанное с именем Фернана Мондего; я уже слышал это имя в Греции.

– В связи с историей Али-паши?

– Совершенно верно.

– Это его тайна, – сказал Данглар, – и, признаюсь, я бы много дал, чтобы раскрыть ее.

– При большом желании это не так трудно сделать.

– Каким образом?

– У вас, конечно, есть в Греции какой-нибудь корреспондент?

– Еще бы!

– В Янине?

– Где угодно найдется.

– Так напишите вашему корреспонденту в Янине и спросите его, какую роль сыграл в катастрофе с Али-Тебелином француз по имени Фернан.

– Вы совершенно правы! – воскликнул Данглар, порывисто вставая. – Я сегодня же напишу.

– Напишите.

– Непременно.

– И если узнаете что-нибудь скандальное…

– Я вам сообщу.

– Буду вам очень благодарен.

Данглар выбежал из комнаты и бросился к своему экипажу.

X. Кабинет королевского прокурора

Пока банкир мчится домой, последуем за г-жой Данглар в ее утренней прогулке.

Мы уже сказали, что в половине первого г-жа Данглар велела подать лошадей и выехала из дому.

Она направилась к Сен-Жерменскому предместью, свернула на улицу Мазарини и приказала остановиться у пассажа Нового моста.

Она вышла и пересекла пассаж. Она была одета очень просто, как и подобает элегантной женщине, выходящей из дому утром.

На улице Генего она наняла фиакр и велела ехать на улицу Арле.

Оказавшись в экипаже, она тотчас достала из кармана очень густую черную вуаль и прикрепила ее к своей соломенной шляпке; затем она снова надела шляпку и, взглянув в карманное зеркальце, с радостью убедилась, что можно разглядеть только ее белую кожу и блестящие глаза.

Фиакр проехал Новый мост и с площади Дофина свернул во двор Арле; едва кучер открыл дверцу, г-жа Данглар заплатила ему, бросилась к лестнице, быстро по ней поднялась и вошла в зал Неслышных Шагов.

Утром в здании суда всегда много дел и много занятых людей; а занятым людям некогда разглядывать женщин; и г-жа Данглар прошла весь зал Неслышных Шагов, привлекая к себе не больше внимания, чем десяток других женщин, ожидавших своих адвокатов.

Приемная Вильфора была полна народу; но г-же Данглар даже не понадобилось называть себя; как только она появилась, к ней подошел курьер, осведомился, не она ли та дама, которой господин королевский прокурор назначил прийти, и, после утвердительного ответа, провел ее особым коридором в кабинет Вильфора.

Королевский прокурор сидел в кресле, спиной к двери, и писал. Он слышал, как открылась дверь, как курьер сказал: «Пожалуйте, сударыня», – как дверь закрылась, и даже не шевельнулся; но едва замерли шаги курьера, он быстро поднялся, запер дверь на ключ, спустил шторы и заглянул во все углы кабинета.

Убедившись, что никто не может ни подсмотреть, ни подслушать его, и, следовательно, окончательно успокоившись, он сказал:

– Благодарю вас, что вы так точны, сударыня.

И он подвинул ей кресло; г-жа Данглар села, ее сердце билось так сильно, что она едва дышала.

– Давно уже я не имел счастья беседовать с вами наедине, сударыня, – сказал королевский прокурор, в свою очередь, усаживаясь в кресло и поворачивая его так, чтобы очутиться лицом к лицу с г-жой Данглар, – и, к великому моему сожалению, мы встретились для того, чтобы приступить к очень тяжелому разговору.

– Однако вы видите, я пришла по первому вашему зову, хотя этот разговор должен быть еще тяжелее для меня, чем для вас.

Вильфор горько улыбнулся.

– Так, значит, правда, – сказал он, отвечая скорее на собственные мысли, чем на слова г-жи Данглар, – значит, правда, что все наши поступки оставляют на нашем прошлом след, то мрачный, то светлый! Правда, что наши шаги на жизненном пути похожи на продвижение пресмыкающегося по песку и проводят борозду! Увы, многие поливают эту борозду слезами!

– Сударь, – сказала г-жа Дангар, – вы понимаете, как я взволнованна, не правда ли? Пощадите же меня, прошу вас. В этой комнате, в этом кресле побывало столько преступников, трепещущих и пристыженных… и теперь здесь сижу я, тоже пристыженная и трепещущая!.. Знаете, мне нужно собрать всю свою волю, чтобы не чувствовать себя преступницей и не видеть в вас грозного судью.

Вильфор покачал головой и тяжело вздохнул.

– А я, – возразил он, – я говорю себе, что мое место не в кресле судьи, а на скамье подсудимых.

– Ваше? – сказала удивленная г-жа Данглар.

– Да, мое.

– Мне кажется, что вы, с вашими пуританскими взглядами, преувеличиваете, – сказала г-жа Данглар, и в ее красивых глазах блеснул огонек. – Чья пламенная юность не оставила следов, о которых вы говорите? На дне всех страстей, за всеми наслаждениями лежит раскаяние; потому-то Евангелие – вечное прибежище несчастных – и дало нам, бедным женщинам, как опору, чудесную притчу о грешной деве и прелюбодейной жене. И, признаюсь, вспоминая об увлечениях своей юности, я иногда думаю, что господь простит мне их, потому что если не оправдание, то искупление, я нашла в своих страданиях. Но вам-то чего бояться? Вас, мужчин, всегда оправдывает свет, а скандал окружает ореолом.

– Сударыня, – возразил Вильфор, – вы меня знаете: я не лицемер, во всяком случае, я никогда не лицемерю без оснований. Если мое лицо сурово, то это потому, что его омрачили бесконечные несчастья; и если бы мое сердце не окаменело, как оно вынесло бы все удары, которые я испытал? Не таков я был в юности, не таков я был в день своего обручения, когда мы сидели за столом, на улице Гран-Кур, в Марселе. Но с тех пор многое переменилось и во мне, и вокруг меня; всю жизнь я потратил на то, что преодолевал препятствия и сокрушал тех, кто вольно или невольно, намеренно или случайно стоял на моем пути и воздвигал эти препятствия. Редко случается, чтобы то, чего пламенно желаешь, столь же пламенно не оберегали другие люди. Хочешь получить от них желаемое, пытаешься вырвать его у них из рук. И большинство дурных поступков возникает перед людьми под благовидной личиной необходимости; а после того как в минуту возбуждения, страха или безумия дурной поступок уже совершен, видишь, что ничего не стоило избежать его. Способ, которым надо было действовать, не замеченный нами в минуту ослепления, оказывается таким простым и легким; и мы говорим себе: почему я не сделал то, а сделал это? Вас, женщин, напротив, раскаяние тревожит редко, потому что вы редко сами принимаете решения; ваши несчастья почти никогда не зависят от вас, вы повинны почти только в чужих преступлениях.

– Во всяком случае, – отвечала г-жа Данглар, – вы должны признать, что если я и виновата, если это я ответственна за все, то вчера я понесла жестокое наказание.

– Несчастная женщина! – сказал Вильфор, сжимая ее руку. – Наказание слишком жестокое, потому что вы дважды готовы были изнемочь под его тяжестью, а между тем…

– Между тем?..

– Я должен вам сказать… соберите все свое мужество, сударыня, потому что это еще не конец.

– Боже мой! – воскликнула испуганная г-жа Данглар. – Что же еще?

– Вы думаете только о прошлом; нет слов, оно мрачно. Но представьте себе будущее, еще более мрачное, будущее… несомненно, ужасное… быть может, обагренное кровью!

Баронесса знала, насколько Вильфор хладнокровен; она была так испугана его словами, что хотела закричать, но крик замер у нее в горле.

– Как воскресло это ужасное прошлое? – воскликнул Вильфор. – Каким образом из глубины могилы, со дна наших сердец встал этот призрак, чтобы заставить нас бледнеть от ужаса и краснеть от стыда?

– Это случайность.

– Случайность! – возразил Вильфор. – Нет, нет, сударыня, случайностей не бывает!

– Да нет же; разве все это не случайность, хотя и роковая? Граф Монте-Кристо случайно купил этот дом, случайно велел копать землю. И разве не случайность, наконец, что под деревьями откопали этого несчастного младенца? Мой бедный малютка, я его ни разу не поцеловала, но столько слез о нем пролила! Вся моя душа рвалась к графу, когда он говорил об этих дорогих останках, найденных под цветами!

– Нет, сударыня, – глухо промолвил Вильфор, – вот то ужасное, что я должен вам сказать: под цветами не нашли никаких останков, ребенка не откопали. Не к чему плакать, не к чему стонать – надо трепетать!

– Что вы хотите сказать? – воскликнула г-жа Данглар, вся дрожа.

– Я хочу сказать, что граф Монте-Кристо, копая землю под этими деревьями, не мог найти ни детского скелета, ни железных частей ящичка, потому что там не было ни того, ни другого.

– Ни того, ни другого? – повторила г-жа Данглар, в ужасе глядя на королевского прокурора широко раскрытыми глазами. – Ни того, ни другого! – повторила она еще раз, как человек, который старается словами, звуком собственного голоса закрепить ускользающую мысль.

– Нет, нет, нет, – проговорил Вильфор, закрывая руками лицо.

– Стало быть, вы не там похоронили несчастного ребенка? Зачем вы обманули меня? Скажите, зачем?

– Нет, там. Но выслушайте меня, выслушайте, и вы пожалеете меня. Двадцать лет, не делясь с вами, я нес это мучительное бремя, но сейчас я вам все расскажу.

– Боже мой, вы меня пугаете! Но все равно говорите, я слушаю.

– Вы помните, как прошла та несчастная ночь, когда вы задыхались на своей постели в этой комнате, обитой красным штофом, а я, почти так же задыхаясь, как вы, ожидал конца. Ребенок появился на свет и был передан в мои руки недвижный, бездыханный, безгласный; мы сочли его мертвым.

Госпожа Данглар сделала быстрое движение, словно собираясь вскочить.

Но Вильфор остановил ее, сложив руки, точно умоляя слушать дальше.

– Мы сочли его мертвым, – повторил он, – я положил его в ящичек, который должен был заменить гроб, спустился в сад, вырыл могилу и поспешно его закопал. Едва я успел засыпать его землей, как на меня напал корсиканец. Передо мной мелькнула чья-то тень, и словно сверкнула молния. Я почувствовал боль, хотел крикнуть, ледяная дрожь охватила мое тело, сдавила горло… Я упал замертво и считал себя убитым. Никогда не забуду вашего несравненного мужества, когда, придя в себя, я подполз, полумертвый к лестнице, и вы, сами полумертвая, спустились ко мне. Необходимо было сохранить в тайне ужасное происшествие; у вас хватило мужества вернуться к себе домой вместе с вашей кормилицей; свою рану я объяснил дуэлью. Вопреки ожиданию нам удалось сохранить нашу тайну. Меня перевезли в Версаль; три месяца я боролся со смертью; наконец я медленно стал возвращаться к жизни, и мне предписали солнце и воздух юга. Четыре человека несли меня из Парижа в Шалон, делая по шести лье в день. Госпожа де Вильфор следовала за носилками в экипаже. Из Шалона я поплыл по Сене, оттуда по Роне и спустился по течению до Арля; в Арле меня снова положили на носилки, и так я добрался до Марселя. Мое выздоровление длилось полгода; я ничего не слышал о вас, не смел справиться, что с вами. Когда я вернулся в Париж, я узнал, что вы овдовели и вышли замуж за Данглара.

О чем я думал с тех пор, как ко мне вернулось сознание? Все об одном, о трупике младенца. Каждую ночь мне снилось, что он выходит из могилы и грозит мне рукой. И вот, едва возвратясь в Париж, я осведомился; в доме никто не жил с тех пор, как мы его покинули, но его только что сдали на девять лет. Я отправился к съемщику, сделал вид, что мне очень не хочется, чтобы дом, принадлежавший родителям моей покойной жены, перешел в чужие руки, и предложил уплатить неустойку за расторжение договора. С меня потребовали шесть тысяч франков; я был готов заплатить и десять и двадцать тысяч. Деньги были у меня с собой, и договор тут же расторгли; добившись этого, я поскакал в Отейль. Никто не входил в этот дом с той минуты, как я из него вышел.

Было пять часов дня; я поднялся в красную комнату и стал ждать наступления ночи.

Пока я ждал там, все, что я целый год повторял себе в безысходной тревоге, представилось мне еще более грозным.

Этот корсиканец объявил мне кровную месть; он последовал за мной из Нима в Париж, он спрятался в саду и ударил меня кинжалом. И этот корсиканец видел, как я рыл могилу, как хоронил младенца; он мог узнать, кто вы такая, может быть, он это узнал… Что, если он когда-нибудь заставит вас заплатить за сохранение ужасной тайны?.. Для него это будет самой сладкой местью, когда он узнает, что не убил меня своим кинжалом. Поэтому необходимо было, на всякий случай, как можно скорее уничтожить все следы прошлого, уничтожить все его вещественные улики, достаточно того, что оно всегда будет живо в моей памяти.

Вот для чего я уничтожил договор, для чего прискакал сюда и теперь ждал в этой комнате.

Наступила ночь; я ждал, чтобы совсем стемнело; я сидел без света, от порывов ветра колыхались драпировки, и мне за ними мерещились притаившиеся шпионы; я поминутно вздрагивал, за спиной у меня стояла кровать, мне чудились ваши стоны, и я боялся обернуться. В этом безмолвии я слышал, как бьется мое сердце; оно билось так сильно, что, казалось, моя рана снова откроется; наконец, один за другим замерли все звуки в селении. Я понял, что мне больше нечего опасаться, что никто не увидит и не услышит меня, и я решился спуститься в сад.

Знаете, Эрмина, я не трусливей других. Но когда я снял висевший у меня на груди ключик от лестницы, который нам обоим был так дорог и который вы привесили к золотому кольцу, когда я открыл дверь и увидел, как длинный белый луч луны, скользнув в окно, стелется по витым ступеням, словно привидение, я ухватился за стену и чуть не закричал; мне казалось, что я схожу с ума.

Наконец мне удалось овладеть собой. Я начал медленно спускаться; я не мог только побороть странную дрожь в коленях. Я цеплялся за перила, иначе я упал бы.

Я добрался до нижней двери; за нею оказался заступ, прислоненный к стене. У меня был с собой потайной фонарь; дойдя до середины лужайки, я остановился и зажег его, потом пошел дальше.

Был конец ноября, сад стоял оголенный, деревья, словно скелеты, протягивали длинные, иссохшие руки, опавшие листья и песок шуршали у меня под ногами.

Такой ужас сжимал мое сердце, что, подходя к рощице, я вынул из кармана пистолет и взвел курок. Мне все время мерещилось, что из-за ветвей выглядывает корсиканец.

Я осветил кусты потайным фонарем; там никого не было. Я огляделся: я был совсем один; ни один звук не нарушал безмолвия, только сова кричала пронзительно и зловеще, словно взывая к призракам ночи.

Я повесил фонарь на раздвоенную ветку, которую заметил еще в прошлом году как раз над тем местом, где я тогда выкопал могилу.

За лето здесь выросла густая трава, а осенью никто ее не косил. Все же мне бросилось в глаза одно место, не такое заросшее; было очевидно, что я копал тогда именно здесь. Я принялся за работу.

Наступила наконец минута, которой я ждал уже больше года!

Зато как я надеялся, как старательно рыл, как исследовал каждый комок дерна, когда мне казалось, что заступ на что-то наткнулся! Ничего! А между тем я вырыл яму вдвое больше первой. Я подумал, что ошибся, не узнал места; я осмотрел местность, вглядывался в деревья, старался припомнить все подробности. Холодный, пронизывающий ветер свистел в голых ветках, а с меня градом катился пот. Я помнил, что меня ударили кинжалом в ту минуту, когда я утаптывал землю на могиле; при этом я опирался рукой о ракитник; позади меня находилась искусственная скала, служившая скамьей для гуляющих; и, падая, я рукой задел этот холодный камень. И теперь ракитник был справа от меня и скала позади; я бросился на землю в том же положении, как тогда, потом встал и начал снова копать, расширяя яму. Ничего! Опять ничего! Ящичка не было.

– Не было? – прошептала г-жа Данглар, задыхаясь от ужаса.

– Не думайте, что я ограничился этой попыткой, – продолжал Вильфор, – нет. Я обшарил всю рощу; я подумал, что убийца, откопав ящичек и думая найти в нем сокровище, мог взять его и унести, а потом, убедившись в своей ошибке, мог снова закопать его; но нет, я ничего не нашел. Затем у меня мелькнула мысль, что он мог и не принимать таких мер предосторожности, а попросту забросить его куда-нибудь. В таком случае, чтобы продолжать поиски, мне надо было дождаться рассвета. Я вернулся в комнату и стал ждать.

– О боже мой!

– Как только рассвело, я снова спустился в сад. Первым делом я снова осмотрел рощу; я надеялся найти там какие-нибудь следы, которых мог не заметить в темноте. Я перекопал землю на пространстве в двадцать с лишним футов и на два с лишним фута вглубь. Наемный рабочий за день не сделал бы того, что я проделал в час. И я ничего не нашел, ровно ничего.

Тогда я стал искать ящичек, исходя из предположения, что его куда-нибудь закинули. Это могло произойти по дороге к калитке; но и эти поиски оказались такими же бесплодными, и, скрепя сердце, я вернулся к роще, на которую тоже не питал больше никаких надежд.

– Было от чего сойти с ума! – воскликнула г-жа Данглар.

– Одну минуту я на это надеялся, – сказал Вильфор, – но это счастье не было дано мне. Все же я собрал все свои силы, напряг свой ум и спросил себя: зачем этот человек унес бы с собой труп?

– Да вы же сами сказали, – возразила г-жа Данглар, – чтобы иметь в руках доказательство.

– Нет, сударыня, этого уже не могло быть; труп не скрывают в течение целого года, его предъявляют властям и дают показания. А ничего такого не было.

– Но что же тогда? – спросила, дрожа, Эрмина.

– Тогда нечто более ужасное, более роковое, более грозное для нас: вероятно, младенец был жив, и убийца спас его.

Госпожа Данглар дико вскрикнула и схватила Вильфора за руки.

– Мой ребенок был жив! – сказала она. – Вы похоронили моего ребенка живым! Вы не были уверены, что он мертв, и вы его похоронили!

Госпожа Данглар выпрямилась во весь рост и стояла перед королевским прокурором, глядя почти с угрозой, стискивая его руки своими тонкими пальцами.

– Разве я мог знать? Ведь это только мое предположение, – ответил Вильфор; его остановившийся взгляд показывал, что этот сильный человек стоит на грани отчаяния и безумия.

– Мое дитя, мое бедное дитя! – воскликнула баронесса, снова падая в кресло и стараясь платком заглушить рыдания.

Вильфор пришел в себя и понял, что, для того чтобы отвратить от себя материнский гнев, ему необходимо внушить г-же Данглар тот же ужас, которым охвачен он сам.

– Ведь вы понимаете, что, если это так, мы погибли, – сказал он, вставая и подходя к баронессе, чтобы иметь возможность говорить еще тише. – Этот ребенок жив, и кто-то знает об этом, кто-то владеет нашей тайной; а раз Монте-Кристо говорит при нас об откопанном ребенке, когда этого ребенка там уже не было, – значит, этой тайной владеет он.

– Боже справедливый! Это твоя месть, – прошептала г-жа Данглар.

Вильфор ответил каким-то рычанием.

– Но ребенок, где ребенок? – твердила мать.

– О, как я искал его! – сказал Вильфор, ломая руки. – Как я призывал его в долгие бессонные ночи! Я жаждал обладать королевскими сокровищами, чтобы у миллионов людей купить их тайны и среди этих тайн разыскать свою! Наконец однажды, когда я в сотый раз взялся за заступ, я в сотый раз спросил себя, что же мог сделать с ребенком этот корсиканец; ведь ребенок – обуза для беглеца; быть может, видя, что он еще жив, он бросил его в реку?

– Не может быть! – воскликнула г-жа Данглар. – Из мести можно убить человека, но нельзя хладнокровно утопить ребенка!

– Быть может, – продолжал Вильфор, – он снес его в Воспитательный дом?

– Да, да, – воскликнула баронесса, – конечно, он там!

– Я бросился в Воспитательный дом и узнал, что в эту самую ночь, на двадцатое сентября, у входа был положен ребенок; он был завернут в половину пеленки из тонкого полотна; пеленка, видимо, нарочно была разорвана так, что на этом куске остались половина баронской короны и буква Н.

– Так и есть, – воскликнула г-жа Данглар, – все мое белье было помечено так; де Наргон был бароном, это мои инициалы. Слава богу! Мой ребенок не умер.

– Нет, не умер.

– И вы говорите это! Вы не боитесь, что я умру от радости? Где же он? Где мое дитя?

Вильфор пожал плечами.

– Да разве я знаю! – сказал он. – Неужели вы думаете, что, если бы я знал, я бы заставил вас пройти через все эти волнения, как делают драматурги и романисты? Увы, я не знаю. За шесть месяцев до того за ребенком пришла какая-то женщина и принесла другую половину пеленки. Эта женщина представила все требуемые законом доказательства, и ей отдали ребенка.

– Вы должны были узнать, кто эта женщина, разыскать ее.

– А что же я, по-вашему, делал? Под видом судебного следствия я пустил по ее следам самых ловких сыщиков, самых опытных полицейских агентов. Ее путь проследили до Шалона; там след потерялся.

– Потерялся?

– Да, навсегда.

Госпожа Данглар выслушала рассказ Вильфора, отвечая на каждое событие то вздохом, то слезой, то восклицанием.

– И это все? – сказала она. – И вы этим ограничились?

– Нет, – сказал Вильфор, – я никогда не переставал искать, разузнавать, собирать сведения. Правда, последние два-три года я дал себе некоторую передышку. Но теперь я снова примусь еще настойчивей, еще упорней, чем когда-либо. И я добьюсь успеха, слышите; потому что теперь меня подгоняет уже не совесть, а страх.

– Я думаю, граф Монте-Кристо ничего не знает, – сказала г-жа Данглар, – иначе, мне кажется, он не стремился бы сблизиться с нами, как он это делает.

– Людская злоба не имеет границ, – сказал Вильфор, – она безграничнее, чем божье милосердие. Обратили вы внимание на глаза этого человека, когда он говорил с нами?

– Нет.

– А вы когда-нибудь смотрели на него внимательно?

– Конечно. Он очень странный человек, но и только. Одно меня поразило: за этим изысканным обедом, которым он нас угощал, он ни до чего не дотронулся, не попробовал ни одного кушанья.

– Да, да, – сказал Вильфор, – я тоже заметил. Если бы я тогда знал то, что знаю теперь, я бы тоже ни до чего не дотронулся; я бы думал, что он собирается нас отравить.

– И ошиблись бы, как видите.

– Да, конечно; но поверьте, у этого человека другие планы. Вот почему я хотел вас видеть и поговорить с вами, вот почему я хотел вас предостеречь против всех, а главное – против него. Скажите, – продолжал Вильфор, еще пристальнее, чем раньше, глядя на баронессу, – вы никому не говорили о нашей связи?

– Никогда и никому.

– Простите мне мою настойчивость, – мягко продолжал Вильфор, – когда я говорю – никому, это значит никому на свете, понимаете?

– Да, да, я прекрасно понимаю, – сказала, краснея, баронесса, – никогда, клянусь вам!

– У вас нет привычки записывать по вечерам то, что было днем? Вы не ведете дневника?

– Нет. Моя жизнь проходит в суете; я сама ее не помню.

– А вы не говорите во сне?

– Я сплю, как младенец. Разве вы не помните?

Краска залила лицо баронессы, и смертельная бледность покрыла лицо Вильфора.

– Да, правда, – произнес он еле слышно.

– Но что же дальше? – спросила баронесса.

– Дальше? Я знаю, что мне остается делать, – отвечал Вильфор. – Не пройдет и недели, как я буду знать, кто такой этот Монте-Кристо, откуда он явился, куда направляется и почему он нам рассказывает о младенцах, которых откапывают в его саду.

Вильфор произнес эти слова таким тоном, что граф вздрогнул бы, если бы мог их слышать.

Затем он пожал руку, которую неохотно подала ему баронесса, и почтительно проводил ее до двери.

Госпожа Данглар наняла другой фиакр, доехала до пассажа, и по ту его сторону нашла свой экипаж и своего кучера, который, поджидая ее, мирно дремал на козлах.

XI. Приглашение

В тот же день, примерно в то время, когда г-жа Данглар была на описанном нами приеме в кабинете королевского прокурора, на улице Эльдер показалась дорожная коляска, въехала в ворота дома № 27 и остановилась во дворе.

Дверца коляски отворилась, и из нее вышла г-жа де Морсер, опираясь на руку сына.

Альбер проводил мать в ее комнаты, тотчас же заказал себе ванну и лошадей, а выйдя из рук камердинера, велел отвезти себя на Елисейские поля, к графу Монте-Кристо.

Граф принял его со своей обычной улыбкой. Странная вещь: невозможно было хоть сколько-нибудь продвинуться вперед в сердце или уме этого человека. Всякий, кто пытался, если можно так выразиться, насильно войти в его душу, наталкивался на непреодолимую стену.

Морсер, который кинулся к нему с распростертыми объятиями, увидев его, невольно опустил руки и, несмотря на приветливую улыбку графа, осмелился только на рукопожатие.

Со своей стороны, Монте-Кристо, как всегда, только дотронулся до его руки, не пожав ее.

– Ну, вот и я, дорогой граф, – сказал Альбер.

– Добро пожаловать.

– Я приехал только час тому назад.

– Из Дьеппа?

– Из Трепора.

– Ах да, верно.

– И мой первый визит – к вам.

– Это очень мило с вашей стороны, – сказал Монте-Кристо таким же безразличным тоном, как сказал бы любую другую фразу.

– Ну, скажите, что нового?

– Что нового? И вы спрашиваете об этом у меня, у приезжего?

– Вы меня не поняли; я хотел спросить, сделали ли вы что-нибудь для меня?

– Разве вы мне что-нибудь поручали? – спросил Монте-Кристо, изображая беспокойство.

– Да ну же, не притворяйтесь равнодушным, – сказал Альбер. – Говорят, что существует симпатическая связь, которая действует на расстоянии; так вот, в Трепоре я ощутил такой электрический ток; может быть, вы ничего не сделали для меня, но, во всяком случае, думали обо мне.

– Это возможно, – сказал Монте-Кристо. – Я в самом деле думал о вас, но магнетический ток, коего я был проводником, действовал, признаюсь, помимо моей воли.

– Разве? Расскажите, как это было.

– Очень просто. У меня обедал Данглар.

– Это я знаю; ведь мы с матушкой для того и уехали, чтобы избежать встречи с ним.

– Но он обедал в обществе Андреа Кавальканти.

– Вашего итальянского князя?

– Не надо преувеличивать. Андреа называет себя всего только виконтом.

– Называет себя?

– Вот именно.

– Так он не виконт?

– Откуда мне знать? Он сам себя так называет, так его называю я, так его называют другие, – разве это не все равно, как если бы он в самом деле был виконтом?

– Оригинальные мысли вы высказываете! Итак?

– Что итак?

– У вас обедал Данглар?

– Да.

– И ваш виконт Андреа Кавальканти?

– Виконт Андреа Кавальканти, маркиз – его отец, госпожа Данглар, Вильфор с женой, очаровательные молодые люди – Дебрэ, Максимилиан Моррель и… кто же еще? Постойте… ах да, Шато-Рено.

– Говорили обо мне?

– Ни слова.

– Тем хуже.

– Почему? Вы ведь, кажется, сами хотели, чтобы о вас забыли, – вот ваше желание и исполнилось.

– Дорогой граф, если обо мне не говорили, то, стало быть, обо мне много думали, а это приводит меня в отчаяние.

– Не все ли вам равно, раз мадемуазель Данглар не была в числе тех, кто о вас там думал? Да, впрочем, она могла думать о вас у себя дома.

– О, на этот счет я спокоен; а если она и думала обо мне, то в том же духе, как я о ней.

– Какая трогательная симпатия! – сказал граф. – Значит, вы друг друга ненавидите?

– Видите ли, – сказал Морсер, – если бы мадемуазель Данглар была способна снизойти к мучениям, которых я, впрочем, из-за нее не испытываю, и вознаградить меня за них, не считаясь с брачными условиями, о которых договорились наши семьи, то я был бы в восторге. Короче говоря, я считаю, что из мадемуазель Данглар вышла бы очаровательная любовница, но в роли жены, черт возьми…

– Недурного вы мнения о своей будущей жене, – сказал, смеясь, Монте-Кристо.

– Ну да, это немного грубо сказано, конечно, но зато верно. А эту мечту нельзя претворить в жизнь, и для того, чтобы достичь известной цели, необходимо, чтобы мадемуазель Данглар стала моей женой, то есть жила вместе со мной, думала рядом со мной, пела рядом со мной, занималась музыкой и писала стихи в десяти шагах от меня, и все это в течение всей моей жизни. От всего этого я прихожу в ужас. С любовницей можно расстаться, но жена, черт возьми, это другое дело, с нею вы связаны навсегда, вблизи или на расстоянии, безразлично. А быть вечно связанным с мадемуазель Данглар, даже на расстоянии, об этом и подумать страшно.

– На вас не угодишь, виконт.

– Да, потому что я часто мечтаю о невозможном.

– О чем же это?

– Найти такую жену, какую нашел мой отец.

Монте-Кристо побледнел и взглянул на Альбера, играя парой великолепных пистолетов и быстро щелкая их курками.

– Так ваш отец очень счастлив? – спросил он.

– Вы знаете, какого я мнения о моей матери, граф: она ангел. Посмотрите на нее: она все еще прекрасна, умна, как всегда, добрее, чем когда-либо. Мы только что были в Трепоре; обычно для сына сопровождать мать – значит оказать ей снисходительную любезность или отбыть тяжелую повинность; я же провел наедине с ней четыре дня, и, скажу вам, я чувствую себя счастливее, свежее, поэтичнее, чем если бы я возил в Трепор королеву Маб или Титанию.

– Такое совершенство может привести в отчаяние; слушая вас, не на шутку захочешь остаться холостяком.

– В этом все дело, – продолжал Альбер. – Зная, что на свете существует безупречная женщина, я не стремлюсь жениться на мадемуазель Данглар. Замечали вы когда-нибудь, какими яркими красками наделяет наш эгоизм все, что нам принадлежит? Бриллиант, который играл в витрине у Марле или Фоссена, делается еще прекраснее, когда он становится нашим. Но если вы убедитесь, что есть другой, еще более чистой воды, а вам придется всегда носить худший, то, право, это пытка!

– О, суетность! – прошептал граф.

– Вот почему я запрыгаю от радости в тот день, когда мадемуазель Эжени убедится, что я всего лишь ничтожный атом и что у меня едва ли не меньше сотен тысяч франков, чем у нее миллионов.

Монте-Кристо улыбнулся.

– У меня уже, правда, мелькала одна мысль, – продолжал Альбер. – Франц любит все эксцентричное; я хотел заставить его влюбиться в мадемуазель Данглар. Я написал ему четыре письма, рисуя ее самыми заманчивыми красками, но Франц невозмутимо ответил: «Я, правда, человек эксцентричный, но все же не настолько, чтобы изменить своему слову».

– Вот что значит самоотверженный друг: предлагает другому в жены женщину, которую сам хотел бы иметь только любовницей.

Альбер улыбнулся.

– Кстати, – продолжал он, – наш милый Франц возвращается; впрочем, вы его, кажется, не любите?

– Я? – сказал Монте-Кристо. – Помилуйте, дорогой виконт, с чего вы взяли, что я его не люблю? Я всех люблю.

– В том числе и меня… Благодарю вас.

– Не будем смешивать понятий, – сказал Монте-Кристо. – Всех я люблю так, как господь велит нам любить своих ближних, – христианской любовью; но ненавижу я от всей души только некоторых. Однако вернемся к Францу д’Эпине. Так вы говорите, он скоро приедет?

– Да, его вызвал Вильфор. Похоже, что Вильфору так же не терпится выдать замуж мадемуазель Валентину, как Данглару мадемуазель Эжени. Очевидно, иметь взрослую дочь – дело нелегкое; отца от этого лихорадит, и его пульс делает девяносто ударов в минуту до тех пор, покуда он от нее не избавится.

– Но господин д’Эпине, по-видимому, не похож на вас; он терпеливо переносит свое положение.

– Больше того, Франц принимает это всерьез: он носит белый галстук и уже говорит о своей семье. К тому же он очень уважает Вильфоров.

– Вполне заслуженно, мне кажется?

– По-видимому, Вильфор всегда слыл человеком строгим, но справедливым.

– Слава богу, – сказал Монте-Кристо, – вот по крайней мере человек, о котором вы говорите не так, как о бедном Дангларе.

– Может быть, это потому, что я не должен жениться на его дочери, – ответил, смеясь, Альбер.

– Вы возмутительный фат, дорогой мой, – сказал Монте-Кристо.

– Я?

– Да, вы. Но возьмите сигару.

– С удовольствием. А почему вы считаете меня фатом?

– Да потому, что вы так яростно защищаетесь и бунтуете против женитьбы на мадемуазель Данглар. А вы оставьте все идти своим чередом. Может быть, вовсе и не вы первый откажетесь от своего слова.

– Вот как! – сказал Альбер, широко открыв глаза.

– Да не запрягут же вас насильно, черт возьми! Но послушайте, виконт, – продолжал Монте-Кристо другим тоном, – вы всерьез хотели бы разрыва?

– Я дал бы за это сто тысяч франков.

– Ну так радуйтесь. Данглар готов заплатить вдвое, чтобы добиться той же цели.

– Правда? Вот счастье! – сказал Альбер, по лицу которого все же пробежало легкое облачко. – Но, дорогой граф, стало быть, у Данглара есть для этого причина?

– Вот она, гордость и эгоизм! Люди всегда так – по самолюбию ближнего готовы бить топором, а когда их собственное самолюбие уколют иголкой, они вопят.

– Да нет же! Но мне казалось, что Данглар…

– Должен быть в восторге от вас, да? Но как известно, у Данглара плохой вкус, и он в еще большем восторге от другого…

– От кого же это?

– Да я не знаю; наблюдайте, следите, ловите на лету намеки и обращайте все это себе на пользу.

– Так, понимаю. Послушайте, моя мать… нет, вернее, мой отец хочет дать бал.

– Бал в это время года?

– Теперь в моде летние балы.

– Будь они не в моде, графине достаточно было бы пожелать, и они стали бы модными.

– Недурно сказано. Понимаете, это чисто парижские балы; те, кто остается на июль в Париже, – это настоящие парижане. Вы не возьметесь передать приглашение господам Кавальканти?

– Когда будет бал?

– В субботу.

– К этому времени Кавальканти-отец уже уедет.

– Но Кавальканти-сын останется. Может быть, вы привезете его?

– Послушайте, виконт, я его совсем не знаю.

– Не знаете?

– Нет; я первый раз в жизни видел его дня четыре назад и совершенно за него не отвечаю.

– Но вы же принимаете его?

– Я – другое дело; мне его рекомендовал один почтенный аббат, который, может быть, сам был введен в заблуждение. Если вы пригласите его сами – отлично, а мне это неудобно; если он вдруг женится на мадемуазель Данглар, вы обвините меня в происках и захотите со мной драться; наконец, я не знаю, буду ли я сам.

– Где?

– У вас на балу.

– А почему?

– Во-первых, потому что вы меня еще не пригласили.

– Я для этого и приехал, чтобы лично пригласить вас.

– О, это слишком любезно с вашей стороны. Но я, возможно, буду занят.

– Я вам скажу одну вещь, и, надеюсь, вы пожертвуете своими занятиями.

– Так скажите.

– Вас просит об этом моя мать.

– Графиня де Морсер? – вздрогнув, спросил Монте-Кристо.

– Должен вам сказать, граф, что матушка вполне откровенна со мной. И если в вас не дрожали те симпатические струны, о которых я вам говорил, значит, у вас их вообще нет, потому что целых четыре дня мы только о вас и говорили.

– Обо мне? Право, вы меня смущаете.

– Что ж, это естественно: ведь вы – живая загадка.

– Неужели и ваша матушка находит, что я загадка? Право, я считал ее слишком рассудительной для такой игры воображения!

– Да, дорогой граф, загадка для всех, и для моей матери тоже; загадка, всеми признанная и никем не разгаданная; успокойтесь, вы все еще остаетесь неразрешенным вопросом. Матушка только спрашивает все время, как это может быть, что вы так молоды. Я думаю, что в глубине души она принимает вас за Калиостро или за графа Сен-Жермена, как графиня Г. – за лорда Рутвена. При первой же встрече с госпожой де Морсер убедите ее в этом окончательно. Вам это не трудно, ведь вы обладаете философским камнем одного и умом другого.

– Спасибо, что предупредили, – сказал, улыбаясь, граф, – я постараюсь оправдать все ожидания.

– Так что вы приедете в субботу?

– Да, раз об этом просит госпожа де Морсер.

– Это очень мило с вашей стороны.

– А Данглар?

– О, ему уже послано тройное приглашение; это взял на себя мой отец. Мы постараемся также заполучить великого д’Агессо,[54] господина де Вильфора; но на это мало надежды.

– Пословица говорит, что надежду никогда не следует терять.

– Вы танцуете, граф?

– Я?

– Да, вы. Что было бы удивительного, если бы вы танцевали?

– Да, в самом деле, до сорока лет… Нет, не танцую; но я люблю смотреть на танцы. А госпожа де Морсер танцует?

– Тоже нет; вы будете разговаривать, она так жаждет поговорить с вами!

– Неужели?

– Честное слово! И должен сказать вам, что вы первый человек, с которым моя матушка выразила желание поговорить.

Альбер взял свою шляпу и встал; граф пошел проводить его.

– Я раскаиваюсь, – сказал он, останавливая Альбера на ступенях подъезда.

– В чем?

– В своей нескромности. Я не должен был говорить с вами о Дангларе.

– Напротив, говорите о нем еще больше, говорите почаще, всегда говорите, но только в том же духе.

– Отлично, вы меня успокаиваете. Кстати, когда возвращается д’Эпине?

– Дней через пять-шесть, не позже.

– А когда его свадьба?

– Как только приедут господин и госпожа де Сен-Меран.

– Привезите его ко мне, когда он приедет. Хотя вы и уверяете, что я его не люблю, но, право же, я буду рад его видеть.

– Слушаю, мой повелитель, ваше желание будет исполнено.

– До свидания!

– Во всяком случае, в субботу непременно, да?

– Конечно! Я же дал слово.

Граф проводил Альбера глазами и помахал ему рукой. Затем, когда тот уселся в свой фаэтон, он обернулся и увидел Бертуччо.

– Ну, что же? – спросил граф.

– Она была в суде, – ответил управляющий.

– И долго там оставалась?

– Полтора часа.

– А потом вернулась домой?

– Прямым путем.

– Так. Теперь, дорогой Бертуччо, – сказал граф, – советую вам отправиться в Нормандию и поискать то маленькое поместье, о котором я вам говорил.

Бертуччо поклонился, и так как его собственные желания вполне совпадали с полученным приказанием, он уехал в тот же вечер.

XII. Розыски

Вильфор сдержал слово, данное г-же Данглар, а главное самому себе, и постарался выяснить, каким образом граф Монте-Кристо мог знать о событиях, разыгравшихся в доме в Отейле.

Он в тот же день написал некоему де Бовилю, бывшему тюремному инспектору, переведенному с повышением в чине в сыскную полицию. Тот попросил два дня сроку, чтобы достоверно узнать, у кого можно получить необходимые сведения.

Через два дня Вильфор получил следующую записку:

«Лицо, которое зовут графом Монте-Кристо, близко известно лорду Уилмору, богатому иностранцу, иногда бывающему в Париже и в настоящее время здесь находящемуся; оно также известно аббату Бузони, сицилианскому священнику, прославившемуся на Востоке своими добрыми делами».

В ответ Вильфор распорядился немедленно собрать об этих иностранцах самые точные сведения. К следующему вечеру его приказание было исполнено, и вот что он узнал.

Аббат, приехавший в Париж всего лишь на месяц, живет позади церкви Сен-Сюльпис, в двухэтажном домике; в доме всего четыре комнаты, две внизу и две наверху, и аббат – его единственный обитатель.

В нижнем этаже расположены столовая, со столом, стульями и буфетом орехового дерева, и гостиная, обшитая деревом и выкрашенная в белый цвет, без всяких украшений, без ковра и стенных часов. Очевидно, в личной жизни аббат ограничивается только самым необходимым.

Правда, аббат предпочитает проводить время в гостиной второго этажа. Эта гостиная, или, скорее, библиотека вся завалена богословскими книгами и рукописями, в которые он, по словам его камердинера, зарывается на целые месяцы.

Камердинер осматривает посетителей через маленький глазок, проделанный в двери, и если лица их ему незнакомы или не нравятся, то он отвечает, что господина аббата в Париже нет, чем многие и удовлетворяются, зная, что аббат постоянно разъезжает и отсутствует иногда очень долго.

Впрочем, дома ли аббат, или нет, в Париже он или в Каире, он неизменно помогает бедным, и глазок в дверях служит для милостыни, которую от имени своего хозяина неустанно раздает камердинер.

Смежная с библиотекой комната служит спальней. Кровать без полога, четыре кресла и диван, обитые утрехтским бархатом, составляют вместе с аналоем всю его обстановку.

Что касается лорда Уилмора, то он живет на улице Фонтен-Сен-Жорж. Это один из тех англичан-туристов, которые тратят на путешествия все свое состояние. Он снимает меблированную квартиру, где проводит не более двух-трех часов в день и где лишь изредка ночует. Одна из его причуд состоит в том, что он наотрез отказывается говорить по-французски, хотя, как уверяют, пишет он по-французски прекрасно.

На следующий день после того, как эти ценные сведения были доставлены королевскому прокурору, какой-то человек, вышедший из экипажа на углу улицы Феру, постучал в дверь, выкрашенную в зеленовато-оливковый цвет, и спросил аббата Бузони.

– Господин аббат вышел с утра, – ответил камердинер.

– Я мог бы не удовольствоваться таким ответом, – сказал посетитель, – потому что я прихожу от такого лица, для которого все всегда бывают дома. Но будьте любезны передать аббату Бузони…

– Я же вам сказал, что его нет дома, – повторил камердинер.

– В таком случае, когда он вернется, передайте ему вот эту карточку и запечатанный пакет. Можно ли будет застать господина аббата сегодня в восемь часов вечера?

– Разумеется, сударь, если только он не сядет работать; тогда это все равно, как если бы его не было дома.

– Так я вернусь вечером в назначенное время, – сказал посетитель.

И он удалился.

Действительно, в назначенное время этот человек явился в том же экипаже, но на этот раз экипаж не остановился на углу улицы Феру, а подъехал к самой зеленой двери. Человек постучал, ему открыли, и он вошел.

По той почтительности, с какой встретил его камердинер, он понял, что его письмо произвело надлежащее впечатление.

– Господин аббат у себя? – спросил он.

– Да, он занимается в библиотеке; но он ждет вас, сударь, – ответил камердинер.

Незнакомец поднялся по довольно крутой лестнице, и за столом, поверхность которого была ярко освещена лампой под огромным абажуром, тогда как остальная часть комнаты тонула во мраке, он увидел аббата, в священнической одежде, с покрывающим голову капюшоном, вроде тех, что облекали черепа средневековых ученых.

– Я имею честь говорить с господином Бузони? – спросил посетитель.

– Да, сударь, – отвечал аббат, – а вы то лицо, которое господин де Бовиль, бывший тюремный инспектор, направил ко мне от имени префекта полиции?

– Я самый, сударь.

– Один из агентов парижской сыскной полиции?

– Да, сударь, – ответил посетитель с некоторым колебанием, слегка покраснев.

Аббат поправил большие очки, которые закрывали ему не только глаза, но и виски, и снова сел, пригласив посетителя сделать то же.

– Я вас слушаю, сударь, – сказал аббат с очень сильным итальянским акцентом.

– Миссия, которую я на себя взял, сударь, – сказал посетитель, отчеканивая слова, точно он выговаривал их с трудом, – миссия доверительная как для того, на кого она возложена, так и для того, к кому обращаются.

Аббат молча поклонился.

– Да, – продолжал незнакомец, – ваша порядочность, господин аббат, хорошо известна господину префекту полиции, и он обращается к вам как должностное лицо, чтобы узнать у вас нечто, интересующее сыскную полицию, от имени которой я к вам явился. Поэтому мы надеемся, господин аббат, что ни узы дружбы, ни личные соображения не заставят вас утаить истину от правосудия.

– Если, конечно, то, что вы желаете узнать, ни в чем не затрагивает моей совести. Я священник, сударь, и тайна исповеди, например, должна оставаться известной лишь мне и божьему суду, а не мне и людскому правосудию.

– О, будьте спокойны, господин аббат, – сказал посетитель, – мы, во всяком случае, не потревожим вашей совести.

При этих словах аббат нажал на край абажура так, что противоположная сторона приподнялась и свет полностью падал на лицо посетителя, тогда как лицо аббата оставалось в тени.

– Простите, сударь, – сказал представитель префекта полиции, – но этот яркий свет режет мне глаза.

Аббат опустил зеленый колпак.

– Теперь, сударь, я вас слушаю. Изложите ваше дело.

– Я перехожу к нему. Вы знакомы с графом Монте-Кристо?

– Вы имеете в виду господина Дзакконе?

– Дзакконе!.. Разве его зовут не Монте-Кристо?

– Монте-Кристо название местности, вернее утеса, а вовсе не фамилия.

– Ну что ж, как вам угодно; не будем спорить о словах и раз Монте-Кристо и Дзакконе одно и то же лицо…

– Безусловно, одно и то же.

– Поговорим о господине Дзакконе.

– Извольте.

– Я спросил вас, знаете ли вы его?

– Очень даже хорошо.

– Кто он такой?

– Сын богатого мальтийского судовладельца.

– Да, я это слышал; так говорят, но вы понимаете, полиция не может довольствоваться тем, что «говорят».

– Однако, – возразил, мягко улыбаясь, аббат, – если то, что «говорят», правда, то приходится этим довольствоваться и полиции точно так же, как и всем.

– Но вы уверены в том, что говорите?

– То есть как это, уверен ли я?

– Поймите, сударь, что я отнюдь не сомневаюсь в вашей искренности; я только спрашиваю, уверены ли вы?

– Послушайте, я знал Дзакконе-отца.

– Вот как!

– Да, я еще ребенком не раз играл с его сыном на верфях.

– А его графский титул?

– Ну, знаете, это можно купить.

– В Италии?

– Повсюду.

– А его богатство, такое огромное, опять-таки, как говорят…

– Вот это верно, – ответил аббат, – богатство действительно огромное.

– А каково оно, по-вашему?

– Да, наверное, сто пятьдесят – двести тысяч ливров в год.

– Ну, это вполне приемлемо, – сказал посетитель, – а то говорят о трех, даже о четырех миллионах.

– Двести тысяч ливров годового дохода, сударь, как раз и составляют капитал в четыре миллиона.

– Но ведь говорят о трех или четырех миллионах в год!

– Ну, этого не может быть.

– И вы знаете его остров Монте-Кристо?

– Разумеется; его знает всякий, кто из Палермо, Неаполя или Рима ехал во Францию морем: корабли проходят мимо него.

– Очаровательное место, как уверяют?

– Это утес.

– Зачем же граф купил его?

– Именно для того, чтобы сделаться графом. В Италии, чтобы быть графом, все еще требуется владеть графством.

– Вы, вероятно, что-нибудь слышали о юношеских приключениях господина Дзакконе?

– Отца?

– Нет, сына.

– Как раз тут я перестаю быть уверенным, потому что именно в юношеские годы я потерял его из виду.

– Он воевал?

– Кажется, он был на военной службе.

– В каких войсках?

– Во флоте.

– Скажите, вы не духовник его?

– Нет, сударь: он, кажется, лютеранин.

– Как лютеранин?

– Я говорю «кажется»; я не утверждаю этого. Впрочем, я думал, что во Франции введена свобода вероисповеданий.

– Разумеется, и нас сейчас интересуют вовсе не его верования, а его поступки; от имени господина префекта полиции я предлагаю вам сказать все, что вам о них известно.

– Его считают большим благотворителем. За выдающиеся услуги, которые он оказал восточным христианам, наш святой отец папа сделал его кавалером ордена Христа – эта награда обычно жалуется только высочайшим особам. У него пять или шесть высоких орденов за услуги, которые он оказал различным государям и государствам.

– И он их носит?

– Нет, но он ими гордится; он говорит, что ему больше нравятся награды, жалуемые благодетелям человечества, чем те, которые даются истребителям людей.

– Так этот господин – квакер?

– Вот именно, это квакер, но, разумеется, без широкополой шляпы и коричневого сюртука.

– А есть у него друзья?

– Да, все, кто его знает, его друзья.

– Однако есть же у него какой-нибудь враг?

– Один-единственный.

– Как его зовут?

– Лорд Уилмор.

– Где он находится?

– Сейчас он в Париже.

– И он может дать мне о нем сведения?

– Очень ценные. Он был в Индии в одно время с Дзакконе.

– Вы знаете, где он живет?

– Где-то на Шоссе-д’Антен; но я не знаю ни улицы, ни номера дома.

– Вы недолюбливаете этого англичанина?

– Я люблю Дзакконе, а он его терпеть не может; поэтому мы с ним в холодных отношениях.

– Как вы думаете, господин аббат, до этого своего приезда в Париж граф Монте-Кристо когда-нибудь бывал во Франции?

– Нет, сударь, это я могу сказать точно. Во Франции он никогда не был и полгода тому назад обратился ко мне, чтобы собрать нужные ему сведения. Я, со своей стороны, не зная, когда сам буду в Париже, направил к нему господина Кавальканти.

– Андреа?

– Нет, Бартоломео, отца.

– Прекрасно, мне остается задать вам только один вопрос, и я требую, во имя чести, человеколюбия и религии, чтобы вы мне ответили без обиняков.

– Я вас слушаю.

– Известно ли вам, для чего граф Монте-Кристо купил дом в Отейле?

– Разумеется, он мне это сам сказал.

– Для чего же?

– С целью устроить больницу для умалишенных, вроде той, которую основал в Палермо барон Пизани. Вы знаете эту больницу?

– Я слышал о ней.

– Это великолепное учреждение.

И при этих словах аббат поклонился посетителю с видом человека, желающего дать понять, что он не прочь снова вернуться к прерванной работе.

Понял ли посетитель желание аббата, или он исчерпал все свои вопросы, но он встал.

Аббат проводил его до дверей.

– Вы щедро раздаете милостыню, – сказал посетитель, – и хотя вы слывете богатым человеком, я хотел бы предложить вам кое-что для ваших бедных; угодно вам принять мое приношение?

– Благодарю вас, сударь; но единственное, чем я дорожу на свете, это то, чтобы добро, которое я делаю, исходило от меня.

– Но все-таки…

– Это мое непоколебимое решение. Но поищите, сударь, и вы найдете. Увы, на пути у каждого богатого столько нищеты!

Аббат открыл дверь, еще раз поклонился; посетитель ответил на поклон и вышел.

Экипаж отвез его прямо к Вильфору.

Через час экипаж снова выехал со двора и на этот раз направился на улицу Фонтен-Сен-Жорж. У дома № 5 он остановился. Именно здесь жил лорд Уилмор.

Незнакомец писал лорду Уилмору, прося о свидании, которое тот и назначил на десять часов вечера. Представитель господина префекта полиции прибыл без десяти минут десять, и ему было сказано, что лорд Уилмор, воплощенная точность и пунктуальность, еще не вернулся, но непременно вернется ровно в десять часов.

Посетитель остался ждать в гостиной.

Эта гостиная ничем не отличалась от обычных гостиных меблированных домов. На камине – две севрские вазы нового производства; часы с амуром, натягивающим лук; двухстворчатое зеркало, и по сторонам его – две гравюры: на одной изображен Гомер, несущий своего поводыря, на другой – Велизарий, просящий подаяния; серые обои с серым рисунком; мебель, обитая красным сукном с черными разводами, – такова была гостиная лорда Уилмора.

Она была освещена шарами из матового стекла, распространявшими тусклый свет, как будто нарочно приноровленный к утомленному зрению представителя префекта полиции.

После десятиминутного ожидания часы пробили десять; на пятом ударе открылась дверь, и вошел лорд Уилмор.

Лорд Уилмор был человек довольно высокого роста, с редкими рыжими баками, очень белой кожей и белокурыми, с проседью, волосами. Одет он был с чисто английской эксцентричностью: на нем был синий фрак с золотыми пуговицами и высоким пикейным воротничком, какие носили в 1811 году, белый казимировый жилет и белые нанковые панталоны, слишком для него короткие и только благодаря штрипкам из той же материи не поднимавшиеся до колен.

Первые его слова были:

– Вам известно, сударь, что я не говорю по-французски?

– Я, во всяком случае, знаю, что вы не любите говорить на нашем языке, – ответил представитель префекта полиции.

– Но вы можете говорить по-французски, – продолжал лорд Уилмор, – так как, хоть я и не говорю, но все понимаю.

– А я, – возразил посетитель, переходя на другой язык, – достаточно свободно говорю по-английски, чтобы поддерживать разговор. Можете не стесняться, сударь.

– О! – произнес лорд Уилмор с интонацией, присущей только чистокровным британцам.

Представитель префекта полиции подал лорду Уилмору свое рекомендательное письмо. Тот прочел его с истинно британской флегматичностью; затем, дочитав до конца, сказал по-английски:

– Я понимаю, отлично понимаю.

Посетитель приступил к вопросам.

Они почти совпадали с теми, которые были предложены аббату Бузони. Но лорд Уилмор, как человек, настроенный враждебно к графу Монте-Кристо, был не так сдержан, как аббат, и поэтому ответы получились гораздо более пространными. Он рассказал о молодых годах Монте-Кристо, который, по его словам, десяти лет от роду поступил на службу к одному из маленьких индусских властителей, вечно воюющих с Англией; там-то Уилмор с ним и встретился, и они сражались друг против друга. Во время этой войны Дзакконе был взят в плен, отправлен в Англию, водворен на блокшив и бежал оттуда вплавь. После этого начались его путешествия, его дуэли, его любовные приключения. В Греции вспыхнуло восстание, и он вступил в греческие войска. Состоя там на службе, он нашел в Фессалийских горах серебряную руду, но никому ни слова не сказал о своем открытии. После Наварина, когда греческое правительство упрочилось, он попросил у короля Оттона привилегию на разработку залежей и получил ее. Оттуда и пошло его несметное богатство; по словам лорда Уилмора, оно приносит графу от одного до двух миллионов годового дохода, но тем не менее может неожиданно иссякнуть, если иссякнет рудник.

– А известно вам, зачем он приехал во Францию? – спросил посетитель.

– Он хочет спекулировать на железнодорожном строительстве, – сказал лорд Уилмор, – кроме того, он опытный химик и очень хороший физик, он изобрел новый вид телеграфа и хочет ввести его в употребление.

– Сколько приблизительно он расходует в год? – спросил представитель префекта полиции.

– Не больше пятисот или шестисот тысяч, – сказал лорд Уилмор, – он скуп.

Было ясно, что в англичанине говорит ненависть, и, не зная, что поставить в упрек графу, он обвиняет его в скупости.

– Известно ли вам что-нибудь относительно его дома в Отейле?

– Да, разумеется.

– Ну, и что же вы знаете?

– Вы спрашиваете, с какой целью он купил его?

– Да.

– Так вот, граф – спекулянт и, несомненно, разорится на своих опытах и утопиях; он утверждает, что в Отейле, поблизости от дома, который он купил, имеется минеральный источник, способный конкурировать с целебными водами Баньерде-Люшона и Котре. В этом доме он собирается устроить Badehaus, как говорят немцы. Он уже раза три перекопал свой сад, чтобы отыскать пресловутый источник, но ничего не нашел, а потому, вы увидите, в скором времени он скупит все окрестные дома. А так как я на него зол, то я надеюсь, что на своей железной дороге, на своем электрическом телеграфе или на своем ванном заведении он разорится. Я езжу за ним повсюду и намерен насладиться его поражением, которое рано или поздно неминуемо.

– А за что вы на него злы? – спросил посетитель.

– За то, – отвечал лорд Уилмор, – что, когда он был в Англии, он соблазнил жену одного из моих друзей.

– Но если вы на него злы, почему вы не пытаетесь отомстить ему?

– Я уже три раза дрался с графом, – сказал англичанин, – в первый раз на пистолетах, во второй раз на шпагах, в третий раз – на эспадронах.

– И какой же был результат этих дуэлей?

– В первый раз он раздробил мне руку; во второй раз он проткнул мне легкое; а в третий нанес мне вот эту рану.

Англичанин отвернул ворот сорочки, доходивший ему до ушей, и показал рубец, воспаленный вид которого указывал на его недавнее происхождение.

– Так что я на него очень зол, – повторил англичанин, – и он умрет не иначе, как он моей руки.

– Но до этого, по-видимому, еще далеко, – сказал представитель префектуры.

– О, – промычал англичанин, – я каждый день езжу в тир, а через день ко мне приходит Гризье.

Это было все, что требовалось узнать посетителю, вернее, все, что, по-видимому, знал англичанин. Поэтому агент встал, откланялся лорду Уилмору, ответившему с типично английской холодной вежливостью, и удалился.

Со своей стороны, лорд Уилмор, услышав, как за ним захлопнулась наружная дверь, прошел к себе в спальню, в мгновение ока избавился от своих белокурых волос, рыжих бакенбардов, вставной челюсти и рубца и снова обрел черные волосы, матовый цвет лица и жемчужные зубы графа Монте-Кристо.

Правда, и в дом господина де Вильфора вернулся не представитель префекта полиции, а сам господин де Вильфор.

Обе эти встречи несколько успокоили королевского прокурора, потому что хоть он и не узнал ничего особенно утешительного, но зато не узнал и ничего особенно тревожного.

Благодаря этому он впервые после отейльского обеда более или менее спокойно провел ночь.

XIII. Летний бал

Стояли самые жаркие июльские дни, когда в обычном течении времени настала в свой черед та суббота, на которую был назначен бал у Морсера.

Было десять часов вечера; могучие деревья графского сада отчетливо вырисовывались на фоне неба, по которому, открывая усыпанную звездами синеву, скользили последние тучи – остатки недавней грозы.

Из зал нижнего этажа доносились звуки музыки и возгласы пар, кружившихся в вихре вальса, а сквозь решетчатые ставни вырывались яркие снопы света.

В саду хлопотал десяток слуг, которым хозяйка дома, успокоенная тем, что погода все более прояснялась, только что отдала приказание накрыть там к ужину.

До сих пор было неясно, подать ли ужин в столовой или под большим тентом на лужайке. Чудное синее небо, все усеянное звездами, разрешило вопрос в пользу лужайки.

В аллеях сада, по итальянскому обычаю, зажигали разноцветные фонарики, а накрытый к ужину стол убирали цветами и свечами, как принято в странах, где хоть сколько-нибудь понимают роскошь стола, – вид роскоши, который в законченной форме встречается реже всех остальных.

В ту минуту, как графиня де Морсер, отдав последние распоряжения, снова вернулась в гостиную, комнаты стали наполняться гостями. Их привлекло не столько высокое положение графа, сколько очаровательное гостеприимство графини; все заранее были уверены, что благодаря прекрасному вкусу Мерседес на этом бале будет немало такого, о чем можно потом рассказать и чему при случае можно даже подражать.

Госпожа Данглар, которую глубоко встревожили описанные нами ранее события, не знала, ехать ли ей к г-же де Морсер; но утром ее карета встретилась с каретой Вильфора. Вильфор сделал знак, экипажи подъехали друг к другу, и, наклонившись к окну, королевский прокурор спросил:

– Ведь вы будете у госпожи де Морсер?

– Нет, – отвечала г-жа Данглар, – я себя очень плохо чувствую.

– Напрасно, – возразил Вильфор, бросая на нее многозначительный взгляд, – было бы очень важно, чтобы вас там видели.

– Вы думаете? – спросила баронесса.

– Я в этом убежден.

– В таком случае я буду.

И кареты разъехались в разные стороны. Итак, г-жа Данглар явилась на бал, блистая не только своей природной красотой, но и роскошью наряда; она вошла в ту самую минуту, как Мерседес входила в противоположную дверь.

Графиня послала Альбера навстречу г-же Данглар. Он подошел к баронессе, сделал ей по поводу ее туалета несколько вполне заслуженных комплиментов и предложил ей руку, чтобы провести ее туда, куда она пожелает.

При этом Альбер искал кого-то глазами.

– Вы ищете мою дочь? – с улыбкой спросила баронесса.

– Откровенно говоря – да, – сказал Альбер, – неужели вы были так жестоки, что не привезли ее с собой?

– Успокойтесь, она встретила мадемуазель де Вильфор и пошла с ней; видите, вот они идут следом за нами, обе в белых платьях, одна с букетом камелий, а другая с букетом незабудок; но скажите мне…

– Вы тоже кого-нибудь ищете? – спросил, улыбаясь, Альбер.

– Разве вы не ждете графа Монте-Кристо?

– Семнадцать! – ответил Альбер.

– Что это значит?

– Это значит, – сказал, смеясь, виконт, – что вы семнадцатая задаете мне этот вопрос. Везет же графу!.. Его можно поздравить…

– А вы всем отвечаете так же, как мне?

– Ах, простите, я ведь вам так и не ответил. Не беспокойтесь, сударыня; модный человек у нас будет, он удостаивает нас этой чести.

– Были вы вчера в Опере?

– Нет.

– А он там был.

– Вот как? И этот эксцентричный человек снова выкинул что-нибудь оригинальное?

– Разве он может без этого? Эльслер танцевала в «Хромом бесе»; албанская княжна была в полном восторге. После качучи граф продел букет в великолепное кольцо и бросил его очаровательной танцовщице, и она в знак благодарности появилась с его кольцом в третьем акте. А его албанская княжна тоже приедет?

– Нет, нам придется отказаться от удовольствия ее видеть; ее положение в доме графа недостаточно ясно.

– Послушайте, оставьте меня здесь и пойдите поздороваться с госпожой де Вильфор, – сказала баронесса, – я вижу, что она умирает от желания поговорить с вами.

Альбер поклонился г-же Данглар и направился к г-же де Вильфор, которая уже издали приготовилась заговорить с ним.

– Держу пари, – прервал ее Альбер, – я знаю, что вы мне скажете.

– Да неужели?

– Если я отгадаю, вы сознаетесь?

– Да.

– Честное слово?

– Честное слово.

– Вы собираетесь меня спросить, здесь ли граф Монте-Кристо или приедет ли он.

– Вовсе нет. Сейчас меня интересует не он. Я хотела спросить, нет ли у вас известий от Франца?

– Да, вчера я получил от него письмо.

– И что он вам пишет?

– Что он выезжает одновременно с письмом.

– Отлично. Ну, а теперь о графе.

– Граф приедет, не беспокойтесь.

– Вы знаете, что его зовут не только Монте-Кристо?

– Нет, я этого не знал.

– Монте-Кристо – это название острова, а у него есть, кроме того, фамилия.

– Я никогда ее не слышал.

– Значит, я лучше осведомлена, чем вы: его зовут Дзакконе.

– Возможно.

– Он мальтиец.

– Тоже возможно.

– Сын судовладельца.

– Знаете, вам надо рассказать все это вслух, вы имели бы огромный успех.

– Он служил в Индии, разрабатывает серебряные рудники в Фессалии и приехал в Париж, чтобы открыть в Отейле заведение минеральных вод.

– Ну и новости, честное слово! – сказал Морсер. – Вы мне разрешите их повторить?

– Да, но понемножку, не все сразу, и не говорите, что они исходят от меня.

– Почему?

– Потому что это почти подслушанный секрет.

– Чей?

– Полиции.

– Значит, об этом говорилось…

– Вчера вечером у префекта. Вы ведь понимаете, Париж взволновался при виде этой необычайной роскоши, и полиция навела справки.

– Само собой! Не хватает только, чтобы графа арестовали за бродяжничество, ввиду того что он слишком богат.

– По правде говоря, это вполне могло бы случиться, если бы сведения не оказались такими благоприятными.

– Бедный граф! А он знает о грозившей ему опасности?

– Не думаю.

– В таком случае следует предупредить его. Я не премину это сделать, как только он приедет.

В эту минуту к ним подошел красивый молодой брюнет с живыми глазами и почтительно поклонился г-же де Вильфор.

Альбер протянул ему руку.

– Сударыня, – сказал Альбер, – имею честь представить вам Максимилиана Морреля, капитана спаги, одного из наших славных, а главное, храбрых офицеров.

– Я уже имела удовольствие познакомиться с господином Моррелем в Отейле, у графа Монте-Кристо, – ответила г-жа де Вильфор, отворачиваясь с подчеркнутой холодностью.

Этот ответ, и особенно его тон, заставил сжаться сердце бедного Морреля; но его ожидала награда: обернувшись, он увидел в дверях молодую девушку в белом; ее расширенные и, казалось, ничего не выражающие глаза были устремлены на него; она медленно подносила к губам букет незабудок.

Моррель понял это приветствие и с тем же выражением в глазах, в свою очередь, поднес к губам платок; и обе эти живые статуи, с учащенно бьющимися сердцами и с мраморно-холодными лицами, разделенные всем пространством залы, на минуту забылись, вернее, забыли обо всем в этом немом созерцании.

Они могли бы долго стоять так, поглощенные друг другом, и никто не заметил бы их забытья: в залу вошел граф Монте-Кристо.

Как мы уже говорили, было ли то искусственное или природное обаяние, но где бы граф ни появлялся, он привлекал к себе всеобщее внимание. Не его фрак, правда безукоризненного покроя, но простой и без орденов; не белый жилет, без всякой вышивки; не панталоны, облегавшие его стройные ноги, – не это привлекало внимание. Матовый цвет лица, волнистые черные волосы, спокойное и ясное лицо, глубокий и печальный взор, наконец поразительно очерченный рот, так легко выражавший надменное презрение, – вот что приковывало к графу все взгляды.

Были мужчины красивее его, но не было ни одного столь значительного, если можно так выразиться. Все в нем изобличало глубину ума и чувств, постоянная работа мысли придала его чертам, взгляду и самым незначительным жестам несравненную выразительность и ясность.

А кроме того, наше парижское общество такое странное, что оно, быть может, и не заметило бы всего этого, если бы тут не скрывалась какая-то тайна, позлащенная блеском несметных богатств.

Как бы то ни было, граф под огнем любопытных взоров и градом мимолетных приветствий направился к г-же де Морсер; стоя перед камином, утопавшим в цветах, она видела в зеркале, висевшем напротив двери, как он вошел, и приготовилась его встретить.

Поэтому она обернулась к нему с натянутой улыбкой в ту самую минуту, как он почтительно перед ней склонился.

Она, вероятно, думала, что граф заговорит с ней; он, со своей стороны, вероятно, тоже думал, что она ему что-нибудь скажет; но оба они остались безмолвны, настолько, по-видимому, им казались недостойными этой минуты какие-нибудь банальные слова. И, обменявшись с ней поклоном, Монте-Кристо направился к Альберу, который шел к нему навстречу с протянутой рукой.

– Вы уже видели госпожу де Морсер? – спросил Альбер.

– Я только что имел честь поздороваться с ней, – сказал граф, – но я еще не видел вашего отца.

– Да вот он, видите? Беседует о политике в маленькой кучке больших знаменитостей.

– Неужели все эти господа – знаменитости? – сказал Монте-Кристо. – А я и не знал! Чем же они знамениты? Как вам известно, знаменитости бывают разные.

– Один из них ученый, вон тот, высокий и худой; он открыл в окрестностях Рима особый вид ящерицы, у которой одним позвонком больше, чем у других, и сделал в Академии наук доклад об этом открытии. Сообщение это долго оспаривали, но в конце концов победа осталась за высоким худым господином. Позвонок вызвал много шуму в ученом мире; высокий худой господин был всего лишь кавалером Почетного легиона, а теперь у него офицерский крест.

– Что ж, – сказал Монте-Кристо, – по-моему, отличие вполне заслуженное, так что если он найдет еще один позвонок, то его могут сделать командором?

– Очень возможно, – сказал Альбер.

– А вот этот, который изобрел себе такой странный синий фрак, расшитый зеленым, кто это?

– Он не сам придумал так вырядиться; это виновата Республика: она, как известно, отличалась художественным вкусом и, желая облечь академиков в мундир, поручила Давиду нарисовать для них костюм.

– Вот как, – сказал Монте-Кристо, – так этот господин – академик?

– Уже неделя, как он принадлежит к этому сонму ученых мужей.

– А в чем состоят его заслуги, его специальность?

– Специальность? Он, кажется, втыкает кроликам булавки в голову, кормит мареной кур и китовым усом выдалбливает спинной мозг у собак.

– И поэтому он состоит в Академии наук?

– Нет, во Французской академии.

– Но при чем тут Французская академия?

– Я вам сейчас объясню: говорят…

– Что его опыты сильно двинули вперед науку, да?

– Нет, что он прекрасно пишет.

– Это, наверное, очень льстит самолюбию кроликов, которым он втыкает в голову булавки, кур, которым он окрашивает кости в красный цвет, и собак, у которых он выдалбливает спинной мозг.

Альбер расхохотался.

– А вот этот? – спросил граф.

– Который?

– Третий отсюда.

– А, в васильковом фраке?

– Да.

– Это коллега моего отца. Недавно он горячо выступил против того, чтобы членам Палаты пэров был присвоен мундир. Его речь по этому вопросу имела большой успех; он был не в ладах с либеральной прессой, но этот благородный протест против намерений двора помирил его с ней. Говорят, его назначили послом.

– А в чем состоят его права на пэрство?

– Он написал две-три комические оперы, имеет пять-шесть акций газеты «Век» и пять или шесть лет голосовал за министерство.

– Браво, виконт! – сказал, смеясь, Монте-Кристо. – Вы очаровательный чичероне, теперь я попрошу вас об одной услуге.

– О какой?

– Вы не будете знакомить меня с этими господами, а если они пожелают познакомиться со мной, вы меня предупредите.

В эту минуту граф почувствовал, что кто-то тронул его за руку; он обернулся и увидел Данглара.

– Ах, это вы, барон! – сказал он.

– Почему вы зовете меня бароном? – сказал Данглар. – Вы же знаете, что я не придаю значения своему титулу. Не то, что вы, виконт; ведь вы им дорожите, правда?

– Разумеется, – отвечал Альбер, – потому что, перестань я быть виконтом, я обращусь в ничто, тогда как вы свободно можете пожертвовать баронским титулом и все же останетесь миллионером.

– Это, по-моему, наилучший титул при Июльской монархии, – сказал Данглар.

– К несчастью, – сказал Монте-Кристо, – миллионер не есть пожизненное звание, как барон, пэр Франции или академик; доказательством могут служить франкфуртские миллионеры Франк и Пульман, которые только что обанкротились.

– Неужели? – сказал Данглар, бледнея.

– Да, мне сегодня вечером привез это известие курьер; у меня в их банке лежало что-то около миллиона, но меня вовремя предупредили, и я с месяц назад потребовал его выплаты.

– Ах, черт, – сказал Данглар. – Они перевели на меня векселей на двести тысяч франков.

– Ну так вы предупреждены; их подпись стоит пять процентов.

– Да, но я предупрежден слишком поздно, – сказал Данглар. – Я уже выплатил по их векселям.

– Что ж, – сказал Монте-Кристо, – вот еще двести тысяч франков, которые последовали…

– Шш, – прервал Данглар, – не говорите об этом… особенно при Кавальканти-младшем, – прибавил банкир, подойдя ближе к Монте-Кристо, и с улыбкой обернулся к стоявшему невдалеке молодому человеку.

Альбер отошел от графа, чтобы переговорить со своей матерью. Данглар покинул его, чтобы поздороваться с Кавальканти-сыном. Монте-Кристо на минуту остался один.

Между тем духота становилась нестерпимой.

Лакеи разносили по гостиным подносы, полные фруктов и мороженого.

Монте-Кристо вытер платком лицо, влажное от пота, но отступил, когда мимо него проносили поднос, и не взял ничего прохладительного.

Госпожа де Морсер ни на минуту не теряла Монте-Кристо из виду. Она видела, как мимо него пронесли поднос, до которого он не дотронулся; она даже заметила, как он отодвинулся.

– Альбер, – сказала она, – обратил ты внимание на одну вещь?

– На что именно?

– Граф ни разу не принял приглашения на обед к твоему отцу.

– Да, но он приехал ко мне завтракать, и этот завтрак был его вступлением в свет.

– У тебя – это не то же, что у графа де Морсера, – прошептала Мерседес, – а я слежу за ним с той минуты, как он сюда вошел.

– И что же?

– Он до сих пор ни к чему не притронулся.

– Граф очень воздержанный человек.

Мерседес печально улыбнулась.

– Подойди к нему и, когда мимо понесут поднос, попроси его взять что-нибудь.

– Зачем это, матушка?

– Доставь мне это удовольствие, Альбер, – сказала Мерседес.

Альбер поцеловал матери руку и подошел к графу.

Мимо них пронесли поднос; г-жа де Морсер видела, как Альбер настойчиво угощал графа, даже взял блюдце с мороженым и предложил ему, но тот упорно отказывался.

Альбер вернулся к матери; графиня была очень бледна.

– Вот видишь, – сказала она, – он отказался.

– Да, но почему это вас огорчает?

– Знаешь, Альбер, женщины ведь странные создания. Мне было бы приятно, если бы граф съел что-нибудь в моем доме, хотя бы только зернышко граната. Впрочем, может быть, ему не нравится французская еда, может быть, у него какие-нибудь особенные вкусы.

– Да нет же, в Италии он ел все что угодно; вероятно, ему нездоровится сегодня.

– А потом, – сказала графиня, – раз он всю жизнь провел в жарких странах, он, может быть, не так страдает от жары, как мы?

– Не думаю; он жаловался на духоту и спрашивал, почему, если уж открыли окна, не открыли заодно и ставни.

– В самом деле, – сказала Мерседес, – у меня есть способ удостовериться, нарочно ли он от всего отказывается.

И она вышла из гостиной.

Через минуту ставни распахнулись; сквозь кусты жасмина и ломоноса, растущие перед окнами, можно было видеть весь сад, освещенный фонариками, и накрытый стол под тентом.

Танцоры и танцорки, игроки и беседующие радостно вскрикнули; их легкие с наслаждением впивали свежий воздух, широкими потоками врывавшийся в комнату.

В ту же минуту вновь появилась Мерседес, бледнее прежнего, но с тем решительным лицом, какое у нее иногда бывало. Она направилась прямо к той группе, которая окружала ее мужа.

– Не удерживайте здесь наших гостей, граф, – сказала она. – Если они не играют в карты, то им, наверное, будет приятнее подышать воздухом в саду, чем задыхаться в комнатах.

– Сударыня, – сказал галантный старый генерал, который в 1809 году распевал: «Отправимся в Сирию», – одни мы в сад не пойдем.

– Хорошо, – сказала Мерседес, – в таком случае я подам вам пример. – И, обернувшись к Монте-Кристо, она сказала: – Сделайте мне честь, граф, и предложите мне руку.

Граф чуть не пошатнулся от этих простых слов; потом он пристально посмотрел на Мерседес. Это был только миг, быстрый, как молния, но графине показалось, что он длился вечность, так много мыслей вложил Монте-Кристо в один этот взгляд.

Он предложил графине руку; она оперлась на нее, вернее, едва коснулась ее своей маленькой рукой, и они сошли вниз по одной из каменных лестниц крыльца, окаймленной рододендронами и камелиями.

Следом за ними, а также и по другой лестнице с радостными возгласами устремились человек двадцать, желающих погулять по саду.

XIV. Хлеб и соль

Госпожа де Морсер прошла со своим спутником под зеленые своды липовой аллеи, которая вела к теплице.

– В гостиной было слишком жарко, не правда ли, граф? – сказала она.

– Да, сударыня, и ваша мысль открыть все двери и ставни – прекрасная мысль.

Говоря эти слова, граф заметил, что рука Мерседес дрожит.

– А вам не будет холодно в этом легком платье, с одним только газовым шарфом на плечах? – сказал он.

– Знаете, куда я вас веду? – спросила графиня, не отвечая на вопрос.

– Нет, сударыня, – ответил Монте-Кристо, – но, как видите, я не противлюсь.

– В оранжерею, что виднеется там, в конце этой аллеи.

Граф вопросительно посмотрел на Мерседес, но она молча шла дальше, и Монте-Кристо тоже молчал.

Они дошли до теплицы, полной превосходных плодов, которые к началу июля уже достигли зрелости в этой температуре, рассчитанной на то, чтобы заменить солнечное тепло, такое редкое у нас.

Графиня отпустила руку Монте-Кристо и, подойдя к виноградной лозе, сорвала гроздь муската.

– Возьмите, граф, – сказала она с такой печальной улыбкой, что, казалось, на глазах у нее готовы выступить слезы. – Я знаю, наш французский виноград не выдерживает сравнения с вашим сицилианским или кипрским, но вы, надеюсь, будете снисходительны к нашему бедному северному солнцу.

Граф поклонился и отступил на шаг.

– Вы мне отказываете? – сказала Мерседес дрогнувшим голосом.

– Сударыня, – отвечал Монте-Кристо, – я смиренно прошу у вас прощения, но я никогда не ем муската.

Мерседес со вздохом уронила гроздь.

На соседней шпалере висел чудесный персик, выращенный, как и виноградная лоза, в искусственном тепле оранжереи. Мерседес подошла к бархатистому плоду и сорвала его.

– Тогда возьмите этот персик, – сказала она.

Но граф снова повторил жест отказа.

– Как, опять! – сказала она с таким отчаянием в голосе, словно подавляла рыдание. – Право, мне не везет.

Последовало долгое молчание; персик, вслед за гроздью, упал на песок.

– Знаете, граф, – сказала наконец Мерседес, с мольбой глядя на Монте-Кристо, – есть такой трогательный арабский обычай: те, что вкусили под одной крышей хлеба и соли, становятся навеки друзьями.

– Я это знаю, сударыня, – ответил граф, – но мы во Франции, а не в Аравии, а во Франции не существует вечной дружбы, так же как и обычая делить хлеб и соль.

– Но все-таки, – сказала графиня, дрожа и глядя прямо в глаза Монте-Кристо, и почти судорожно схватила обеими руками его руку, – все-таки мы друзья, не правда ли?

Вся кровь прихлынула к сердцу графа, побледневшего, как смерть, затем бросилась ему в лицо и на несколько секунд заволокла его глаза туманом, как бывает с человеком, у которого кружится голова.

– Разумеется, сударыня, – отвечал он, – почему бы нам не быть друзьями?

Этот тон был так далек от того, чего жаждала Мерседес, что она отвернулась со вздохом, более похожим на стон.

– Благодарю вас, – сказала она.

И она пошла вперед.

Они обошли весь сад, не проронив ни слова.

– Граф, – начала вдруг Мерседес, после десятиминутной молчаливой прогулки, – правда ли, что вы много видели, много путешествовали, много страдали?

– Да, сударыня, я много страдал, – ответил Монте-Кристо.

– Но теперь вы счастливы?

– Конечно, – ответил граф, – ведь никто не слышал, чтобы я когда-нибудь жаловался.

– И ваше нынешнее счастье смягчает вашу душу?

– Мое нынешнее счастье равно моим прошлым несчастьям.

– Вы не женаты?

– Женат? – вздрогнув, переспросил Монте-Кристо. – Кто мог вам это сказать?

– Никто не говорил, но вас несколько раз видели в Опере с молодой и очень красивой женщиной.

– Это невольница, которую я купил в Константинополе, дочь князя, которая стала моей дочерью, потому что на всем свете у меня нет ни одного близкого человека.

– Значит, вы живете одиноко?

– Одиноко.

– У вас нет сестры… сына… отца?

– Никого.

– Как вы можете так жить, не имея ничего, что привязывает к жизни?

– Это произошло не по моей вине, сударыня. Когда я жил на Мальте, я любил одну девушку и должен был на ней жениться, но налетела война и умчала меня от нее, как вихрь. Я думал, что она достаточно любит меня, чтобы ждать, чтобы остаться верной даже моей могиле. Когда я вернулся, она была уже замужем. Это обычная история каждого мужчины старше двадцати лет. Быть может, у меня было более чувствительное сердце, чем у других, и я страдал больше, чем страдал бы другой на моем месте, вот и все.

Графиня приостановилась, словно ей не хватило дыхания.

– Да, – сказала она, – и эта любовь осталась лежать камнем на вашем сердце… Любишь по-настоящему только раз в жизни… И вы не виделись больше с этой женщиной?

– Никогда.

– Никогда!

– Я больше не возвращался туда, где она жила.

– На Мальту?

– Да, на Мальту.

– Она и теперь на Мальте?

– Вероятно.

– И вы простили ей ваши страдания?

– Ей – да.

– Но только ей; вы все еще ненавидите тех, кто вас с ней разлучил?

– Нисколько. За что мне их ненавидеть?

Графиня остановилась перед Монте-Кристо; в руке она все еще держала обрывок ароматной грозди.

– Возьмите, – сказала она.

– Я никогда не ем муската, сударыня, – ответил Монте-Кристо, как будто между ними не было никакого разговора на эту тему.

Графиня жестом, полным отчаяния, отбросила кисть винограда в ближайшие кусты.

– Непреклонный! – прошептала она.

Монте-Кристо остался столько же невозмутимым, как если бы этот упрек относился не к нему.

В эту минуту к ним подбежал Альбер.

– Матушка, – сказал он, – большое несчастье!

– Что такое? Что случилось? – спросила графиня, выпрямляясь во весь рост, словно возвращаясь от сна к действительности. – Несчастье, ты говоришь? В самом деле, теперь должны начаться несчастья!

– Приехал господин де Вильфор.

– И что же?

– Он приехал за женой и дочерью.

– Почему?

– В Париж прибыла маркиза де Сен-Меран и привезла известие, что маркиз де Сен-Меран умер на пути из Марселя, на первой остановке. Госпожа де Вильфор была так весела, что долго не могла понять и поверить; но мадемуазель Валентина при первых же словах, несмотря на всю осторожность ее отца, все угадала; этот удар поразил ее, как громом, и она упала в обморок.

– А кем маркиз де Сен-Меран приходится мадемуазель Валентине де Вильфор? – спросил граф.

– Это ее дед по матери. Он ехал сюда, чтобы ускорить брак своей внучки с Францем.

– Ах, вот как!

– Теперь Францу придется подождать. Жаль, что маркиз де Сен-Меран не приходится также дедом мадемуазель Данглар!

– Альбер, Альбер! Ну, что ты говоришь? – с нежным упреком сказала г-жа де Морсер. – Он вас так уважает, граф, скажите ему, что так не следует говорить!

Она отошла на несколько шагов.

Монте-Кристо взглянул на нее так странно, с такой задумчивой и восторженной нежностью, что она вернулась назад.

Она взяла его руку, сжала в то же время руку сына и соединила их.

– Мы ведь друзья, правда? – сказала она.

– Я не смею притязать на вашу дружбу, сударыня, – сказал граф, – но, во всяком случае, я ваш почтительнейший слуга.

Графиня удалилась с невыразимой тяжестью на сердце; она не отошла и десяти шагов, как граф увидел, что она поднесла к глазам платок.

– У вас с матушкой вышла размолвка? – удивленно спросил Альбер.

– Напротив, – ответил граф, – ведь она сейчас при вас сказала, что мы друзья.

И они вернулись в гостиную, которую только что покинули Валентина и супруги де Вильфор.

Моррель, понятно, вышел вслед за ними.

XV. Маркиза де Сен-Меран

Действительно, в доме Вильфора незадолго перед тем произошла печальная сцена.

После отъезда обеих дам на бал, куда, несмотря на все старания и уговоры, г-же де Вильфор так и не удалось увезти мужа, королевский прокурор по обыкновению заперся у себя в кабинете, окруженный кипами дел; количество их привело бы в ужас всякого другого, но в обычное время их едва хватало на то, чтобы утолить его жажду деятельности.

Но на этот раз дела были только предлогом, Вильфор заперся не для того, чтобы работать, а для того, чтобы поразмыслить на свободе; удалившись в свой кабинет и приказав не беспокоить его, если ничего важного не случится, он погрузился в кресло и снова начал перебирать в памяти все, что за последнюю неделю переполняло чашу его мрачной печали и горьких воспоминаний.

И вот, вместо того чтобы приняться за наваленные перед ним дела, он открыл ящик письменного стола, нажал секретную пружину и вытащил связку своих личных записей; в этих драгоценных рукописях в строгом порядке ему одному известным шифром были записаны имена всех, кто на политическом его поприще, в денежных делах, в судебных процессах или в тайных любовных интригах стал ему врагом.

Теперь, когда ему было страшно, число их казалось несметным; а между тем все эти имена, даже самые могущественные и грозные, не раз вызывали на его лице улыбку, подобную улыбке путника, который, взобравшись на вершину горы, видит у себя под ногами остроконечные скалы, непроходимые пути и края пропастей – все, что он преодолел в своем долгом, мучительном восхождении.

Он старательно возобновил эти имена в своей памяти, внимательно перечитал, изучил, проверил их по своим записям и, наконец, покачал головой.

– Нет, – прошептал он, – ни один из них не ждал бы так долго и терпеливо, чтобы теперь уничтожить меня этой тайной. Иногда, как говорит Гамлет, из-под земли поднимается гул того, что было в ней глубоко погребено, и, словно фосфорический свет, блуждает по воздуху; но эти огни мимолетны и только сбивают с пути. Вероятно, корсиканец рассказал эту историю какому-нибудь священнику, а тот, в свою очередь, говорил о ней. Господин Монте-Кристо услышал ее и чтобы проверить…

– Но на что ему проверять? – продолжал Вильфор после минутного раздумья. – Зачем нужно господину Монте-Кристо, господину Дзакконе, сыну мальтийского арматора, владельцу серебряных рудников в Фессалии, впервые приехавшему во Францию, проверять такой темный, таинственный и бесполезный факт? Из всего, что рассказали мне аббат Бузони и этот лорд Уилмор, друг и недруг, для меня ясно, очевидно и несомненно одно: ни в какое время, ни в каком случае, ни при каких обстоятельствах у меня не могло быть с ним ничего общего.

Но Вильфор повторял себе все это, сам не веря своим словам. Страшнее всего для него было не само разоблачение, потому что он мог отрицать, а то и ответить; его мало беспокоило это «Мене, Текел, Фарес»,[55] кровавыми буквами внезапно возникшее на стене; но он мучительно хотел узнать, кому принадлежит рука, начертавшая эти слова.

В ту минуту, когда он пытался себя успокоить и когда, вместо того политического будущего, которое ему порой рисовалось в честолюбивых мечтах, он, чтобы не разбудить этого так долго спавшего врага, подумывал о будущем, ограниченном семейными радостями, во дворе раздался стук колес. Затем на лестнице послышались медленные старческие шаги, потом рыдания и горестные возгласы, которые так удаются прислуге, когда она хочет показать сочувствие своим господам.

Он поспешно отпер дверь кабинета, и почти сейчас же к нему, без доклада, вошла старая дама с шалью и шляпой в руке. Ее седые волосы обрамляли лоб, матовый, как пожелтевшая слоновая кость, а глаза, которые время окружило глубокими морщинами, опухли от слез.

– О, какое несчастье, – произнесла она, – какое несчастье! Я не переживу! Нет, конечно, я этого не переживу! – И, упав в кресло у самой двери, она разразилась рыданиями.

Слуги столпились на пороге и, не смея двинуться дальше, поглядывали на старого камердинера Нуартье, который, услышав из комнаты своего хозяина весь этот шум, тоже прибежал вниз и стоял позади остальных.

Вильфор, узнав свою тещу, вскочил и бросился к ней.

– Боже мой, сударыня, что случилось? – спросил он. – Почему вы в таком отчаянии? А маркиз де Сен-Меран разве не с вами?

– Маркиз де Сен-Меран умер, – сказала старая маркиза без предисловий, без всякого выражения, словно в каком-то столбняке.

Вильфор отступил на шаг и всплеснул руками.

– Умер!.. – пролепетал он. – Умер так… внезапно?

– Неделю тому назад мы после обеда собрались в дорогу, – продолжала г-жа де Сен-Меран. – Маркиз уже несколько дней прихварывал; но мысль, что мы скоро увидим нашу дорогую Валентину, придавала ему мужества, и, несмотря на свое недомогание, он решил тронуться в путь. Не успели мы отъехать и шести лье от Марселя, как он принял по обыкновению свои пилюли и потом заснул так крепко, что это показалось мне неестественным. Но я не решилась его разбудить. Вдруг я увидела, что лицо его побагровело и жилы на висках как-то особенно вздулись. Все же я не стала его будить; наступила ночь и ничего уже не было видно. Вскоре он глухо, отчаянно вскрикнул, словно ему стало больно во сне, и голова его резко откинулась назад. Я крикнула камердинера, велела кучеру остановиться, я стала будить маркиза, поднесла к его носу флакон с солью, но все было кончено, он был мертв. Я доехала до Экса, сидя рядом с его телом.

Вильфор стоял и слушал, пораженный.

– Вы, конечно, сейчас же позвали доктора?

– Немедленно. Но я уже сказала вам, это был конец.

– Разумеется, но доктор по крайней мере определил, от какой болезни скончался бедный маркиз?

– О господи, конечно, он мне сказал; очевидно, это был апоплексический удар.

– Что же вы сделали?

– Господин де Сен-Меран всегда говорил, что, если он умрет не в Париже, его тело должно быть перевезено в семейный склеп. Я велела его положить в свинцовый гроб и лишь на несколько дней опередила его.

– Бедная матушка! – сказал Вильфор. – Такие хлопоты после такого потрясения, и в вашем возрасте!

– Бог дал мне силы вынести все; впрочем, мой муж сделал бы для меня то же, что я сделала для него. Но с тех пор как я его там оставила, мне все кажется, что я лишилась рассудка. Я больше не могу плакать. Правда, люди говорят, что в мои годы уже не бывает слез, но, мне кажется, пока страдаешь, до тех пор должны быть и слезы. А где Валентина? Ведь мы сюда ехали ради нее. Я хочу видеть Валентину.

Вильфор понимал, как жестоко было бы сказать, что Валентина на балу; он просто ответил, что ее нет дома, что она вышла вместе с мачехой и что ей сейчас дадут знать.

– Сию же минуту, сию же минуту, умоляю вас, – сказала старая маркиза.

Вильфор взял ее под руку и отвел в ее комнату.

– Отдохните, матушка, – сказал он.

Маркиза взглянула на этого человека, напоминавшего ей горячо оплакиваемую дочь, ожившую для нее в Валентине, потрясенная словом «матушка», разразилась слезами, упала на колени перед креслом и прижалась к нему седой головой.

Вильфор поручил ее заботам женщин, а старик Барруа поднялся к своему хозяину, взволнованный до глубины души; больше всего пугает стариков, когда смерть на минуту отходит от них, чтобы поразить другого старика. Затем, пока г-жа де Сен-Меран, все так же на коленях, горячо молилась, Вильфор послал за наемной каретой и сам поехал за женой и дочерью к г-же де Морсер, чтобы отвезти их домой.

Он был так бледен, когда появился в дверях гостиной, что Валентина бросилась к нему с криком:

– Что случилось, отец? Несчастье?

– Приехала ваша бабушка, Валентина, – сказал Вильфор.

– А дедушка? – спросила она, вся дрожа.

Вильфор вместо ответа взял дочь под руку.

Это было как раз вовремя; Валентине сделалось дурно, и она зашаталась; г-жа де Вильфор подхватила ее и помогла мужу усадить в карету, повторяя:

– Как это странно! Кто бы мог подумать! Право, это очень странно!

И огорченное семейство быстро удалилось, набросив свою печаль, как траурный покров, на весь остаток вечера.

Внизу лестницы Валентина встретила поджидавшего ее Барруа.

– Господин Нуартье желает вас видеть сегодня, – тихо сказал он ей.

– Скажите ему, что я зайду к нему, как только повидаюсь с бабушкой, – сказала Валентина.

Своим чутким сердцем она поняла, что г-жа де Сен-Меран всех более нуждалась в ней в этот час.

Валентина нашла свою бабушку в постели. Безмолвные ласки, скорбь, переполняющая сердце, прерывистые вздохи, жгучие слезы – вот единственные подробности этого свидания; при нем присутствовала, под руку со своим мужем, г-жа де Вильфор, полная почтительного сочувствия, по крайней мере наружного, к бедной вдове.

Спустя некоторое время она наклонилась к уху мужа.

– Если позволите, – сказала она, – мне лучше уйти, потому что мой вид, кажется, еще больше огорчает вашу тещу.

Госпожа де Сен-Меран услышала ее слова.

– Да, да, – шепнула она Валентине, – пусть она уходит; но ты останься, останься непременно.

Госпожа де Вильфор удалилась, и Валентина осталась одна у постели своей бабушки, так как королевский прокурор, удрученный этой нежданной смертью, вышел вместе с женой.

Между тем Барруа вернулся наверх к господину Нуартье; тот слышал поднявшийся в доме шум и, как мы уже сказали, послал старого слугу узнать, в чем дело.

По его возвращении взгляд старика, такой живой, а главное такой разумный, вопросительно остановился на посланном.

– Случилось большое несчастье, сударь, – сказал Барруа, – госпожа де Сен-Меран приехала одна, а муж ее скончался.

Сен-Меран и Нуартье никогда не были особенно дружны; но известно, какое впечатление производит на всякого старика весть о смерти сверстника. Нуартье замер, как человек, удрученный горем или погруженный в свои мысли; затем он закрыл один глаз.

– Мадемуазель Валентину? – спросил Барруа.

Нуартье сделал знак, что да.

– Она на балу, вы ведь знаете, она еще приходила к вам проститься в бальном платье.

Нуартье снова закрыл левый глаз.

– Вы хотите ее видеть?

Нуартье подтвердил это.

– За ней, наверное, сейчас поедут к госпоже де Морсер; я подожду ее возвращения и попрошу ее пройти к вам. Так?

– Да, – ответил паралитик.

Барруа подстерег Валентину и, как мы уже видели, лишь только она вернулась, сообщил ей о желании деда.

Поэтому Валентина поднялась к Нуартье, как только вышла от г-жи де Сен-Меран, которая, как ни была взволнована, в конце концов, сраженная усталостью, уснула беспокойным сном.

К ее изголовью придвинули столик, на который поставили графин с оранжадом – ее обычное питье – и стакан.

Затем, как мы уже сказали, Валентина оставила спящую маркизу и поднялась к Нуартье.

Валентина поцеловала деда, и он посмотрел на нее так нежно, что из глаз у нее снова брызнули слезы, которые она считала уже иссякшими.

Старик настойчиво смотрел на нее.

– Да, да, – сказала Валентина, – ты хочешь сказать, что у меня остался добрый дедушка, правда?

Старик показал, что он именно это и хотел выразить своим взглядом.

– Да, это большое счастье, – продолжала Валентина. – Что бы со мной было иначе, господи!

Был уже час ночи; Барруа, которому хотелось спать, заметил, что после такого горестного вечера всем необходим покой. Старик не захотел сказать, что его покой состоит в том, чтобы видеть свое дитя. Он простился с Валентиной, которая действительно от утомления и горя еле стояла на ногах.

На следующий день, придя к бабушке, Валентина застала ее в постели; лихорадка не утихала; напротив, глаза старой маркизы горели мрачным огнем, и она была, видимо, охвачена сильным нервным возбуждением.

– Что с вами, бабушка, вам хуже? – воскликнула Валентина, заметив ее состояние.

– Нет, дитя мое, нет, – сказала г-жа де Сен-Меран, – но я очень ждала тебя. Я хочу послать за твоим отцом.

– За отцом? – спросила обеспокоенная Валентина.

– Да, мне надо с ним поговорить.

Валентина не посмела противоречить желанию бабушки, да и не знала, чем оно вызвано; через минуту в комнату вошел Вильфор.

– Сударь, – начала без всяких околичностей г-жа де Сен-Меран, словно опасаясь, что у нее не хватит времени, – вы мне писали, что намерены выдать нашу девочку замуж?

– Да, сударыня, – отвечал Вильфор, – это даже уже не намерение, это дело решенное.

– Вашего будущего зятя зовут Франц д’Эпине?

– Да, сударыня.

– Его отец был генерал д’Эпине, наш единомышленник? Его, кажется, убили за несколько дней до того, как узурпатор вернулся с Эльбы?

– Совершенно верно.

– Его не смущает женитьба на внучке якобинца?

– Наши политические разногласия, к счастью, прекратились, – сказал Вильфор, – Франц д’Эпине был почти младенец, когда умер его отец; он очень мало знает господина Нуартье и встретится с ним если и без удовольствия, то, во всяком случае, равнодушно.

– Это приличная партия?

– Во всех отношениях.

– И этот молодой человек…

– Пользуется всеобщим уважением.

– Он хорошо воспитан?

– Это один из самых достойных людей, которых я знаю.

В продолжение всего этого разговора Валентина не проронила ни слова.

– В таком случае, сударь, – после краткого размышления сказала г-жа де Сен-Меран, – вам надо поторопиться, потому что мне недолго осталось жить.

– Вам, сударыня! Вам, бабушка! – воскликнули в один голос Вильфор и Валентина.

– Я знаю, что говорю, – продолжала маркиза, – вы должны поспешить, чтобы хоть бабушка могла благословить ее брак, раз у нее нет матери. Я одна у нее осталась со стороны моей бедной Рене, которую вы так скоро забыли, сударь.

– Вы забываете, сударыня, – сказал Вильфор, – что этой бедной девочке была нужна мать.

– Мачеха никогда не заменит матери, сударь! Но это к делу не относится, мы говорим о Валентине; оставим мертвых в покое.

Маркиза говорила все это с такой быстротой и таким голосом, что ее речь становилась похожа на бред.

– Ваше желание будет исполнено, сударыня, – сказал Вильфор, – тем более что оно вполне совпадает с моим, и как только приедет господин д’Эпине…

– Но, бабушка, – сказала Валентина, – так не принято, ведь у нас траур… И неужели вы хотите, чтобы я вышла замуж при таких печальных предзнаменованиях?

– Дитя мое, – быстро прервала старуха, – не говори об этом, эти банальности только мешают слабым душам прочно строить свое будущее. Меня тоже выдали замуж, когда моя мать лежала при смерти, и я не стала от этого несчастной.

– Опять вы говорите о смерти, сударыня! – заметил Вильфор.

– Опять? Все время!.. Говорю вам, что я скоро умру, слышите! Но раньше я хочу видеть моего зятя; я хочу потребовать от него, чтобы он сделал мою внучку счастливой; я хочу прочитать в его глазах, исполнит ли он мое требование; словом, я хочу его знать, да, – продолжала старуха, и лицо ее стало страшным, – я приду к нему из глубины могилы, если он будет не тем, чем должен быть, не тем, чем ему надо быть.

– Сударыня, – возразил Вильфор, – вы должны гнать от себя эти мысли, это почти безумие. Мертвые спят в своих могилах и не встают никогда.

– Да, да, бабушка, успокойтесь! – сказала Валентина.

– А я говорю вам, сударь, что все это не так, как вы думаете. Эту ночь я провела ужасно. Я сама себя видела спящей, как будто душа моя уже отлетела от меня; я старалась открыть глаза, но они сами закрывались; и вот – я знаю, вам это покажется невозможным, особенно вам, сударь, – но, лежа с закрытыми глазами, я увидела, как в эту комнату из угла, где находится дверь в уборную госпожи де Вильфор, тихо вошла белая фигура.

Валентина вскрикнула.

– У вас был жар, сударыня, – сказал Вильфор.

– Можете не верить, но я знаю, что говорю; я видела белую фигуру; и словно господь опасался, что я не поверю одному зрению, я услышала, как стукнул мой стакан, да, да, вот этот самый, на столике.

– Это вам приснилось, бабушка.

– Нет, не приснилось, потому что я протянула руку к звонку, и тень сразу исчезла. Тут вошла горничная со свечой.

– И никого не оказалось?

– Привидения являются только тем, кто должен их видеть; это был дух моего мужа. Так вот, если дух моего мужа приходил за мной, почему мой дух не явится, чтобы защитить мое дитя? Наша связь, мне кажется, еще сильнее.

– Прошу вас, сударыня, – сказал Вильфор, невольно взволнованный до глубины души, – не давайте воли этим мрачным мыслям; вы будете жить с нами, жить долго, счастливая, любимая, почитаемая, и мы заставим вас забыть…

– Нет, нет, никогда! – прервала маркиза. – Когда возвращается господин д’Эпине?

– Мы ждем его с минуты на минуту.

– Хорошо. Как только он приедет, скажите мне. Надо скорее, скорее. И я хочу видеть нотариуса. Я хочу быть уверенной, что все наше состояние перейдет к Валентине.

– Ах, бабушка, – прошептала Валентина, прикасаясь губами к пылающему лбу старухи, – я этого не вынесу! Боже мой, вы вся горите. Надо звать не нотариуса, а доктора.

– Доктора? – сказала та, пожимая плечами. – Я не больна; я хочу пить, больше ничего.

– Что вы пьете, бабушка?

– Как всегда, оранжад, ты же знаешь. Стакан тут на столике; дай мне его.

Валентина налила оранжад из графина в стакан и передала бабушке с некоторым страхом, потому что до этого самого стакана, по словам маркизы, дотронулся призрак.

Маркиза сразу выпила все.

Потом она откинулась на подушки, повторяя:

– Нотариуса! Нотариуса!

Вильфор вышел из комнаты. Валентина села около бабушки. Она, казалось, сама нуждалась в докторе, которого она советовала позвать маркизе. Щеки ее пылали, она дышала быстро и прерывисто, пульс бился лихорадочно.

Бедная девушка думала о том, в каком отчаянии будет Максимилиан, когда узнает, что г-жа де Сен-Меран, вместо того чтобы стать его союзницей, действует, не зная его, как его злейший враг.

Валентина не раз думала о том, чтобы все сказать бабушке. Она не колебалась бы ни минуты, если бы Максимилиана Морреля звали Альбером де Морсером или Раулем де Шато-Рено. Но Моррель был плебей по происхождению, а Валентина знала, как презирает гордая маркиза де Сен-Меран людей неродовитых. И всякий раз ее тайна, уже готовая сорваться с губ, оставалась у нее на сердце из-за грустной уверенности, что она выдала бы ее напрасно и что, едва эту тайну узнают отец и мачеха, всему настанет конец.

Так прошло около двух часов. Г-жа де Сен-Меран была погружена в беспокойный, лихорадочный сон. Доложили о приходе нотариуса.

Хотя об этом сообщили едва слышно, г-жа де Сен-Меран подняла голову с подушки.

– Нотариус? – сказала она. – Пусть войдет, пусть войдет!

Нотариус был у дверей; он вошел.

– Ступай, Валентина, – сказала г-жа де Сен-Меран, – оставь меня одну с этим господином.

– Но, бабушка…

– Ступай, ступай.

Валентина поцеловала бабушку в лоб и вышла, прижимая к глазам платок.

За дверью она встретила камердинера, который сообщил ей, что в гостиной ждет доктор.

Валентина быстро сошла вниз. Доктор, один из известнейших врачей того времени, был другом их семьи и очень любил Валентину, которую знал с пеленок. У него была дочь почти одних лет с мадемуазель де Вильфор, но рожденная от чахоточной матери, и его жизнь проходила в непрерывной тревоге за эту девочку.

– Ах, дорогой господин д’Авриньи, – сказала Валентина, – мы так ждем вас! Но скажите сначала, как поживают Мадлен и Антуанетт?

Мадлен была дочь доктора, а Антуанетт – его племянница.

Господин д’Авриньи грустно улыбнулся.

– Антуанетт прекрасно, – сказал он, – Мадлен сносно. Но вы посылали за мной, дорогая? Кто у вас болен? Не ваш отец и не госпожа де Вильфор, надеюсь? А вы сами? Я уж вижу, ваши нервы не оставляют вас в покое. Но все же не думаю, чтобы я тут был нужен, – разве только чтобы посоветовать не слишком давать волю нашему воображению.

Валентина вспыхнула. Д’Авриньи обладал почти чудодейственным даром все угадывать; он был из тех врачей, которые лечат физические боли моральным воздействием.

– Нет, – сказала она, – это бедная бабушка заболела. Вы ведь знаете, какое у нас несчастье?

– Ничего не знаю, – сказал д’Авриньи.

– Это ужасно, – сказала Валентина, сдерживая рыдания. – Скончался мой дедушка.

– Маркиз де Сен-Меран?

– Да.

– Внезапно?

– От апоплексического удара.

– От апоплексического удара? – повторил доктор.

– Да. И бедной бабушкой овладела мысль, что муж, с которым она никогда в жизни не расставалась, теперь зовет ее и что она должна за ним последовать. Умоляю вас, сударь, помогите бабушке!

– Где она?

– У себя в комнате, и там нотариус.

– А как господин Нуартье?

– Все по-прежнему: совершенно ясный ум, но все такая же неподвижность и немота.

– И такая же нежность к вам – правда?

– Да, – сказала со вздохом Валентина, – он очень любит меня.

– Да как же можно вас не любить?

Валентина грустно улыбнулась.

– А что с вашей бабушкой?

– У нее необычайное нервное возбуждение, странный, беспокойный сон; сегодня она уверяла, что ночью, пока она спала, ее душа витала над телом и видела его спящим. Конечно, это бред. Она уверяет, что видела, как в комнату к ней вошел призрак, и слышала, как он дотронулся до ее стакана.

– Это очень странно, – сказал доктор, – я никогда не слышал, чтобы госпожа де Сен-Меран страдала галлюцинациями.

– Я в первый раз вижу ее в таком состоянии, – сказала Валентина. – Она очень напугала меня сегодня утром; я думала, что она сошла с ума. И вы ведь знаете, господин д’Авриньи, какой уравновешенный человек мой отец, но даже он был, мне кажется, очень взволнован.

– Сейчас посмотрим, – сказал д’Авриньи, – все это очень странно.

Нотариус уже спускался вниз; Валентине пришли сказать, что маркиза одна.

– Поднимитесь к ней, – сказала она доктору.

– А вы?

– Нет, я боюсь. Она запретила мне посылать за вами. И потом, вы сами сказали, я взволнованна, возбуждена и я плохо себя чувствую. Я пройдусь по саду, чтобы немного прийти в себя.

Доктор пожал Валентине руку и пошел к маркизе, а молодая девушка спустилась в сад.

Нам незачем говорить, какая часть сада была излюбленным местом ее прогулок. Пройдясь несколько раз по цветнику, окружавшему дом, сорвав розу, чтобы сунуть ее за пояс или воткнуть в волосы, она углублялась в тенистую аллею, ведущую к скамье, а от скамьи шла к воротам.

И на этот раз Валентина, как всегда, прошлась несколько раз среди своих цветов, но не сорвала ни одного; траур, лежавший у нее на сердце, хотя еще и не отразившийся на ее внешности, отвергал даже это скромное украшение; затем она направилась к своей аллее. Чем дальше она шла, тем яснее ей чудилось, что кто-то зовет ее по имени. Удивленная, она остановилась.

Тогда она ясно расслышала зов и узнала голос Максимилиана.

XVI. Обещание

Это был действительно Моррель, который со вчерашнего дня был сам не свой. Инстинктом, который присущ влюбленным и матерям, он угадал, что из-за приезда г-жи де Сен-Меран и смерти маркиза в доме Вильфоров должно произойти нечто важное, что коснется его любви к Валентине.

Как мы сейчас увидим, предчувствия не обманули его, и теперь уже не простое беспокойство привело его, такого растерянного и дрожащего, к воротам у каштанов. Но Валентина не знала, что Моррель ее ждет, это не был обычный час его прихода; только чистая случайность или, если угодно, счастливое наитие привело ее в сад.

Увидев его на дорожке, Моррель окликнул ее; она подбежала к воротам.

– Вы здесь, в этот час! – сказала она.

– Да, мой бедный друг, – отвечал Моррель. – Я пришел узнать и сообщить печальные вести.

– Видно, все несчастья обрушились на наш дом! – сказала Валентина. – Говорите, Максимилиан. Но, право, несчастий и так достаточно.

– Выслушайте меня, дорогая, – сказал Моррель, стараясь побороть волнение, чтобы говорить яснее. – Все, что я скажу, чрезвычайно важно. Когда предполагается ваша свадьба?

– Слушайте, Максимилиан, – сказала, в свою очередь, Валентина. – Я ничего не хочу скрывать от вас. Сегодня утром говорили о моем замужестве. Бабушка, у которой я думала найти поддержку, не только согласна на этот брак, она так жаждет его, что ждут только приезда д’Эпине, и на следующий день брачный договор будет подписан.

Тяжкий вздох вырвался из груди Морреля, и он остановил на Валентине долгий и грустный взгляд.

– Да, – сказал он тихо, – ужасно слышать, как любимая девушка спокойно говорит: «Время вашей казни назначено: она состоится через несколько часов; но что ж делать, так надо, и противиться этому я не буду». Так вот, если, для того чтобы подписать договор, ждут только д’Эпине, если на следующий день после его приезда вы будете ему принадлежать, то, значит, вы будете обручены с ним завтра, потому что он приехал сегодня утром.

Валентина вскрикнула.

– Час назад я был у графа Монте-Кристо, – сказал Моррель. – Мы с ним беседовали: он – о горе, постигшем вашу семью, а я – о вашем горе, как вдруг во двор въезжает экипаж. Слушайте. До этой минуты я никогда не верил в предчувствия, но теперь приходится поверить. Когда я услышал стук этого экипажа, я задрожал. Вскоре я услышал на лестнице шаги. Гулкие шаги командора привели Дон Жуана не в больший ужас, чем эти – меня. Наконец, отворяется дверь: первым входит Альбер де Морсер. Я уже чуть не усомнился в своем предчувствии, чуть не подумал, что ошибся, как вдруг за Альбером входит еще один человек, и граф восклицает: «А, вот и барон Франц д’Эпине!..» Я собрал все свои силы и все мужество, чтобы сдержаться. Может быть, я побледнел, может быть, задрожал; но, во всяком случае, я продолжал улыбаться. Через пять минут я ушел. Я не слышал ни слова из всего, что говорилось за эти пять минут. Я был уничтожен.

– Бедный Максимилиан! – прошептала Валентина.

– И вот я здесь, Валентина. Теперь ответьте мне, – моя жизнь и смерть зависят от вашего ответа. Что вы думаете делать?

Валентина опустила голову; она была совершенно подавлена.

– Послушайте, – сказал Моррель, – ведь вы не в первый раз задумываетесь над тем, в какое положение мы попали; положение серьезное, тягостное, отчаянное. Думаю, что теперь не время предаваться бесплодной скорби; это годится для тех, кто согласен спокойно страдать и упиваться своими слезами. Есть такие люди, и, вероятно, господь зачтет им на небесах их смирение на земле. Но кто чувствует в себе волю к борьбе, тот не теряет драгоценного времени и сразу отвечает судьбе ударом на удар. Хотите вы бороться против злой судьбы, Валентина? Отвечайте, я об этом и пришел спросить.

Валентина вздрогнула и с испугом посмотрела на Морреля. Мысль поступить наперекор отцу, бабушке – словом, всей семье – ей и в голову не приходила.

– Что вы хотите сказать, Максимилиан? – спросила она. – Что вы называете борьбой? Назовите это лучше кощунством! Чтобы я нарушила приказание отца, волю умирающей бабушки? Но это невозможно!

Моррель вздрогнул.

– У вас слишком благородное сердце, чтобы не понять меня, и вы так хорошо понимаете, милый Максимилиан, что вы молчите. Мне бороться! Боже меня упаси! Нет, нет. Мне нужны все мои силы, чтобы бороться с собой и упиваться слезами, как вы говорите. Но огорчать отца, омрачить последние минуты бабушки – никогда!

– Вы совершенно правы, – бесстрастно сказал Моррель.

– Как вы это говорите, боже мой! – воскликнула оскорбленная Валентина.

– Говорю, как человек, который восхищается вами, мадемуазель, – возразил Максимилиан.

– Мадемуазель! – воскликнула Валентина. – Мадемуазель! Какой же вы эгоист! Вы видите, что я в отчаянии, и делаете вид, что не понимаете меня.

– Вы ошибаетесь, напротив, я вас прекрасно понимаю. Вы не хотите противоречить господину де Вильфору, не хотите ослушаться маркизы, и завтра вы подпишете брачный договор, который свяжет вас с вашим мужем.

– Но разве я могу поступить иначе?

– Не стоит спрашивать об этом у меня, мадемуазель. Я плохой судья в этом деле, и мой эгоизм может меня ослепить, – отвечал Моррель; его глухой голос и сжатые кулаки говорили о все растущем раздражении.

– А что вы предложили бы мне, Моррель, если бы я могла принять ваше предложение? Отвечайте же. Суть не в том, чтобы сказать: «Вы делаете плохо». Надо дать совет – что же именно делать.

– Вы говорите серьезно, Валентина? Вы хотите, чтобы я дал вам совет?

– Конечно хочу, Максимилиан, и, если он будет хорош, я приму его. Вы же знаете, как вы мне дороги.

– Валентина, – сказал Моррель, отодвигая отставшую доску, – дайте мне руку в доказательство, что вы не сердитесь на мою вспышку. У меня голова кругом идет, и уже целый час меня одолевают самые сумасбродные мысли. И если вы отвергнете мой совет…

– Но что же это за совет?

– Вот, слушайте, Валентина.

Валентина подняла глаза к небу и вздохнула.

– Я человек свободный, – продолжал Максимилиан, – я достаточно богат для нас двоих. Я клянусь, что, пока вы не станете моей женой, мои губы не прикоснутся к вашему челу.

– Мне страшно, – сказала Валентина.

– Бежим со мной, – продолжал Моррель, – я отвезу вас к моей сестре, она достойна быть вашей сестрой. Мы уедем в Алжир, в Англию или в Америку, или, если хотите, скроемся где-нибудь в провинции и будем жить там, пока наши друзья не сломят сопротивление вашей семьи.

Валентина покачала головой.

– Я так и думала, Максимилиан, – сказала она. – Это совет безумца, и я буду еще безумнее вас, если не остановлю вас сейчас одним словом: невозможно.

– И вы примете свою долю, покоритесь судьбе и даже не попытаетесь бороться с ней? – сказал Моррель, снова помрачнев.

– Да, хотя бы это убило меня!

– Ну что же, Валентина, – сказал Максимилиан, – повторяю, вы совершенно правы. В самом деле я безумец, а вы доказали мне, что страсть ослепляет самые уравновешенные умы. Спасибо вам за то, что вы рассуждаете бесстрастно. Что ж, пусть, решено, завтра вы безвозвратно станете невестой Франца д’Эпине. И это не в силу формальности, которая придумана для комедийных развязок на сцене и называется подписанием брачного договора, нет – но по вашей собственной воле.

– Вы опять меня мучите, Максимилиан, – сказала Валентина, – вы поворачиваете нож в моей ране! Что бы вы сделали, скажите, если бы ваша сестра послушалась такого совета, какой вы даете мне?

– Мадемуазель, – возразил с горькой улыбкой Моррель, – я эгоист, вы это сами сказали. В качестве эгоиста, я думаю не о том, что сделали бы на моем месте другие, а о том, что собираюсь сделать сам. Я думаю о том, что знаю вас уже год; с того дня, как я узнал вас, все мои надежды на счастье были построены на вашей любви; настал день, когда вы мне сказали, что любите меня; с этого дня, мечтая о будущем, я верил, что вы будете моей; в этом была для меня вся жизнь. Теперь я уже ни о чем не думаю; я только говорю себе, что счастье отвернулось от меня. Я надеялся достигнуть блаженства и потерял его. Ведь каждый день случается, что игрок проигрывает не только то, что имеет, но даже то, чего не имел.

Моррель сказал все это совершенно спокойно; Валентина испытующе посмотрела на него своими большими глазами, стараясь, чтобы глаза Морреля не проникли в глубину ее уже смятенного сердца.

– Но все же, что вы намерены делать? – спросила Валентина.

– Я буду иметь честь проститься с вами, мадемуазель. Бог слышит мои слова и читает в глубине моего сердца, он свидетель, что я желаю вам такой спокойной, счастливой и полной жизни, чтобы в ней не могло быть места воспоминанию обо мне.

– О боже! – прошептала Валентина.

– Прощайте, Валентина, прощайте! – сказал с глубоким поклоном Моррель.

– Куда вы? – воскликнула она, протягивая руки сквозь решетку и хватая Максимилиана за рукав; она понимала по собственному волнению, что наружное спокойствие ее возлюбленного не может быть истинным. – Куда вы идете?

– Я позабочусь о том, чтобы не вносить новых неприятностей в вашу семью, и подам пример того, как должен вести себя честный и преданный человек, оказавшись в таком положении.

– Скажите мне, что вы хотите сделать?

Моррель грустно улыбнулся.

– Да говорите же, говорите, умоляю! – настаивала молодая девушка.

– Вы передумали, Валентина?

– Я не могу передумать, несчастный, вы же знаете! – воскликнула она.

– Тогда прощайте!

Валентина стала трясти решетку с такой силой, какой от нее нельзя было ожидать; а так как Моррель продолжал удаляться, она протянула к нему руки и, ломая их, воскликнула:

– Что вы хотите сделать? Я хочу знать! Куда вы идете?

– О, будьте спокойны, – сказал Максимилиан, приостанавливаясь, – я не намерен возлагать на другого человека ответственность за свою злую судьбу. Другой стал бы грозить вам, что пойдет к д’Эпине, вызовет его на дуэль, будет с ним драться… Это безумие. При чем тут д’Эпине? Сегодня утром он видел меня впервые, он уже забыл, что видел меня. Он даже не знал о моем существовании, когда между вашими семьями было решено, что вы будете принадлежать друг другу. Поэтому мне нет до него никакого дела, и, клянусь вам, я не с ним намерен рассчитаться.

– Но с кем же? Со мной?

– С вами, Валентина? Боже упаси! Женщина священна; женщина, которую любишь, – священна вдвойне.

– Значит, с самим собой, безумный?

– Я ведь сам во всем виноват, – сказал Моррель.

– Максимилиан, – позвала Валентина, – идите сюда, я требую!

Максимилиан, улыбаясь своей мягкой улыбкой, подошел ближе; не будь он так бледен, можно было бы подумать, что с ним ничего не произошло.

– Слушайте, что я вам скажу, милая, дорогая Валентина, – сказал он своим мелодичным и задушевным голосом, – такие люди, как мы с вами, у которых никогда не было ни одной мысли, заставляющей краснеть перед людьми, перед родными и перед богом, такие люди могут читать друг у друга в сердце, как в открытой книге. Я не персонаж романа, не меланхолический герой, я не изображаю из себя ни Манфреда, ни Антони. Но, без лишних слов, без уверений, без клятв, я отдал свою жизнь вам. Вы уходите от меня, и вы правы, я вам уже это сказал и теперь повторяю; но, как бы то ни было, вы уходите от меня и жизнь моя кончилась. Раз вы от меня уходите, Валентина, я остаюсь на свете один. Моя сестра счастлива в своем замужестве; ее муж мне только зять – то есть человек, который связан со мной только общественными условностями; стало быть, никому на свете больше не нужна моя, теперь бесполезная жизнь. Вот что я сделаю. До той секунды, пока вы не повенчаетесь, я буду ждать; я не хочу упустить даже тени тех непредвиденных обстоятельств, которыми иногда играет случай. Ведь в самом деле, за это время Франц д’Эпине может умереть, или в минуту, когда вы будете подходить к алтарю, в алтарь может ударить молния. Осужденному на смерть все кажется возможным, даже чудо, когда речь идет о его спасении. Так вот, я буду ждать до последней минуты. А когда мое несчастье совершится, непоправимое, безнадежное, я напишу конфиденциальное письмо зятю… и другое – префекту полиции, поставлю их в известность о своем намерении, и где-нибудь в лесу, на краю рва, на берегу какой-нибудь реки я застрелюсь. Это так же верно, как то, что я сын самого честного человека, когда-либо жившего во Франции.

Конвульсивная дрожь потрясла все тело Валентины; она отпустила решетку, за которую держалась, ее руки безжизненно повисли, и две крупные слезы скатились по ее щекам.

Моррель стоял перед ней, мрачный и решительный.

– Сжальтесь, сжальтесь, – сказала она, – вы не покончите с собой, ведь нет?

– Клянусь честью, покончу, – сказал Максимилиан, – но не все ли вам равно? Вы исполните свой долг, и ваша совесть будет чиста.

Валентина упала на колени, прижав руки к груди, сердце ее разрывалось.

– Максимилиан, – сказала она, – мой друг, мой брат на земле, мой истинный супруг в небесах, умоляю тебя, сделай, как я: живи страдая. Может быть, настанет день, когда мы соединимся.

– Прощайте, Валентина! – повторил Моррель.

– Боже мой, – сказала Валентина с неизъяснимым выражением, подняв руки к небу, – ты видишь, я сделала все, что могла, чтобы остаться покорной дочерью, я просила умоляла, заклинала, – он не послушался ни моих просьб, ни мольбы, ни слез. Ну, так вот, – продолжала она твердым голосом, вытирая слезы, – я не хочу умереть от раскаяния, я предпочитаю умереть от стыда. Вы будете жить, Максимилиан, и я буду принадлежать вам и никому другому. Когда? в какую минуту? сейчас? Говорите, приказывайте, я готова.

Моррель, который уже снова отошел на несколько шагов, вернулся и, бледный от радости, с просветленным взором, протянул сквозь решетку руки к Валентине.

– Валентина, – сказал он, – дорогой мой друг, так не надо говорить со мной, а если так, то лучше дать мне умереть. Если вы любите меня так же, как я люблю вас, зачем я должен увести вас насильно? Или вы только из жалости хотите оставить меня жить? В таком случае я предпочитаю умереть.

– В самом деле, – прошептала Валентина, – кто один на свете любит меня? Он. Кто утешал меня во всех моих страданиях? Он. На ком покоятся все мои надежды, на ком останавливается мой растерянный взгляд, на ком отдыхает мое истерзанное сердце? На нем, на нем одном. Так вот, ты тоже прав, Максимилиан; я уйду за тобой, я оставлю родной дом, все оставлю… Все! Какая же я неблагодарная, – воскликнула Валентина, рыдая, – я совсем забыла о дедушке!

– Нет, – сказал Максимилиан, – ты не покинешь его. Ты говорила, что господин Нуартье как будто относится ко мне с симпатией; так вот, раньше чем бежать, ты скажешь ему все. Его согласие будет тебе защитой перед богом. А как только мы поженимся, он переедет к нам; у него будет двое внуков. Ты мне рассказывала, как он с тобой объясняется и как ты ему отвечаешь; увидишь, я быстро научусь этому трогательному языку знаков. Клянусь тебе, Валентина, вместо отчаяния, которое нас ожидает, я обещаю тебе счастье!

– Ты видишь, Максимилиан, какую власть ты имеешь надо мной! Я готова поверить в то, что ты мне говоришь, но ведь все это безрассудно. Отец проклянет меня: я знаю его, знаю его непреклонное сердце, никогда он не простит меня. Вот что, Максимилиан: если хитростью, просьбами, благодаря случаю, не знаю как, – словом, если каким-нибудь образом мне удастся отсрочить свадьбу, вы подождете, да?

– Да, клянусь вам, а вы поклянитесь, что этот ужасный брак не состоится никогда и что, даже если вас силой потащат к мэру, к священнику, вы все-таки скажете – нет.

– Клянусь тебе в этом, Максимилиан, самым святым для меня именем на свете – именем моей матери!

– Тогда подождем, – сказал Моррель.

– Да, подождем, – откликнулась Валентина, у которой от этого слова отлегло на сердце, – мало ли что может спасти нас.

– Я полагаюсь на вас, Валентина, – сказал Моррель. – Все, что вы сделаете, будет хорошо; но если к вашим мольбам останутся глухи, если ваш отец, если госпожа де Сен-Меран потребуют, чтобы д’Эпине явился завтра для подписания этого договора…

– Тогда, Моррель… я дала вам слово.

– Вместо того, чтобы подписать…

– Я выйду к вам, и мы бежим; но до тех пор не будем искушать бога, не будем видеться; ведь это чудо, это промысел божий, что нас еще не застали; если бы узнали, как мы с вами встречаемся, у нас не было бы никакой надежды.

– Вы правы, Валентина; но как я узнаю…

– Через нотариуса Дешана.

– Я с ним знаком.

– И от меня. Я напишу вам, верьте мне. Боже мой, Максимилиан, этот брак мне так же ненавистен, как и вам!

– Спасибо, благодарю вас, Валентина, обожаемая моя! Значит, все решено; как только вы укажете мне час, я примчусь сюда, вы переберетесь через ограду, – это будет не трудно; я приму вас на руки; у калитки огорода вас будет ждать карета, я отвезу вас к моей сестре. Там мы скроемся от всех, или ни от кого не будем прятаться, – как вы пожелаете, – и там мы найдем поддержку в сознании своей правоты и воли к счастью и не дадим себя зарезать, как ягненка, который защищается лишь вздохами.

– Пусть будет так! – сказала Валентина. – И я тоже скажу вам, Максимилиан: все, что вы сделаете, будет хорошо.

– Милая!

– Ну что, довольны вы своей женой? – грустно сказала девушка.

– Валентина, дорогая, мало сказать: да.

– Все-таки скажите.

Валентина приблизила губы к решетке, и слова ее, вместе с ее нежным дыханием, неслись к устам Морреля, который по другую сторону приник губами к холодной, неумолимой перегородке.

– До свидания, – сказала Валентина, с трудом отрываясь от этого счастья, – до свидания!

– Я получу от вас письмо?

– Да.

– Благодарю, моя дорогая жена, до свидания!

Раздался звук невинного, посланного на воздух поцелуя, и Валентина убежала по липовой аллее.

Моррель слушал, как замирал шелест ее платья, задевающего за кусты, как затихал хруст песка под ее шагами; потом с непередаваемой улыбкой поднял глаза к небу, благодаря его за то, что оно послало ему такую любовь, и в свою очередь удалился.

Он вернулся домой и ждал весь вечер и весь следующий день, но ничего не получил. Только на третий день, часов в десять утра, когда он собирался идти к нотариусу Дешану, он наконец получил по почте записку и сразу понял, что это от Валентины, хотя он никогда не видел ее почерка.

В записке было сказано:

«Слезы, просьбы, мольбы ни к чему не привели. Вчера я пробыла два часа в церкви Святого Филиппа Рульского и два часа всей душой молилась богу. Но бог так же неумолим, как и люди, и подписание договора назначено на сегодня в девять часов вечера.

Я верна своему слову, как верна своему сердцу, Моррель. Это слово дано вам, и это сердце – ваше!

Итак, до вечера, без четверти девять, у решетки.

Ваша жена Валентина де Вильфор.

P.S. Моей бедной бабушке все хуже и хуже: вчера ее возбуждение перешло в бред; а сегодня ее бред граничит с безумием.

Правда, вы будете очень любить меня, чтобы я могла забыть о том, что я покинула ее в таком состоянии?

Кажется, от дедушки Нуартье скрывают, что договор будет подписан сегодня вечером».

Моррель не ограничился сведениями, полученными от Валентины; он отправился к нотариусу, и тот подтвердил ему, что подписание договора назначено на девять часов вечера.

Затем он заехал к Монте-Кристо; там он узнал больше всего подробностей: Франц приезжал к графу объявить о торжественном событии; г-жа де Вильфор, со своей стороны, писала ему, прося извинить, что она его не приглашает; но смерть маркиза де Сен-Мерана и болезнь его вдовы окутывают это торжество облаком печали, и она не решается омрачить ею графа, которому желает всякого благополучия.

Накануне Франц был представлен г-же де Сен-Меран, которая ради этого события встала с постели, но вслед за тем снова легла.

Легко понять, что Моррель был очень взволнован, и такой проницательный взор, как взор графа, не мог этого не заметить; поэтому Монте-Кристо был с ним еще ласковее, чем всегда, – настолько ласков, что Максимилиан минутами был уже готов во всем ему признаться. Но он вспомнил об обещании, которое дал Валентине, и тайна оставалась в глубине его сердца.

За этот день Максимилиан двадцать раз перечитал письмо Валентины. В первый раз она писала ему, и по какому поводу! И всякий раз, перечитывая письмо, он снова и снова клялся себе, что сделает Валентину счастливой. В самом деле, какую власть должна иметь над человеком молодая девушка, решающаяся на такой отважный поступок! Как самоотверженно должен служить ей тот, для кого она всем пожертвовала! Как пламенно должен ее возлюбленный поклоняться ей! Она для него и королева, и жена, и ему, кажется, мало одной души, чтобы любить ее и благодарить.

Моррель с невыразимым волнением думал о той минуте, когда Валентина придет и скажет ему: «Я пришла, Максимилиан, я ваша».

Он все приготовил для побега: в огороде, среди люцерны, были спрятаны две приставные лестницы; кабриолет, которым Максимилиан должен был править сам, стоял наготове; он не взял с собой слугу, не зажигал фонарей, но он собирался их зажечь на первом же повороте, чтобы из-за чрезмерной осторожности не попасть в руки полиции.

Временами Морреля охватывала дрожь; он думал о минуте, когда будет помогать Валентине перебираться через ограду и почувствует в своих объятиях беспомощную и трепещущую, ту, кому он доныне разве только пожимал руку или целовал кончики пальцев.

Но когда миновал полдень, когда Моррель почувствовал, что близок назначенный час, ему захотелось быть одному. Кровь его кипела, любой вопрос, голос друга раздражал бы его; он заперся у себя в комнате, пытаясь читать; но глаза его скользили по строкам, не видя их; он кончил тем, что отшвырнул книгу и вновь принялся обдумывать подробности побега.

Назначенный час приближался.

Еще не бывало случая, чтобы влюбленный предоставил часовым стрелкам мирно идти своим путем; Моррель так неистово теребил свои часы, что в конце концов они в шесть часов вечера показали половину девятого. Тогда он сказал себе, что пора ехать; хотя подписание договора и назначено в девять, но, по всей вероятности, Валентина не станет дожидаться этого бесполезного акта. Итак, выехав, по своим часам, ровно в половине девятого с улицы Меле, Моррель вошел в свой огород в ту минуту, когда часы на церкви Филиппа Рульского били восемь.

Лошадь и кабриолет он спрятал за развалившуюся лачугу, в которой обычно скрывался сам.

Мало-помалу стало смеркаться, и густая листва в саду слилась в огромные черные глыбы.

Тогда Моррель вышел из своего убежища и с бьющимся сердцем взглянул через решетку; в саду еще никого не было. Пробило половину девятого.

В ожидании прошло еще полчаса. Моррель ходил взад и вперед вдоль ограды и все чаще поглядывал в щель между досками. В саду становилось все темнее; но напрасно искал он во тьме белое платье, напрасно ждал, не послышатся ли в тишине шаги.

Видневшийся за деревьями дом продолжал оставаться неосвещенным, и ничто не указывало, что здесь должно совершиться столь важное событие, как подписание брачного договора.

Моррель вынул свои часы; они показывали три четверти десятого, но почти сейчас же церковные часы, бой которых он уже слышал два или три раза, возвестили об ошибке его карманных часов, пробив половину десятого.

Значит, прошло уже полчаса после срока, назначенного самой Валентиной; она говорила: в девять часов, и скорее даже немного раньше, чем позже.

Для Морреля это были самые тяжелые минуты; каждая секунда ударяла по его сердцу словно свинцовым молотом.

Малейшей шелест листьев, малейший шепот ветра заставлял его вздрагивать, и лоб его покрылся холодным потом; тогда, дрожа с головы до ног, он приставлял лестницу и, чтобы не терять времени, ставил ногу на нижнюю перекладину.

Пока он таким образом переходил от страха к надежде и у него то и дело замирало сердце, часы на церкви пробили десять.

– Нет, – прошептал в ужасе Максимилиан, – немыслимо, чтобы подписание договора тянулось так долго, разве что произошло что-нибудь непредвиденное; ведь я взвесил все возможности, высчитал, сколько времени могут занять все формальности. Наверное, что-нибудь случилось.

И он то возбужденно шагал взад и вперед вдоль решетки, то прижимался пылающим лбом к холодному железу. Может быть, Валентина, подписав договор, упала в обморок? Может быть, ее схватили, когда она собиралась убежать? Это были единственные предположения, которые допускал Моррель, и оба они приводили его в отчаяние.

Наконец он решил, что силы изменили Валентине уже во время побега и что она лежит без чувств где-нибудь в саду.

– Но, если так, – воскликнул он, быстро взбираясь по лестнице, – я могу потерять ее и буду сам виноват!

Демон, подсказавший ему эту мысль, уже не оставлял его и нашептывал ему на ухо с той настойчивостью, которая в несколько минут силою логических рассуждений превращает догадку в твердую уверенность. Он вглядывался во все сгущавшийся мрак, и ему казалось, что в темной аллее что-то лежит на песке. Моррель решился даже позвать, и ему почудилось, что ветер доносит до него неясные стоны.

Наконец пробило половину одиннадцатого; больше немыслимо было ждать, все могло случиться; в висках у Максимилиана стучало, в глазах стоял туман; он перекинул ногу через ограду и соскочил наземь.

Он был у Вильфора, забрался к нему тайком; он предвидел возможные последствия такого поступка, но не для того он зашел так далеко, чтобы теперь отступить.

Некоторое время он шел вдоль стены, затем, стремительно перебежав аллею, бросился в чащу деревьев.

В один миг он ее пересек. Оттуда, где он теперь стоял, был виден дом.

Тогда Моррель окончательно убедился в том, что уже подозревал, стараясь проникнуть взглядом сквозь чащу сада: вместо ярко освещенных окон, как то полагается в торжественные дни, перед ним была серая масса, окутанная к тому же тенью огромного облака, закрывавшего луну.

Только минутами в трех окнах второго этажа, точно растерянный, метался слабый свет. Эти три окна были окнами комнаты г-жи де Сен-Меран.

Ровно горел свет за красными занавесями. Занавеси эти висели в спальне г-жи де Вильфор.

Моррель все это угадал. Столько раз, чтобы ежечасно следить мыслью за Валентиной, расспрашивал он ее о внутреннем устройстве дома, что, и не видав его никогда, хорошо его знал.

Этот мрак и тишина еще больше испугали Морреля, чем отсутствие Валентины.

Вне себя, обезумев от горя, он решил не останавливаться ни перед чем, лишь бы увидеть Валентину и удостовериться в несчастье, о котором он догадывался, хоть и не знал, в чем оно состоит. Он дошел до опушки рощи и уже собирался как можно быстрее пересечь открытый со всех сторон цветник, как вдруг ветер донес до него отдаленные голоса.

Тогда он снова отступил в кустарник и стоял, не шевелясь, молча, скрытый темнотой.

Он уже принял решение: если это Валентина и если она пройдет мимо одна, он окликнет ее; если она не одна, он по крайней мере увидит ее и убедится, что с ней ничего не случилось; если это кто-нибудь другой, можно будет уловить несколько слов из разговора и разгадать эту все еще непонятную тайну.

В это время из-за туч выглянула луна, и Моррель увидел, как на крыльцо вышел Вильфор в сопровождении человека в черном. Они сошли по ступеням и направились к аллее. Едва они сделали несколько шагов, как в человеке, одетом в черное, Моррель узнал доктора д’Авриньи.

Видя, что они направляются в его сторону, Моррель невольно стал пятиться назад, пока не натолкнулся на ствол дикого клена, росшего посередине кустарника; здесь он принужден был остановиться.

Вскоре песок перестал хрустеть под ногами Вильфора и доктора.

– Да, дорогой доктор, – сказал королевский прокурор, – положительно, господь прогневался на нас. Какая ужасная смерть! Какой неожиданный удар! Не пытайтесь утешить меня, рана слишком свежа и слишком глубока. Умерла, умерла!

Холодный пот выступил на лбу Максимилиана, и зубы у него застучали. Кто умер в этом доме, который сам Вильфор считал проклятым?

– Дорогой господин де Вильфор, – отвечал доктор таким голосом, от которого ужас Морреля еще усилился, – я привел вас сюда не для того, чтобы утешать, совсем напротив.

– Что вы хотите этим сказать? – испуганно спросил королевский прокурор.

– Я хочу сказать, что за постигшим вас несчастьем, быть может, кроется еще большее.

– О боже! – прошептал Вильфор, сжимая руки. – Что еще вы мне скажете?

– Мы здесь совсем одни, мой друг?

– Да, конечно. Но зачем такие предосторожности?

– Затем, что я должен сообщить вам ужасную вещь, – сказал доктор, – давайте сядем.

Вильфор не сел, а скорее упал на скамью. Доктор остался стоять перед ним, положив ему руку на плечо.

Моррель, похолодев от ужаса, прижал одну руку ко лбу, а другую к сердцу, боясь, что могут услышать, как оно бьется.

«Умерла, умерла!» – отдавался в его мозгу голос его сердца.

И ему казалось, что он сам умирает.

– Говорите, доктор, я слушаю, – сказал Вильфор, – наносите удар, я готов ко всему.

– Разумеется, госпожа де Сен-Меран была очень немолода, но она отличалась прекрасным здоровьем.

В первый раз за десять минут Моррель вздохнул свободно.

– Горе убило ее, – сказал Вильфор, – да, горе, доктор. Она прожила с маркизом сорок лет…

– Дело не в горе, дорогой друг, – отвечал доктор. – Бывает, хоть и редко, что горе убивает, но оно убивает не в день, не в час, не в десять минут.

Вильфор ничего не ответил; он только впервые поднял голову и испуганно взглянул на доктора.

– Вы присутствовали при агонии? – спросил д’Авриньи.

– Конечно, – отвечал королевский прокурор, – ведь вы же мне шепнули, чтобы я не уходил.

– Заметили вы симптомы болезни, от которой скончалась госпожа де Сен-Меран?

– Разумеется; у маркизы было три припадка, один за другим через несколько минут, и каждый раз с меньшим промежутком и все тяжелее. Когда вы пришли, она начала задыхаться; затем с ней сделался припадок, который я счел просто нервным. Но по-настоящему я стал беспокоиться, когда увидел, что она приподнимается на постели с неестественным напряжением конечностей и шеи. Тогда по вашему лицу я понял, что дело гораздо серьезнее, чем я думал. Когда припадок миновал, я хотел поймать ваш взгляд, но вы не смотрели на меня. Вы считали ее пульс, и уже начался второй припадок, а вы так и не повернулись ко мне. Этот второй припадок был еще ужаснее; те же непроизвольные движения повторились, губы посинели и стали дергаться. Во время третьего припадка она скончалась. Уже после первого припадка я подумал, что это столбняк; вы подтвердили это.

– Да, при посторонних, – возразил доктор, – но теперь мы одни.

– Что же вы собираетесь мне сказать?

– Что симптомы столбняка и отравления растительными ядами совершенно тождественны.

Вильфор вскочил на ноги, но, постояв минуту неподвижно и молча, он снова упал на скамью.

– Господи, доктор, – сказал он, – вы понимаете, что вы говорите?

Моррель не знал, сон ли все это или явь.

– Послушайте, – сказал доктор, – я знаю, насколько серьезно мое заявление и кому я его делаю.

– С кем вы сейчас говорите: с должностным лицом или с другом? – спросил Вильфор.

– С другом, сейчас только с другом. Симптомы столбняка настолько схожи с симптомами отравления растительными веществами, что, если бы мне предстояло подписаться под тем, что я вам говорю, я бы поколебался. Так что, повторяю вам, я сейчас обращаюсь не к должностному лицу, а к другу. И вот другу я говорю: я три четверти часа наблюдал за агонией, за конвульсиями, за кончиной госпожи де Сен-Меран; и я не только убежден, что она умерла от отравления, но могу даже назвать, да, могу назвать тот яд, которым она отравлена.

– Доктор, доктор!

– Все налицо: сонливость вперемежку с нервными припадками, чрезмерное мозговое возбуждение, онемение центров. Госпожа де Сен-Меран умерла от сильной дозы бруцина или стрихнина, которую ей дали, может быть, и по ошибке.

Вильфор схватил доктора за руку.

– О, это невозможно! – сказал он. – Это сон, боже мой, это сон! Ужасно слышать, как такой человек, как вы, говорит такие вещи! Заклинаю вас, доктор, скажите, что вы, может быть, и ошибаетесь!

– Конечно, это может быть, но…

– Но?

– Но я не думаю.

– Доктор, пожалейте меня; за последние дни со мной происходят такие неслыханные вещи, что я боюсь сойти с ума.

– Кто-нибудь, кроме меня, видел госпожу де Сен-Меран?

– Никто.

– Посылали в аптеку за каким-нибудь лекарством, не показав мне рецепта?

– Нет.

– У госпожи де Сен-Меран были враги?

– Я таких не знаю.

– Кто-нибудь был заинтересован в ее смерти?

– Да нет же, господи, нет. Моя дочь – ее единственная наследница; Валентина одна… О, если бы я мог подумать такую вещь, я вонзил бы себе в сердце кинжал за то, что оно хоть миг могло таить подобную мысль.

– Что вы, мой друг! – в свою очередь, воскликнул д’Авриньи. – Боже меня упаси обвинять кого-нибудь. Поймите, я говорю только о несчастной случайности, об ошибке. Но случайность или нет – факт налицо, он подсказывает моей совести, и моя совесть требует, чтобы я вам громко заявил об этом. Наведите справки.

– У кого? Каким образом? О чем?

– Скажем, не ошибся ли Барруа, старый лакей, и не дал ли он маркизе какое-нибудь лекарство, приготовленное для его хозяина?

– Для моего отца?

– Да.

– Но каким образом могла бы госпожа де Сен-Меран отравиться лекарством, приготовленным для господина Нуартье?

– Очень просто; вы же знаете, что при некоторых заболеваниях лекарствами служат яды; к числу таких заболеваний относится паралич. Месяца три назад, испробовав все, чтобы вернуть господину Нуартье способность двигаться и дар речи, я решил испытать последнее средство. И вот уже три месяца я лечу его бруцином. Таким образом, в последнее лекарство, которое я ему прописал, входит шесть центиграммов бруцина; это количество безвредно для парализованных органов господина Нуартье, который к тому же дошел до него последовательными дозами, но этого достаточно, чтобы убить всякого другого человека.

– Да, но комнаты госпожи де Сен-Меран и господина Нуартье совершенно между собой не сообщаются, и Барруа ни разу не входил в комнату моей тещи. Вот что я вам скажу, доктор. Я считаю вас самым знающим врачом, а главное – самым добросовестным человеком на свете, и во всех случаях жизни ваши слова для меня – светоч, который, как солнце, освещает мне путь. Но все-таки, доктор, все-таки, несмотря на всю мою веру в вас, я хочу найти поддержку в аксиоме: «Errare humanum est».[56]

– Послушайте, Вильфор, – сказал доктор, – кому из моих коллег вы доверяете так же, как мне?

– Почему вы спрашиваете? Что вы имеете в виду?

– Позовите его, я ему передам все, что видел, все, что заметил, и мы произведем вскрытие.

– И найдете следы яда?

– Нет, не яда, я этого не говорю; но мы констатируем раздражение нервной системы, распознаем несомненное, явное удушение, и мы вам скажем: дорогой господин Вильфор, если это была небрежность, следите за вашими слугами; если ненависть – следите за вашими врагами.

– Подумайте, что вы говорите, д’Авриньи! – отвечал подавленный Вильфор. – Как только тайна станет известна кому-нибудь, кроме вас, неизбежно следствие, а следствие у меня – разве это мыслимо! Однако, – продолжал королевский прокурор, спохватываясь и с беспокойством глядя на доктора, – если вы желаете, если вы непременно этого требуете, я это сделаю. В самом деле, быть может, я должен дать этому ход; мое положение этого требует. Но, доктор, вы видите, я совсем убит: навлечь на мой дом такой скандал после такого горя! Моя жена и дочь этого не перенесут. Что касается меня, доктор, то, знаете, нельзя достигнуть такого положения, как мое, занимать двадцать пять лет подряд должность королевского прокурора, не нажив изрядного числа врагов. У меня их немало. Огласка этого дела будет для них торжеством и ликованием, а меня покроет позором. Простите мне эти суетные мысли. Будь вы священником, я не посмел бы вам этого сказать; но вы человек, вы знаете людей: доктор, доктор, вы мне ничего не говорили, да?

– Дорогой господин де Вильфор, – отвечал с волнением доктор, – мой первый долг – человеколюбие. Если бы наука не была здесь бессильна, я спас бы госпожу де Сен-Меран, но она умерла; я должен думать о живых. Похороним эту ужасную тайну в самой глубине сердца. Если чей-нибудь взор проникнет в нее, пусть отнесут мое молчание за счет моего невежества, я согласен. Но вы ищите, ищите неустанно, деятельно, ведь дело может не кончиться одним этим случаем… И когда вы найдете виновного, если только найдете, я скажу вам: вы судья, поступайте так, как вы считаете нужным!

– Благодарю вас, доктор, благодарю! – сказал Вильфор с невыразимой радостью. – У меня никогда не было лучшего друга, чем вы.

И, словно опасаясь, как бы доктор д’Авриньи не передумал, он встал и увлек его по направлению к дому.

Они ушли.

Моррель, точно ему было мало воздуха, раздвинул обеими руками ветви, и луна осветила его лицо, бледное, как у привидения.

– Небеса явно благосклонны ко мне, но как это страшно! – сказал он. – Но Валентина, бедная! Как она вынесет столько горя?

И, говоря это, он смотрел то на окно с красными занавесями, то на три окна с белыми занавесями.

В окне с красными занавесями свет почти совсем померк. Очевидно, г-жа де Вильфор потушила лампу, и в окне виден был лишь свет ночника.

Зато в другом конце дома открылось одно из окон с белыми занавесями. В ночной тьме мерцал тусклый свет стоящей на камине свечи, и какая-то тень появилась на балконе. Моррель вздрогнул: ему послышалось, что кто-то рыдает.

Неудивительно, что этот сильный, мужественный человек, взволнованный и возбужденный двумя самыми мощными человеческими страстями – любовью и страхом, – настолько ослабел, что поддался суеверным галлюцинациям.

Хоть он и находился в таком скрытом месте, что Валентина никак не могла бы его увидеть, ему показалось, что тень у окна зовет его; это подсказывал ему взволнованный ум и подтверждало его пылкое сердце. Этот обман чувств обратился для него в бесспорную реальность, и, повинуясь необузданному юношескому порыву, он выскочил из своего тайника. Не думая о том, что его могут заметить, что Валентина может испугаться, невольно вскрикнуть и тогда поднимется тревога, он в два прыжка миновал цветник, казавшийся в лунном свете белым и широким, как озеро, добежал до кадок с померанцевыми деревьями, расставленных перед домом, быстро взбежал по ступеням крыльца и толкнул легко поддавшуюся дверь.

Валентина его не видела; ее поднятые к небу глаза следили за серебряным облаком, плывущим в лазури, своими очертаниями оно напоминало тень, возносящуюся на небо, и взволнованной девушке показалось, что это душа ее бабушки.

Между тем Моррель пересек прихожую и нащупал перила лестницы; ковер, покрывавший ступени, заглушал его шаги; впрочем, Моррель был до того возбужден, что не испугался бы самого Вильфора. Если бы перед ним предстал Вильфор, он знал, что делать: он подойдет к нему и во всем признается, умоляя его понять и одобрить ту любовь, которая связывает его с Валентиной; словом, Моррель совершенно обезумел.

К счастью, он никого не встретил.

Вот когда ему особенно пригодились сведения, сообщенные ему Валентиной о внутреннем устройстве дома; он беспрепятственно добрался до верхней площадки лестницы, и, когда остановился, осматриваясь, рыдание, которое он сразу узнал, указало ему, куда идти. Он обернулся: из-за полуоткрытой двери пробивался луч света и слышался плач. Он толкнул дверь и вошел.

В глубине алькова, покрытая простыней, под которой угадывались очертания тела, лежала покойница; она показалась Моррелю особенно страшной из-за тайны, которую ему довелось узнать.

Около кровати, зарывшись головой в подушки широкого кресла, стояла на коленях Валентина, сотрясаясь от рыданий и заломив над головой стиснутые, окаменевшие руки.

Она отошла от окна и молилась вслух голосом, который тронул бы самое бесчувственное сердце; слова слетали с ее губ, торопливые, бессвязные, невнятные, – такая жгучая боль сжимала ей горло.

Лунный свет, пробиваясь сквозь решетчатые ставни, заставил померкнуть пламя свечи и обливал печальной синевой эту горестную картину.

Моррель не выдержал; он не отличался особой набожностью, нелегко поддавался впечатлениям, но видеть Валентину страдающей, плачущей, ломающей руки – это было больше, чем он мог вынести молча. Он вздохнул, прошептал ее имя, и лицо, залитое слезами, с отпечатками от бархатной обивки кресла, лицо Магдалины Корреджо обратилось к нему.

Валентина не удивилась, увидев его. Для сердца, переполненного бесконечным отчаянием, не существует более волнений.

Моррель протянул возлюбленной руку.

Валентина вместо всякого объяснения, почему она не вышла к нему, показала ему на труп, простертый под погребальным покровом, и снова зарыдала.

Оба они не решались заговорить в этой комнате. Каждый боялся нарушить это безмолвие, словно где-то в углу стояла сама смерть, повелительно приложив палец к губам.

Валентина решилась первая.

– Как вы сюда вошли, мой друг? – сказала она. – Увы! Я бы сказала вам: добро пожаловать! – если бы не смерть отворила вам двери этого дома.

– Валентина, – сказал Моррель дрожащим голосом, сжимая руки, – я ждал с половины девятого; вас все не было, я встревожился, перелез через ограду, проник в сад; и вот разговор об этом несчастье…

– Какой разговор?

Моррель вздрогнул; он вспомнил все, о чем говорили доктор и Вильфор, и ему почудилось, что он видит под простыней эти сведенные руки, окоченелую шею, синие губы.

– Разговор ваших слуг, – сказал он, – объяснил мне все.

– Но ведь прийти сюда – значило погубить нас, мой друг, – сказала Валентина без ужаса и без гнева.

– Простите меня, – сказал тем же тоном Моррель, – я сейчас уйду.

– Нет, – сказала Валентина, – вас могут встретить, останьтесь здесь.

– Но если сюда придут?

Валентина покачала головой.

– Никто не придет, – сказала она, – будьте спокойны, вот наша защита.

И она указала на очертания тела под простыней.

– А что д’Эпине? Скажите, умоляю вас, – продолжал Моррель.

– Он явился, чтобы подписать договор, в ту самую минуту, когда бабушка испускала последний вздох.

– Ужасно! – сказал Моррель с чувством эгоистической радости, так как подумал, что из-за этой смерти свадьба будет отложена на неопределенное время. Но он был тотчас же наказан за свое себялюбие.

– И что вдвойне тяжело, – продолжала Валентина, – моя бедная, милая бабушка приказала, умирая, чтобы эта свадьба состоялась как можно скорее; господи, она думала меня защитить, и она тоже действовала против меня!

– Слышите? – вдруг проговорил Моррель.

Они замолчали.

Слышно было, как открылась дверь, и паркет коридора и ступени лестницы заскрипели под чьими-то шагами.

– Это мой отец вышел из кабинета, – сказала Валентина.

– И провожает доктора, – прибавил Моррель.

– Откуда вы знаете, что это доктор? – спросила с удивлением Валентина.

– Просто догадываюсь, – сказал Моррель.

Валентина взглянула на него.

Между тем слышно было, как закрылась парадная дверь. Затем Вильфор пошел запереть на ключ дверь в сад, после чего вновь поднялся по лестнице.

Дойдя до передней, он на секунду остановился, по-видимому, не зная, идти ли к себе или в комнату госпожи де Сен-Меран. Моррель поспешно спрятался за портьеру. Валентина даже не шевельнулась, словно ее великое горе вознесло ее выше обыденных страхов.

Вильфор прошел к себе.

– Теперь, – сказала Валентина, – вам уже не выйти ни через парадную дверь, ни через ту, которая ведет в сад.

Моррель растерянно посмотрел на нее.

– Теперь есть только одна возможность и верный выход, – продолжала она, – через комнаты дедушки.

Она поднялась.

– Идем, – сказала она.

– Куда? – спросил Максимилиан.

– К дедушке.

– Мне идти к господину Нуартье?

– Да.

– Подумайте, Валентина!

– Я думала об этом уже давно. У меня на всем свете остался только один друг, и мы оба нуждаемся в нем… Идем же.

– Будьте осторожны, Валентина, – сказал Моррель, не решаясь повиноваться, – будьте осторожны; теперь я вижу, какое безумие, что я пришел сюда. А вы уверены, дорогая, что вы сейчас рассуждаете здраво?

– Вполне, – сказала Валентина, – мне совестно только оставить бедную бабушку, я обещала охранять ее.

– Смерть для каждого священна, Валентина, – сказал Моррель.

– Да, – ответила молодая девушка, – к тому же это ненадолго. Пойдем.

Валентина прошла коридор и спустилась по маленькой лестнице, ведущей к Нуартье. Моррель на цыпочках следовал за ней. На площадке около комнаты они встретили старого слугу.

– Барруа, – сказала Валентина, – закройте за нами дверь и никого не впускайте.

И она вошла первая.

Нуартье все еще сидел в кресле, прислушиваясь к малейшему шуму; от Барруа он знал обо всем, что произошло, и жадным взором смотрел на дверь; он увидел Валентину, и глаза его блеснули.

В походке девушки и в ее манере держаться было что-то серьезное и торжественное. Это поразило старика. В его глазах появилось вопросительное выражение.

– Милый дедушка, – заговорила она отрывисто, – выслушай меня внимательно. Ты знаешь, бабушка Сен-Меран час назад скончалась. Теперь, кроме тебя, нет никого на свете, кто бы любил меня.

Выражение бесконечной нежности мелькнуло в глазах старика.

– Ведь правда, тебе одному я могу доверить свое горе и свои надежды?

Паралитик сделал знак, что да.

Валентина взяла Максимилиана за руку.

– В таком случае, – сказала она, – посмотри хорошенько на этого человека.

Старик испытующе и слегка удивленно посмотрел на Морреля.

– Это Максимилиан Моррель, сын почтенного марсельского негоцианта, о котором ты, наверное, слышал.

– Да, – показал старик.

– Это незапятнанное имя, и Максимилиан украсит его славой, потому что в тридцать лет он уже капитан спаги, кавалер Почетного легиона.

Старик показал, что помнит это.

– Так вот, дедушка, – сказала Валентина, опускаясь на колени перед стариком и указывая на Максимилиана, – я люблю его и буду принадлежать только ему! Если меня заставят выйти замуж за другого, я умру или убью себя.

В глазах паралитика был целый мир взволнованных мыслей.

– Тебе нравится Максимилиан Моррель, правда, дедушка? – спросила Валентина.

– Да, – показал неподвижный старик.

– И ты можешь нас защитить, нас, твоих детей, от моего отца?

Нуартье устремил вдумчивый взгляд на Морреля, как бы говоря: «Это смотря по обстоятельствам».

Максимилиан понял.

– Мадемуазель, – сказал он, – в комнате вашей бабушки вас ждет священный долг; разрешите мне побеседовать несколько минут с господином Нуартье?

– Да, да, именно этого я и хочу, – сказали глаза старика.

Потом он с беспокойством взглянул на Валентину.

– Ты хочешь спросить, как он поймет тебя, дедушка?

– Да.

– Не беспокойся; мы так часто говорили о тебе, что он отлично знает, как я с тобой разговариваю. – И, обернувшись к Максимилиану с очаровательной улыбкой, хоть и подернутой глубокой печалью, она добавила: – Он знает все, что я знаю.

С этими словами Валентина поднялась с колен, придвинула Моррелю стул и велела Барруа никого не впускать; затем нежно поцеловала деда и, грустно простившись с Моррелем, она ушла.

Тогда Моррель, чтобы доказать Нуартье, что он пользуется доверием Валентины и знает все их секреты, взял словарь, перо и бумагу и положил все это на стол, подле лампы.

– Прежде всего, – сказал он, – разрешите мне, сударь, рассказать вам, кто я такой, как я люблю мадемуазель Валентину и каковы мои намерения.

– Я слушаю, – показал Нуартье.

Внушительное зрелище представлял этот старик, казалось бы, бесполезное бремя для окружающих, ставший единственным защитником, единственной опорой, единственным судьей двух влюбленных, молодых, красивых, сильных, едва вступающих в жизнь.

Весь его вид, полный необычайного благородства и суровости, глубоко подействовал на Морреля, и он начал говорить с дрожью в голосе.

Он рассказал, как познакомился с Валентиной, как полюбил ее и как Валентина, одинокая и несчастная, согласилась принять его преданность. Он рассказал о своих родных, о своем положении, о своем состоянии; и не раз, когда он вопросительно взглядывал на паралитика, тот взглядом говорил ему:

– Хорошо, продолжайте.

– Вот, сударь, – сказал Моррель, окончив первую часть своего рассказа, – я поведал вам о своей любви и о своих надеждах. Рассказывать ли теперь о наших планах?

– Да, – показал старик.

– Итак, вот на чем мы порешили.

И он рассказал Нуартье: как ждал в огороде кабриолет, как он собирался увезти Валентину, отвезти ее к своей сестре, обвенчаться с ней и в почтительном ожидании надеяться на прощение господина де Вильфора.

– Нет, – показал Нуартье.

– Нет? – спросил Моррель. – Значит, так поступать не следует?

– Нет.

– Вы не одобряете этот план?

– Нет.

– Тогда есть другой способ, – сказал Моррель.

Взгляд старика спросил: какой?

– Я отправлюсь к Францу д’Эпине, – продолжал Максимилиан, – я рад, что могу вам это сказать в отсутствие мадемуазель де Вильфор, – и буду вести себя так, что ему придется поступить, как порядочному человеку.

Взгляд Нуартье продолжал спрашивать.

– Вам угодно знать, что я сделаю?

– Да.

– Вот что. Как я уже сказал, я отправлюсь к нему и расскажу ему об узах, связывающих меня с мадемуазель Валентиной. Если он человек чуткий, он сам откажется от руки своей невесты, и с этого часа я до самой своей смерти буду ему преданным и верным другом. Если же он не согласится на это из соображений выгоды или из гордости, нелепой после того, как я докажу ему, что это будет насилием над моей нареченной женой, что Валентина любит меня и никогда не полюбит никого другого, тогда я буду с ним драться, предоставив ему все преимущества, и я убью его, или он убьет меня. Если я его убью, он не сможет жениться на Валентине, если он меня убьет, я убежден, что Валентина за него не выйдет.

Нуартье с величайшей радостью смотрел на это благородное и открытое лицо; оно отражало все чувства, о которых говорил Моррель, и подкрепляло их своим прекрасным выражением, как краски усиливают впечатление от твердого и верного рисунка.

Однако, когда Моррель кончил, Нуартье несколько раз закрыл глаза, что у него, как известно, означало отрицание.

– Нет? – сказал Моррель. – Значит, вы не одобряете этот план, как и первый?

– Да, не одобряю, – показал старик.

– Но что же тогда делать, сударь? – спросил Моррель. – Последними словами госпожи де Сен-Меран было приказание не откладывать свадьбу ее внучки; неужели я должен дать этому свершиться?

Нуартье остался недвижим.

– Понимаю, – сказал Моррель, – я должен ждать.

– Да.

– Но всякая отсрочка погубит нас, сударь. Валентина одна не в силах бороться, и ее принудят, как ребенка. Я чудом попал сюда и узнал, что здесь происходит; я чудом оказался у вас, но не могу же я все-таки рассчитывать, что счастливый случай снова поможет мне. Поверьте, возможен только какой-нибудь из двух выходов, которые я предложил, – простите мне такую самоуверенность. Скажите мне, который из них вы предпочитаете? Разрешите ли вы мадемуазель Валентине довериться моей честности?

– Нет.

– Предпочитаете ли вы, чтобы я отправился к господину д’Эпине?

– Нет.

– Но, господи, кто же тогда окажет нам помощь, которой мы просим у неба?

В глазах старика мелькнула улыбка, как бывало всякий раз, когда ему говорили о небе. Старый якобинец все еще был атеистом.

– Счастливый случай? – продолжал Моррель.

– Нет.

– Вы?

– Да.

– Вы?

– Да, – повторил старик.

– Вы хорошо понимаете, о чем я спрашиваю, сударь? Простите мою настойчивость, но от вашего ответа зависит моя жизнь: наше спасение придет от вас?

– Да.

– Вы в этом уверены?

– Да.

– Вы ручаетесь?

– Да.

И во взгляде, утверждавшем это, было столько твердости, что нельзя было сомневаться в воле, если не во власти.

– О, благодарю вас, тысячу раз благодарю! Но, сударь, если только бог чудом не вернет вам речь и движение, каким образом сможете вы, прикованный к этому креслу, немой и неподвижный, воспротивиться этому браку?

Улыбка осветила лицо старика, странная улыбка глаз на этом неподвижном лице.

– Так, значит, я должен ждать? – спросил Моррель.

– Да.

– А договор?

Глаза снова улыбнулись.

– Неужели вы хотите сказать, что он не будет подписан?

– Да, – показал Нуартье.

– Так, значит, договор даже не будет подписан! – воскликнул Моррель. – О, простите меня! Ведь можно сомневаться, когда тебе объявляют об огромном счастье: договор не будет подписан?

– Нет, – ответил паралитик.

Несмотря на это, Моррель все еще не верил. Это обещание беспомощного старика было так странно, что его можно было приписать не силе воли, а телесной немощи: разве не естественно, что безумный, не ведающий своего безумия, уверяет, будто может выполнить то, что превосходит его силы? Слабый толкует о неимоверных тяжестях, которые он поднимает, робкий – о великанах, которых он побеждает, бедняк – о сокровищах, которыми он владеет, самый ничтожный поселянин в своей гордыне мнит себя Юпитером.

Понял ли Нуартье колебания Морреля, или не совсем поверил высказанной им покорности, но только он пристально посмотрел на него.

– Что вы хотите, сударь? – спросил Моррель. – Чтобы я еще раз пообещал вам ничего не предпринимать?

Взор Нуартье оставался твердым и неподвижным, как бы говоря, что этого ему недостаточно; потом этот взгляд скользнул с лица на руку.

– Вы хотите, чтобы я поклялся? – спросил Максимилиан.

– Да, – так же торжественно показал паралитик, – я этого хочу.

Моррель понял, что старик придает большое значение этой клятве.

Он протянул руку.

– Клянусь честью, – сказал он, – что прежде, чем предпринять что-либо против господина д’Эпине, я подожду вашего решения.

– Хорошо, – показал глазами старик.

– А теперь, сударь, – спросил Моррель, – вы желаете, чтобы я удалился?

– Да.

– Не повидавшись с мадемуазель Валентиной?

– Да.

Моррель поклонился в знак послушания.

– А теперь, – сказал он, – разрешите вашему сыну поцеловать вас, как вас поцеловала дочь?

Нельзя было ошибиться в выражении глаз Нуартье.

Моррель прикоснулся губами ко лбу старика в том самом месте, которого незадолго перед тем коснулись губы Валентины.

Потом он еще раз поклонился старику и вышел.

На площадке он встретил старого слугу, предупрежденного Валентиной, тот ждал Морреля и провел его по извилистому темному коридору к маленькой двери, выходящей в сад.

Очутившись в саду, Моррель добрался до ворот; хватаясь за ветви растущего рядом дерева, он в один миг вскарабкался на ограду и через секунду спустился по своей лестнице в огород с люцерной, где его ждал кабриолет.

Он сел в него и, совсем разбитый после пережитых волнений, но с более спокойным сердцем вернулся около полуночи на улицу Меле, бросился в постель и уснул мертвым сном.

XVII. Склеп семьи Вильфор

Через два дня, около десяти часов утра, у дверей г-на де Вильфора теснилась внушительная толпа, а вдоль предместья Сент-Оноре и улицы де-ла-Пепиньер тянулась длинная вереница траурных карет и частных экипажей.

Среди этих экипажей выделялся своей формой один, совершивший, по-видимому, длинный путь. Это было нечто вроде фургона, выкрашенного в черный цвет; он прибыл к месту сбора одним из первых.

Оказалось, что, по странному совпадению, в этом экипаже как раз прибыло тело маркиза де Сен-Мерана и что все, кто явился проводить одного покойника, будут провожать двух.

Провожающих было немало: маркиз де Сен-Меран, один из самых ревностных и преданных сановников Людовика XVIII и Карла X, сохранил много друзей, и они вместе с теми, кого общественные приличия связывали с Вильфором, составили многолюдное сборище.

Немедленно сообщили властям, и было получено разрешение соединить обе процессии в одну. Второй катафалк, отделанный с такой же похоронной пышностью, был доставлен к дому королевского прокурора, и гроб перенесли с почтового фургона на траурную колесницу.

Оба тела должны были быть преданы земле на кладбище Пер-Лашез, где Вильфор уже давно соорудил склеп, предназначенный для погребения всех членов его семьи. В этом склепе уже лежало тело бедной Рене, с которой теперь, после десятилетней разлуки, соединились ее отец и мать.

Париж, всегда любопытный, всегда приходящий в волнение при виде пышных похорон, в благоговейном молчании следил за великолепной процессией, которая провожала к месту последнего упокоения двух представителей старой аристократии, прославленных своей приверженностью к традициям, верностью своему кругу и непоколебимой преданностью своим принципам.

Сидя вместе в траурной карете, Бошан, Альбер и Шато-Рено обсуждали эту внезапную смерть.

– Я видел госпожу де Сен-Меран еще в прошлом году в Марселе, – говорил Шато-Рено. – Я тогда возвращался из Алжира. Этой женщине суждено было, кажется, прожить сто лет: удивительно деятельная, с таким цветущим здоровьем и ясным умом. Сколько ей было лет?

– Шестьдесят шесть, – отвечал Альбер, – по крайней мере так мне говорил Франц. Но ее убила не старость, а горе, ее глубоко потрясла смерть маркиза: говорят, что после его смерти ее рассудок был не совсем в порядке.

– Но отчего она, в сущности, умерла? – спросил Бошан.

– От кровоизлияния в мозг как будто или от апоплексического удара. Или это одно и то же?

– Приблизительно.

– От удара? – повторил Бошан. – Даже трудно поверить. Я раза два видел госпожу де Сен-Меран, она была маленькая, худощавая, нервная, но отнюдь не полнокровная женщина. Апоплексический удар от горя – редкость для людей такого сложения.

– Во всяком случае, – сказал Альбер, – какова бы ни была болезнь, которая ее убила, или доктор, который ее уморил, но господин де Вильфор, или, вернее, мадемуазель Валентина, или, еще вернее, мой друг Франц теперь – обладатель великолепного наследства: восемьдесят тысяч ливров годового дохода, по-моему.

– Это наследство чуть ли не удвоится после смерти этого старого якобинца Нуартье.

– Вот упорный дедушка! – сказал Бошан. – Tenacem propositi virum.[57] Он, наверное, побился об заклад со смертью, что похоронит всех своих наследников. И, право же, он этого добьется. Видно, что он тот самый член Конвента девяносто третьего года, который сказал в тысяча восемьсот четырнадцатом году Наполеону:

«Вы опускаетесь, потому что ваша империя – молодой стебель, утомленный своим ростом; обопритесь на республику, дайте хорошую конституцию и вернитесь на поля сражений – и я обещаю вам пятьсот тысяч солдат, второе Маренго и второй Аустерлиц. Идеи не умирают, ваше величество, они порою дремлют, но они просыпаются еще более сильными, чем были до сна».

– По-видимому, – сказал Альбер, – для него люди то же, что идеи. Я только хотел бы знать, как Франц д’Эпине уживется со стариком, который не может обойтись без его жены. Но где же Франц?

– Да он в первой карете, с Вильфором; тот уже смотрит на него как на члена семьи.

В каждом из экипажей, следовавших с процессией, шел примерно такой же разговор: удивлялись этим двум смертям, таким внезапным и последовавшим так быстро одна за другой, но никто не подозревал ужасной тайны, которую во время ночной прогулки д’Авриньи поведал Вильфору.

После часа пути достигли кладбища; день был тихий, но пасмурный, что очень подходило к предстоявшему печальному обряду. Среди толпы, направлявшейся к семейному склепу, Шато-Рено узнал Морреля, приехавшего отдельно в своем кабриолете; он шел один, бледный и молчаливый, по тропинке, обсаженной тисом.

– Каким образом вы здесь? – сказал Шато-Рено, беря молодого капитана под руку. – Разве вы знакомы с Вильфором? Как же я вас никогда не встречал у него в доме?

– Я знаком не с господином де Вильфором, – отвечал Моррель, – я был знаком с госпожой де Сен-Меран.

В эту минуту их догнали Альбер и Франц.

– Не очень подходящее место для знакомства, – сказал Альбер, – но все равно, мы люди не суеверные. Господин Моррель, разрешите представить вам господина Франца д’Эпине, моего превосходного спутника в путешествиях, с которым я ездил по Италии. Дорогой Франц, это господин Максимилиан Моррель, в лице которого я за твое отсутствие приобрел прекрасного друга. Его имя ты услышишь от меня всякий раз, когда мне придется говорить о благородном сердце, уме и обходительности.

Секунду Моррель колебался. Он спрашивал себя, не будет ли преступным лицемерием почти дружески приветствовать человека, против которого он тайно борется. Но он вспомнил о своей клятве и о торжественности минуты; он постарался ничего не выразить на своем лице и, сдержав себя, поклонился Францу.

– Мадемуазель де Вильфор очень горюет? – спросил Франца Дебрэ.

– Бесконечно, – отвечал Франц, – сегодня утром у нее было такое лицо, что я едва узнал ее.

Эти, казалось бы, такие простые слова ударили по сердцу Морреля. Так этот человек видел Валентину, говорил с ней?

В эту минуту молодому пылкому офицеру понадобилась вся его сила воли, чтобы сдержаться и не нарушить клятву.

Он взял Шато-Рено под руку и быстро увлек его к склепу, перед которым служащие похоронного бюро уже поставили оба гроба.

– Чудесное жилище, – сказал Бошан, взглянув на мавзолей, – это и летний дворец, и зимний. Придет и ваша очередь поселиться в нем, дорогой Франц д’Эпине, потому что скоро и вы станете членом семьи. Я же, в качестве философа, предпочел бы скромную дачку, маленький коттедж – вон там, под деревьями, и поменьше каменных глыб над моим бедным телом. Когда я буду умирать, я скажу окружающим то, что Вольтер писал Пирону. Eo rus,[58] и все будет кончено… Эх, черт возьми, мужайтесь, Франц, ведь ваша жена наследует все.

– Право, Бошан, – сказал Франц, – вы несносны. Вы – политический деятель, и политика приучила вас над всем смеяться и ничему не верить. Но все же, когда вы имеете честь быть в обществе обыкновенных смертных и имеете счастье на минуту отрешиться от политики, постарайтесь снова обрести душу, которую вы всегда оставляете в вестибюле Палаты депутатов или Палаты пэров.

– Ах, господи, – сказал Бошан, – что такое, в сущности, жизнь? Ожидание в прихожей у смерти.

– Я начинаю ненавидеть Бошана, – сказал Альбер и отошел на несколько шагов вместе с Францем, предоставляя Бошану продолжать свои философские рассуждения с Дебрэ.

Семейный склеп Вильфоров представлял собой белый каменный четырехугольник вышиною около двадцати футов; внутренняя перегородка отделяла место Сен-Меранов от места Вильфоров, а у каждой половины была своя входная дверь.

В отличие от других склепов в нем не было этих отвратительных, расположенных ярусами ящиков, в которые, экономя место, помещают покойников, снабжая их надписями, похожими на этикетки; за бронзовой дверью глазам открывалось нечто вроде строгого и мрачного преддверия, отделенного стеной от самой могилы.

В этой стене и находились те две двери, о которых мы только что говорили и которые вели к месту упокоения Вильфоров и Сен-Меранов.

Тут родные могли на свободе предаваться своей скорби, и легкомысленная публика, избравшая Пер-Лашез местом своих пикников или любовных свиданий, не могла потревожить песнями, криками и беготней молчаливое созерцание или полную слез молитву посетителей склепа.

Оба гроба были внесены в правый склеп, принадлежащий семье Сен-Меран; они были поставлены на заранее возведенный помост, который уже готов был принять свой скорбный груз; Вильфор, Франц и ближайшие родственники одни вошли в святилище.

Так как все религиозные обряды были уже совершены снаружи и не было никаких речей, то присутствующие сразу же разошлись: Шато-Рено, Альбер и Моррель отправились в одну сторону, а Дебрэ и Бошан в другую.

Франц остался с Вильфором. У ворот кладбища Моррель под каким-то предлогом остановился; он видел, как они вдвоем отъехали в траурной карете, и счел это плохим предзнаменованием. Он вернулся в город и, хотя сидел в одной карете с Шато-Рено и Альбером, не слышал ни слова из того, что они говорили.

И действительно, в ту минуту, когда Франц хотел попрощаться с Вильфором, тот сказал:

– Когда я опять вас увижу, барон?

– Когда вам будет угодно, сударь, – ответил Франц.

– Как можно скорее.

– Я к вашим услугам; хотите, поедем вместе?

– Если это вас не стеснит.

– Нисколько.

Вот почему будущий тесть и будущий зять сели в одну карету, и Моррель, мимо которого они проехали, не без основания встревожился.

Вильфор и Франц вернулись в предместье Сент-Оноре.

Королевский прокурор, не заходя ни к кому, не поговорив ни с женой, ни с дочерью, провел гостя в свой кабинет и предложил ему сесть.

– Господин д’Эпине, – сказал он, – я должен вам нечто напомнить, и это, быть может, не так уж неуместно, как могло бы показаться с первого взгляда, ибо исполнение воли умерших есть первое приношение, которое надлежит возложить на их могилу. Итак, я должен вам напомнить желание, которое высказала третьего дня госпожа де Сен-Меран на смертном одре, а именно, чтобы свадьба Валентины ни в коем случае не откладывалась. Вам известно, что дела покойницы находятся в полном порядке; по ее завещанию к Валентине переходит все состояние Сен-Меранов; вчера нотариус предъявил мне документы, которые позволяют составить в окончательной форме брачный договор. Вы можете поехать к нотариусу и от моего имени попросить его показать вам эти документы. Наш нотариус – Дешан, площадь Бове, предместье Сент-Оноре.

– Сударь, – ответил д’Эпине, – мадемуазель Валентина теперь в таком горе, быть может, она не пожелает думать сейчас о замужестве? Право, я опасаюсь…

– Самым горячим желанием Валентины будет исполнить последнюю волю бабушки, – прервал Вильфор, – так что с ее стороны препятствий не будет, смею вас уверить.

– В таком случае, – отвечал Франц, поскольку их не будет и с моей стороны, поступайте, как вы найдете нужным; я дал слово и сдержу его не только с удовольствием, но и с глубокой радостью.

– Тогда не к чему и откладывать, – сказал Вильфор. – Договор должен был быть подписан третьего дня, он совершенно готов; его можно подписать сегодня же.

– Но как же траур? – нерешительно заметил Франц.

– Будьте спокойны, – возразил Вильфор, – у меня в доме не будут нарушены приличия. Мадемуазель де Вильфор удалится на установленные три месяца в свое поместье Сен-Меран; я говорю в свое поместье, потому что оно принадлежит ей. Там через неделю, если вы согласны на это, будет без всякой пышности, тихо и скромно, заключен гражданский брак. Госпожа де Сен-Меран хотела, чтобы свадьба ее внучки состоялась именно в этом имении. После свадьбы вы можете вернуться в Париж, а ваша жена проведет время траура со своей мачехой.

– Как вам угодно, сударь, – сказал Франц.

– В таком случае, – продолжал Вильфор, – я попрошу вас подождать полчаса; к тому времени Валентина спустится в гостиную. Я пошлю за Дешаном, мы тут же огласим и подпишем брачный договор, и сегодня же вечером госпожа де Вильфор отвезет Валентину в ее имение, а мы приедем к ним через неделю.

– Сударь, – сказал Франц, – у меня к вам только одна просьба.

– Какая?

– Я хотел бы, чтобы при подписании договора присутствовали Альбер де Морсер и Рауль де Шато-Рено; вы ведь знаете, это мои свидетели.

– Их можно известить в полчаса. Вы хотите сами съездить за ними или мы пошлем кого-нибудь?

– Я предпочитаю съездить сам.

– Так я вас буду ждать через полчаса, барон, и к этому времени Валентина будет готова.

Франц поклонился Вильфору и вышел.

Не успела входная дверь закрыться за ним, как Вильфор послал предупредить Валентину, что она должна через полчаса сойти в гостиную, потому что явятся нотариус и свидетели барона д’Эпине.

Это неожиданное известие взбудоражило весь дом. Г-жа де Вильфор не хотела этому верить, а Валентину оно сразило, как удар грома.

Она окинула взглядом комнату, как бы ища защиты. Она хотела спуститься к деду, но на лестнице встретила Вильфора; он взял ее за руку и отвел в гостиную.

В прихожей Валентина встретила Барруа и бросила на старого слугу полный отчаяния взгляд.

Через минуту после Валентины в гостиную вошла г-жа де Вильфор с маленьким Эдуардом. Было видно, что на молодой женщине сильно отразилось семейное горе; она была очень бледна и казалась бесконечно усталой.

Она села, взяла Эдуарда к себе на колени и время от времени почти конвульсивным движением прижимала к груди этого ребенка, в котором, казалось, сосредоточилась вся ее жизнь.

Вскоре послышался шум двух экипажей, въезжавших во двор. В одном из них приехал нотариус, в другом – Франц и его друзья.

Через минуту все были в сборе.

Валентина была так бледна, что стали заметны голубые жилки на ее висках и у глаз.

Франц был сильно взволнован.

Шато-Рено и Альбер с недоумением переглянулись; только что окончившаяся церемония, казалось им, была не более печальна, чем предстоящая.

Госпожа де Вильфор села в тени, у бархатной драпировки, и, так как она беспрестанно наклонялась к сыну, трудно было понять по ее лицу, что происходило у нее на душе.

Вильфор был бесстрастен, как всегда.

Нотариус со свойственной служителям закона методичностью разложил на столе документы, уселся в кресло и, поправив очки, обратился к Францу:

– Вы и есть господин Франц де Кенель, барон д’Эпине? – спросил он, хотя очень хорошо знал его.

– Да, сударь, – ответил Франц.

Нотариус поклонился.

– Я должен вас предупредить, сударь, – сказал он, – и делаю это от имени господина де Вильфора, что, узнав о предстоящем браке вашем с мадемуазель де Вильфор, господин Нуартье изменил намерение относительно своей внучки и полностью лишил ее наследства, которое должно было к ней перейти. Спешу добавить, – продолжал нотариус, – что завещатель имел право распорядиться только частью своего состояния, а распорядившись всем, открыл возможность оспаривать завещание, и оно будет признано недействительным.

– Да, – сказал Вильфор, – но я заранее предупреждаю господина д’Эпине, что, пока я жив, завещание моего отца не будет оспорено, потому что мое положение не позволяет мне идти на какой бы то ни было скандал.

– Сударь, – сказал Франц, – я очень огорчен, что такой вопрос поднимается в присутствии мадемуазель Валентины. Я никогда не интересовался размерами ее состояния, которое, как бы оно ни уменьшалось, все же гораздо больше моего. Моя семья, желая породниться с господином де Вильфором, считалась единственно с соображениями чести; я же искал только счастья.

Валентина едва заметно кивнула в знак благодарности, между тем как две молчаливые слезы скатились по ее щекам.

– Впрочем, сударь, – сказал Вильфор, обращаясь к своему будущему зятю, – если не считать утраты некоторой доли ваших надежд, в этом неожиданном завещании нет ничего лично для вас оскорбительного; оно объясняется слабостью рассудка господина Нуартье. Мой отец недоволен не тем, что мадемуазель де Вильфор выходит замуж за вас, а тем, что она вообще выходит замуж; он был бы так же огорчен браком Валентины с кем бы то ни было. Старость эгоистична, сударь, а мадемуазель де Вильфор отдавала господину Нуартье все свое время, чего баронесса д’Эпине уже не сможет делать. Прискорбное состояние, в котором находится мой отец, не позволяет говорить с ним о серьезных делах, которых он по слабоумию не может понять. Я глубоко убежден, что в настоящую минуту он хоть и помнит, что его внучка выходит замуж, но успел забыть даже, как зовут того, кто должен стать ему внуком.

Едва Вильфор договорил и Франц ответил на его слова поклоном, как дверь гостиной открылась и появился Барруа.

– Господа, – сказал он голосом необычно твердым для слуги, который обращается к своим хозяевам в столь торжественную минуту, – господин Нуартье де Вильфор желает немедленно говорить с господином Францем де Кенелем бароном д’Эпине.

Он так же, как и нотариус, во избежание недоразумений, называл жениха полным титулом.

Вильфор вздрогнул, г-жа де Вильфор спустила сына с колен, Валентина встала с места, бледная и безмолвная, как статуя.

Альбер и Шато-Рено обменялись еще более недоумевающим взглядом, чем в первый раз.

Нотариус взглянул на Вильфора.

– Это невозможно, – сказал королевский прокурор, – к тому же господин д’Эпине сейчас не может уйти из гостиной.

– Господин Нуартье, мой хозяин, желает именно сейчас говорить с господином Францем д’Эпине по очень важному делу, – с той же твердостью возразил Барруа.

– Значит, дедушка Нуартье заговорил? – спросил Эдуард со своей обычной дерзостью.

Но эта выходка не вызвала улыбки даже у г-жи де Вильфор, настолько все были озабочены, настолько торжественна была минута.

– Передайте господину Нуартье, что его желание не может быть исполнено, – заявил Вильфор.

– В таком случае господин Нуартье предупреждает, – возразил Барруа, – что он прикажет перенести себя в гостиную.

Изумлению не было границ.

На лице г-жи де Вильфор мелькнуло нечто вроде улыбки.

Валентина невольно подняла глаза к потолку, как бы благодаря небо.

– Валентина, – сказал Вильфор, – пойдите, пожалуйста, узнайте, что это за новая прихоть вашего дедушки.

Валентина быстро направилась к двери, но Вильфор передумал.

– Подождите, – сказал он, – я пойду с вами.

– Простите, сударь, – вмешался Франц, – мне кажется, что раз господин Нуартье посылает за мной, то мне и следует исполнить его желание; кроме того, я буду счастлив засвидетельствовать ему свое почтение, потому что не имел еще случая удостоиться этой чести.

– Ах боже мой! – сказал Вильфор, видимо встревоженный. – Вам, право, незачем беспокоиться.

– Извините меня, сударь, – сказал Франц тоном человека, решение которого неизменно. – Я не хочу упускать этого случая доказать господину Нуартье, насколько он не прав в своем предубеждении против меня, которое я твердо решил побороть, каково бы оно ни было, моей глубокой преданностью.

И, не давая Вильфору себя удержать, Франц, в свою очередь, встал и последовал за Валентиной, которая уже спускалась по лестнице с радостью утопающего, в последнюю минуту ухватившегося рукой за утес.

Вильфор пошел следом за ними.

Шато-Рено и Морсер обменялись третьим взглядом, еще более недоуменным, чем первые два.

XVIII. Протокол

Нуартье ждал, одетый во все черное, сидя в своем кресле.

Когда все трое, кого он рассчитывал увидеть, вошли, он взглянул на дверь, и камердинер тотчас же запер ее.

– Имейте в виду, – тихо сказал Вильфор Валентине, которая не могла скрыть своей радости, – если господин Нуартье собирается сообщить вам что-нибудь такое, что может воспрепятствовать вашему замужеству, я запрещаю вам понимать его.

Валентина покраснела, но ничего не ответила.

Вильфор подошел к Нуартье.

– Вот господин Франц д’Эпине, – сказал он ему, – вы послали за ним, и он явился по вашему зову. Разумеется, мы уже давно желали этой встречи, и я буду очень счастлив, если она вам докажет, насколько было необоснованно ваше противодействие замужеству Валентины.

Нуартье ответил только взглядом, от которого по телу Вильфора пробежала дрожь.

Потом он глазами подозвал Валентину.

В один миг, благодаря тем способам, которыми она всегда пользовалась при разговоре с дедом, она нашла слово «ключ».

Затем она проследила за взглядом паралитика; взгляд остановился на ящике шкафчика, который стоял между окнами.

Она открыла этот ящик, и действительно там оказался ключ.

Она достала его оттуда, и глаза старика подтвердили, что он требовал именно этого; затем взгляд паралитика указал на старинный письменный стол, уже давно заброшенный, где, казалось, могли храниться разве только старые ненужные бумаги.

– Я должна открыть бюро? – спросила Валентина.

– Да, – показал старик.

– Открыть ящики?

– Да.

– Боковые?

– Нет.

– Средний?

– Да.

Валентина открыла его и вынула оттуда связку бумаг.

– Вам это нужно, дедушка? – спросила она.

– Нет.

Валентина стала вынимать все бумаги подряд; наконец в ящике ничего не осталось.

– Но ящик уже совсем пустой, – сказала она.

Глазами Нуартье показал на словарь.

– Да, дедушка, понимаю, – сказала Валентина.

И она снова начала называть одну за другой буквы алфавита; на «с» Нуартье остановил ее.

Она стала перелистывать словарь, пока не дошла до слова «секрет».

– Так ящик с секретом? – спросила она.

– Да.

– А кто знает этот секрет?

Нуартье перевел взгляд на дверь, в которую вышел слуга.

– Барруа? – сказала она.

– Да, – показал Нуартье.

– Надо его позвать?

– Да.

Валентина подошла к двери и позвала Барруа.

Между тем на лбу у Вильфора от нетерпения выступил пот, а Франц стоял, остолбенев от изумления.

Старый слуга вошел в комнату.

– Барруа, – сказала Валентина, – дедушка велел мне взять из этого шкафчика ключ, открыть стол и выдвинуть вот этот ящик; оказывается, ящик с секретом; вы его, очевидно, знаете; откройте его.

Барруа взглянул на старика.

– Сделайте это, – сказал выразительный взгляд Нуартье.

Барруа повиновался; двойное дно открылось, и показалась пачка бумаг, перевязанная черной лентой.

– Вы это и требуете, сударь? – спросил Барруа.

– Да, – показал Нуартье.

– Кому я должен передать эти бумаги? Господину де Вильфору?

– Нет.

– Мадемуазель Валентине?

– Нет.

– Господину Францу д’Эпине?

– Да.

Удивленный, Франц подошел ближе.

– Мне, сударь? – сказал он.

– Да.

Франц взял у Барруа бумаги и, взглянув на обертку, прочел:

«После моей смерти передать моему другу, генералу Дюрану, который, со своей стороны, умирая, должен завещать этот пакет своему сыну, с наказом хранить его, как содержащий чрезвычайно важные бумаги».

– Что же я должен делать с этими бумагами, сударь? – спросил Франц.

– Очевидно, чтобы вы их хранили в таком же запечатанном виде, – сказал королевский прокурор.

– Нет, нет, – быстро сказали глаза Нуартье.

– Может быть, вы хотите, чтобы господин д’Эпине прочитал их? – сказала Валентина.

– Да, – сказали глаза старика.

– Видите, барон, дедушка просит вас прочитать эти бумаги, – сказала Валентина.

– В таком случае сядем, – с досадой сказал Вильфор, – это займет некоторое время.

– Садитесь, – показал глазами старик.

Вильфор сел, но Валентина только оперлась на кресло деда, и Франц остался стоять перед ними.

Он держал таинственный пакет в руке.

– Читайте, – сказали глаза старика.

Франц развязал обертку, и в комнате наступила полная тишина. При общем молчании он прочел:

– «Выдержка из протокола заседания клуба бонапартистов на улице Сен-Жак, состоявшегося пятого февраля тысяча восемьсот пятнадцатого года».

Франц остановился.

– Пятого февраля тысяча восемьсот пятнадцатого года! В этот день был убит мой отец!

Валентина и Вильфор молчали; только глаза старика ясно сказали: читайте дальше.

– Ведь мой отец исчез как раз после того, как вышел из этого клуба, – продолжал Франц.

Взгляд Нуартье по-прежнему говорил: читайте.

Франц продолжал:

– «Мы, нижеподписавшиеся, Луи-Жак Борепэр, подполковник артиллерии, Этьен Дюшампи, бригадный генерал, и Клод Лешарпаль, директор управления земельными угодьями, заявляем, что четвертого февраля тысяча восемьсот пятнадцатого года с острова Эльба было получено письмо, поручавшее вниманию и доверию членов бонапартистского клуба генерала Флавиена де Кенеля, состоявшего на императорской службе с тысяча восемьсот четвертого года по тысяча восемьсот пятнадцатый год и потому, несомненно, преданного наполеоновской династии, несмотря на пожалованный ему Людовиком Восемнадцатым титул барона д’Эпине, по названию его поместья.

Вследствие сего генералу де Кенелю была послана записка с приглашением на заседание, которое должно было состояться на следующий день, пятого февраля. В записке не было указано ни улицы, ни номера дома, где должно было происходить собрание; она была без подписи, но в ней сообщалось, что если генерал будет готов, то за ним явятся в девять часов вечера.

Заседания обычно продолжались от девяти часов вечера до полуночи.

В девять часов президент клуба явился к генералу; генерал был готов; президент заявил ему, что он может быть введен в клуб лишь с тем условием, что ему навсегда останется неизвестным место собраний и что он позволит завязать себе глаза и даст клятву не пытаться приподнять повязку.

Генерал де Кенель принял это условие и поклялся честью, что не будет пытаться увидеть, куда его ведут.

Генерал уже заранее распорядился подать свой экипаж; но президент объяснил, что воспользоваться им не представляется возможным, потому что нет смысла завязывать глаза хозяину, раз у кучера они останутся открытыми и он будет знать улицы, по которым едет.

«Как же тогда быть?» – спросил генерал.

«Я приехал в карете», – сказал президент.

«Разве вы так уверены в своем кучере, что доверяете ему секрет, который считаете неосторожным сказать моему?»

«Наш кучер – член клуба, – сказал президент, – нас повезет статс-секретарь».

«В таком случае, – сказал, смеясь, генерал, – нам грозит другое, – что он нас опрокинет».

Мы отмечаем эту шутку как доказательство того, что генерал никоим образом не был насильно приведен на заседание и присутствовал там по доброй воле.

Как только они сели в карету, президент напомнил генералу его обещание позволить завязать ему глаза. Генерал никак не возражал против этой формальности; для этой цели послужил фуляр, заранее приготовленный в карете.

Во время пути президенту показалось, что генерал пытается взглянуть из-под повязки; он напомнил ему о клятве.

«Да, да, вы правы», – сказал генерал.

Карета остановилась у одной из аллей улицы Сен-Жак. Генерал вышел из кареты, опираясь на руку президента, звание которого оставалось ему неизвестно и которого он принимал за простого члена клуба; они пересекли аллею, поднялись во второй этаж и вошли в комнату совещаний.

Заседание уже началось. Члены клубы, предупрежденные о том, что в этот вечер состоится нечто вроде представления нового члена, были в полном сборе. Когда генерала довели до середины залы, ему предложили снять повязку. Он немедленно воспользовался предложением и был, по-видимому, очень удивлен, увидев так много знакомых лиц на заседании общества, о существовании которого он даже и не подозревал.

Его спросили о его взглядах, но он ограничился ответом, что они должны быть уже известны из писем с Эльбы…»

Франц прервал чтение.

– Мой отец был роялистом, – сказал он, – его незачем было спрашивать о его взглядах, они всем были известны.

– Отсюда и возникла моя связь с вашим отцом, дорогой барон, – сказал Вильфор, – легко сходишься с человеком, если разделяешь его взгляды.

– Читайте дальше, – сказали глаза старика.

Франц продолжал:

– «Тогда взял слово президент и пригласил генерала высказаться обстоятельнее, но господин де Кенель ответил, что сначала желает знать, чего от него ждут.

Тогда генералу огласили то самое письмо с острова Эльба, которое рекомендовало его клубу как человека, на чье содействие можно рассчитывать. Целый параграф этого письма был посвящен возможному возвращению с острова Эльба и обещал новое более подробное письмо по прибытии «Фараона» – судна, принадлежащего марсельскому арматору Моррелю, с капитаном, всецело преданным императору.

Во время чтения этого письма генерал, на которого рассчитывали как на собрата, выказывал, наоборот, все признаки недовольства и явного отвращения.

Когда чтение было окончено, он продолжал безмолвствовать, нахмурив брови.

«Ну что же, генерал, – спросил президент, – что вы скажете об этом письме?»

«Я скажу, – ответил он, – что слишком еще недавно приносил присягу королю Людовику Восемнадцатому, чтобы уже нарушать ее в пользу экс-императора».

На этот раз ответ был настолько ясен, что убеждения генерала уже не оставляли сомнений.

«Генерал, – сказал президент, – для нас не существует короля Людовика Восемнадцатого, как не существует экс-императора. Есть только его величество император и король, насилием и изменой удаленный десять месяцев тому назад из Франции, своей державы».

«Извините, господа, – сказал генерал, – возможно, что для вас и не существует короля Людовика Восемнадцатого, но для меня он существует: он возвел меня в баронское достоинство и назначил фельдмаршалом, и я никогда не забуду, что обоими этими званиями я обязан его счастливому возвращению во Францию».

«Сударь, – очень серьезно сказал, вставая, президент, – обдумайте то, что вы говорите; ваши слова ясно показывают нам, что на острове Эльба на ваш счет ошиблись и ввели вас в заблуждение. Сообщение, сделанное вам, вызвано тем доверием, которое к вам питали, то есть чувством, для вас лестным. Оказывается, что мы ошибались; титул и высокий чин заставили вас примкнуть к новому правительству, которое мы намерены свергнуть. Мы не будем принуждать вас оказать нам содействие; мы никого не зовем в свои ряды против его совести и воли, но мы принудим вас поступить, как подобает благородному человеку, даже если это и не соответствует вашим намерениям».

«Вы считаете это благородным – знать о вашем заговоре и не раскрыть его! А я считаю это сообщничеством. Как видите, я еще откровеннее вас…»

– Отец, отец, – сказал Франц, прерывая чтение, – теперь я понимаю, почему они тебя убили!

Валентина невольно посмотрела на Франца: молодой человек был поистине прекрасен в своем сыновнем порыве.

Вильфор ходил взад и вперед по комнате.

Нуартье следил глазами за выражением лица каждого и сохранял свой строгий и полный достоинства вид.

Франц снова взялся за рукопись и продолжал:

– «Сударь, – сказал президент, – вас пригласили явиться на заседание, вас не силой сюда притащили; вам предложили завязать глаза, вы на это согласились. Изъявляя согласие на оба эти предложения, вы отлично знали, что мы занимаемся не укреплением трона Людовика Восемнадцатого, иначе нам незачем было бы так заботливо скрываться от полиции. Знаете, это было бы слишком просто – надеть маску, позволяющую проникнуть в чужие тайны, а затем снять эту маску и погубить тех, кто вам доверился. Нет, нет, вы сначала откровенно скажете нам, за кого вы стоите: за случайного короля, который в настоящее время царствует, или за его величество императора».

«Я роялист, – отвечал генерал, – я присягнул Людовику Восемнадцатому, и я останусь верен своей присяге».

Эти слова вызвали общий ропот, и по лицам большинства членов клуба было видно, что они хотели бы заставить господина д’Эпине раскаяться в его необдуманном заявлении. Президент снова встал и водворил тишину.

«Сударь, – сказал он ему, – вы слишком серьезный и слишком рассудительный человек, чтобы не давать себе отчета в последствиях того положения, в котором мы с вами очутились, и самая ваша откровенность подсказывает нам те условия, которые мы должны вам поставить: вы поклянетесь честью никому ничего не сообщать из того, что вы здесь слышали».

Генерал схватился за эфес своей шпаги и воскликнул:

«Если уж говорить о чести, то прежде всего не преступайте ее законов и ничего силой не навязывайте!»

«А вы, сударь, – продолжал президент со спокойствием, едва ли не более грозным, чем гнев генерала, – советую вам, оставьте в покое вашу шпагу».

Генерал обвел присутствующих взглядом, в котором выразилось некоторое беспокойство. Все же он не сдавался; напротив, он собрал все свое мужество.

«Я не дам вам такой клятвы», – сказал он.

«В таком случае, сударь, – спокойно ответил президент, – вам придется умереть».

Господин д’Эпине сильно побледнел; он еще раз окинул взглядом окружающих; некоторые члены клуба перешептывались и искали под своими плащами оружие.

«Генерал, – сказал президент, – не беспокойтесь; вы находитесь среди людей чести, которые испробуют все средства убедить вас, прежде чем прибегнуть к крайности; но, с другой стороны, вы сами это сказали, вы находитесь среди заговорщиков; у вас в руках наша тайна, и вы должны нам ее возвратить».

Многозначительное молчание последовало за этими словами; генерал ничего не ответил.

«Заприте двери», – сказал тогда президент.

Мертвое молчание продолжалось и после этих слов.

Тогда генерал выступил вперед и, делая над собой страшное усилие, сказал:

«У меня есть сын. Находясь среди убийц, я обязан подумать о нем».

«Генерал, – ответил с достоинством председатель собрания, – один человек всегда может безнаказанно оскорбить пятьдесят; это привилегия слабости. Но он напрасно пользуется этим правом. Советую вам, генерал, поклянитесь и не оскорбляйте нас».

Генерал, снова укрощенный превосходством председателя собрания, минуту колебался, наконец, подойдя к столу президента, он спросил:

«Какова формула клятвы?»

«Вот она:

«Клянусь честью никогда не открывать кому бы то ни было то, что я видел и слышал пятого февраля тысяча восемьсот пятнадцатого года, между девятью и десятью часами вечера, и заявляю, что заслуживаю смерти, если нарушу эту клятву».

Генерала, видимо, охватила нервная дрожь, которая в течение нескольких секунд мешала ему что-либо ответить; наконец, превозмогая явное отвращение, он произнес требуемую клятву, но так тихо, что его с трудом можно было расслышать; поэтому некоторые из членов потребовали, чтобы он повторил ее более громко и отчетливо, что и было исполнено.

«Теперь я хотел бы удалиться, – сказал генерал, – свободен ли я наконец?»

Президент встал, выбрал трех членов собрания, которые должны были ему сопутствовать, и сел с генералом в карету, предварительно завязав ему глаза. В числе этих трех членов находился и тот, который исполнял роль кучера.

Остальные члены клуба молча разошлись.

«Куда вам угодно, чтобы мы отвезли вас?» – спросил президент.

«Куда хотите, лишь бы я был избавлен от вашего присутствия», – ответил господин д’Эпине.

«Сударь, – сказал на это президент, – берегитесь, вы больше не в собрании, вы теперь имеете дело с отдельными людьми; не оскорбляйте их, если не желаете, чтобы вас заставили отвечать за оскорбление».

Но вместо того чтобы понять эти слова, господин д’Эпине ответил:

«В своей карете вы так же храбры, как и у себя в клубе, по той причине, сударь, что четверо всегда сильнее одного».

Президент приказал остановить карету.

Они находились как раз в том месте набережной Орм, где есть лестница, ведущая вниз к реке.

«Почему вы здесь остановились?» – спросил господин д’Эпине.

«Потому, сударь, – сказал президент, – что вы оскорбили человека и этот человек не желает сделать ни шагу дальше, не потребовав у вас законного удовлетворения».

«Еще один способ убийства», – сказал, пожимая плечами, генерал.

«Потише, сударь, – отвечал президент, – если вы не желаете, чтобы я счел вас самого одним из тех людей, о которых вы только что говорили, то есть трусом, делающим себе щит из собственной слабости. Вы один, и один будет биться с вами; вы при шпаге, у меня в трости тоже есть шпага; у вас нет секунданта – один из этих господ будет вашим секундантом. Теперь, если вам угодно, вы можете снять повязку».

Генерал немедленно сорвал платок с глаз.

«Наконец-то я узнаю, с кем имею дело», – сказал он.

Дверца кареты открылась; все четверо вышли…»

Франц снова прервал чтение. Он вытер холодный пот, выступивший у него на лбу; страшно было видеть, как бледный и дрожащий сын читает вслух неизвестные доныне подробности смерти своего отца.

Валентина сложила руки, словно молясь.

Нуартье смотрел на Вильфора с непередаваемым выражением гордости и презрения.

Франц продолжал:

– «Это было, как уже сказано, пятого февраля. В последние дни стоял мороз градусов в пять-шесть, лестница вся обледенела; генерал был высок и тучен, и президент, спускаясь к реке, предоставил ему ту сторону лестницы, где были перила.

Оба секунданта следовали за ним.

Было совсем темно, пространство между лестницей и рекой было мокрое от снега и инея, и перед ними текла река, черная, глубокая, кое-где покрытая плывущими льдинами.

Один из секундантов сходил за фонарем на угольную барку, и при свете этого фонаря осмотрели оружие.

Шпага президента, обыкновенный клинок, какие носят в тросточке, была на пять дюймов короче шпаги его противника и без чашки.

Генерал д’Эпине предложил раздать шпаги по жребию; но президент ответил, что это он вызвал его и, делая вызов, имел в виду, что каждый будет действовать своим оружием.

Секунданты не хотели с этим соглашаться; президент заставил их замолчать.

Фонарь поставили на землю; противники стали по обе его стороны; поединок начался.

В свете фонаря шпаги казались двумя молниями. Люди же были едва видны, настолько было темно.

Генерал считался одним из лучших фехтовальщиков во всей армии. Но он сразу же встретил такой натиск, что отступил; отступая, он упал.

Секунданты думали, что он убит; но его противник, зная, что не ранил его, подал ему руку, чтобы помочь подняться. Это обстоятельство, вместо того чтобы успокоить генерала, еще больше раздражило его, и он, в свою очередь, бросился на противника.

Но его противник не отступал ни на шаг и парировал его выпады. Трижды генерал отступал и трижды снова пытался атаковать.

На третий раз он снова упал.

Все думали, что он опять поскользнулся; однако, видя, что он не встает, секунданты подошли к нему и пытались поставить его на ноги; но тот, кто подхватил его, почувствовал под рукой что-то теплое и мокрое.

Это была кровь.

Генерал, впавший в полуобморочное состояние, пришел в себя.

«А, – сказал он, – против меня выпустили наемного убийцу, какого-нибудь полкового учителя фехтования?»

Президент, ничего ему не ответив, подошел к тому из секундантов, который держал фонарь, и, засучив рукав, показал на своей руке две сквозные раны; затем, распахнув фрак и расстегнув жилет, обнажил бок, в котором также зияла рана.

А между тем он не испустил даже вздоха.

У генерала д’Эпине началась агония, и через пять минут он умер…»

Франц прочел эти последние слова таким глухим голосом, что их едва можно было расслышать; потом он умолк и провел рукой по глазам, точно сгоняя с них туман.

Но после минутного молчания он продолжал:

– «Президент вложил шпагу в тросточку и вновь поднялся по лестнице; кровавый след на снегу отмечал его путь. Не успел он еще дойти до верха лестницы, как услышал глухой всплеск воды: это секунданты бросили в реку тело генерала, удостоверившись в его смерти.

Таким образом, генерал пал в честном поединке, а не в западне, как могли бы уверять.

В удостоверение чего мы подписали настоящий протокол, дабы установить истину, из опасения, что может наступить минута, когда кто-либо из участников этого ужасного события будет обвинен в предумышленном убийстве или в нарушении законов чести.

Подписано: Борепэр, Дюшампи, Лешарпаль».

Когда Франц окончил это столь тягостное для сына чтение, Валентина, бледнея от волнения, вытерла слезы, а Вильфор, дрожащий и забившийся в угол, пытаясь отвратить бурю, умоляюще посмотрел на безжалостного старца.

– Сударь, – сказал д’Эпине, обращаясь к Нуартье, – вам известны все подробности этого ужасного происшествия, вы заверили его подписями уважаемых лиц; и раз вы, по-видимому, интересуетесь мною, хотя этот интерес и проявился пока только в том, что вы причинили мне страдание, не откажите мне в последнем одолжении: назовите имя президента клуба, чтобы я знал наконец кто убил моего отца.

Вильфор, совершенно растерянный, искал ручку двери. Валентина, раньше всех угадавшая, каков будет ответ старика, и не раз видевшая на его предплечье следы двух ударов шпагой, отступила на шаг.

– Во имя неба, мадемуазель, – сказал Франц, обращаясь к своей невесте, – поддержите мою просьбу, чтобы я мог узнать имя человека, который сделал меня сиротой в двухлетнем возрасте!

Валентина стояла молча и не шевелилась.

– Послушайте, – сказал Вильфор, – верьте мне, не будем продолжать этой тяжелой сцены; к тому же имена скрыты умышленно. Мой отец и сам не знает, кто был этот президент, а если и знает, то не сможет вам этого передать; в словаре нет собственных имен.

– Какое несчастье! – воскликнул Франц. – Только одна надежда, которая поддерживала меня, пока я читал, и дала мне силы дочитать до конца, я надеялся по крайней мере узнать имя того, кто убил моего отца! Сударь, сударь, – воскликнул он, обращаясь к Нуартье, – ради бога, сделайте все, что можете… умоляю вас, попытайтесь указать мне, дать мне понять…

– Да! – ответили глаза Нуартье.

– Мадемуазель! – воскликнул Франц. – Ваш дедушка показал, что он может назвать… этого человека… Помогите мне… вы понимаете его…

Нуартье посмотрел на словарь.

Франц с нервной дрожью взял его в руки и назвал одну за другой все буквы алфавита вплоть до Я.

На этой букве старик сделал утвердительный знак.

– Я? – повторил Франц.

Палец молодого человека скользил по словам, но на каждом слове Нуартье делал отрицательный знак.

Валентина закрыла лицо руками.

Тогда Франц вернулся к местоимению «я».

– Да, – показал старик.

– Вы! – воскликнул Франц, и волосы его стали дыбом. – Вы, господин Нуартье? Это вы убили моего отца?

– Да, – отвечал старик, величественно глядя ему в лицо.

Франц без сил упал в кресло.

Вильфор открыл дверь и выбежал из комнаты, потому что ему страстно хотелось задавить ту искру жизни, которая еще тлела в неукротимом сердце старика.

XIX. Успехи Кавальканти-сына

Тем временем г-н Кавальканти-отец отбыл из Парижа, чтобы вернуться на свой пост, но не в войсках его величества императора австрийского, а у рулетки луккских минеральных вод; он был одним из ее самых ревностных почитателей.

Само собой разумеется, что он с самой добросовестной точностью увез с собой до последнего гроша всю сумму, назначенную ему в награду за его путешествие и за ту величавость и торжественность, с которыми он играл роль отца.

После его отъезда Андреа получил все документы, удостоверяющие, что он действительно имеет честь быть сыном маркиза Бартоломео и маркизы Оливы Корсинари.

Таким образом, он уже более или менее твердо стоял на якоре в парижском обществе, которое так легко принимает иностранцев и относится к ним не сообразно с тем, что они есть, а сообразно с тем, чем они желают быть.

Да и что требуется в Париже от молодого человека? Уметь кое-как говорить, прилично одеваться, смело играть и расплачиваться золотом.

Разумеется, к иностранцу предъявляют еще меньше требований, чем к парижанину.

Итак, недели через две Андреа занимал уже недурное положение; его именовали графом, считали, что у него пятьдесят тысяч ливров годового дохода, и говорили о несметных богатствах его отца, зарытых будто бы в каменоломнях Саравеццы.

Некий ученый, при котором упомянули о последнем обстоятельстве как о непреложном факте, заявил, что видел названные каменоломни, и это придало огромный вес не вполне еще обоснованным утверждениям; отныне они приобрели осязательную достоверность.

Так обстояли дела в том кругу парижского общества, куда мы ввели наших читателей, когда однажды вечером Монте-Кристо заехал с визитом к г-ну Данглару. Самого Данглара не было дома, но баронесса принимала, и графа спросили, доложить ли о нем; он изъявил согласие.

Со времени обеда в Отейле и последовавших за ним событий г-жа Данглар не могла без нервной дрожи слышать имя графа Монте-Кристо. Если вслед за звуком этого имени не появлялся сам граф, тягостное ощущение усиливалось; напротив, когда граф появлялся, его открытое лицо, его блестящие глаза, его изысканная любезность, даже галантность по отношению к г-же Данглар быстро рассеивали последнюю тень тревоги. Баронессе казалось невозможным, что человек, внешне столь очаровательный, мог питать относительно нее какие-либо дурные намерения; впрочем, даже самые испорченные души не допускают, что возможно зло, не обоснованное какой-нибудь выгодой, бесцельное и беспричинное зло претит, как уродство.

Монте-Кристо вошел в тот будуар, куда мы уже однажды приводили наших читателей и где сейчас баронесса неспокойным взглядом скользила по рисункам, которые ей передала дочь, предварительно посмотрев их вместе с Кавальканти-сыном. Его появление произвело свое обычное действие, и, встревоженная сначала звуком его имени, баронесса встретила его улыбкой.

Он, со своей стороны, одним взглядом охватил всю эту сцену.

Рядом с баронессой, полулежавшей на козетке, сидела Эжени, а перед ней стоял Кавальканти.

Кавальканти, весь в черном, как гетевский герой, в лакированных башмаках и белых шелковых носках со стрелкой, проводил довольно белой и выхоленной рукой по своим светлым волосам, сверкая бриллиантом, который, не устояв перед искушением и невзирая на советы Монте-Кристо, тщеславный молодой человек надел на мизинец.

Это движение сопровождалось убийственными взглядами в сторону мадемуазель Данглар и вздохами, летевшими по тому же адресу, что и взгляды.

Мадемуазель Данглар была верна себе – то есть прекрасна, холодна и насмешлива. Ни один из взглядов, ни один из вздохов Андреа не ускользал от нее; казалось, они ударялись о панцирь Минервы, панцирь, который, по утверждению некоторых философов, порою облекает грудь Сафо.

Эжени холодно поклонилась графу и воспользовалась завязавшимся разговором, чтобы удалиться в гостиную, предназначенную для ее занятий; оттуда вскоре послышались два громких и веселых голоса, вперемежку со звуками рояля, из чего Монте-Кристо мог заключить, что мадемуазель Данглар обществу его и г-на Кавальканти предпочла общество мадемуазель Луизы д’Армильи, своей учительницы пения.

Между тем граф, который разговаривал с г-жой Данглар и казался очарованным беседой с ней, сразу заметил озабоченность Андреа Кавальканти: тот время от времени подходил к двери послушать музыку и, не решаясь переступить порог, жестами выражал свое восхищение.

Вскоре вернулся домой банкир. Правда, его первый взгляд принадлежал Монте-Кристо, но второй он бросил на Андреа.

Что касается супруги, то он поздоровался с нею точно так, как иные мужья обычно здороваются со своими женами, о чем холостяки смогут составить себе представление лишь тогда, когда будет издано очень пространное описание брачных отношений.

– Разве наши барышни не пригласили вас заняться музыкой вместе с ними? – спросил Данглар Андреа.

– Увы, нет, сударь, – отвечал Андреа с еще более проникновенным вздохом, чем прежние.

Данглар немедленно подошел к двери и распахнул ее.

Присутствующие увидели двух девушек, сидящих за роялем вдвоем на одной табуретке. Они аккомпанировали себе каждая одной рукой – собственная их выдумка, в которой они достигли замечательного искусства.

Мадемуазель д’Армильи, представлявшая в эту минуту вместе с Эжени в рамке открытой двери одну из тех живых картин, которые так любят в Германии, была очень хороша собой, или, вернее, очаровательно мила. Она была маленькая, тоненькая и золотоволосая, как фея, с длинными локонами, падавшими ей на шею, немного слишком длинную, как у мадонн Перуджино, и с подернутыми дымкой усталости глазами. Говорили, что у нее слабые легкие и что, подобно Антонии из «Кремонской скрипки», она в один прекрасный день умрет во время пения.

Монте-Кристо бросил быстрый любопытный взор в этот гинекей; он в первый раз видел мадемуазель д’Армильи, о которой он так часто слышал в этом доме.

– А что же мы? – спросил банкир свою дочь. – Нас отвергают?

Затем он провел Андреа в гостиную и, случайно или с умыслом, притворил за ним дверь таким образом, что с того места, где сидели Монте-Кристо и баронесса, ничего не было видно; но так как барон прошел туда следом за Андреа, то г-жа Данглар, по-видимому, не обратила на это обстоятельство никакого внимания.

Вскоре граф услышал голос Андреа, поющего под аккомпанемент рояля какую-то корсиканскую песню.

В то время как граф с улыбкой слушал эту песню, забывая Андреа и вспоминая Бенедетто, г-жа Данглар восхищенно рассказывала ему о самообладании ее мужа, который в это утро потерял из-за банкротства какой-то миланской фирмы триста или четыреста тысяч франков.

И в самом деле барон заслуживал восхищения; если бы граф не услышал этого от баронессы или не узнал одним из тех способов, которыми он узнавал все, то по лицу барона он ни о чем бы не догадался.

«Вот как! – подумал Монте-Кристо. – Ему уже приходится скрывать свои потери; еще месяц назад он ими хвастался».

Вслух он сказал:

– Но, сударыня, господин Данглар такой знаток биржи, он всегда сумеет возместить на ней все, что потеряет в другом месте.

– Я вижу, вы разделяете всеобщее заблуждение, – сказала г-жа Данглар.

– Какое заблуждение? – спросил Монте-Кристо.

– Все думают, что господин Данглар играет на бирже, но это неправда.

– Ах, в самом деле, сударыня, я вспоминаю, что господин Дебрэ говорил мне… Кстати, куда это девался господин Дебрэ? Я его не видел уже дня три-четыре.

– Я тоже, – сказала г-жа Данглар с изумительным апломбом. – Но вы начали что-то говорить и не докончили.

– О чем же я говорил?

– Что Дебрэ говорил вам…

– Да, верно; Дебрэ сказал, что это вы поклоняетесь демону азарта.

– Да, признаюсь, одно время так и было, – сказала г-жа Данглар, – но теперь меня это больше не занимает.

– И напрасно, сударыня. Знаете, ведь судьба изменчива, а в спекуляциях все зависит от удачи и неудачи. Будь я женщиной, да еще женой банкира, как бы я ни верил в счастье своего мужа, я бы непременно составил себе независимое состояние, даже если бы мне для этого пришлось доверить свои интересы незнакомым ему рукам.

Госпожа Данглар невольно вспыхнула.

– Да вот, например, – сказал Монте-Кристо, делая вид, что ничего не заметил, – вы слышали об удачной комбинации, которую вчера проделали с неаполитанскими бонами?

– У меня их нет, – быстро ответила баронесса, – и даже никогда не было; но, право, мы уже достаточно поговорили о бирже, граф; словно мы с вами два маклера. Поговорим лучше об этих несчастных Вильфорах, которых так преследует судьба.

– А что с ними случилось? – спросил Монте-Кристо с полнейшей наивностью.

– Да вы же знаете, господин де Сен-Меран умер через три или четыре дня после своего отъезда, а теперь умерла маркиза, через три или четыре дня после своего приезда.

– Ах да, я слышал об этом, – сказал Монте-Кристо. – Но, как говорит Клавдий Гамлету, это закон природы: отцы их умерли раньше их, и им пришлось их оплакивать; они умрут раньше своих сыновей, и их будут оплакивать их сыновья.

– Но это еще не все.

– Как, не все?

– Нет. Вы знаете, они собирались выдать замуж свою дочь…

– Да, за господина Франца д’Эпине… Разве свадьба расстроилась?

– Говорят, вчера утром Франц вернул им слово.

– Да неужели?.. А какова причина разрыва?

– Неизвестно.

– Что вы говорите, боже милостивый! А как переносит все эти несчастья господин де Вильфор?

– По своему обыкновению – как философ.

В эту минуту возвратился Данглар.

– Что это, – сказала баронесса, – вы оставляете господина Кавальканти одного с вашей дочерью?

– А мадемуазель д’Армильи, – сказал барон, – за кого вы ее считаете?

Затем он обернулся к Монте-Кристо:

– Милейший молодой человек этот князь Кавальканти, правда, граф?.. Только князь ли он?

– За это я не поручусь, – сказал Монте-Кристо. – Мне представили его отца как маркиза, так что он, по-видимому, граф; но мне кажется, он и сам не особенно претендует на княжеский титул.

– Почему же? – сказал банкир. – Если он князь, то ему нечего это скрывать. У каждого свои права. Не люблю, когда отрицают свое происхождение.

– Ну, вы известный демократ, – сказал с улыбкой Монте-Кристо.

– Но послушайте, – сказала баронесса, – в какое положение вы себя ставите, если бы вдруг приехал де Морсер, он застал бы господина Кавальканти в комнате, куда ему, жениху Эжени, никогда не разрешалось входить.

– Вы совершенно верно сказали «вдруг», – возразил банкир. – По совести говоря, мы его так редко видим, что он, можно сказать, действительно появляется у нас только вдруг.

– Словом, если бы он явился и увидел этого молодого человека подле вашей дочери, он мог бы остаться недоволен.

– Недоволен, он? Вы сильно ошибаетесь! Господин виконт не оказывает нам чести ревновать свою невесту, он ее не так сильно любит. Да и что мне за дело, будет он недоволен или нет?

– Однако наши отношения…

– Ах, наши отношения; угодно вам знать, какие у нас с ним отношения? На балу, который давала его мать, он только один раз танцевал с моей дочерью, а господин Кавальканти три раза танцевал с ней, и он этого даже не заметил.

– Господин виконт Альбер де Морсер! – доложил камердинер.

Баронесса поспешно встала. Она хотела пройти в маленькую гостиную, чтобы предупредить дочь, но Данглар удержал ее за руку.

– Оставьте, – сказал он.

Она удивленно взглянула на него.

Монте-Кристо сделал вид, что не заметил этой сцены.

Вошел Альбер: он был очень красив и очень весел. Он непринужденно поклонился баронессе, фамильярно Данглару и дружелюбно Монте-Кристо, потом обернулся к баронессе.

– Позвольте спросить вас, сударыня, – сказал он, – как себя чувствует мадемуазель Данглар?

– Отлично, сударь, – быстро ответил Данглар, – она сейчас занимается музыкой в своей маленькой гостиной вместе с господином Кавальканти.

Альбер остался спокойным и равнодушным; быть может, в нем и шевельнулось что-то вроде досады, но он чувствовал, что Монте-Кристо смотрит на него.

– У господина Кавальканти прекрасный тенор, а у мадемуазель Эжени великолепное сопрано, не говоря уже о том, что она играет на рояле, как Тальберг. Это, должно быть, очаровательный концерт.

– Во всяком случае, они прекрасно спелись, – сказал Данглар.

Альбер, казалось, не заметил этой двусмысленности, настолько грубой, что г-жа Данглар покраснела.

– Я тоже музыкант, – продолжал он, – так по крайней мере утверждали мои учителя; но вот странно, я никогда не мог ни с кем спеться, с сопрано даже меньше, чем с какими-нибудь другими голосами.

Данглар кисло улыбнулся, как бы говоря: «Да рассердись же!»

– Так что вчера, – сказал он, видимо, все-таки надеясь добиться своего, – князь и моя дочь вызвали всеобщее восхищение. Разве вы вчера не были у нас, сударь?

– Какой князь? – спросил Альбер.

– Князь Кавальканти, – отвечал Данглар, упорно величавший Андреа этим титулом.

– Ах, простите, – сказал Альбер, – я не знал, что он князь. Так вчера князь Кавальканти пел вместе с мадемуазель Эжени? Поистине это должно было быть восхитительно, я страшно жалею, что не слышал их. Но я не мог воспользоваться вашим приглашением, мне пришлось сопровождать мою мать к старой баронессе Шато-Рено, где пели немцы.

Затем, после небольшого молчания, он спросил как ни в чем не бывало:

– Могу ли я засвидетельствовать свое почтение мадемуазель Данглар?

– Нет, подождите, умоляю вас, – сказал банкир, останавливая его, – послушайте, эта каватина прелестна, – та, та, та, ти, та, ти, та, та; это восхитительно, сейчас конец… еще секунда; прекрасно! браво, браво, браво!

И банкир принялся неистово аплодировать.

– В самом деле, – сказал Альбер, – это превосходно, нельзя лучше понимать музыку своей родной страны, чем понимает князь Кавальканти. Ведь вы сказали «князь», если не ошибаюсь? Впрочем, если он и не князь, его сделают князем, в Италии это не трудно. Но вернемся к нашим восхитительным певцам. Вам следовало бы доставить нам всем удовольствие, господин Данглар: не предупреждая о том, что здесь есть посторонний, попросите мадемуазель Данглар и господина Кавальканти спеть что-нибудь еще. Так приятно наслаждаться музыкой немного издали, в тени, когда тебя никто не видит и ты сам ничего не видишь, не стесняешь исполнителя; тогда он может свободно отдаться влечению своего таланта и порывам своего сердца.

На этот раз Данглар был сбит с толку хладнокровием Альбера.

Он отвел Монте-Кристо в сторону.

– Ну, что вы скажете о нашем влюбленном? – спросил он.

– По-моему, он довольно холоден, это бесспорно. Но что поделаешь! Вы дали слово!

– Да, конечно, я дал слово; но в чем? Отдать свою дочь человеку, который ее любит, а не человеку, который ее не любит. Посмотрите на него: холоден, как мрамор, надменен, как его отец; будь он хоть богат, будь у него состояние Кавальканти, можно было бы не обращать на это внимания. Говоря откровенно, я еще не спросил мнения дочери; но если бы у нее был хороший вкус…

– Не знаю, – сказал Монте-Кристо, – быть может, симпатия к нему ослепляет меня, но уверяю вас, что виконт де Морсер очень милый молодой человек, который сделает вашу дочь счастливой и который рано или поздно чего-нибудь достигнет; ведь отец его занимает прекрасное положение.

– Гм! – промычал Данглар.

– Вы сомневаетесь?

– Да вот, прошлое… темное прошлое.

– Но прошлое отца не касается сына.

– Совсем напротив!

– Послушайте, не убеждайте себя в этом. Еще месяц назад вы считали Морсера превосходной партией. Поймите, я в отчаянии: ведь это у меня вы познакомились с этим молодым Кавальканти, я его совершенно не знаю, повторяю вам.

– Но я его знаю, – сказал Данглар, – этого вполне достаточно.

– Вы его знаете? Разве вы наводили о нем справки? – спросил Монте-Кристо.

– А разве это так необходимо? Разве с первого взгляда не видно, с кем имеешь дело? Прежде всего он богат.

– Я в этом не уверен.

– Но ведь вы отвечаете за него?

– Это пустяки, пятьдесят тысяч франков.

– Он прекрасно образован.

– Гм! – в свою очередь, промычал Монте-Кристо.

– Он музыкант.

– Все итальянцы музыканты.

– Знаете, граф, вы несправедливы к нему.

– Да, признаюсь, меня огорчает, что, зная ваши обязательства по отношению к Морсерам, он становится поперек дороги, пользуясь тем, что богат.

Данглар рассмеялся.

– Вы слишком строги, – сказал он. – На свете всегда так бывает.

– Однако ведь вы не можете идти на такой разрыв, дорогой господин Данглар; Морсеры рассчитывают на этот брак.

– Разве?

– Безусловно.

– Тогда пусть они объяснятся. Вам бы следовало намекнуть об этом отцу, дорогой граф, ведь вы у них так хорошо приняты.

– Я? Где вы это видели?

– Да хотя бы у них на балу. Помилуйте, графиня, гордая Мерседес, надменная испанка, которая едва удостаивает разговором самых старых друзей, берет вас под руку, выходит с вами в сад, выбирает самые темные закоулки и возвращается только через полчаса.

– Ах, барон, барон, – сказал Альбер, – вы мешаете нам слушать; со стороны такого меломана это просто варварство!

– Ничего, ничего, господин насмешник, – сказал Данглар.

Потом он снова обернулся к Монте-Кристо.

– Вы беретесь сказать это отцу?

– Извольте, если вам так хочется.

– Но на этот раз все должно быть ясно и определенно. Прежде всего он должен у меня просить руки моей дочери, назначить срок, объявить свои денежные условия; словом, либо мы окончательно сговоримся, либо разойдемся совсем; но, понимаете, никаких отсрочек!

– Ну что ж! Он вступит в переговоры.

– Я бы не сказал, что жду этого с особым удовольствием, но все-таки жду; банкир, знаете, должен быть рабом своего слова.

И Данглар вздохнул так же тяжко, как за полчаса перед тем вздыхал Кавальканти-сын.

– Браво, браво, браво! – крикнул Альбер, подражая банкиру и аплодируя только что кончившемуся романсу.

Данглар начал косо посматривать на Альбера, когда ему что-то тихо доложили.

– Я сейчас вернусь, – сказал банкир, обращаясь к Монте-Кристо, – подождите меня; быть может, мне еще придется вам кое-что сообщить.

И он вышел.

Баронесса воспользовалась отсутствием мужа, чтобы открыть дверь в гостиную дочери, и Андреа, сидевший у рояля вместе с мадемуазель Эжени, вскочил, как на пружинах.

Альбер с улыбкой поклонился мадемуазель Данглар, которая, ничуть, видимо, не смутившись, ответила ему обычным холодным поклоном.

Кавальканти явно чувствовал себя неловко; он поклонился Морсеру, и тот ответил на его поклон с самым дерзким видом.

Затем Альбер рассыпался в похвалах голосу мадемуазель Данглар и выразил сожаление, что ему не удалось присутствовать на вчерашнем вечере, по всеобщему мнению столь удачном…

Кавальканти, предоставленный самому себе, отвел в сторону Монте-Кристо.

– Вот что, – сказала г-жа Данглар, – хватит с нас музыки и комплиментов, пойдемте пить чай.

– Идем, Луиза, – сказала мадемуазель Данглар своей подруге.

Все перешли в соседнюю гостиную, где был приготовлен чай.

В ту минуту, когда, следуя английской моде, гости уже оставляли ложки в своих чашках, дверь снова отворилась, и вошел Данглар, видимо очень взволнованный. Монте-Кристо прежде всех заметил это волнение и вопросительно посмотрел на банкира.

– Я сейчас получил письмо из Греции, – сказал Данглар.

– Поэтому вас и вызывали? – спросил граф.

– Да.

– Как поживает король Оттон? – спросил самым веселым голосом Альбер.

Данглар косо взглянул на него и ничего не ответил, а Монте-Кристо отвернулся, чтобы скрыть мелькнувшее на его лице и тотчас же исчезнувшее выражение жалости.

– Мы выйдем вместе, хорошо? – сказал Альбер графу.

– Да, если хотите, – ответил тот.

Альбер не мог понять, чем был вызван взгляд банкира, поэтому он спросил Монте-Кристо, который это отлично понял:

– Вы заметили, как он на меня посмотрел?

– Да, – отвечал граф, – но разве в его взгляде было что-нибудь необычное?

– Еще бы, но что он хотел сказать, упомянув это письмо из Греции?

– Откуда же я могу знать?

– Да мне казалось, что вы имеете некоторое отношение к этой стране.

Монте-Кристо улыбнулся, как улыбаются, когда хотят уклониться от ответа.

– Смотрите, – сказал Альбер, – он направляется к вам; я пойду к мадемуазель Данглар, похвалю ее камею; за это время папаша успеет поговорить с вами.

– Уж если вы хотите хвалить, так по крайней мере похвалите ее голос, – сказал Монте-Кристо.

– Ну нет, это бы всякий сделал.

– Дорогой виконт, – сказал Монте-Кристо, – вы щеголяете своей дерзостью.

Альбер с улыбкой на устах направился к Эжени.

Тем временем Данглар наклонился к уху графа.

– Вы дали мне превосходный совет, – сказал он, – в этих двух словах: «Фернан» и «Янина» заключена ужасная история.

– Да что вы! – сказал Монте-Кристо.

– Да, я вам все расскажу. Но уведите отсюда этого юношу; его общество очень стеснительно для меня сейчас.

– Я так и собирался сделать, мы выйдем вместе; вы по-прежнему хотите, чтобы я направил к вам его отца?

– Более чем когда-либо.

– Хорошо.

Граф кивнул Альберу.

Они оба откланялись дамам и вышли: Альбер с видом полнейшего равнодушия к высокомерию мадемуазель Данглар, а Монте-Кристо – повторив г-же Данглар свой совет, что жене банкира следует быть предусмотрительной и обеспечить свое будущее.

Поле битвы осталось за господином Кавальканти.

XX. Гайде

Едва лошади графа завернули за угол бульвара, Альбер разразился таким громким смехом, что его нельзя было не заподозрить в искусственности.

– Ну вот, – сказал он графу, – теперь я хочу спросить вас, как спросил король Карл Девятый Екатерину Медичи после Варфоломеевской ночи: хорошо ли я, по-вашему, сыграл свою маленькую роль?

– В каком смысле? – спросил Монте-Кристо.

– Да в смысле водворения моего соперника в доме господина Данглара…

– Какого соперника?

– Как какого? Да Андреа Кавальканти, которому вы покровительствуете!

– Оставьте глупые шутки, виконт; я нисколько не покровительствую Андреа, во всяком случае, не у господина Данглара.

– И я упрекнул бы вас за это, если бы молодой человек нуждался в покровительстве. Но, к счастью для меня, он в этом не нуждается.

– Как, вам разве кажется, что он ухаживает?

– Ручаюсь вам: он закатывает глаза, как воздыхатель, и распевает, как влюбленный; он грезит о руке надменной Эжени. Смотрите, я заговорил стихами! Честное слово, я в этом неповинен. Но все равно, я повторяю: он грезит о руке надменной Эжени.

– Не все ли вам равно, если думают только о вас?

– Не скажите, дорогой граф; обе были со мной суровы.

– Как так обе?

– Очень просто: мадемуазель Эжени едва удостаивала меня ответом, а мадемуазель д’Армильи, ее наперсница, мне вовсе не отвечала.

– Да, но отец обожает вас, – сказал Монте-Кристо.

– Он? Наоборот, он всадил мне в сердце тысячу кинжалов; правда, кинжалов с лезвием, уходящим в рукоятку, какие употребляют на сцене, но сам он их считает настоящими.

– Ревность – признак любви.

– Да, но я не ревную.

– Зато он ревнует.

– К кому? К Дебрэ?

– Нет, к вам.

– Ко мне? Держу пари, что не пройдет недели, как он велит меня не принимать.

– Ошибаетесь, дорогой виконт.

– Чем вы докажете?

– Вам нужны доказательства?

– Да.

– Я уполномочен просить графа де Морсера явиться с окончательным предложением к барону.

– Кем уполномочены?

– Самим бароном.

– Но, дорогой граф, – сказал Альбер так вкрадчиво, как только мог, – ведь вы этого не сделаете, правда?

– Ошибаетесь, Альбер, я это сделаю, я обещал.

– Ну вот, – со вздохом сказал Альбер, – похоже, что вы непременно хотите меня женить.

– Я хочу быть со всеми в хороших отношениях. Но кстати о Дебрэ; я его больше не встречаю у баронессы.

– Они поссорились.

– С баронессой?

– Нет, с бароном.

– Так он что-нибудь заметил?

– Вот это мило!

– А вы думаете, он подозревал? – спросил Монте-Кристо с очаровательной наивностью.

– Ну и ну! Да откуда вы явились, дорогой граф?

– Из Конго, скажем.

– Это еще не так далеко.

– Откуда мне знать нравы парижских мужей?

– Ах, дорогой граф, мужья везде одинаковы; раз вы изучили эту человеческую разновидность в какой-нибудь одной стране, вы знаете всю их породу.

– Но тогда из-за чего Данглар и Дебрэ могли рассориться? Они как будто так хорошо ладили, – сказал Монте-Кристо, снова начиная изображать наивность.

– В том-то и дело, здесь уже начинаются тайны Изиды, а в них я не посвящен. Когда Кавальканти-сын станет членом их семьи, вы его спросите.

Экипаж остановился.

– Вот мы и приехали, – сказал Монте-Кристо, – сейчас только половина одиннадцатого, зайдите ко мне.

– С большим удовольствием.

– Мой экипаж отвезет вас потом домой.

– Нет, спасибо, моя карета должна была ехать следом.

– Да, вот она, – сказал Монте-Кристо, выходя из экипажа.

Они вошли в дом; гостиная была освещена, и они прошли туда.

– Подайте нам чаю, Батистен, – приказал Монте-Кристо.

Батистен молча вышел из комнаты. Через две секунды он вернулся, неся уставленный всем необходимым поднос, который, как это бывает в волшебных сказках, словно явился из-под земли.

– Знаете, – сказал Альбер, – меня восхищает не ваше богатство, – быть может, найдутся люди и богаче вас; не ваш ум, – если Бомарше был и не умнее вас, то, во всяком случае, столь же умен; но меня восхищает ваше умение заставить служить себе – безмолвно, в ту же минуту, в ту же секунду, как будто по вашему звонку угадывают, чего вы хотите, и как будто то, чего вы захотите, всегда наготове.

– В этом есть доля правды. Мои привычки хорошо изучены. Вот сейчас увидите; не угодно ли вам чего-нибудь за чаем?

– Признаться, я не прочь покурить.

Монте-Кристо подошел к звонку и ударил один раз.

Через секунду открылась боковая дверь, и появился Али, неся две длинные трубки, набитые превосходным латакиэ.

– Это прямо чудо, – сказал Альбер.

– Вовсе нет, это очень просто, – возразил Монте-Кристо. – Али знает, что за чаем или кофе я имею привычку курить; он знает, что я просил чаю, знает, что я вернулся вместе с вами, слышит, что я зову его, догадывается – зачем, и так как на его родине трубка – первый знак гостеприимства, то он вместо одного чубука и приносит два.

– Да, конечно, всему можно дать объяснение, и все же только вы один… Но что это?

И Морсер кивнул на дверь, из-за которой раздавались звуки, напоминающие звуки гитары.

– Я вижу, дорогой виконт, вы сегодня обречены слушать музыку; не успели вы избавиться от рояля мадемуазель Данглар, как попадаете на лютню Гайде.

– Гайде! Чудесное имя! Неужели не только в поэмах лорда Байрона есть женщины, которых зовут Гайде?

– Разумеется; во Франции это имя встречается очень редко; но в Албании и Эпире оно довольно обычно; оно означает целомудрие, стыдливость, невинность; такое же имя, как те, которые у вас дают при крещении.

– Что за прелесть! – сказал Альбер. – Хотел бы я, чтобы наши француженки назывались мадемуазель Доброта, мадемуазель Тишина, мадемуазель Христианское Милосердие! Вы только подумайте, если бы мадемуазель Данглар звали не Клэр-Мари-Эжени, а мадемуазель Целомудрие-Скромность-Невинность Данглар! Вот был бы эффект во время оглашения!

– Сумасшедший! – сказал граф. – Не говорите такие вещи так громко. Гайде может услышать.

– Она рассердилась бы на это?

– Нет, конечно, – сказал граф надменным тоном.

– Она добрая? – спросил Альбер.

– Это не доброта, а долг; невольница не может сердиться на своего господина.

– Ну, теперь вы сами шутите! Разве еще существуют невольницы?

– Конечно, раз Гайде моя невольница.

– Нет, правда, вы все делаете не так, как другие люди, и все, что у вас есть, не такое, как у всех! Невольница графа Монте-Кристо! Во Франции – это положение. Притом, как вы сорите золотом, такое место должно приносить сто тысяч экю в год.

– Сто тысяч экю! Бедная девочка имела больше. Она родилась среди сокровищ, перед которыми сокровища «Тысячи и одной ночи» – просто пустяки.

– Так она в самом деле княжна?

– Вот именно, и одна из самых знатных в своей стране.

– Я так и думал. Но как же случилось, что знатная княжна стала невольницей?

– А как случилось, что тиран Дионисий стал школьным учителем? Жребий войны, дорогой виконт, прихоть судьбы.

– А ее происхождение – тайна?

– Для всех – да; но не для вас, дорогой виконт, потому что вы мой друг и будете молчать, если пообещаете, правда?

– Даю вам честное слово!

– Вы слышали историю янинского паши?

– Али-Тебелина? Конечно, ведь мой отец приобрел свое состояние у него на службе.

– Да, правда, я забыл.

– А какое отношение имеет Гайде к Али-Тебелину?

– Она всего-навсего его дочь.

– Как, она дочь Али-паши?

– И прекрасной Василики.

– И она ваша невольница?

– Да.

– Как же так?

– Да так. Однажды я проходил по константинопольскому базару и купил ее.

– Это великолепно! С вами, дорогой граф, не живешь, а грезишь. Скажите, можно попросить вас, хоть это и очень нескромно…

– Я слушаю вас.

– Но раз вы показываетесь с ней, вывозите ее в Оперу…

– Что же дальше?

– Так я могу попросить вас об этом?

– Можете просить меня о чем угодно.

– Тогда, дорогой граф, представьте меня вашей княжне.

– Охотно. Но только при двух условиях.

– Заранее принимаю их.

– Во-первых, вы никогда никому не расскажете об этом знакомстве.

– Отлично. – Альбер поднял руку. – Клянусь в этом!

– Во-вторых, вы ей не скажете ни слова о том, что ваш отец был на службе у ее отца.

– Клянусь в этом.

– Превосходно, виконт; вы будете помнить обе свои клятвы, не правда ли?

– О граф! – воскликнул Альбер.

– Отлично! Я знаю, что вы человек чести.

Граф снова ударил по звонку; вошел Али.

– Предупреди Гайде, – сказал ему граф, – что я приду к ней пить кофе, и дай ей понять, что я прошу у нее разрешения представить ей одного из моих друзей.

Али поклонился и вышел.

– Итак, условимся: никаких прямых вопросов, дорогой виконт. Если вы хотите что-либо узнать, спрашивайте у меня, а я спрошу у нее.

– Условились.

Али появился в третий раз и приподнял драпировку в знак того, что его господин и Альбер могут войти.

– Идемте, – сказал Монте-Кристо.

Альбер провел рукой по волосам и подкрутил усы, а граф снова взял в руки шляпу, надел перчатки и прошел с Альбером в покои, которые, как верный часовой, охранял Али и немного дальше, как пикет, три французские горничные под командой Мирто.

Гайде ждала их в первой комнате, гостиной, широко открыв от удивления глаза; в первый раз к ней являлся какой-то мужчина, кроме Монте-Кристо; она сидела на диване, в углу, поджав под себя ноги и устроив себе как бы гнездышко из великолепных полосатых, покрытых вышивкой восточных шелков. Около нее лежал инструмент, звуки которого выдали ее присутствие. Она была прелестна.

Увидев Монте-Кристо, она приподнялась со своей особенной улыбкой – с улыбкой дочери и возлюбленной; Монте-Кристо подошел и протянул ей руку, которой она, как всегда, коснулась губами.

Альбер остался стоять у двери, захваченный этой странной красотой, которую он видел впервые и о которой во Франции не имели никакого представления.

– Кого ты привел ко мне? – по-гречески спросила девушка у Монте-Кристо. – Брата, друга, просто знакомого или врага?

– Друга, – ответил на том же языке Монте-Кристо.

– Как его зовут?

– Граф Альбер; это тот самый, которого я в Риме вызволил из рук разбойников.

– На каком языке ты желаешь, чтобы я говорила с ним?

Монте-Кристо обернулся к Альберу.

– Вы знаете современный греческий язык? – спросил он его.

– Увы, даже и древнегреческий не знаю, дорогой граф, – сказал Альбер. – Никогда еще у Гомера и Платона не было такого неудачного и, осмелюсь даже сказать, такого равнодушного ученика, как я.

– В таком случае, – заговорила Гайде, доказывая этим, что она поняла вопрос Монте-Кристо и ответ Альбера, – я буду говорить по-французски или по-итальянски, если только мой господин желает, чтобы я говорила.

Монте-Кристо секунду подумал.

– Ты будешь говорить по-итальянски, – сказал он. Затем обратился к Альберу: – Досадно, что вы не знаете ни новогреческого, ни древнегреческого языка, ими Гайде владеет в совершенстве. Бедной девочке придется говорить с вами по-итальянски, из-за того вы, быть может, получите ложное представление о ней.

Он сделал знак Гайде.

– Добро пожаловать, друг, пришедший вместе с моим господином и повелителем, – сказала девушка на прекрасном тосканском наречии, с тем нежным римским акцентом, который делает язык Данте столь же звучным, как язык Гомера. – Али, кофе и трубки!

И Гайде жестом пригласила Альбера подойти ближе, тогда как Али удалился, чтобы исполнить приказание своей госпожи. Монте-Кристо указал Альберу на складной стул, сам взял второй такой же, и они подсели к низкому столику, на котором вокруг кальяна лежали живые цветы, рисунки и музыкальные альбомы.

Али вернулся, неся кофе и чубуки; Батистену был запрещен вход в эту часть дома. Альбер отодвинул трубку, которую ему предложил нубиец.

– Берите, берите, – сказал Монте-Кристо, – Гайде почти так же цивилизованна, как парижанка; сигара была бы ей неприятна, потому что она не выносит дурного запаха; но восточный табак – это благовоние, вы же знаете.

Али удалился.

Кофе был уже налит в чашки; но только для Альбера была все же поставлена сахарница: Монте-Кристо и Гайде пили этот арабский напиток по-арабски, то есть без сахара. Гайде протянула руку, взяла кончиками своих тонких розовых пальцев чашку из японского фарфора и поднесла ее к губам с простодушным удовольствием ребенка, который пьет или ест что-нибудь, что очень любит.

В это время две служанки внесли подносы с мороженым и шербетом и поставили их на два предназначенных для этого маленьких столика.

– Мой дорогой хозяин, и вы, синьора, – сказал по-итальянски Альбер, – простите мне мое изумление. Я совершенно ошеломлен, и есть отчего: передо мной открывается Восток, подлинный Восток, какого я, к сожалению, никогда не видел, но о котором я грезил. И это в самом сердце Парижа! Только что я слышал, как проезжали омнибусы и звенели колокольчики торговцев лимонадом… Ах, синьора, почему я не умею говорить по-гречески! Ваша беседа вместе с этой волшебной обстановкой – это был бы такой вечер, что я сохранил бы его в памяти на всю жизнь.

– Я достаточно хорошо говорю по-итальянски и могу с вами разговаривать, – спокойно сказала Гайде. – И я постараюсь, чтобы вы чувствовали себя на Востоке, раз он вам нравится.

– О чем мне можно говорить? – шепотом спросил Альбер графа.

– Да о чем угодно: о ее родине, о ее юности, о ее воспоминаниях; или, если вы предпочитаете, о Риме, о Неаполе или о Флоренции.

– Ну, не стоило бы искать общества гречанки, чтобы говорить с ней о том, о чем можно говорить с парижанкой, – сказал Альбер. – Разрешите мне поговорить с ней о Востоке.

– Пожалуйста, дорогой Альбер, это будет ей всего приятнее.

Альбер обратился к Гайде:

– В каком возрасте вы покинули Грецию, синьора?

– Мне было тогда пять лет, – ответила Гайде.

– И вы помните свою родину?

– Когда я закрываю глаза, передо мной встает все, что я когда-то видела. У человека два зрения: взор тела и взор души. Телесное зрение иногда забывает, но духовное помнит всегда.

– А с какого времени вы себя помните?

– Я едва умела ходить; моя мать Василики – имя Василики означает царственная, – прибавила девушка, подымая голову, – моя мать брала меня за руку, и мы обе, закутанные в покрывала, положив в кошелек все золотые монеты, какие у нас были, шли просить милостыню для заключенных; мы говорили: «Благотворящий бедному дает взаймы Господу…»[59] Когда кошелек наполнялся доверху, мы возвращались во дворец, не говоря отцу, все эти деньги, которые нам подавали, принимая нас за бедных, отсылали монастырскому игумену, а он распределял их между заключенными.

– А сколько вам было тогда лет?

– Три года, – сказала Гайде.

– И вы помните все, что делалось вокруг вас, начиная с трехлетнего возраста?

– Все.

– Граф, – сказал шепотом Альбер, – разрешите синьоре рассказать нам что-нибудь из своей жизни. Вы запретили мне говорить с ней о моем отце, но, может быть, она сама что-нибудь о нем расскажет, а вы не можете себе представить, как мне было бы приятно услышать его имя из таких прекрасных уст.

Монте-Кристо обернулся к Гайде и, подняв бровь, чтобы обратить ее особое внимание на то, что он ей скажет, произнес по-гречески:

– Patroz athn, mh onoma prodotou cai prodosian, eip’hmtn.[60]

Гайде тяжело вздохнула, и темное облако легло на ее ясное чело.

– Что вы ей сказали? – шепотом спросил Морсер.

– Я снова предупредил ее, что вы наш друг и что ей незачем таиться от вас.

– Итак, – сказал Альбер, – ваше первое воспоминание – о том, как вы собирали милостыню для заключенных; какое же следующее?

– Следующее? Я вижу себя под сенью сикомор, на берегу озера; его дрожащее зеркало я как сейчас различаю сквозь листву. Прислонившись к самому старому и ветвистому дереву, сидит на подушках мой отец; моя мать лежит у его ног, а я, маленькая, играю белой бородой, спадающей ему на грудь, и заткнутым за пояс кинжалом, рукоять которого осыпана алмазами. Время от времени к нему подходит албанец и говорит ему несколько слов; я не обращаю на них никакого внимания, а отец отвечает, никогда не меняя голоса: «Убейте его» или «Я его прощаю».

– Как странно, – сказал Альбер, – слышать такие вещи из уст молодой девушки не на подмостках театра и говорить себе: это не вымысел. Но как же вам после такого поэтического прошлого, после таких волшебных далей нравится Франция?

– Я нахожу, что это прекрасная страна, – сказала Гайде, – но я вижу Францию такой, как она есть, потому что смотрю на нее глазами взрослой женщины; а моя родина, на которую я глядела глазами ребенка, кажется мне всегда окутанной то лучезарным, то мрачным облаком в зависимости от того, видят ли ее мои глаза милой родиной или местом горьких страданий.

– Вы так молоды, синьора, – сказал Альбер, невольно отдавая дань пошлости, – когда же вы успели страдать?

Гайде обратила свой взор на Монте-Кристо, который, подавая ей неуловимый знак, шепнул:

– Eipe.[61]

– Ничто не накладывает такой отпечаток на душу, как первые воспоминания, а кроме тех двух, о которых я вам сейчас рассказала, все остальные воспоминания моей юности полны печали.

– Говорите, говорите, синьора! – сказал Альбер. – Поверьте, для меня невыразимое счастье слушать вас.

Гайде печально улыбнулась.

– Так вы хотите, чтобы я рассказала и о других своих воспоминаниях? – спросила она.

– Умоляю вас об этом.

– Что ж, хорошо. Мне было четыре года, когда однажды вечером меня разбудила мать. Мы жили тогда во дворце в Янине; она подняла меня с подушек, на которых я спала, и, когда я открыла глаза, я увидела, что она плачет.

Она не сказала мне ни слова, взяла меня на руки и понесла.

Видя ее слезы, я тоже хотела заплакать.

«Молчи, дитя», – сказала она.

Часто бывало, что, несмотря на материнские ласки или угрозы, я, капризная, как все дети, продолжала плакать; но на этот раз в голосе моей бедной матери звучал такой ужас, что я в ту же секунду замолчала.

Она быстро несла меня.

Тут я увидела, что мы спускаемся по широкой лестнице; впереди нас шли, вернее, бежали служанки моей матери, неся сундуки, мешочки, украшения, драгоценности, кошельки с золотом.

Вслед за женщинами шли десятка два телохранителей с длинными ружьями и пистолетами, одетых в тот костюм, который вы во Франции знаете с тех пор, как Греция снова стала независимой страной.

– Поверьте мне, – продолжала Гайде, качая головой и бледнея при одном воспоминании, – было что-то зловещее в этой длинной веренице рабов и служанок, которые еще не вполне очнулись от сна, – по крайней мере мне они казались сонными, быть может, потому, что я сама не совсем проснулась.

По лестнице пробегали гигантские тени, их отбрасывало колыхающееся пламя смоляных факелов.

«Поспешите!» – сказал чей-то голос из глубины галереи.

Все склонились перед этим голосом, как клонятся колосья, когда над полями проносится ветер.

Я вздрогнула, услышав этот голос.

Это был голос моего отца.

Он шел последним, в своих роскошных одеждах, держа в руке карабин, подарок вашего императора; опираясь на своего любимца Селима, он гнал нас перед собой, как гонит пастух перепуганное стадо.

– Мой отец, – сказала Гайде, высоко подняв голову, – был великий человек, паша Янины; Европа знала его под именем Али-Тебелина, и Турция трепетала перед ним.

Альбер невольно вздрогнул, услышав ее слова, произнесенные с невыразимой гордостью и достоинством.

В глазах девушки сверкнуло что-то мрачное, пугающее, когда она, подобно пифии, вызывающей призрак, воскресила кровавую тень человека, которого ужасная смерть так возвеличила в глазах современной Европы.

– Вскоре, – продолжала Гайде, – шествие остановилось; мы были внизу лестницы, на берегу озера. Мать, тяжело дыша, прижимала меня к груди; за нею я увидела отца, он бросал по сторонам тревожные взгляды.

Перед нами спускались четыре мраморные ступени, у нижней покачивалась лодка.

С того места, где мы стояли, видна была темная громада, подымающаяся из озера; это был замок, куда мы направлялись.

Мне казалось, может быть, из-за темноты, что до него довольно далеко.

Мы сели в лодку. Я помню, что весла совершенно бесшумно касались воды; я наклонилась, чтобы посмотреть на них; они были обернуты поясами наших паликаров.

Кроме гребцов, в лодке находились только женщины, мой отец, мать, Селим и я.

Паликары остались на берегу и стали на колени в самом низу лестницы, чтобы в случае погони воспользоваться тремя верхними ступенями как прикрытием.

Наша лодка неслась как стрела.

«Почему лодка плывет так быстро?» – спросила я у матери.

«Тише, дитя, – сказала она, – это потому, что мы бежим».

Я ничего не понимала. Зачем бежать моему отцу, такому всемогущему? Перед ним всегда бежали другие, и его девизом было:

Они ненавидят меня, значит, боятся.

Но теперь мой отец действительно спасался бегством. После он сказал мне, что гарнизон янинского замка устал от продолжительной службы…

Тут Гайде выразительно взглянула на Монте-Кристо, глаза которого с этой минуты не отрывались от ее лица. И она продолжала медленно, как это делают, когда что-нибудь сочиняют или пропускают.

– Вы сказали, синьора, – подхватил Альбер, который с величайшим вниманием слушал ее рассказ, – что янинский гарнизон устал от продолжительной службы…

– И сговорился с сераскиром Куршидом, которого султан послал, чтобы захватить моего отца. Тогда мой отец, предварительно отправив к султану французского офицера, которому он всецело доверял, решил скрыться в заранее построенной маленькой крепости, которую он называл катафюгион, что означает убежище.

– А вы помните имя этого офицера, синьора? – спросил Альбер.

Монте-Кристо обменялся с Гайде быстрым, как молния, взглядом; Альбер не заметил этого.

– Нет, – сказала она, – я забыла имя; но, может быть, я потом вспомню и тогда скажу вам.

Альбер уже собирался назвать имя своего отца, но Монте-Кристо предостерегающе поднял палец; Альбер вспомнил свою клятву и ничего не сказал.

– Вот к этому убежищу мы и плыли, – продолжала Гайде. – Украшенный арабесками нижний этаж, террасы которого поднимались над самой водой, и второй этаж, выходящий окнами на озеро, вот и все, что видно было, когда подплывали к этому маленькому дворцу.

Но под нижним этажом, входя в глубь острова, тянулось подземелье, огромная пещера. Туда и провели мою мать, меня и наших служанок; там лежали в одной огромной куче шестьдесят тысяч кошельков и двести бочонков; в кошельках было на двадцать пять миллионов золотых монет, а в бочонках тридцать тысяч фунтов пороху.

Около этих бочонков встал Селим, о котором я вам уже говорила, любимец моего отца; день и ночь он стоял на страже, держа в руке копье с зажженным фитилем на конце; ему был дан приказ все взорвать – убежище, телохранителей, пашу, женщин и золото – по первому знаку моего отца.

Я помню, что наши невольницы, зная об этом ужасном соседстве, молились, стонали и плакали дни и ночи напролет.

У меня перед глазами всегда стоит этот молодой воин, бледный, с черными глазами; и, когда ко мне прилетит ангел смерти, я, наверное, узнаю в нем Селима.

Не знаю, сколько времени мы провели так; в те дни я еще не имела представления о времени; иногда, очень редко, мой отец звал нас, мать и меня, на террасу дворца; это были радостные часы для меня: в подземелье я видела только стонущие тени и пылающее копье Селима. Мой отец, сидя у большого отверстия, мрачно вглядывался в далекий горизонт, следя за каждой черной точкой, появлявшейся на глади озера; мать, полулежа возле него, клала голову на его плечо, а я играла у его ног и с детским удивлением, от которого все вокруг кажется больше, чем на самом деле, любовалась отрогами Пинда на горизонте, замками Янины, белыми и стройными, встающими из голубых вод озера, массивами темной зелени, которая издали кажется мхом, лишаями на горных утесах, а вблизи оказывается гигантскими пиниями и огромными миртами.

Однажды утром мой отец послал за нами; он был довольно спокоен, но бледнее, чем обыкновенно.

«Потерпи еще, Василики, сегодня всему наступит конец; сегодня должен прибыть фирман повелителя, и моя судьба будет решена. Если я получу полное прощение, мы с торжеством вернемся в Янину; если вести будут дурные, мы бежим сегодня же ночью».

«Но если они не дадут нам бежать?» – сказала моя мать.

«Не беспокойся, – сказал, улыбаясь, Али, – Селим со своим пылающим копьем отвечает мне за них. Они очень хотели бы, чтобы я умер, но не с тем, чтобы умереть вместе со мной».

Моя мать отвечала лишь вздохами на эти слова утешения, которые отец говорил не от сердца.

Она приготовила ему воды со льдом, которую он пил не переставая, потому что со времени бегства его снедала жгучая лихорадка; она надушила его седую бороду и зажгла ему трубку, за вьющимся дымом которой он иногда рассеянно следил целыми часами.

Вдруг он сделал такое резкое движение, что я испугалась.

Затем, не отводя взгляда от точки, привлекшей его внимание, он велел подать подзорную трубу.

Моя мать передала ему трубу; лицо ее стало белее гипсовой колонны, к которой она прислонилась.

Я видела, как рука отца задрожала.

«Лодка!.. две!.. три!.. – прошептал он, – четыре!..»

Я помню, как он встал, схватил ружье и насыпал пороху на полку своих пистолетов.

«Василики, – сказал он моей матери, и видно было, как он дрожит, – наступила минута, которая решит нашу участь; через полчаса мы узнаем ответ великого властелина. Спустись с Гайде в подземелье».

«Я не хочу покидать вас, – сказала Василики, – если вам суждена смерть, господин мой, я хочу умереть вместе с вами».

«Идите туда, где Селим!» – крикнул мой отец.

«Прощайте, мой повелитель!» – покорно прошептала моя мать и склонилась, как бы уже встречая смерть.

«Уведите Василики», – сказал мой отец своим паликарам.

Но я, на минуту забытая, подбежала и протянула к нему руки; он увидел меня, нагнулся и прикоснулся губами к моему лбу.

Этот поцелуй был последний, и он поныне горит на моем челе!

Спускаясь, мы видели сквозь виноград террасы лодки: они все росли и, еще недавно похожие на черные точки, казались уже птицами, несущимися по воде.

Тем временем двадцать паликаров, сидя у ног моего отца, скрытые перилами, следили налитыми кровью глазами за приближением этих судов и держали наготове свои длинные ружья, выложенные перламутром и серебром; по полу было разбросано множество патронов; мой отец то и дело смотрел на часы и тревожно шагал взад и вперед.

Вот что осталось в моей памяти, когда я уходила от отца, получив от него последний поцелуй.

Мы с матерью спустились в подземелье. Селим по-прежнему стоял на своем посту; он печально улыбнулся нам. Мы принесли с другого конца пещеры подушки и сели около Селима; когда грозит большая опасность, стремишься быть ближе к преданному сердцу, а я, хоть была совсем маленькая, я чувствовала, что над нами нависло большое несчастье…

Альбер часто слышал – не от своего отца, который никогда об этом не говорил, но от посторонних – о последних минутах янинского визиря, читал много рассказов о его смерти. Но эта повесть, ожившая во взоре и голосе Гайде, эта взволнованная и скорбная элегия потрясла его невыразимым очарованием и ужасом.

Гайде, вся во власти ужасных воспоминаний, на миг замолкла; голова ее, как цветок, склоняющийся пред бурей, поникла на руку, а затуманенные глаза, казалось, еще видели на горизонте зеленеющий Пинд и голубые воды янинского озера, волшебное зеркало, в котором отражалась нарисованная ею мрачная картина.

Монте-Кристо смотрел на нее с выражением бесконечного участия и жалости.

– Продолжай, дитя мое, – сказал он по-гречески.

Гайде подняла голову, словно голос Монте-Кристо пробудил ее от сна, и продолжала:

– Было четыре часа, но, хотя снаружи был ясный, сияющий день, в подземелье стоял густой мрак.

В пещере была только одна светящаяся точка, подобная одинокой звездочке, дрожащей в глубине черного неба: факел Селима.

Моя мать молилась: она была христианка.

Селим время от времени повторял священные слова:

«Велик аллах!»

Все же мать еще сохраняла некоторую надежду. Спускаясь в подземелье, она, как ей показалось, узнала того француза, который был послан в Константинополь и которому мой отец всецело доверял, так как знал, что воины французского султана обычно благородные и великодушные люди. Она подошла поближе к лестнице и прислушалась.

«Они приближаются, – сказала она, – ах, только бы они несли мир и жизнь!»

«Чего ты боишься, Василики? – ответил Селим мягко, ласково и в то же время гордо. – Если они не принесут мира, мы подарим им смерть».

Он оправлял пламя на своем копье, и это движение делало его похожим на Диониса древнего Крита.

Но я, маленькая и глупая, боялась этого мужества, которое мне казалось жестоким и безумным, страшилась этой ужасной смерти в воздухе и пламени.

Моя мать испытывала то же самое, и я чувствовала, как она дрожит.

«Боже мой, мамочка, – воскликнула я, – неужели мы сейчас умрем?»

И, услышав мои слова, невольницы начали еще громче стонать и молиться.

«Сохрани тебя бог, дитя, – сказала мне Василики, – дожить до такого дня, когда ты сама пожелаешь смерти, которой страшишься сегодня».

Потом она едва слышно спросила Селима:

«Какой приказ дал тебе господин?»

«Если он пошлет мне свой кинжал – значит, султан отказывает ему в прощении, и я все взрываю, если он пришлет свое кольцо – значит, султан прощает его, и я сдаю пороховой погреб».

«Друг, – сказала моя мать, – если господин пришлет кинжал, не дай нам умереть такой ужасной смертью; мы подставим тебе горло, убей нас этим самым кинжалом».

«Да, Василики», – спокойно ответил Селим.

Вдруг до нас долетели громкие голоса; мы прислушались; это были крики радости. Наши паликары выкрикивали имя француза, посланного в Константинополь; было ясно, что он привез ответ великого властелина и что этот ответ благоприятен.

– И вы все-таки не помните этого имени? – сказал Морсер, готовый оживить его в памяти рассказчицы.

Монте-Кристо сделал ему знак.

– Я не помню, – отвечала Гайде. – Шум все усиливался; раздались приближающиеся шаги: кто-то спускался в подземелье.

Селим держал копье наготове.

Вскоре какая-то тень появилась в голубоватом сумраке, который создавали у входа в подземелье слабые отблески дневного света.

«Кто ты? – крикнул Селим. – Но кто бы ты ни был, ни шагу дальше!»

«Слава султану! – ответила тень. – Визирь Али получил полное помилование: ему не только дарована жизнь, но возвращены все его сокровища и все имущество».

Моя мать радостно вскрикнула и прижала меня к своему сердцу.

«Постой! – сказал ей Селим, видя, что она уже бросилась к выходу. – Ты же знаешь, я должен получить кольцо».

«Это правда», – сказала моя мать; и она упала на колени и подняла меня к небу, словно моля бога за меня, она хотела, чтобы я была ближе к нему.

И снова Гайде умолкла, охваченная таким волнением, что на ее бледном лбу выступили капли пота, а задыхающийся голос, казалось, не мог вырваться из пересохшего горла.

Монте-Кристо налил в стакан немного ледяной воды и, подавая ей, сказал ласково, но все же с повелительной ноткой в голосе:

– Будь мужественна, дитя мое!

Гайде вытерла глаза и лоб и продолжала:

– Тем временем наши глаза, привыкшие к темноте, узнали посланца паши; это был наш друг.

Селим тоже узнал его, но храбрый юноша не забыл приказ: повиноваться.

«От чьего имени пришел ты?» – спросил он.

«Я пришел от имени нашего господина, Али-Тебелина».

«Если ты пришел от имени Али, тебе должно быть известно, что ты должен передать мне».

«Да, – отвечал посланец, – я и принес тебе его кольцо».

И он поднял руку над головой; но он стоял слишком далеко, и было недостаточно светло, чтобы Селим с того места, где мы стояли, мог различить и узнать предмет, который тот ему показывал.

«Я не вижу, что у тебя в руке», – сказал Селим.

«Подойди, – сказал посланный, – или я подойду к тебе».

«Ни то, ни другое, – отвечал молодой воин, – положи то, что ты мне показываешь, там, где ты стоишь, чтобы на него упал луч света, и отойди подальше, пока я не посмотрю на него».

«Хорошо», – сказал посланный.

И он отошел, положив на указанное ему место то, что держал в руке.

Наши сердца трепетали; нам казалось, что это действительно кольцо. Но было ли это кольцо моего отца?

Селим, не выпуская из рук зажженный факел, подошел, наклонился, озаренный лучом света, и поднял кольцо с земли.

«Кольцо господина, – сказал он, целуя его, – хорошо!»

И повернув факел к земле, он наступил на него ногой и погасил.

Посланец испустил крик радости и хлопнул в ладоши. По этому сигналу вбежали четыре воина сераскира Куршида, и Селим упал, пронзенный пятью кинжалами.

Тогда, опьяненные своим преступлением, хотя еще бледные от страха, они ринулись в подземелье, разыскивая, нет ли где огня, и хватаясь за мешки с золотом.

Тем временем мать схватила меня на руки и, легкая и проворная, побежала по известным только нам переходам к потайной лестнице, ведшей в верхнюю часть убежища, где царила страшная суматоха.

Залы были полны чодоарами Куршида – нашими врагами.

В ту секунду, когда моя мать уже собиралась распахнуть дверь, прогремел грозный голос паши.

Моя мать припала лицом к щели между досками; перед моими глазами случайно оказалось отверстие, и я заглянула в него.

«Что нужно вам?» – говорил мой отец людям, которые держали бумагу с золотыми буквами.

«Мы хотим сообщить тебе волю его величества, – сказал один из них. – Ты видишь этот фирман?»

«Да, вижу», – сказал мой отец.

«Так прочти, он требует твоей головы».

Мой отец ответил раскатами хохота, более страшного, чем всякая угроза. Он все еще смеялся, спуская курки двух своих пистолетов. Грянули два выстрела, и два человека упали мертвыми.

Паликары, лежавшие ничком вокруг моего отца, вскочили и открыли огонь; комната наполнилась грохотом, пламенем и дымом.

В тот же миг и с другой стороны началась пальба, и пули начали пробивать доски рядом с нами.

О, как прекрасен, как величествен был визирь Али-Тебелин, мой отец, среди пуль, с кривой саблей в руке, с лицом, почерневшим от пороха! Как перед ним бежали враги!

«Селим! Селим! – кричал он. – Хранитель огня, исполни свой долг!»

«Селим мертв, – ответил чей-то голос, как будто исходивший со дна убежища, – а ты, господин мой Али, ты погиб!»

В тот же миг раздался глухой залп, и пол вокруг моего отца разлетелся на куски.

Чодоары стреляли сквозь пол. Три или четыре паликара упали, сраженные пулями снизу, и тела их были изрешечены пулями.

Мой отец зарычал, вцепился пальцами в пробоины от пуль и вырвал из пола целую доску.

Но тут из этого отверстия грянуло двадцать выстрелов, и огонь, вырываясь, словно из кратера вулкана, охватил обивку стен и пожрал ее.

Среди этого ужасающего шума, среди этих страшных криков два самых громких выстрела, два самых раздирающих крика заставили меня похолодеть от ужаса. Эти два выстрела смертельно ранили моего отца, и это он дважды закричал так страшно.

И все же он остался стоять, схватившись за окно. Моя мать изо всех сил дергала дверь, чтобы вбежать и умереть вместе с ним, но дверь была заперта изнутри.

Вокруг него корчились в предсмертных судорогах паликары; двое или трое из них, не раненые или раненные легко, выскочили в окна.

И в это время треснул весь пол, разбиваемый ударами снизу. Мой отец упал на одно колено; в тот же миг протянулось двадцать рук, вооруженных саблями, пистолетами, кинжалами, двадцать ударов обрушились зараз на одного человека, и мой отец исчез в огненном вихре, зажженном этими рычащими дьяволами, словно ад разверзся у него под ногами.

Я почувствовала, что падаю на землю: моя мать потеряла сознание.

Гайде со стоном уронила руки на колени и взглянула на графа, словно спрашивая, доволен ли он ее послушанием.

Граф встал, подошел к ней, взял ее за руку и сказал по-гречески:

– Отдохни, милая, и воспрянь духом. Помни, что есть бог, карающий предателей.

– Какая ужасная история, граф, – сказал Альбер, сильно напуганный бледностью Гайде, – я очень упрекаю себя за свое жестокое любопытство.

– Ничего, – ответил Монте-Кристо и, положив руку на опущенную голову девушки, добавил: – У Гайде мужественное сердце, и, рассказывая о своих несчастьях, она иногда находила в этом облегчение.

– Это оттого, повелитель, что мои несчастья напоминают мне о твоих благодеяниях, – живо сказала Гайде.

Альбер взглянул на нее с любопытством: она еще ничего не сказала о том, что ему больше всего хотелось узнать: каким образом она стала невольницей графа.

В глазах графа и в глазах Альбера Гайде прочла одно и то же желание.

Она продолжала:

– Когда мать моя пришла в себя, мы очутились перед сераскиром.

«Убейте меня, – сказала она, – но пощадите честь вдовы Али».

«Обращайся не ко мне», – сказал Куршид.

«А к кому же?»

«К твоему новому господину».

«Кто же это?»

«Вот он».

– И Куршид указал нам на одного из тех, кто более всего способствовал гибели моего отца, – продолжала Гайде, гневно сверкнув глазами.

– Таким образом, – спросил Альбер, – вы стали собственностью этого человека?

– Нет, – ответила Гайде, – он не посмел оставить нас у себя, он продал нас работорговцам, направлявшимся в Константинополь. Мы прошли всю Грецию и прибыли полумертвые к воротам императорского дворца. Перед дворцом собралась толпа любопытных; она расступилась, давая нам дорогу. Моя мать посмотрела в том направлении, куда были устремлены все взгляды, и вдруг вскрикнула и упала, указывая мне рукой на голову, торчавшую на копье над воротами.

Под этой головой были написаны следующие слова: «Вот голова Али-Тебелина, янинского паши».

Плача, пыталась я поднять мою мать; она была мертва!

Меня отвели на базар; меня купил богатый армянин. Он воспитал меня, дал мне учителей, а когда мне минуло тринадцать лет, продал меня султану Махмуду.

– У которого, – сказал Монте-Кристо, – я откупил ее, как уже говорил вам, Альбер, за такой же изумруд, как тот, в котором я держу лепешки гашиша.

– О, ты добр, ты велик, мой господин, – сказала Гайде, целуя руки Монте-Кристо, – и я счастлива, что принадлежу тебе!

Альбер был ошеломлен всем, что он услышал.

– Допивайте же свой кофе, – сказал ему граф, – рассказ окончен.


  1. Главный повар принца Конде, который заколол себя шпагой, увидев, что опаздывает рыба, заказанная к королевскому столу.

  2. Гастроном времен Августа и Тиберия.

  3. Искатель невозможного (лат.).

  4. Маркиза де Ганж, бесчеловечно убитая в 1667 году братьями своего мужа, кавалером и аббатом де Ганж.

  5. Ничему не удивляться (лат.).

  6. Знаменитый проповедник XVII века.

  7. Знаменитый судебный деятель XVIII века.

  8. Согласно Библии, слова, появившиеся на стене во время пира Валтасара и предвещавшие конец его царствованию.

  9. Человеку свойственно ошибаться (лат.).

  10. Муж, упорный в своих намерениях (лат.).

  11. Еду в деревню (лат.).

  12. Притчи, XIX.

  13. Дословно: «Отца судьбу, но не имя предателя и не предательство, поведай нам».

  14. Расскажи (греч.).