Франц вышел из комнаты Нуартье такой потрясенный и растерянный, что даже Валентине стало жаль его.
Вильфор, который за все время тягостной сцены пробормотал лишь несколько бессвязных слов и затем поспешно удалился в свой кабинет, получил два часа спустя следующее письмо:
«После того что обнаружилось сегодня, г-н Нуартье де Вильфор едва ли допускает мысль о родственных отношениях между его семьей и семьей Франца д’Эпине. Франц д’Эпине с ужасом думает о том, что г-н де Вильфор, по-видимому, осведомленный об оглашенных сегодня событиях, не предупредил его об этом сам».
Тот, кто видел бы в эту минуту королевского прокурора, согбенного под тяжестью удара, мог бы предположить, что Вильфор этого удара не ожидал; и в самом деле Вильфор никогда не думал, чтобы его отец мог дойти до такой откровенности, вернее, беспощадности. Правда, г-н Нуартье, мало считавшийся с мнением сына, не нашел нужным осведомить его об этом событии, и Вильфор всегда думал, что генерал де Кенель, или, если угодно, барон д’Эпине, погиб от руки убийцы, а не в честном поединке.
Это жестокое письмо всегда столь почтительного молодого человека было убийственно для самолюбия Вильфора.
Едва успел он пройти в свой кабинет, как к нему вошла жена.
Уход Франца, которого вызвал к себе г-н Нуартье, настолько всех удивил, что положение г-жи де Вильфор, оставшейся в обществе нотариуса и свидетелей, становилось все затруднительнее. Наконец она решительно встала и вышла из комнаты, заявив, что пойдет узнать, в чем дело.
Вильфор сообщил ей только, что после происшедшего между ним, Нуартье и д’Эпине объяснения брак Валентины и Франца состояться не может.
Невозможно было объявить это ожидавшим; поэтому г-жа де Вильфор, вернувшись в гостиную, сказала, что с г-ном Нуартье случилось нечто вроде удара, так что подписание договора придется отложить на несколько дней.
Это известие, хоть и совершенно ложное, так странно дополняло два однородных случая в этом доме, что присутствующие удивленно переглянулись и молча удалились.
Тем временем Валентина, счастливая и испуганная, нежно поцеловала беспомощного старика, одним ударом разбившего цепи, которые она уже считала нерасторжимыми, попросила разрешения уйти к себе и отдохнуть. Нуартье взглядом отпустил ее.
Но вместо того чтобы подняться к себе, Валентина, выйдя из комнаты деда, пошла по коридору и через маленькую дверь выбежала в сад. Среди всей этой смены событий сердце ее сжималось от тайной тревоги. С минуты на минуту она ждала, что появится Моррель, бледный и грозный, как Ревенсвуд в «Ламмермурской невесте».
Она вовремя подошла к решетке. Максимилиан увидел, как Франц уехал с кладбища вместе с Вильфором, догадался о том, что должно произойти, и поехал следом. Он видел, как Франц вошел в дом, потом вышел и через некоторое время вновь вернулся с Альбером и Шато-Рено. Таким образом, у него уже не было никаких сомнений. Тогда он бросился в огород, готовый на все и не сомневаясь, что Валентина при первой возможности прибежит к нему.
Он не ошибся; заглянув в щель, он увидел Валентину, которая, не принимая обычных мер предосторожности, бежала прямо к воротам.
Едва увидев ее, он успокоился; едва она заговорила, он подпрыгнул от радости.
– Спасены! – воскликнула Валентина.
– Спасены! – повторил Моррель, не веря своему счастью. – Но кто же нас спас?
– Дедушка. Всегда любите его, Моррель!
Моррель поклялся любить старика всей душой, и ему нетрудно было дать эту клятву, потому что в эту минуту он не только любил его, как друга или отца, он поклонялся ему, как божеству.
– Но как это произошло? – спросил Моррель. – Что он сделал?
Валентина уже готова была все рассказать, но вспомнила, что за всем этим скрывается страшная тайна, которая принадлежит не только ее деду.
– Когда-нибудь я вам все расскажу, – сказала она.
– Когда же?
– Когда буду вашей женой.
Такими словами можно было заставить Морреля согласиться на все; поэтому он покорно удовольствовался услышанным и даже согласился немедленно уйти, но только при условии, что увидится с Валентиной на следующий день вечером.
Валентина обещала. Все изменилось для нее, и ей было легче поверить теперь, что она выйдет за Максимилиана, чем час тому назад поверить, что она не выйдет за Франца.
Тем временем г-жа де Вильфор поднялась к Нуартье.
Нуартье, как всегда, встретил ее мрачным и строгим взглядом.
– Сударь, – обратилась она к нему, – мне незачем говорить вам, что свадьба Валентины расстроилась, раз все это произошло именно здесь.
Нуартье был невозмутим.
– Но вы не знаете, – продолжала г-жа де Вильфор, – что я всегда была против этого брака и он устраивался помимо меня.
Нуартье посмотрел на свою невестку, как бы ожидая объяснения.
– А так как теперь этот брак, которого вы не одобряли, расторгнут, я являюсь к вам с просьбой, с которой ни мой муж, ни Валентина не могут к вам обратиться.
Нуартье вопросительно посмотрел на нее.
– Я пришла просить вас, – продолжала г-жа де Вильфор, – и только я одна имею на это право, потому что я одна ничего от этого не выигрываю, – чтобы вы вернули своей внучке не любовь, – она всегда ей принадлежала, – но ваше состояние.
В глазах Нуартье выразилось колебание; по-видимому, он искал причин этой просьбы и не находил их.
– Могу ли я надеяться, сударь, – сказала г-жа де Вильфор, – что ваши намерения совпадают с моей просьбой?
– Да, – показал Нуартье.
– В таком случае, сударь, – сказала г-жа де Вильфор, – я ухожу от вас счастливая и благодарная. – И, поклонившись старику, она вышла из комнаты.
На следующий же день Нуартье вызвал нотариуса. Первое завещание было уничтожено и составлено новое, по которому он оставлял все свое состояние Валентине с тем условием, что его с ней не разлучат.
Нашлись люди, которые подсчитали, что мадемуазель де Вильфор, наследница маркиза и маркизы де Сен-Меран и к тому же вернувшая себе милость своего деда, в один прекрасный день станет обладательницей почти трехсот тысяч ливров годового дохода.
Между тем граф Монте-Кристо посетил графа де Морсера, и тот, чтобы доказать Данглару свою готовность, нарядился в парадный генерал-лейтенантский мундир со всеми орденами и велел подать лучший выезд.
Он отправился на улицу Шоссе-д’Антен и велел доложить о себе Данглару, который как раз подводил свой месячный баланс.
В последнее время, чтобы застать Данглара в хорошем расположении духа, лучше было выбирать другую минуту.
При виде старого друга Данглар принял величественный вид и выпрямился в кресле.
Морсер, обычно столь чопорный, старался, напротив, быть веселым и приветливым. Почти уверенный в том, что его предложение будет встречено с радостью, он отбросил всякую дипломатию и сразу приступил к делу.
– Я к вам, барон, – сказал он. – Мы с вами уже давно ходим вокруг да около наших старых планов…
Морсер ждал, что при этих словах лицо барона просияет, потому что именно своему долгому молчанию он приписывал его хмурый вид; но, напротив, как ни странно, это лицо стало еще более бесстрастным и холодным.
Вот почему Морсер остановился на середине своей фразы.
– Какие планы, граф? – спросил банкир, словно не понимая, о чем идет речь.
– Вы большой педант, дорогой барон, – сказал граф. – Я упустил из виду, что церемониал должен быть проделан по всем правилам. Ну что ж, прошу прощения. Ведь у меня один только сын, и так как я впервые собираюсь его женить, то я новичок в этом деле; извольте, я повинуюсь.
И Морсер, принужденно улыбаясь, встал, отвесил Данглару глубокий поклон и сказал:
– Барон, я имею честь просить руки мадемуазель Эжени Данглар, вашей дочери, для моего сына, виконта Альбера де Морсера.
Но вместо того чтобы встретить эти слова благосклонно, как имел право надеяться Морсер, Данглар нахмурился и, не приглашая графа снова сесть, сказал:
– Прежде чем дать вам ответ, граф, мне необходимо подумать.
– Подумать! – возразил изумленный Морсер. – Разве у вас не было времени подумать? Ведь восемь лет прошло с тех пор, как мы с вами впервые заговорили об этом браке.
– Каждый день возникают новые обстоятельства, граф, – отвечал Дангар, – они вынуждают людей менять уже принятые решения.
– Что это значит? – спросил Морсер. – Я вас не понимаю, барон!
– Я хочу сказать, сударь, что вот уже две недели, как новые обстоятельства…
– Позвольте, – сказал Морсер, – зачем нам разыгрывать эту комедию?
– Какую комедию?
– Объяснимся начистоту.
– Извольте.
– Вы виделись с графом Монте-Кристо?
– Я вижу его очень часто, – важно сказал Данглар. – Мы с ним друзья.
– И в одну из последних встреч вы ему сказали, что вас удивляет моя забывчивость, моя нерешительность касательно этого брака.
– Совершенно верно.
– Так вот, как видите, с моей стороны нет ни забывчивости, ни нерешительности, напротив, я явился просить вас выполнить ваше обещание.
Данглар ничего не ответил.
– Может быть, вы успели передумать, – прибавил Морсер, – или вы меня вызвали на этот шаг, чтобы иметь удовольствие унизить меня?
Данглар понял, что, если он будет продолжать разговор в том же тоне, это может грозить ему неприятностями.
– Граф, – сказал он, – вы имеете полное право удивляться моей сдержанности, я вполне вас понимаю. Поверьте, я сам очень этим огорчен, но меня вынуждают к этому весьма серьезные обстоятельства.
– Все это отговорки, сударь, – возразил граф, – другой на моем месте, быть может, и удовлетворился бы ими; но граф де Морсер – не первый встречный. Когда он является к человеку и напоминает ему о данном слове, а этот человек не желает свое слово сдержать, то он имеет право требовать хотя бы объяснения.
Данглар был трусом, но не хотел казаться им; тон Морсера задел его за живое.
– Объяснение у меня, конечно, имеется, – возразил он.
– Что вы хотите сказать?
– Я хочу сказать, что хотя объяснение у меня и имеется, но дать его нелегко.
– Но согласитесь, – сказал Морсер, – что я не могу удовольствоваться вашими недомолвками; во всяком случае, для меня ясно, что вы отвергаете родственный союз между нами.
– Нет, сударь, – ответил Данглар, – я только откладываю свое решение.
– Но не думаете же вы, что я подчинюсь вашей прихоти и буду смиренно ждать, пока вы мне вернете свое благоволение?
– В таком случае, граф, если вам не угодно ждать, будем считать, что наши планы не осуществились.
Граф до боли закусил губу, чтобы не дать воли своему высокомерному и вспыльчивому нраву; он понимал, что при данных обстоятельствах он один окажется в смешном положении. Он направился было к двери, но вдруг раздумал и вернулся.
Тень прошла по его лицу, выражение оскорбленной гордости сменилось признаками смутного беспокойства.
– Послушайте, дорогой Данглар, – сказал он, – мы с вами знакомы не первый год и должны немного считаться друг с другом. Я прошу вас объясниться. Должен же я по крайней мере знать, какое злополучное обстоятельство заставило вас изменить свое отношение к моему сыну.
– Это ни в какой мере не касается лично виконта, вот все, что я могу вам сказать, – отвечал Данглар, к которому вернулась его наглость, когда он увидел, что Морсер несколько смягчился.
– А кого это касается? – побледнев, спросил Морсер изменившимся голосом.
Данглар, от которого не ускользнуло его волнение, посмотрел на него более уверенным взглядом, чем обычно.
– Будьте благодарны мне за то, что я не выражаюсь яснее, – сказал он.
Нервная дрожь, вызванная, вероятно, сдерживаемым гневом, охватила Морсера.
– Я имею право, – ответил он, делая над собой усилие, – и я требую, чтобы вы объяснились. Может быть, вы имеете что-нибудь против госпожи де Морсер? Может быть, вы считаете, что я недостаточно богат? Может быть, мои взгляды не сходны с вашими?..
– Ни то, ни другое, ни третье, – сказал Данглар, – это было бы непростительно с моей стороны, потому что, когда я давал слово, я все это знал. Не допытывайтесь. Я очень сожалею, что так встревожил вас. Поверьте, лучше оставим это. Примем среднее решение: ни разрыв, ни обязательство. Зачем спешить? Моей дочери семнадцать лет, вашему сыну двадцать один. Подождем. Пусть пройдет время, может быть, то, что сегодня нам кажется неясным, завтра станет слишком ясным; бывает, что в один день опровергается самая убийственная клевета.
– Клевета? – воскликнул Морсер, смертельно бледнея. – Так меня оклеветали?
– Повторяю вам, граф, не требуйте объяснений.
– Итак, сударь, я должен молча снести отказ?
– Он особенно тягостен для меня, сударь. Да, мне он тяжелее, чем вам, потому что я надеялся иметь честь породниться с вами, а несостоявшийся брак всегда бросает большую тень на невесту, чем на жениха.
– Хорошо, сударь, прекратим этот разговор, – сказал Морсер.
И, яростно комкая перчатки, он вышел из комнаты.
Данглар отметил про себя, что Морсер ни разу не решился спросить, не из-за него ли самого Данглар берет назад свое слово.
Вечером он долго совещался с несколькими друзьями; Кавальканти, который все время находился с дамами в гостиной, последним покинул его дом.
На следующий день, едва проснувшись, Данглар спросил газеты; как только их принесли, он, отбросив остальные, схватился за «Беспристрастный голос».
Редактором этой газеты был Бошан.
Данглар поспешно сорвал бандероль, нетерпеливо развернул газету, с пренебрежением пропустил передовую и, дойдя до хроники, со злобной улыбкой прочитал заметку, начинавшуюся словами: Нам пишут из Янины.
– Отлично, – сказал он, прочитав ее, – вот маленькая статейка о полковнике Фернане, которая, по всей вероятности, избавит меня от необходимости давать какие-либо объяснения графу де Морсеру.
В это же время, а именно в девять часов утра, Альбер де Морсер, весь в черном, застегнутый на все пуговицы, бледный и взволнованный, явился в дом на Елисейских полях.
– Граф вышел с полчаса тому назад, – сказал привратник.
– А Батистена он взял с собой? – спросил Морсер.
– Нет, господин виконт.
– Позовите Батистена, я хочу с ним поговорить.
Привратник пошел за камердинером и через минуту вернулся вместе с ним.
– Друг мой, – сказал Альбер, – прошу простить мою настойчивость, но я хотел лично от вас услышать, действительно ли графа нет дома.
– Да, сударь, – отвечал Батистен.
– Даже для меня?
– Я знаю, насколько граф всегда рад вас видеть, и я никогда не посмел бы поставить вас на одну доску с другими.
– И ты прав, мне нужно его видеть по важному делу. Скоро ли он вернется?
– Думаю, что скоро: он заказал завтрак на десять часов.
– Отлично, я пройдусь по Елисейским полям и в десять часов вернусь сюда; если граф вернется раньше меня, передай, что я прошу его подождать меня.
– Будет исполнено, сударь.
Альбер оставил у ворот графа наемный кабриолет, в котором он приехал, и отправился пешком.
Когда он проходил мимо Аллеи Вдов, ему показалось, что у тира Госсе стоит экипаж графа; он подошел и узнал кучера.
– Граф в тире? – спросил его Морсер.
– Да, сударь, – ответил кучер.
В самом деле, еще подходя к тиру, Альбер слышал выстрелы.
Он вошел. В палисаднике он встретил служителя.
– Простите, господин виконт, – сказал тот, – но не угодно ли вам немного подождать?
– Почему, Филипп? – спросил Альбер; он был завсегдатаем тира, и неожиданное препятствие удивило его.
– Потому что то лицо, которое сейчас упражняется, абонирует весь тир только для себя одного и никогда не стреляет при других.
– И даже при вас, Филипп?
– Вы видите, сударь, я стою здесь.
– А кто заряжает пистолеты?
– Его слуга.
– Нубиец?
– Негр.
– Так и есть.
– Вы знаете этого господина?
– Я пришел за ним; это мой друг.
– В таком случае другое дело. Я скажу ему. – И Филипп, подстрекаемый любопытством, прошел в тир.
Через секунду на пороге появился Монте-Кристо.
– Простите, дорогой граф, что я врываюсь к вам сюда, – сказал Альбер. – Но прежде всего должен вам сказать, что ваши слуги не виноваты: это я сам так настойчив. Я был у вас; мне сказали, что вы отправились на прогулку, но к десяти часам вернетесь завтракать. Я тоже решил до десяти погулять и случайно увидал ваш экипаж.
– Из этого я с удовольствием заключаю, что вы приехали позавтракать со мной.
– Благодарю, мне сейчас не до завтрака; быть может, позже мы и позавтракаем, но только в несколько неприятной компании!
– Что такое, не понимаю?
– Дорогой граф, у меня сегодня дуэль.
– У вас? А зачем?
– Да чтобы драться, конечно!
– Я понимаю, но ради чего? Драться можно по многим поводам.
– Затронута моя честь.
– Это дело серьезное.
– Настолько серьезное, что я приехал к вам просить об одной услуге.
– О какой?
– Быть моим секундантом.
– Дело нешуточное; не будем говорить об этом здесь, поедем ко мне. Али, подай мне воды.
Граф засучил рукава и прошел в маленькую комнатку, где посетители тира обычно мыли руки.
– Войдите, виконт, – шепотом сказал Филипп, – вам будет любопытно взглянуть.
Морсер вошел. На прицельной доске вместо мишени были наклеены игральные карты. Издали Морсеру показалось, что там вся колода, кроме фигур, – от туза до десятки.
– Вы играли в пикет? – спросил Альбер.
– Нет, – отвечал граф, – я составлял колоду.
– Колоду?
– Да, видите, это тузы и двойки, но мои пули сделали из них тройки, пятерки, семерки, восьмерки, девятки и десятки.
Альбер подошел ближе.
В самом деле, по совершенно прямой линии и на совершенно точном расстоянии пули заменили собой отсутствующие знаки и пробили картон в тех метах, где эти знаки должны были быть отпечатаны.
Подходя к доске, Альбер, кроме того, подобрал трех ласточек, которые имели неосторожность пролететь на пистолетный выстрел от графа.
– Черт возьми! – воскликнул он.
– Что поделаешь, дорогой виконт, – сказал Монте-Кристо, вытирая руки полотенцем, которое ему подал Али, – надо же чем-нибудь заполнить свой досуг. Но идемте, я вас жду.
Они сели в карету Монте-Кристо, которая в несколько минут доставила их к воротам дома № 30.
Монте-Кристо провел Морсера в свой кабинет и указал ему на кресло.
Оба сели.
– Теперь поговорим спокойно, – сказал граф.
– Вы видите, что я совершенно спокоен.
– С кем вы собираетесь драться.
– С Бошаном.
– С вашим другом?
– Дерутся всегда с друзьями.
– Но для этого нужна причина.
– Причина есть.
– Что он сделал?
– Вчера вечером в его газете… Да вот прочтите.
Альбер протянул Монте-Кристо газету, и тот прочел:
– «Нам пишут из Янины.
До нашего сведения дошел факт, никому до сих пор не известный или, во всяком случае, никем не оглашенный: крепости, защищавшие город, были выданы туркам одним французским офицером, которому визирь Али-Тебелин вполне доверился и которого звали Фернан».
– Ну и что? – спросил Монте-Кристо. – Что вы нашли в этом оскорбительного для себя?
– Как что я нашел?
– Какое вам дело до того, что крепости Янины были выданы офицером по имени Фернан?
– А такое, что моего отца, графа де Морсера, зовут Фернан.
– И ваш отец был на службе у Али-паши?
– То есть он сражался за независимость Греции: вот в чем заключается клевета.
– Послушайте, дорогой виконт, поговорим здраво.
– Извольте.
– Скажите мне, кто во Франции знает, что офицер Фернан и граф де Морсер одно и то же лицо, и кого сейчас интересует Янина, которая была взята, если не ошибаюсь, в тысяча восемьсот двадцать втором или тысяча восемьсот двадцать третьем году?
– Вот это и подло; столько времени молчали, а теперь вспоминают о давно минувших событиях, чтобы вызвать скандал и опорочить человека, занимающего высокое положение. Я наследник отцовского имени и не желаю, чтобы на него падала даже тень подозрения. Я пошлю секундантов к Бошану, в газете которого напечатана эта заметка, и он опровергнет ее.
– Бошан ничего не опровергнет.
– В таком случае мы будем драться.
– Нет, вы не будете драться, потому что он вам ответит, что в греческой армии могло быть полсотни офицеров по имени Фернан.
– Все равно, мы будем драться. Я этого так не оставлю… Мой отец такой благородный воин, такое славное имя…
– А если он напишет: «Мы имеем основания считать, что этот Фернан не имеет ничего общего с графом де Морсером, которого также зовут Фернан?»
– Мне нужно настоящее, полное опровержение; таким я не удовлетворюсь!
– И вы пошлете ему секундантов?
– Да.
– Напрасно.
– Иными словами, вы не хотите оказать мне услугу, о которой я вас прошу?
– Вы же знаете мои взгляды на дуэль; я вам уже высказывал их в Риме, помните?
– Однако, дорогой граф, не далее как сегодня я застал вас за упражнением, которое плохо вяжется с вашими взглядами.
– Дорогой друг, никогда не следует быть исключением. Если живешь среди сумасшедших, надо и самому научиться быть безумным; каждую минуту может встретиться какой-нибудь сумасброд, у которого будет столько же оснований ссориться со мной, как у вас с Бошаном, и из-за невесть какой нелепости он вызовет меня или пошлет мне секундантов, или оскорбит меня публично; такого сумасброда мне поневоле придется убить.
– Стало быть, вы допускаете для себя возможность дуэли?
– Еще бы!
– Тогда почему же вы хотите, чтобы я не дрался?
– Я вовсе не говорю, что вам не следует драться. Я говорю только, что дуэль – дело серьезное и требует размышления.
– А Бошан размышлял, когда оскорбил моего отца?
– Если нет и если он признает это, вам не следует на него сердиться.
– Дорогой граф, вы слишком снисходительны!
– А вы слишком строги. Предположим… вы слышите: предположим… Только не вздумайте сердиться на то, что я вам скажу.
– Я слушаю вас.
– Предположим, что приведенный факт имел место…
– Сын не может допустить предположения, которое затрагивает честь отца.
– В наше время многое допускается.
– Этим и плохо наше время.
– А вы намерены его исправить?
– Да, в том, что касается меня.
– Я не знал, что вы такой ригорист!
– Так уж я создан.
– И вы никогда не слушаетесь добрых советов?
– Нет, слушаюсь, если они исходят от друга.
– Меня вы считаете своим другом?
– Да.
– Тогда раньше, чем посылать секундантов к Бошану, наведите справки.
– У кого?
– Хотя бы у Гайде.
– Вмешивать в это женщину? Что она может сказать мне?
– Заверить вас, скажем, что ваш отец не повинен в поражении и смерти ее отца, и дать вам нужные разъяснения, если бы вдруг оказалось, что ваш отец имел несчастье…
– Я уже вам сказал, дорогой граф, что не могу допустить подобного предположения.
– Значит, вы отказываетесь прибегнуть к этому способу?
– Отказываюсь.
– Решительно?
– Решительно!
– В таком случае последний вам совет.
– Хорошо, но только последний.
– Или вы его не желаете?
– Напротив, я прошу.
– Не посылайте к Бошану секундантов.
– Почему?
– Пойдите к нему сами.
– Это против всех правил.
– Ваше дело не такое, как все.
– А почему вы считаете, что мне следует отправиться к нему лично?
– Потому что в этом случае все останется между вами и Бошаном.
– Я вас не понимаю.
– Это очень ясно: если Бошан будет склонен взять свои слова обратно, вы дадите ему возможность сделать это по доброй воле и в результате все-таки добьетесь опровержения. Если же он откажется, вы всегда успеете посвятить в вашу тайну двух посторонних.
– Не посторонних, а друзей.
– Сегодняшние друзья – завтрашние враги.
– Бросьте!
– А Бошан?
– Итак…
– Итак, будьте осторожны.
– Значит, вы считаете, что я должен сам пойти к Бошану?
– Да.
– Один?
– Один. Если хочешь, чтобы человек поступился своим самолюбием, надо оградить это самолюбие от излишних уколов.
– Пожалуй, вы правы.
– Я очень рад.
– Я поеду один.
– Поезжайте; но еще лучше – не ездите вовсе.
– Это невозможно.
– Как знаете, все же это лучше того, что вы хотели сделать.
– Но если, несмотря на всю осторожность, на все принятые мною меры, дуэль все-таки состоится, вы будете моим секундантом?
– Дорогой виконт, – серьезно сказал Монте-Кристо, – однажды вы имели случай убедиться в моей готовности оказать вам услугу, но сейчас вы просите невозможного.
– Почему?
– Быть может, когда-нибудь узнаете.
– А до тех пор?
– Я прошу вашего разрешения сохранить это в тайне.
– Хорошо. Я попрошу Франца и Шато-Рено.
– Отлично, попросите Франца и Шато-Рено.
– Но если я буду драться, вы не откажетесь дать мне урок фехтования или стрельбы из пистолета?
– Нет, и это невозможно.
– Какой вы странный человек! Значит, вы не желаете ни во что вмешиваться?
– Ни во что.
– В таком случае не будем об этом говорить. До свидания, граф.
Альбер взял шляпу и вышел.
У ворот его дожидался кабриолет; стараясь сдержать свой гнев, Альбер поехал к Бошану; Бошан был в редакции.
Альбер поехал в редакцию.
Бошан сидел в темном, пыльном кабинете, какими всегда были и будут редакционные помещения.
Ему доложили о приходе Альбера де Морсера. Он заставил повторить это имя два раза; затем, все еще не веря, крикнул:
– Войдите!
Альбер вошел.
Бошан ахнул от удивления, увидев своего друга.
Альбер шагал через кипы бумаги, неловко пробираясь между газетами всех размеров, которые усеивали крашеный пол кабинета.
– Сюда, сюда, дорогой, – сказал Бошан, протягивая руку Альберу, – каким ветром вас занесло? Вы заблудились, как Мальчик-с-пальчик, или просто хотите со мной позавтракать? Поищите себе стул; вон там стоит один, рядом с геранью, она одна напоминает мне о том, что лист может быть не только газетным.
– Как раз из-за вашей газеты я и приехал, – сказал Альбер.
– Вы? А в чем дело?
– Я требую опровержения.
– Опровержения? По какому поводу? Да садитесь же!
– Благодарю вас, – сдержанно ответил Альбер с легким поклоном.
– Объясните.
– Я хочу, чтобы вы опровергли одно сообщение, которое затрагивает честь члена моей семьи.
– Да что вы! – сказал Бошан, донельзя изумленный. – Какое сообщение? Этого не может быть.
– Сообщение, которое вы получили из Янины.
– Из Янины?
– Да. Разве вы не понимаете, о чем я говорю?
– Честное слово… Батист, дайте вчерашнюю газету! – крикнул Бошан.
– Не надо, у меня есть.
Бошан прочел:
– «Нам пишут из Янины» – и т. д., и т. д.
– Теперь вы понимаете, что дело серьезное, – сказал Морсер, когда Бошан дочитал заметку.
– А этот офицер ваш родственник? – спросил журналист.
– Да, – ответил, краснея, Альбер.
– Что же вы хотите, чтобы я для вас сделал? – кротко сказал Бошан.
– Я бы хотел, Бошан, чтобы вы поместили опровержение.
Бошан посмотрел на Альбера внимательно и дружелюбно.
– Давайте поговорим, – сказал он, – ведь опровержение это очень серьезная вещь. Садитесь, я еще раз прочту заметку.
Альбер сел, и Бошан с большим вниманием, чем в первый раз, прочел строчки, вызвавшие гнев его друга.
– Вы сами видите, – сказал твердо, даже резко Альбер, – в вашей газете оскорбили члена моей семьи, и я требую опровержения.
– Вы… требуете…
– Да, требую.
– Разрешите мне сказать вам, дорогой виконт, что вы плохой дипломат.
– Да я и не стремлюсь быть дипломатом, – возразил Альбер, вставая. – Я требую опровержения этой заметки, и я его добьюсь. Вы мой друг, – продолжал Альбер сквозь зубы, видя, что Бошан надменно поднял голову, – и, надеюсь, вы достаточно меня знаете, чтобы понять мою настойчивость.
– Я ваш друг, Морсер. Но я могу забыть об этом, если вы будете и дальше разговаривать в таком тоне… Но не будем ссориться, пока это возможно… Вы взволнованы, раздражены… Скажите, кем вам доводится этот Фернан?
– Это мой отец, – сказал Альбер. – Фернан Мондего, граф де Морсер, старый воин, участник двадцати сражений, и его благородное имя хотят забросать грязью.
– Ваш отец? – сказал Бошан. – Это другое дело, я понимаю ваше возмущение, дорогой Альбер… Прочтем еще раз…
И он снова перечитал заметку, на этот раз взвешивая каждое слово.
– Но где же тут сказано, что этот Фернан – ваш отец? – спросил Бошан.
– Нигде, я знаю; но другие это увидят. Вот почему я и требую опровержения этой заметки.
При слове требую Бошан поднял глаза на Альбера и, сразу же опустив их, на минуту задумался.
– Вы дадите опровержение? – с возрастающим гневом, но все еще сдерживаясь, повторил Альбер.
– Да, – сказал Бошан.
– Ну слава богу! – сказал Альбер.
– Но лишь после того, как удостоверюсь, что сообщение ложное.
– Как!
– Да, это дело стоит того, чтобы его расследовать, и я это сделаю.
– Но что же тут расследовать, сударь? – сказал Альбер, выходя из себя. – Если вы не верите, что речь идет о моем отце, скажите прямо; если же вы думаете, что речь идет о нем, я требую удовлетворения.
Бошан взглянул на Альбера с присущей ему улыбкой, которой он умел выражать любое чувство.
– Сударь, раз уж вам угодно пользоваться этим обращением, – возразил он, – если вы пришли требовать удовлетворения, то с этого следовало начать, а не говорить со мной о дружбе и о других пустяках, которые я терпеливо выслушиваю уже полчаса. Вам угодно, чтобы мы с вами стали на этот путь?
– Да, если вы не опровергнете эту гнусную клевету!
– Одну минуту! Попрошу вас без угроз, господин Фернан де Мондего виконт де Морсер, я не терплю их ни от врагов, ни тем более от друзей. Итак, вы хотите, чтобы я опроверг заметку о полковнике Фернане, заметку, к которой я, даю вам слово, совершенно непричастен?
– Да, я этого требую! – сказал Альбер, теряя самообладание.
– Иначе дуэль? – продолжал Бошан все так же спокойно.
– Да! – заявил Альбер, повысив голос.
– Ну, так вот мой ответ, милостивый государь, – сказал Бошан, – эту заметку поместил не я, я ничего о ней не знал. Но вы привлекли к ней мое внимание, она меня заинтересовала. Поэтому она останется в неприкосновенности, пока не будет опровергнута или же подтверждена теми, кому ведать надлежит.
– Итак, милостивый государь, – сказал Альбер, вставая, – я буду иметь честь прислать вам моих секундантов; вы с ними условитесь о месте и выборе оружия.
– Превосходно, милостивый государь.
– И сегодня вечером, если вам угодно, или, самое позднее, завтра мы встретимся.
– Нет, нет! Я явлюсь на поединок, когда наступит для этого время, а по моему мнению (я имею право выражать свое мнение, потому что вы меня вызвали), время еще не настало. Я знаю, что вы отлично владеете шпагой, я владею ею сносно; я знаю, что вы из шести три раза попадаете в цель, я – приблизительно так же; я знаю, что дуэль между нами будет серьезным делом, потому что вы храбры, и я… не менее. Поэтому я не желаю убивать вас или быть убитым вами без достаточных оснований. Теперь я сам, в свою очередь, поставлю вопрос, и ка-те-го-ри-чески. Настаиваете ли вы на этом опровержении так решительно, что готовы убить меня, если я его не помещу, несмотря на то что я вам уже сказал и повторяю и заверяю вас своей честью: я ничего об этой заметке не знал, и никому, кроме такого чудака, как вы, никогда и в голову не придет, что под именем Фернана может подразумеваться граф де Морсер?
– Я безусловно на этом настаиваю.
– Ну что же, милостивый государь, я даю свое согласие на то, чтобы мы перерезали друг другу горло, но я требую три недели сроку. Через три недели я вам скажу либо: «Это ложная заметка» и возьму ее обратно; либо: «Это правда», – и мы вынем шпаги из ножен или пистолеты из ящика, по вашему выбору.
– Три недели! – воскликнул Альбер. – Но ведь это три вечности бесчестия для меня!
– Если бы мы оставались друзьями, я бы сказал вам: терпение, друг; вы стали моим врагом, и я говорю вам: а мне что за дело, милостивый государь?
– Хорошо, через три недели, – сказал Альбер. – Но помните, через три недели уже не будет никаких отсрочек, никаких отговорок, которые могли бы вас избавить…
– Господин Альбер де Морсер, – сказал Бошан, в свою очередь, вставая, – я не имею права выбросить вас в окно раньше, чем через три недели, а вы не имеете права заколоть меня раньше этого времени. Сегодня у нас двадцать девятое августа; следовательно, до двадцать первого сентября. А пока, поверьте – и это совет джентльмена, – лучше нам не кидаться друг на друга, как две цепные собаки.
И Бошан, сдержанно поклонившись Альберу, повернулся к нему спиной и прошел в типографию.
Альбер отвел душу на кипе газет, которую он раскидал яростными ударами трости; после чего он удалился, не преминув несколько раз оглянуться в сторону типографии.
Когда Альбер, отхлестав ни в чем не повинную печатную бумагу, проезжал бульвар, яростно колотя тростью по передку своего кабриолета, он заметил Морреля, который, высоко вскинув голову, блестя глазами, бодрой походкой шел мимо Китайских бань, направляясь к церкви Мадлен.
– Вот счастливый человек! – сказал Альбер со вздохом.
На этот раз он не ошибся.
И в самом деле Моррель был очень счастлив.
Старик Нуартье только что прислал за ним, и он так спешил узнать причину этого приглашения, что даже не взял кабриолета, надеясь больше на собственные ноги, чем на ноги наемной клячи; он почти бегом пустился в предместье Сент-Оноре.
Моррель шел гимнастическим шагом, и бедный Барруа едва поспевал за ним. Моррелю был тридцать один год, Барруа – шестьдесят; Моррель был упоен любовью, Барруа страдал от жажды и жары. Эти два человека, столь далекие по интересам и по возрасту, походили на две стороны треугольника: разделенные основанием, они сходились у вершины.
Вершиной этой был Нуартье, пославший за Моррелем и наказавший ему поспешить, что Моррель и исполнял в точности, к немалому отчаянию Барруа.
Прибыв на место, Моррель даже не запыхался: любовь окрыляет, но Барруа, уже давно забывший о любви, был весь в поту.
Старый слуга ввел Морреля через известный нам отдельный ход, запер дверь кабинета, и немного погодя шелест платья возвестил о приходе Валентины.
В трауре Валентина была необыкновенно хороша.
Моррелю казалось, что он грезит наяву, и он готов был отказаться от беседы с Нуартье; но вскоре послышался шум кресла, катящегося по паркету, и появился старик.
Нуартье приветливо слушал Морреля, который благодарил его за чудесное вмешательство, спасшее его и Валентину от отчаяния. Потом вопрошающий взгляд Морреля обратился на Валентину, которая сидела поодаль и робко ожидала минуты, когда она будет вынуждена заговорить.
Нуартье, в свою очередь, взглянул на нее.
– Я должна сказать то, что вы мне поручили? – спросила она.
– Да, – ответил Нуартье.
– Господин Моррель, – сказала тогда Валентина, обращаясь к Максимилиану, пожиравшему ее глазами, – за эти три дня дедушка сказал мне многое из того, что он хотел сообщить вам. Сегодня он послал за вами, чтобы я это вам пересказала. Он выбрал меня своей переводчицей, и я вам все повторю слово в слово.
– Я жду с нетерпением, мадемуазель, – отвечал Моррель, – говорите, прошу вас.
Валентина опустила глаза; это показалось Моррелю хорошим предзнаменованием: Валентина проявляла слабость только в минуты счастья.
– Дедушка хочет уехать из этого дома, – сказала она. – Барруа подыскивает ему помещение.
– А вы, – сказал Моррель, – ведь господин Нуартье вас так любит и вы ему так необходимы?
– Я не расстанусь с дедушкой, – ответила Валентина, – это решено. Я буду жить подле него. Если господин де Вильфор согласится на это, я уеду немедленно. Если же он откажет мне, придется подождать до моего совершеннолетия, до которого осталось десять месяцев. Тогда я буду свободна, независима и…
– И?.. – спросил Моррель.
– …и, с согласия дедушки, сдержу слово, которое я вам дала.
Валентина так тихо произнесла последние слова, что Моррель не расслышал бы их, если бы не вслушивался с такой жадностью.
– Верно ли я выразила вашу мысль, дедушка? – прибавила Валентина, обращаясь к Нуартье.
– Да, – ответил взгляд старика.
– Когда я буду жить у дедушки, – прибавила Валентина, – господин Моррель сможет видеться со мной в присутствии моего доброго и почитаемого покровителя. Если узы, которые связывают наши, быть может, неопытные и изменчивые сердца, встретят его одобрение и после этого испытания послужат порукой нашему будущему счастью (увы! говорят, что сердца, воспламененные препятствиями, охладевают в благополучии!), то господину Моррелю будет разрешено просить моей руки, я буду ждать…
– Чем я заслужил, что на мою долю выпало такое счастье? – воскликнул Моррель, готовый преклонить колени перед старцем, как перед богом, и перед Валентиной, как перед ангелом.
– А до тех пор, – продолжала своим чистым и строгим голосом Валентина, – мы будем уважать волю моих родных, если только они не будут стремиться разлучить нас. Словом, и я повторяю это, потому что этим все сказано, мы будем ждать.
– И те жертвы, которые это слово на меня налагает, – сказал Моррель, обращаясь к старику, – я клянусь принести не только покорно, но и с радостью.
– Поэтому, друг мой, – продолжала Валентина, бросив на Максимилиана проникший в самое его сердце взгляд, – довольно безрассудств. Берегите честь той, которая с сегодняшнего дня считает себя предназначенной достойно носить ваше имя.
Моррель прижал руку к сердцу.
Нуартье с нежностью глядел на них. Барруа, стоявший тут же, как человек, посвященный во все тайны, улыбался, вытирая крупные капли пота, выступившие на его плешивом лбу.
– Бедный Барруа, он совсем измучился, – сказала Валентина.
– Да, – сказал Барруа, – ну и бежал же я, мадемуазель; а только господин Моррель, надо отдать ему справедливость, бежал еще быстрее меня.
Нуартье указал глазами на поднос, на котором стояли графин с лимонадом и стакан. Графин был наполовину пуст. Полчаса тому назад из него пил сам Нуартье.
– Выпей, Барруа, – сказала Валентина, – я по глазам вижу, что ты хочешь лимонаду.
– Правду сказать, – ответил Барруа, – я умираю от жажды и с удовольствием выпью стакан за ваше здоровье.
– Так возьми, – сказала Валентина, – и возвращайся сюда поскорее.
Барруа взял поднос, вышел в коридор, и все увидели через приотворенную дверь, как он запрокинул голову и залпом выпил стакан лимонада, налитый ему Валентиной.
Валентина и Моррель прощались друг с другом в присутствии Нуартье, как вдруг на лестнице, ведущей в половину Вильфора, раздался звонок.
Валентина взглянула на стенные часы.
– Полдень, – сказала она, – сегодня суббота; дедушка, это, вероятно, доктор.
Нуартье показал знаком, что он тоже так думает.
– Он сейчас придет сюда; господину Моррелю лучше уйти, не правда ли, дедушка?
– Да, – был ответ старика.
– Барруа! – позвала Валентина. – Барруа, идите сюда!
– Иду, мадемуазель, – послышался голос старого слуги.
– Барруа проводит вас до двери, – сказала Валентина Моррелю. – А теперь, господин офицер, прошу вас помнить, что дедушка советует вам не предпринимать ничего, что могло бы нанести ущерб нашему счастью.
– Я обещал ждать, – сказал Моррель, – и я буду ждать.
В эту минуту вошел Барруа.
– Кто звонил? – спросила Валентина.
– Доктор д’Авриньи, – сказал Барруа, еле держась на ногах.
– Что с вами, Барруа? – спросила Валентина.
Старик ничего не ответил; он испуганными глазами смотрел на своего хозяина и судорожно сжатой рукой пытался за что-нибудь ухватиться, чтобы не упасть.
– Он сейчас упадет! – воскликнул Моррель.
В самом деле, дрожь, охватившая Барруа, все усиливалась; его лицо, искаженное судорогой, говорило о сильнейшем нервном припадке.
Нуартье, видя страдания Барруа, бросал вокруг себя тревожные взгляды, которые ясно выражали все волнующие его чувства.
Барруа шагнул к своему хозяину.
– Боже мой, боже мой, – сказал он, – что это со мной?.. Мне больно… в глазах темно. Голова как в огне. Не трогайте меня, не трогайте!
Его глаза вылезли из орбит и закатились, голова откинулась назад, все тело судорожно напряглось.
Валентина вскрикнула от испуга; Моррель схватил ее в объятия, как бы защищая от неведомой опасности.
– Господин д’Авриньи! Господин д’Авриньи! – закричала Валентина сдавленным голосом. – Сюда, сюда, помогите!
Барруа повернулся на месте, отступил на шаг, зашатался и упал к ногам Нуартье, рукой схватившись за его колено.
– Господин! Мой добрый господин! – кричал он.
В эту минуту, привлеченный криками, на пороге появился Вильфор.
Моррель выпустил полубесчувственную Валентину и, бросившись в глубь комнаты, скрылся за тяжелой портьерой.
Побледнев, как полотно, он с ужасом смотрел на умирающего, словно вдруг увидел перед собой змею.
Нуартье терзался нетерпением и тревогой. Его душа рвалась на помощь несчастному старику, который был ему скорее другом, чем слугой. Страшная борьба жизни и смерти, происходившая перед паралитиком, отражалась на его лице: жилы на лбу вздулись, последние еще живые мышцы вокруг глаз мучительно напряглись.
Барруа, с дергающимся лицом, с налитыми кровью глазами и запрокинутой головой, лежал на полу, хватаясь за него руками, а его окоченевшие ноги, казалось, скорее сломались бы, чем согнулись.
На губах его выступила пена, он задыхался.
Вильфор, ошеломленный, не мог оторвать глаз от этой картины, которая приковала его внимание, как только он переступил порог.
Морреля он не заметил.
Минуту он стоял молча, заметно побледнев.
– Доктор! Доктор! – воскликнул он наконец, кидаясь к двери. – Идите сюда! Скорее!
– Сударыня! – звала Валентина свою мачеху, цепляясь за перила лестницы. – Идите сюда! Идите скорее! Принесите вашу нюхательную соль!
– Что случилось? – сдержанно спросил металлический голос г-жи де Вильфор.
– Идите, идите!
– Да где же доктор? – кричал Вильфор.
Госпожа де Вильфор медленно сошла с лестницы; слышно было, как скрипели деревянные ступени. В одной руке она держала платок, которым вытирала лицо, в другой – флакон с нюхательной солью.
Дойдя до двери, она прежде всего взглянула на Нуартье, который, если не считать вполне естественного при данных обстоятельствах волнения, казался совершенно здоровым; затем взгляд ее упал на умирающего.
Она побледнела, и ее взгляд, если так можно выразиться, отпрянул от слуги и вновь устремился на господина.
– Ради бога, сударыня, где же доктор? – повторил Вильфор. – Он прошел к вам. Вы же видите, это апоплексический удар, его можно спасти, если пустить ему кровь.
– Не съел ли он чего-нибудь? – спросила г-жа де Вильфор, уклоняясь от ответа.
– Он не завтракал, – сказала Валентина, – но дедушка посылал его со спешным поручением. Он очень устал и, вернувшись, выпил только стакан лимонада.
– Почему же не вина? – сказала г-жа де Вильфор. – Лимонад очень вреден.
– Лимонад был здесь, в дедушкином графине. Бедному Барруа хотелось пить, и он выпил то, что было под рукой.
Госпожа де Вильфор вздрогнула. Нуартье окинул ее своим глубоким взглядом.
– У него такая короткая шея! – сказала она.
– Сударыня, – сказал Вильфор, – я спрашиваю вас, где д’Авриньи? Отвечайте, ради бога!
– Он у Эдуарда; мальчик нездоров, – сказала г-жа де Вильфор, не смея дольше уклоняться от ответа.
Вильфор бросился на лестницу, чтобы привести доктора.
– Возьмите, – сказала г-жа де Вильфор, передавая Валентине флакон, – ему, вероятно, пустят кровь. Я пойду к себе, я не выношу вида крови. – И она ушла вслед за мужем.
Моррель вышел из своего темного угла, среди общей тревоги его никто не заметил.
– Уходите скорей, Максимилиан, – сказала ему Валентина, – и не приходите, пока я вас не позову. Идите.
Моррель жестом посоветовался с Нуартье. Нуартье, сохранивший все свое хладнокровие, сделал ему утвердительный знак.
Он прижал к сердцу руку Валентины и вышел боковым коридором.
В это время в противоположную дверь входили Вильфор и доктор.
Барруа понемногу приходил в себя; припадок миновал, он начал стонать и приподнялся на одно колено.
Д’Авриньи и Вильфор перенесли Барруа на кушетку.
– Что нужно, доктор? – спросил Вильфор.
– Пусть принесут воды и эфиру. У вас в доме найдется эфир?
– Да.
– Пусть сбегают за скипидарным маслом и рвотным.
– Бегите скорей! – приказал Вильфор.
– А теперь пусть все выйдут.
– И я тоже? – робко спросила Валентина.
– Да, мадемуазель, прежде всего вы, – резко сказал доктор.
Валентина удивленно взглянула на д’Авриньи, поцеловала деда в лоб и вышла.
Доктор с мрачным видом закрыл за ней дверь.
– Смотрите, смотрите, доктор, он приходит в себя; это был просто припадок.
Д’Авриньи мрачно улыбался.
– Как вы себя чувствуете, Барруа? – спросил он.
– Немного лучше, сударь.
– Вы можете выпить стакан воды с эфиром?
– Попробую, только не трогайте меня.
– Почему?
– Мне кажется, если вы дотронетесь до меня хотя бы пальцем, со мной опять будет припадок.
– Выпейте.
Барруа взял стакан, поднес его к своим посиневшим губам и отпил около половины.
– Где у вас болит? – спросил доктор.
– Всюду; меня сводит судорога.
– Голова кружится?
– Да.
– В ушах звенит?
– Ужасно.
– Когда это началось?
– Только что.
– Сразу?
– Как громом ударило.
– Вчера вы ничего не чувствовали? Позавчера ничего?
– Ничего.
– Ни сонливости? Ни тяжести в желудке?
– Нет.
– Что вы ели сегодня?
– Я ничего еще не ел; я только выпил стакан лимонада из графина господина Нуартье.
И Барруа кивнул головой в сторону старика, который, неподвижный в своем кресле, следил за этой сценой, не упуская ни одного движения, ни одного слова.
– Где этот лимонад? – живо спросил доктор.
– В графине, внизу.
– Где внизу?
– На кухне.
– Хотите, я принесу, доктор? – спросил Вильфор.
– Нет, оставайтесь здесь и постарайтесь, чтобы больной выпил весь стакан.
– А лимонад?..
– Я пойду сам.
Д’Авриньи бросился к двери, отворил ее, побежал по черной лестнице и едва не сбил с ног г-жу де Вильфор, которая также спускалась на кухню.
Она вскрикнула.
Д’Авриньи даже не заметил этого; поглощенный одной мыслью, он перепрыгнул через последние ступеньки, вбежал в кухню и увидел на три четверти пустой графин, стоящий на подносе.
Он ринулся на него, как орел на добычу.
С трудом дыша, он поднялся в первый этаж и вернулся в комнату Нуартье.
Госпожа де Вильфор в это время медленно поднималась к себе.
– Это тот самый графин? – спросил д’Авриньи.
– Да, господин доктор.
– Это тот самый лимонад, который вы пили?
– Наверное.
– Какой у него был вкус?
– Горький.
Доктор налил несколько капель на ладонь, втянул их губами и, подержав во рту, словно пробуя вино, выплюнул жидкость в камин.
– Это он и есть, – сказал он. – Вы его тоже пили, господин Нуартье?
– Да, – показал старик.
– И вы тоже нашли, что у него горький вкус?
– Да.
– Господин доктор, – крикнул Барруа, – мне опять худо! Боже милостивый, сжалься надо мной!
Доктор бросился к больному.
– Где же рвотное, Вильфор?
Вильфор выбежал из комнаты и крикнул:
– Где рвотное? Принесли?
Никто не ответил. Весь дом был охвачен ужасом.
– Если бы я мог ввести ему воздух в легкие, – сказал д’Авриньи, озираясь по сторонам, – может быть, это предотвратило бы удушье. Неужели ничего нет? Ничего!
– Доктор, – кричал Барруа, – не дайте мне умереть! Я умираю, господи, умираю!
– Перо! Нет ли пера? – спросил доктор.
Вдруг он заметил на столе перо.
Он попытался ввести его в рот больного, который корчился в судорогах; но челюсти его были так плотно сжаты, что не пропускали пера.
У Барруа начался еще более сильный припадок, чем первый. Он скатился с кушетки на пол и лежал неподвижно.
Доктор оставил его во власти припадка, которого он ничем не мог облегчить, и подошел к Нуартье.
– Как вы себя чувствуете? – быстро спросил он шепотом. – Хорошо?
– Да.
– Тяжести в желудке нет?
– Нет.
– Как после той пилюли, которую я вам велел принимать каждое воскресенье?
– Да.
– Кто вам приготовил этот лимонад? Барруа?
– Да.
– Это вы предложили ему выпить лимонаду?
– Нет.
– Господин де Вильфор?
– Нет.
– Госпожа де Вильфор?
– Нет.
– В таком случае, Валентина?
– Да.
Тяжкий вздох Барруа, зевота, от которой заскрипели его челюсти, привлекли внимание д’Авриньи; он поспешил к больному.
– Барруа, – сказал доктор, – в состоянии ли вы говорить?
Барруа пробормотал несколько невнятных слов.
– Сделайте над собой усилие, друг мой.
Барруа открыл налитые кровью глаза.
– Кто готовил этот лимонад?
– Я сам.
– Вы его подали вашему хозяину сразу после того, как приготовили его?
– Нет.
– А где он оставался?
– В буфетной; меня отозвали.
– Кто его принес сюда?
– Мадемуазель Валентина.
А’Авриньи провел рукой по лбу.
– Господи! – прошептал он.
– Доктор, доктор! – крикнул Барруа, чувствуя, что начинается новый припадок.
– Почему не несут рвотное? – воскликнул доктор.
– Вот оно, – сказал, возвращаясь в комнату, Вильфор.
– Кто приготовил?
– Аптекарь, он пришел вместе со мной.
– Выпейте.
– Не могу, доктор, поздно! Сводит горло, я задыхаюсь!.. Сердце… голова… Какая мука!.. Долго я буду так мучиться?
– Нет, мой друг, – сказал доктор, – скоро ваши страдания кончатся.
– Я понимаю! – воскликнул несчастный. – Господи, смилуйся надо мной!
И, испустив вопль, он упал навзничь, как пораженный молнией.
Д’Авриньи приложил руку к его сердцу, поднес зеркало к его губам.
– Ну что? – спросил Вильфор.
– Пусть мне принесут как можно скорее фиалкового сиропу.
Вильфор немедленно спустился в кухню.
– Не пугайтесь, господин Нуартье, – сказал д’Авриньи, – я отнесу больного в соседнюю комнату и пущу ему кровь; такие припадки – ужасное зрелище.
И, взяв Барруа под мышки, он перетащил его в соседнюю комнату; но тотчас же вернулся к Нуартье, чтобы взять остатки лимонада.
У Нуартье был закрыт правый глаз.
– Позвать Валентину? Вы хотите видеть Валентину? Я велю вам ее позвать.
Вильфор поднимался по лестнице; д’Авриньи встретился с ним в коридоре.
– Ну что? – спросил Вильфор.
– Идемте, – сказал д’Авриньи.
И он увел его в комнату, где лежал Барруа.
– Он все еще в обмороке? – спросил королевский прокурор.
– Он умер.
Вильфор отшатнулся, схватился за голову и воскликнул, с непритворным участием глядя на мертвого:
– Умер так внезапно!
– Слишком внезапно, правда? – сказал д’Авриньи. – Но вас это не должно удивлять; господин и госпожа де Сен-Меран умерли так же внезапно. Да, в вашем доме умирают быстро, господин де Вильфор.
– Как! – с ужасом и недоумением воскликнул королевский прокурор. – Вы снова возвращаетесь к этой ужасной мысли?
– Да, сударь, – сказал торжественно д’Авриньи, – она ни на минуту не покидала меня. И чтобы вы убедились в моей правоте, я прошу вас внимательно выслушать меня, господин де Вильфор.
Вильфор дрожал всем телом.
– Существует яд, который убивает, не оставляя почти никаких следов. Я хорошо знаю этот яд, я изучил его во всех его проявлениях, со всеми его последствиями. Действие этого яда я распознал сейчас у несчастного Барруа, как в свое время у госпожи де Сен-Меран. Есть способ удостовериться в присутствии этого яда. Он возвращает синий цвет лакмусовой бумаге, окрашенной какой-нибудь кислотой в красный цвет, и он окрашивает в зеленый цвет фиалковый сироп. У нас нет под рукой лакмусовой бумаги, – но вот несут фиалковый сироп.
В коридоре послышались шаги; доктор приоткрыл дверь, взял из рук горничной сосуд, на дне которого было две-три ложки сиропа, и снова закрыл дверь.
– Посмотрите, – сказал он королевскому прокурору, сердце которого неистово билось, – вот в этой чашке налит фиалковый сироп, а в этом графине остатки того лимонада, который пили Нуартье и Барруа. Если в лимонаде нет никакой примеси и он безвреден, цвет сиропа не изменится; если лимонад отравлен, сироп станет зеленым. Смотрите!
Доктор медленно налил несколько капель лимонада из графина в чашку, и в ту же секунду сироп на дне чашки помутнел; сначала он сделался синим, как сапфир, потом стал опаловым, а из опалового – изумрудным и таким остался.
Произведенный опыт не оставлял сомнений.
– Несчастный Барруа отравлен лжеангустурой или орехом святого Игнатия, – сказал д’Авриньи, – теперь я готов поклясться в этом перед богом и людьми.
Вильфор ничего не сказал. Он воздел руки к небу, широко открыл полные ужаса глаза и, сраженный, упал в кресло.
Д’Авриньи довольно быстро привел в чувство королевского прокурора, казавшегося в этой злополучной комнате вторым трупом.
– Мой дом стал домом смерти! – простонал Вильфор.
– И преступления, – сказал доктор.
– Я не могу передать вам, что я сейчас испытываю, – воскликнул Вильфор, – ужас, боль, безумие.
– Да, – сказал д’Авриньи спокойно и внушительно, – но нам пора действовать; мне кажется, пора преградить путь этому потоку смертей. Лично я больше не в силах скрывать такую тайну, не имея надежды, что попранные законы и невинные жертвы будут отмщены.
Вильфор окинул комнату мрачным взглядом.
– В моем доме! – прошептал он. – В моем доме!
– Послушайте, Вильфор, – сказал д’Авриньи, – будьте мужчиной. Блюститель закона, честь ваша требует, чтобы вы принесли эту жертву.
– Страшное слово, доктор. Принести себя в жертву!
– Об этом и идет речь.
– Значит, вы кого-нибудь подозреваете?
– Я никого не подозреваю. Смерть стучится в вашу дверь, она входит, она идет, не слепо, а обдуманно, из комнаты в комнату, а я иду по ее следу, вижу ее путь. Я верен мудрости древних; я бреду ощупью; ведь моя дружба к вашей семье и мое уважение к вам – это две повязки, закрывающие мне глаза; и вот…
– Говорите, доктор, я готов выслушать вас.
– В вашем доме, быть может в вашей семье, скрывается одно из тех чудовищ, которые рождаются раз в столетие. Локуста и Агриппина жили в одно время, но это исключительный случай, он доказывает, с какой яростью провидение хотело истребить Римскую империю, запятнанную столькими злодеяниями. Брунгильда и Фредегонда – следствие мучительных усилий, с которыми нарождающаяся цивилизация стремилась к познанию духа, хотя бы с помощью посланца тьмы. И все эти женщины были молоды и прекрасны. На их челе лежала когда-то та же печать невинности, которая лежит и на челе преступницы, живущей в вашем доме.
Вильфор вскрикнул, стиснул руки и с мольбой посмотрел на доктора.
Но тот безжалостно продолжал:
– Ищи, кому преступление выгодно, гласит одна из аксиом юридической науки.
– Доктор! – воскликнул Вильфор. – Сколько раз уже человеческое правосудие было обмануто этими роковыми словами! Я не знаю, но мне кажется, что это преступление…
– Так вы признаете, что это преступление?
– Да, признаю. Что еще мне остается? Но дайте мне досказать. Я чувствую, что я – главная жертва этого преступления. За всеми этими загадочными смертями таится моя собственная гибель.
– Человек, – прошептал д’Авриньи, – самое эгоистичное из всех животных, самое себялюбивое из всех живых созданий! Он уверен, что только для него одного светит солнце, вертится земля и косит смерть. Муравей, проклинающий бога, взобравшись на травинку! А те, кого лишили жизни? Маркиз де Сен-Меран, маркиза, господин Нуартье…
– Как? Господин Нуартье?
– Да! Неужели вы думаете, что покушались на этого несчастного слугу? Нет, как Полоний у Шекспира, он умер вместо другого. Нуартье – вот кто должен был выпить лимонад. Нуартье и пил его; а тот выпил случайно; и хотя умер Барруа, но умереть должен был Нуартье.
– Почему же не погиб мой отец?
– Я вам уже объяснял в тот вечер, в саду, когда умерла госпожа де Сен-Меран: потому что его организм привык к употреблению этого самого яда. Потому что доза, недостаточная для него, смертельна для всякого другого. Словом, потому что никто на свете, даже убийца, не знает, что вот уже год, как я лечу господина Нуартье бруцином, между тем как убийце известно, да он убедился и на опыте, что бруцин – сильнодействующий яд.
– Боже! – прошептал Вильфор, ломая руки.
– Проследите действия преступника: он убивает маркиза…
– Доктор!
– Я готов присягнуть в этом. То, что мне говорили о его смерти, слишком точно совпадает с тем, что я видел собственными глазами.
Вильфор уже не спорил. Он глухо застонал.
– Он убивает маркиза, – повторил доктор, – он убивает маркизу. Это сулит двойное наследство.
Вильфор отер пот, струившийся по его лбу.
– Слушайте внимательно.
– Я ловлю каждое ваше слово, – прошептал Вильфор.
– Господин Нуартье, – безжалостно продолжал д’Авриньи, – в своем завещании отказал все, что имеет, бедным, тем самым обделив вас и вашу семью. Господина Нуартье пощадили, от него нечего было ждать. Но едва он уничтожил свое первое завещание, едва успел составить второе, как преступник, по-видимому, опасаясь, что он может составить и третье, его отравляет. Ведь завещание, если не ошибаюсь, составлено позавчера. Как видите, времени не теряли.
– Пощадите, д’Авриньи!
– Никакой пощады, сударь. У врача есть священный долг, и во имя его он восходит к источникам жизни и спускается в таинственный мрак смерти. Когда преступление совершено и бог в ужасе отвращает свой взор от преступника, долг врача сказать: это он!
– Пощадите мою дочь! – прошептал Вильфор.
– Вы сами назвали ее – вы, отец.
– Пощадите Валентину! Нет, это невозможно. Я скорее обвинил бы самого себя! Валентина, золотое сердце, сама невинность!
– Пощады быть не может, господин королевский прокурор. Улики налицо: мадемуазель де Вильфор сама упаковывала лекарства, которые были посланы маркизу де Сен-Мерану, и маркиз умер.
Мадемуазель де Вильфор приготовила питье для маркизы де Сен-Меран, и маркиза умерла.
Мадемуазель де Вильфор взяла из рук Барруа графин с лимонадом, который господин Нуартье обычно весь выпивает утром, и старик спасся только чудом.
Мадемуазель де Вильфор – вот преступница, вот отравительница! Господин королевский прокурор, я обвиняю мадемуазель де Вильфор, исполняйте свой долг!
– Доктор, я не спорю, не защищаюсь, я верю вам, но не губите меня, не губите мою честь!
– Господин Вильфор, – продолжал доктор с возрастающей силой, – есть обстоятельства, в которых я отказываюсь считаться с глупыми условностями. Если бы ваша дочь совершила только одно преступление и я думал бы, что она замышляет второе, я сказал бы вам: предостерегите ее, накажите, пусть она проведет остаток жизни где-нибудь в монастыре, в слезах замаливая свой грех. Если бы она совершила второе преступление, я сказал бы вам: слушайте, Вильфор, вот вам яд, от которого нет противоядия, быстрый, как мысль, мгновенный, как молния, разящий, как гром; дайте ей этого яду, поручив душу ее милости божьей, и таким образом спасите свою честь и свою жизнь, ибо она покушается на вас. Я вижу, как она подходит к вашему изголовью с лицемерной улыбкой и нежными словами! Горе вам, если вы не поразите ее первый! Вот что сказал бы я вам, если бы она убила только двух человек. Но она присутствовала при трех агониях, она видела трех умирающих, она опускалась на колени около трех трупов. В руки палача отравительницу, в руки палача! Вы говорите о чести; сделайте то, что я вам говорю, и вы обессмертите ваше имя!
Вильфор упал на колени.
– У меня нет вашей силы воли, – сказал он, – но и у вас ее не было бы, если бы дело шло не о моей дочери, а о вашей.
Д’Авриньи побледнел.
– Доктор, всякий человек, рожденный женщиной, обречен на страдания и смерть; я буду страдать и, страдая, ждать смертного часа.
– Берегитесь, – сказал д’Авриньи, – он не скоро наступит; он настанет только после того, как на ваших глазах погибнут ваш отец, ваша жена, ваш сын, быть может.
Вильфор, задыхаясь, схватил доктора за руку.
– Пожалейте меня, – воскликнул он, – помогите мне… Нет, моя дочь невиновна… Поставьте нас перед лицом суда, и я снова скажу: нет, моя дочь невиновна… В моем доме не было преступления… Я не хочу, вы слышите, чтобы в моем доме было преступление… Потому что если в чей-нибудь дом вошло преступление, то оно, как смерть, никогда не приходит одно. Послушайте, что вам до того, если я паду жертвой убийства?.. Разве вы мне друг? Разве вы человек? Разве у вас есть сердце?.. Нет, вы врач!.. И я вам говорю: нет, я не предам свою дочь в руки палача!.. Эта мысль гложет меня, я, как безумец, готов разрывать себе грудь ногтями!.. Что, если вы ошибаетесь, доктор? Если это кто-нибудь другой, а не моя дочь? Если в один прекрасный день, бледный, как призрак, я приду к вам и скажу: убийца, ты убил мою дочь!.. Если бы это случилось… я христианин, д’Авриньи, но я убил бы себя.
– Хорошо, – сказал доктор после краткого раздумья, – я подожду.
Вильфор недоверчиво посмотрел на него.
– Но только, – торжественно продолжал д’Авриньи, – если в вашем доме кто-нибудь заболеет, если вы сами почувствуете, что удар поразил вас, не посылайте за мной, я не приду. Я согласен делить с вами эту страшную тайну, но не желаю, чтобы стыд и раскаяние поселились в моей душе, вырастали и множились в ней так же, как злодейство и горе в вашем доме.
– Вы покидаете меня, доктор?
– Да, ибо нам дальше не по пути, я дошел с вами до подножия эшафота. Еще одно разоблачение – и этой ужасной трагедии настанет конец. Прощайте.
– Доктор, умоляю вас!
– Все, что я вижу здесь, оскверняет мой ум. Мне ненавистен ваш дом. Прощайте, сударь!
– Еще слово, одно только слово, доктор! Вы оставляете меня одного в этом ужасном положении, еще более ужасном от того, что вы мне сказали. Но что скажут о внезапной смерти несчастного Барруа?
– Вы правы, – сказал д’Авриньи, – проводите меня.
Доктор вышел первым, Вильфор шел следом за ним; встревоженные слуги толпились в коридоре и на лестнице, по которой должен был пройти доктор.
– Сударь, – громко сказал д’Авриньи Вильфору, так, чтобы все слышали, – бедняга Барруа в последние годы вел слишком сидячий образ жизни; он так привык разъезжать вместе со своим хозяином, то верхом, то в экипаже, по всей Европе, что уход за прикованным к креслу больным погубил его. Кровь застоялась, человек он был тучный, с короткой толстой шеей, его сразил апоплексический удар, а меня позвали слишком поздно. Кстати, – прибавил он шепотом, – не забудьте выплеснуть в печку фиалковый сироп.
И доктор, не протянув Вильфору руки, ни словом не возвращаясь к сказанному, вышел из дома, провожаемый слезами и причитаниями слуг.
В тот же вечер все слуги Вильфоров, собравшись на кухне и потолковав между собой, отправились к г-же де Вильфор с просьбой отпустить их. Ни уговоры, ни предложение увеличить жалованье не привели ни к чему; они твердили одно:
– Мы хотим уйти, потому что в этом доме смерть.
И они, невзирая на все просьбы, покинули дом, уверяя, что им очень жаль расставаться с такими добрыми хозяевами и особенно с мадемуазель Валентиной, такой доброй, такой отзывчивой и ласковой.
Вильфор при этих словах взглянул на Валентину.
Она плакала.
И странно: несмотря на волнение, охватившее его при виде этих слез, он взглянул также и на г-жу де Вильфор, и ему показалось, что на ее тонких губах мелькнула мимолетная мрачная усмешка, подобно зловещему метеору, пролетающему среди туч в глубине грозового неба.
Вечером того дня, когда граф де Морсер вышел от Данглара вне себя от стыда и бешенства, вполне объяснимых оказанным ему холодным приемом, Андреа Кавальканти, завитой и напомаженный, с закрученными усами, в туго натянутых белых перчатках, почти стоя в своем фаэтоне, подкатил к дому банкира на Шоссе-д’Антен.
Повертевшись немного в гостиной, он улучил удобную минуту, отвел Данглара к окну и там, после искусного вступления, завел речь о треволнениях, постигших его после отъезда его благородного отца. Со времени этого отъезда, говорил он, в семье банкира, где его приняли, как родного сына, он нашел все, что служит залогом счастья, которое всякий человек должен ставить выше, чем прихоти страсти, а что касается страсти, то на его долю выпало счастье обрести ее в чудных глазах мадемуазель Данглар.
Данглар слушал с глубочайшим вниманием; он уже несколько дней ждал этого объяснения, и когда оно наконец произошло, лицо его в той же мере просияло, в какой оно нахмурилось, когда он слушал Морсера.
Все же раньше, чем принять предложение молодого человека, он счел нужным высказать ему некоторые сомнения.
– Виконт, – сказал он, – не слишком ли вы молоды, чтобы помышлять о браке?
– Нисколько, сударь, – возразил Кавальканти. – В Италии в знатных семьях приняты ранние браки; это обычай разумный. Жизнь так изменчива, что надо ловить счастье, пока оно дается в руки.
– Допустим, – сказал Данглар, – что ваше предложение, которым я очень польщен, будет благосклонно принято моей женой и дочерью, – с кем мы будем обсуждать деловую сторону? По-моему, этот важный вопрос могут разрешить должным образом только отцы на благо своим детям.
– Мой отец человек мудрый и рассудительный; он предвидел, что я, быть может, захочу жениться во Франции; и поэтому, уезжая, он оставил мне вместе с документами, удостоверяющими мою личность, письмо, в котором он обязуется в случае, если он одобрит мой выбор, выдавать мне ежегодно сто пятьдесят тысяч ливров, считая со дня моей свадьбы. Это составляет, насколько я могу судить, четвертую часть доходов моего отца.
– А я, – сказал Данглар, – всегда намеревался дать в приданое моей дочери пятьсот тысяч франков; к тому же она моя единственная наследница.
– Вот видите, – сказал Андреа, – как все хорошо складывается, если предположить, что баронесса Данглар и мадемуазель Эжени не отвергнут моего предложения. В нашем распоряжении будет сто семьдесят пять тысяч годового дохода. Предположим еще, что мне удастся убедить маркиза, чтобы он не выплачивал мне ренту, а отдал в мое распоряжение самый капитал (это будет нелегко, я знаю, но, может быть, это и удастся); тогда вы пустите наши два-три миллиона в оборот, а такая сумма в опытных руках всегда принесет десять процентов.
– Я никогда не плачу больше четырех процентов, – сказал банкир, – или, вернее, трех с половиной. Но моему зятю я стал бы платить пять, а прибыль мы бы делили пополам.
– Ну и чудно, папаша, – развязно сказал Кавальканти. Врожденная вульгарность по временам, несмотря на все его старания, прорывалась сквозь тщательно наводимый аристократический лоск.
Но, тут же спохватившись, он добавил:
– Простите, барон, – вы видите, уже одна надежда почти лишает меня рассудка; что же, если она осуществится?
– Однако надо полагать, – сказал Данглар, не замечая, как быстро эта беседа, вначале бескорыстная, обратилась в деловой разговор, – существует и такая часть вашего имущества, в которой ваш отец не может вам отказать?
– Какая именно? – спросил Андреа.
– Та, что принадлежала вашей матери.
– Да, разумеется, та, что принадлежала моей матери, Оливе Корсинари.
– А как велика эта часть вашего имущества?
– Признаться, – сказал Андреа, – я никогда не задумывался над этим, но полагаю, что она составляет по меньшей мере миллиона два.
У Данглара от радости захватило дух. Он чувствовал себя, как скупец, отыскавший утерянное сокровище, или утопающий, который вдруг ощутил под ногами твердую почву.
– Итак, барон, – сказал Андреа, умильно и почтительно кланяясь банкиру, – смею ли я надеяться…
– Виконт, – отвечал Данглар, – вы можете надеяться; и поверьте, что если с вашей стороны не явится препятствий, то это вопрос решенный.
– О, как я счастлив, барон! – сказал Андреа.
– Но, – задумчиво продолжал Данглар, – почему же граф Монте-Кристо, ваш покровитель в парижском свете, не явился вместе с вами поддержать ваше предложение?
Андреа едва заметно покраснел.
– Я прямо от графа, – сказал он, – это, бесспорно, очаровательный человек, но большой оригинал. Он вполне одобряет мой выбор; он даже выразил уверенность, что мой отец согласится отдать мне самый капитал вместо доходов с него; он обещал употребить свое влияние, чтобы убедить его; но заявил мне, что он никогда не брал и никогда не возьмет на себя ответственности просить для кого-нибудь чьей-либо руки. Но я должен отдать ему справедливость, он сделал мне честь, добавив, что если он когда-либо сожалел о том, что взял себе это за правило, то именно в данном случае, ибо он уверен, что этот брак будет счастливым. Впрочем, если он официально и не принимает ни в чем участия, он оставляет за собой право высказать вам свое мнение, если вы пожелаете с ним переговорить.
– Прекрасно.
– А теперь, – сказал с очаровательнейшей улыбкой Андреа, – разговор с тестем окончен, и я обращаюсь к банкиру.
– Что же вам от него угодно? – сказал, засмеявшись, Данглар.
– Послезавтра мне следует получить у вас что-то около четырех тысяч франков; но граф понимает, что в этом месяце мне, вероятно, предстоят значительные траты и моих скромных холостяцких доходов может не хватить; поэтому он предложил мне чек на двадцать тысяч франков, – вот он. На нем, как видите, стоит подпись графа. Этого достаточно?
– Принесите мне таких на миллион, и я приму их, – сказал Данглар, пряча чек в карман. – Назначьте час, который вам завтра будет удобен, мой кассир зайдет к вам, и вы распишетесь в получении двадцати четырех тысяч франков.
– В десять часов утра, если это удобно; чем раньше, тем лучше; я хотел бы завтра уехать за город.
– Хорошо, в десять часов. В гостинице Принцев, как всегда?
– Да.
На следующий день, с пунктуальностью, делавшей честь банкиру, двадцать четыре тысячи франков были вручены Кавальканти, и он вышел из дому, оставив двести франков для Кадрусса.
Андреа уходил главным образом для того, чтобы избежать встречи со своим опасным другом; по той же причине он вернулся домой как можно позже. Но едва он вошел во двор, как перед ним очутился швейцар гостиницы, ожидавший его с фуражкой в руке.
– Сударь, – сказал он, – этот человек приходил.
– Какой человек? – небрежно спросил Андреа, делая вид, что совершенно забыл о том, о ком, напротив, прекрасно помнил.
– Тот, которому ваше сиятельство выдает маленькую пенсию.
– Ах да, – сказал Андреа, – старый слуга моего отца. Вы ему отдали двести франков, которые я для него оставил?
– Отдал, ваше сиятельство. – По желанию Андреа, слуги называли его «ваше сиятельство». – Но он их не взял, – продолжал швейцар.
Андреа побледнел; но так как было очень темно, никто этого не заметил.
– Как? Не взял? – сказал он дрогнувшим голосом.
– Нет; он хотел видеть ваше сиятельство. Я сказал ему, что вас нет дома; он настаивал. Наконец он мне поверил и оставил для вас письмо, которое принес с собой запечатанным.
– Дайте сюда, – сказал Андреа. И он прочел при свете фонаря фаэтона:
«Ты знаешь, где я живу, я жду тебя завтра в десять утра».
Андреа осмотрел печать, проверяя, не вскрывал ли кто-нибудь письмо и не познакомился ли чей-нибудь нескромный взор с его содержанием. Но оно было так хитроумно сложено, что, для того чтобы прочитать его, пришлось бы сорвать печать, а печать была в полной сохранности.
– Хорошо, – сказал Андреа. – Бедняга! Он очень славный малый.
Швейцар вполне удовлетворился этими словами и не знал, кем больше восхищаться, молодым господином или старым слугой.
– Поскорее распрягайте и поднимитесь ко мне, – сказал Андреа своему груму.
В два прыжка он очутился в своей комнате и сжег письмо Кадрусса, причем уничтожил даже самый пепел.
Не успел он это сделать, как вошел грум.
– Ты одного роста со мной, Пьер, – сказал ему Андреа.
– Имею эту честь, – отвечал грум.
– Тебе должны были вчера принести новую ливрею.
– Да, сударь.
– У меня интрижка с одной гризеткой, которой я не хочу открывать ни моего титула, ни положения. Одолжи мне ливрею и дай мне свои бумаги, чтобы я мог в случае надобности переночевать в трактире.
Пьер повиновался.
Пять минут спустя Андреа, совершенно неузнаваемый, вышел из гостиницы, нанял кабриолет и велел отвезти себя в трактир под вывеской «Красная лошадь», в Пикпюсе.
На следующий день он ушел из трактира, так же никем не замеченный, как и в гостинице Принцев, прошел предместье Сент-Антуан, бульваром дошел до улицы Менильмонтан и, остановившись у двери третьего дома по левой руке, стал искать, у кого бы ему, за отсутствием привратника, навести справки.
– Кого вы ищете, красавчик? – спросила торговка фруктами с порога своей лавки.
– Господина Пайтена, толстуха, – отвечал Андреа.
– Бывшего булочника? – спросила торговка.
– Его самого.
– В конце двора, налево, четвертый этаж.
Андреа пошел в указанном направлении, поднялся на четвертый этаж и сердито дернул заячью лапку на двери. Колокольчик отчаянно зазвонил.
Через секунду за решеткой, вделанной в дверь, появилось лицо Кадрусса.
– Ты точен! – сказал он.
И он отодвинул засовы.
– Еще бы! – сказал Андреа, входя.
И он так швырнул свою фуражку, что она, не попав на стул, упала на пол и покатилась по комнате.
– Ну, ну, малыш, не сердись! – сказал Кадрусс. – Видишь, как я о тебе забочусь, вон какой завтрак я тебе приготовил; все твои любимые кушанья, черт тебя возьми!
Андреа действительно почувствовал запах стряпни, грубые ароматы которой были не лишены прелести для голодного желудка; это была та смесь свежего жира и чесноку, которой отличается простая провансальская кухня; пахло и жареной рыбой, а надо всем стоял пряный дух мускатного ореха и гвоздики. Все это исходило из двух глубоких блюд, поставленных на конфорки и покрытых крышками, и из кастрюли, шипевшей в духовке чугунной печки.
Кроме того, в соседней комнате Андреа увидел опрятный стол, на котором красовались два прибора, две бутылки вина, запечатанные одна – зеленым, другая – желтым сургучом, графинчик водки и нарезанные фрукты, искусно разложенные поверх капустного листа на фаянсовой тарелке.
– Ну, что скажешь, малыш? – спросил Кадрусс. – Недурно пахнет? Ты же знаешь, я был хороший повар: помнишь, как вы все пальчики облизывали? И ты первый, ты больше всех полакомился моими соусами и, помнится, не брезговал ими.
И Кадрусс принялся чистить лук.
– Да ладно, ладно, – с досадой сказал Андреа, – если ты только ради завтрака побеспокоил меня, так пошел к черту!
– Сын мой, – наставительно сказал Кадрусс, – за едой люди беседуют; и потом, неблагодарная душа, разве ты не рад повидаться со старым другом? У меня так прямо слезы текут.
Кадрусс в самом деле плакал; трудно было только решить, что подействовало на слезную железу бывшего трактирщика, радость или лук.
– Молчал бы лучше, лицемер! – сказал Андреа. – Будто ты меня любишь?
– Да, представь, люблю, – сказал Кадрусс, – это моя слабость, но тут уж ничего не поделаешь.
– Что не мешает тебе вызвать меня, чтобы сообщить какую-нибудь гадость.
– Брось! – сказал Кадрусс, вытирая о передник свой большой кухонный нож. – Если бы я не любил тебя, разве я согласился бы вести ту несчастную жизнь, на которую ты меня обрек? Ты посмотри: на тебе ливрея твоего слуги, стало быть, у тебя есть слуга; у меня нет слуг, и я принужден собственноручно чистить овощи; ты брезгаешь моей стряпней, потому что обедаешь за табльдотом в гостинице Принцев или в Кафе-де-Пари. А ведь я тоже мог бы иметь слугу и коляску, я тоже мог бы обедать, где вздумается; а почему я лишаю себя всего этого? Чтобы не огорчать моего маленького Бенедетто. Признай по крайней мере, что я прав.
И недвусмысленный взгляд Кадрусса подкрепил эти слова.
– Ладно, – сказал Андреа, – допустим, что ты меня любишь. Но зачем тебе понадобилось, чтобы я пришел завтракать?
– Да чтобы видеть тебя, малыш.
– Чтобы видеть меня, а зачем? Ведь мы с тобой обо всем уже условились.
– Эй, милый друг, – сказал Кадрусс, – разве бывают завещания без приписок? Но прежде всего давай позавтракаем. Садись, и начнем с сардинок и свежего масла, которое я в твою честь положил на виноградные листья, злючка ты этакий. Но я вижу, ты рассматриваешь мою комнату, мои соломенные стулья, грошовые картинки на стенах. Что прикажешь, здесь не гостиница Принцев!
– Вот ты уже жалуешься, ты недоволен, а сам ведь мечтал о том, чтобы жить, как булочник на покое.
Кадрусс вздохнул.
– Ну, что скажешь? Ведь твоя мечта сбылась.
– Скажу, что это только мечта; булочник на покое, милый Бенедетто, человек богатый, имеет доходы.
– И у тебя есть доходы.
– У меня?
– Да, у тебя, ведь я же принес тебе твои двести франков.
Кадрусс пожал плечами.
– Это унизительно, – сказал он, – получать деньги, которые даются так нехотя, неверные деньги, которых я в любую минуту могу лишиться. Ты сам понимаешь, что мне приходится откладывать на случай, если твоему благополучию придет конец. Эх, друг мой! Счастье непостоянно, как говорил священник у нас… в полку. Впрочем, я знаю, что твое благополучие не имеет границ, негодяй: ты женишься на дочери Данглара.
– Что? Данглара?
– Разумеется, Данглара! Или нужно сказать: барона Данглара? Это все равно, как если бы я сказал: графа Бенедетто! Ведь мы с Дангларом приятели, и не будь у него такая плохая память, ему следовало бы пригласить меня на твою свадьбу… ведь был же он на моей… да, да, да, на моей! Да-с, в те времена он не был таким гордецом; это был маленький служащий у господина Морреля. Не один раз обедал я вместе с ним и с графом де Морсером… Видишь, какие у меня знатные знакомства, и если бы я пожелал их поддерживать, мы с тобой встречались бы в одних и тех же гостиных.
– Ты от зависти совсем заврался, Кадрусс.
– Ладно, Benedetto mio. Я знаю, что говорю. Быть может, в один прекрасный день мы тоже напялим на себя праздничный наряд и скажем у какого-нибудь богатого подъезда: «Откройте, пожалуйста!» А пока садись и давай завтракать.
Кадрусс показал пример и с аппетитом принялся за еду, расхваливая все блюда, которыми он угощал своего гостя. Тот, по-видимому, покорился необходимости, бодро раскупорил бутылки и принялся за буайбес и треску, жаренную в прованском масле с чесноком.
– А, приятель, – сказал Кадрусс, – ты как будто идешь на мировую со своим старым поваром?
– Каюсь, – ответил Андреа, молодой, здоровый аппетит которого на время одержал верх над всеми другими соображениями.
– И что же, вкусно, мошенник?
– Очень вкусно! Не понимаю, как человек, который стряпает и ест такие лакомые блюда, может быть недоволен своей жизнью.
– Видишь ли, – сказал Кадрусс, – все мое счастье отравлено одной мыслью.
– Какой?
– А той, что я живу за счет друга, – я, который всегда честно зарабатывал себе на пропитание.
– Нашел о чем беспокоиться, – сказал Андреа, – у меня хватит на двоих, не стесняйся.
– Нет, право, верь не верь, но к концу каждого месяца меня мучает совесть.
– Полно, Кадрусс!
– Так мучает, что вчера я даже не взял этих двухсот франков.
– Да, ты хотел меня видеть; но разве из-за угрызений совести?
– Именно поэтому. Кроме того, мне пришла мысль.
Андреа вздрогнул; его всегда бросало в дрожь от мыслей Кадрусса.
– Видишь ли, – продолжал тот, – это отвратительно – постоянно жить в ожидании первого числа.
– Эх, – философски заметил Андреа, решив доискаться, куда клонит его собеседник, – разве вся жизнь не проходит в ожидании? А я как живу? Я просто терпеливо жду.
– Да, потому что, вместо того чтобы ждать какие-то несчастные двести франков, ты ждешь пять или шесть тысяч, а то и десять, а то и двенадцать. Ведь ты у нас хитрец. У тебя всегда водились какие-то кошельки, копилки, которые ты прятал от бедного Кадрусса. К счастью, у этого самого Кадрусса был хороший нюх.
– Опять ты чепуху мелешь, – сказал Андреа, – все о прошлом да о прошлом – к чему это, скажи на милость?
– Тебе только двадцать один год, тебе нетрудно забыть прошлое; а мне пятьдесят, и я волей-неволей возвращаюсь к нему. Но поговорим о делах.
– Наконец-то.
– Будь я на твоем месте…
– Ну?
– Я реализовал бы свой капитал.
– Реализовал?
– Да, я попросил бы деньги за полгода вперед, под тем предлогом, что хочу купить недвижимость и приобрести избирательные права. А получив деньги, я удрал бы.
– Так, так, так, – сказал Андреа, – это, пожалуй, неплохая мысль!
– Милый друг, – сказал Кадрусс, – ешь мою стряпню и следуй моим советам: от этого ты только выиграешь душой и телом.
– А почему ты сам не воспользуешься своим советом? – сказал Андреа. – Почему ты не реализуешь деньги за полгода, даже за год, и не уедешь в Брюссель? Вместо того чтобы изображать бывшего булочника, ты имел бы вид настоящего банкрота. Это теперь модно.
– Но что же я сделаю, имея в кармане тысячу двести франков?
– Какой ты стал требовательный, Кадрусс! – сказал Андреа. – Два месяца назад ты помирал с голоду.
– Аппетит приходит во время еды, – сказал Кадрусс, скаля зубы, как смеющаяся обезьяна или как рычащий тигр. – Поэтому я и наметил себе план, – прибавил он, впиваясь своими белыми и острыми, невзирая на возраст, зубами в огромный ломоть хлеба.
Планы Кадрусса приводили Андреа в еще больший ужас, чем его мысли: мысли были только зародышами, а план уже грозил осуществлением.
– Что же это за план? – сказал он. – Могу себе представить!
– А что? Кто придумал план, благодаря которому мы покинули некое заведение? Как будто я. От этого он не стал хуже, мне кажется, иначе мы с тобой не сидели бы здесь!
– Да я не спорю, – сказал Андреа, – ты иной раз говоришь дело. Но какой же у тебя план?
– Послушай, – продолжал Кадрусс, – можешь ли ты, не выложив ни одного су, добыть мне тысяч пятнадцать франков… нет, пятнадцати тысяч мало, я не согласен сделаться порядочным человеком меньше чем за тридцать тысяч франков.
– Нет, – сухо ответил Андреа, – этого я не могу.
– Ты, я вижу, меня не понял, – холодно и невозмутимо продолжал Кадрусс, – я сказал: не выложив ни одного су.
– Что же ты хочешь? Чтобы я украл и испортил все дело, и твое и мое, и чтобы нас опять отправили кое-куда?
– Что до меня, – сказал Кадрусс, – мне все равно, пусть забирают. Я, знаешь ли, со странностями: я иногда скучаю по товарищам, не то, что ты, сухарь! Ты рад бы никогда с ними больше не встретиться!
Андреа на этот раз не только вздрогнул; он побледнел.
– Брось дурить, Кадрусс, – сказал он.
– Да ты не бойся, Бенедетто, ты мне только укажи способ добыть без всякого твоего участия эти тридцать тысяч франков и предоставь все мне.
– Ладно, я подумаю, – сказал Андреа.
– А пока ты увеличишь мою пенсию до пятисот франков, хорошо? Я, видишь ли, решил нанять служанку.
– Ладно, ты получишь пятьсот франков, – сказал Андреа, – но мне это нелегко, Кадрусс… ты злоупотребляешь…
– Да что там! – сказал Кадрусс. – Ведь ты черпаешь из бездонных сундуков!
По-видимому, Андреа только и ждал этих слов; его глаза блеснули, но тотчас же померкли.
– Это верно, – ответил Андреа, – мой покровитель очень добр ко мне.
– Какой милый покровитель! – сказал Кадрусс. – И он выдает тебе ежемесячно?..
– Пять тысяч франков, – сказал Андреа.
– Столько же тысяч, сколько ты мне обещал сотен, – заметил Кадрусс, – верно говорят, что незаконнорожденным везет. Пять тысяч франков в месяц… Куда же, черт возьми, можно девать столько денег?
– Бог мой! Истратить их недолго, и я, как ты, мечтаю иметь капитал.
– Капитал… понятно… всякий хотел бы иметь капитал.
– А у меня он будет.
– Кто же тебе его даст? Твой князь?
– Да, мой князь; к сожалению, я должен еще подождать.
– Подождать чего? – сказал Кадрусс.
– Его смерти.
– Смерти твоего князя?
– Да.
– Почему это?
– Потому что он упоминает меня в своем завещании.
– Правда?
– Честное слово!
– А сколько?
– Пятьсот тысяч!
– Вон куда хватил!
– Я тебе говорю.
– Быть не может!
– Кадрусс, ты мне друг?
– На жизнь и на смерть.
– Я открою тебе тайну.
– Говори.
– Но только помни…
– Буду нем, как рыба.
– Так вот, мне кажется…
Андреа замолчал и оглянулся.
– Тебе кажется… Да ты не бойся! Мы совсем одни.
– Мне кажется, что я нашел своего отца.
– Настоящего отца?
– Да.
– Не папашу Кавальканти?
– Нет, тот уехал; настоящего, как ты говоришь.
– И этот отец…
– Кадрусс, это граф Монте-Кристо.
– Да что ты!
– Да; тогда, видишь ли, все становится понятным. Он, видимо, не может открыто признать меня, но меня признает старик Кавальканти и получает за это пятьдесят тысяч франков.
– Пятьдесят тысяч франков за то, чтобы стать твоим отцом! Я бы согласился за полцены, за двадцать тысяч, за пятнадцать тысяч. Как же ты не подумал обо мне, неблагодарный?
– Да разве я знал об этом? Все это было устроено, когда мы еще были там.
– Да, верно. И ты говоришь, что в своем завещании…
– Он оставляет мне пятьсот тысяч франков.
– Ты уверен?
– Он сам мне показывал; но это еще не все.
– Существует приписка, как я говорил?
– Вероятно.
– И в этой приписке?
– Он признает меня своим сыном.
– Что за добрый отец, славный отец, достойнейший отец! – воскликнул Кадрусс, подкидывая в воздух тарелку и ловя ее обеими руками.
– Вот видишь! Скажи после этого, что у меня есть от тебя тайны!
– Ты прав; а твое доверие ко мне делает тебе честь. И что же, этот князь, твой отец – богатый человек, богатейший?
– Еще бы. Он сам не знает, сколько у него денег.
– Да не может быть!
– Кому же знать, как не мне; ведь я вхож к нему в любое время. На днях банковский служащий принес ему пятьдесят тысяч франков в бумажнике величиною с твою скатерть; а вчера сам банкир привез ему сто тысяч золотом.
Кадрусс был ошеломлен; в словах Андреа ему чудился звон металла, шум пересыпаемых червонцев.
– И ты вхож в этот дом? – наивно воскликнул он.
– Во всякое время.
Кадрусс помолчал; было ясно, что его занимает какая-то важная мысль.
Вдруг он воскликнул:
– Как бы мне хотелось видеть все это! Как все это должно быть прекрасно!
– Да, правда, – сказал Андреа, – он живет великолепно.
– Ведь он, кажется, живет на Елисейских полях?
– Номер тридцать.
– Номер тридцать? – повторил Кадрусс.
– Да, великолепный особняк, с двором и садом, ты должен знать!
– Очень возможно; но меня интересует не внешний вид, а внутренний; какая, должно быть, там прекрасная обстановка!
– Ты когда-нибудь бывал в Тюильри?
– Нет.
– У него гораздо лучше.
– Скажи, Андреа, должно быть, приятно бывает нагнуться, когда этот добрый Монте-Кристо уронит кошелек?
– Незачем ждать этого, – сказал Андреа, – деньги в этом доме и так валяются, как яблоки в саду.
– Ты бы когда-нибудь взял меня с собой.
– Как же это можно? В качестве кого?
– Ты прав; но у меня от твоих слов слюнки потекли. Я непременно должен это видеть собственными глазами, я уж найду способ.
– Не дури, Кадрусс!
– Я скажу, что я полотер.
– Там всюду ковры.
– Ах, черт! Значит, мне придется только воображать себе все это.
– Поверь, это будет лучше всего.
– Ну, хоть расскажи мне, что там есть?
– Как же я тебе расскажу?
– Ничего нет легче. Дом большой?
– Не большой и не маленький.
– А как расположены комнаты?
– Ну, знаешь, если тебе нужен план, давай бумагу и чернила.
– Сейчас дам! – поспешно заявил Кадрусс.
И он взял со старенького письменного стола лист бумаги, чернила и перо.
– Вот! – сказал Кадрусс. – Изобрази-ка мне это на бумаге, сынок.
Андреа едва заметно улыбнулся, взял перо и приступил к делу.
– При доме, как я уже тебе говорил, есть двор и сад; вот посмотри.
И Андреа начертил сад, двор и дом.
– Ограда высокая?
– Нет, футов восемь или десять, не больше.
– Это большая неосторожность, – сказал Кадрусс.
– Во дворе кадки с померанцевыми деревьями, лужайки, цветники.
– А капканов нет?
– Нет.
– А где конюшни?
– По обе стороны ворот, вот здесь и здесь.
И Андреа продолжал чертить.
– Нарисуй мне нижний этаж, – сказал Кадрусс.
– В нижнем этаже – столовая, две гостиные, бильярдная, прихожая, парадная лестница и внутренняя лестница.
– Окна?
– Окна великолепные, большие, широкие; я думаю, в каждое мог бы пролезть человек твоего роста.
– И на кой черт устраивают лестницы, когда в доме имеются такие окна.
– Что поделаешь? Роскошь!
– А ставни есть?
– Ставни есть, но их никогда не закрывают. Большой оригинал этот граф Монте-Кристо, любит смотреть на небо даже по ночам.
– А где спят слуги?
– У них отдельный дом. Направо от входа есть сарай, где хранятся пожарные лестницы. А над этим сараем комнаты для слуг, у каждого своя, и туда из дома проведены звонки.
– Звонки, черт возьми!
– Ты что?..
– Нет, ничего. Я говорю, звонки штука дорогая; и на что они, скажи на милость?
– Прежде там была собака, которая всю ночь бродила по двору, но ее отвезли в Отейль – знаешь, в тот дом, куда ты приходил?
– Да.
– Я ему вчера еще говорил: «Это очень неосторожно с вашей стороны, граф; ведь когда вы уезжаете в Отейль и увозите с собой всех ваших слуг, в доме никого нет».
«Ну и что же?» – спросил он.
«А то, что вас в один прекрасный день обокрадут».
– И что он ответил?
– Что он ответил?
– Да.
– Он ответил: «Ну и пускай обокрадут».
– Андреа, там, наверное, есть какая-нибудь конторка с западней.
– С какой западней?
– А вот с такой: схватит вора за руку, и тут же музыка начинает играть. Я слышал, что такую показывали на последней выставке.
– Там есть только секретер красного дерева, и в нем всегда торчит ключ.
– И твоего графа не обкрадывают?
– Нет, все его слуги ему очень преданы.
– И какая должна быть прорва денег в этом секретере!
– Там, может быть… впрочем, кто его знает!
– А где он стоит?
– Во втором этаже.
– Нарисуй-ка мне, малыш, заодно примерный план второго этажа.
– Изволь.
И Андреа снова взялся за перо.
– Во втором, видишь ли, есть прихожая, гостиная; направо от гостиной – библиотека и кабинет, налево от гостиной – спальня и будуар. В будуаре и стоит этот самый секретер.
– А окно там есть?
– Два: тут и тут.
И Андреа нарисовал два окна в небольшой угловой комнате, которая примыкала к более просторной спальне графа.
Кадрусс задумался.
– И часто он уезжает в Отейль? – спросил он.
– Раза два-три в неделю, завтра, например, он собирается туда на весь день и будет там ночевать.
– Ты в этом уверен?
– Он пригласил меня туда обедать.
– Ну и жизнь! – сказал Кадрусс. – Дом в городе, дом за городом.
– На то он и богач.
– А ты поедешь к нему обедать?
– Наверное.
– Когда ты у него там обедаешь, ты и ночевать остаешься?
– Как вздумается. Я у графа, как у себя дома.
Кадрусс взглянул на молодого человека таким взглядом, словно хотел вырвать истину из глубины его сердца. Но Андреа вынул из кармана портсигар, выбрал себе «гавану», спокойно закурил ее и стал небрежно пускать кольца дыма.
– Когда тебе угодно получить свои пятьсот франков? – спросил он Кадрусса.
– Да хоть сейчас, если они с тобой.
Андреа достал из кармана двадцать пять луидоров.
– Канареечки, – сказал Кадрусс, – нет, покорно благодарю!
– Ты ими брезгаешь?
– Напротив, я их очень уважаю, но я их не хочу.
– Да ведь ты наживешь на размене, болван: за золотой дают на пять су больше.
– Знаю, а потом меняла велит выследить беднягу Кадрусса, а потом его зацапают, а потом ему придется разъяснять, какие такие арендаторы вносят ему платежи золотом. Не дури, малыш, – давай просто серебро, кругляшки с портретом какого-нибудь монарха. Монета в пять франков у всякого найдется.
– Да не могу же я носить с собой пятьсот франков серебром; мне пришлось бы взять носильщика.
– Ну так оставь их в гостинице, у швейцара, – он честный малый; я схожу за ними.
– Сегодня?
– Нет, завтра; сегодня я занят.
– Ладно; завтра, отправляясь в Отейль, я оставлю их у него.
– Я могу рассчитывать на это?
– Вполне.
– Дело в том, что я заранее хочу сговориться со служанкой.
– Сговаривайся. Но на этом и конец? Ты не будешь больше приставать ко мне?
– Никогда.
Кадрусс стал так мрачен, что Андреа боялся, не придется ли ему обратить внимание на эту перемену. Поэтому он постарался казаться еще веселее и беспечнее.
– С чего ты так развеселился, – сказал Кадрусс, – можно подумать, что ты уже получил наследство!
– Нет еще, к сожалению!.. Но в тот день, когда я получу его…
– Что тогда?
– Одно тебе скажу: тогда я не забуду своих друзей.
– Ну еще бы, с твоей-то памятью!
– Да, я думал, ты будешь с меня деньги тянуть.
– Это я-то! Скажешь тоже! Напротив, я дам тебе добрый совет.
– Какой?
– Оставь здесь это кольцо с бриллиантом. Ты что же хочешь, чтобы нас поймали? Хочешь погубить нас обоих?
– А что такое? – спросил Андреа.
– Да как же? Ты надеваешь ливрею, выдаешь себя за слугу, а оставляешь у себя на пальце бриллиант в пять тысяч франков.
– Чет побери! Ты угадал! Почему ты не поступишь в оценщики?
– Да, уж я знаю толк в бриллиантах; у меня у самого они бывали.
– Ты бы побольше этим хвастал! – сказал Андреа и, ничуть не сердясь, вопреки опасениям Кадрусса, на это новое вымогательство, благодушно отдал ему кольцо.
Кадрусс близко поднес его к глазам, и Андреа понял, что он рассматривает грани.
– Это фальшивый бриллиант, – сказал Кадрусс.
– Да ты шутишь, что ли? – сказал Андреа.
– Не сердись, сейчас проверим.
Кадрусс подошел к окну и провел камнем по стеклу: послышался скрип.
– Confiteor![62] – сказал Кадрусс, надевая кольцо на мизинец. – Я ошибся; но эти жулики ювелиры так ловко подделывают камни, что прямо страшно забираться в ювелирные лавки. Вот еще одно отмирающее ремесло!..
– Ну что, – сказал Андреа, – теперь конец? Что тебе еще угодно? Отдать тебе куртку, а может, заодно и фуражку? Не церемонься, пожалуйста.
– Нет, ты, в сущности, парень хороший. Я больше тебя не держу и постараюсь обуздать свое честолюбие.
– Но берегись, продавая бриллиант, не попади в такую передрягу, какой ты опасался с золотыми монетами.
– Не беспокойся, я не собираюсь его продавать.
«Во всяком случае, до послезавтра», – подумал Андреа.
– Счастливый ты, мошенник, – сказал Кадрусс. – Ты возвращаешься к своим лакеям, к своим лошадям, экипажу и невесте!
– Конечно, – сказал Андреа.
– Я надеюсь, ты мне сделаешь хороший свадебный подарок в тот день, когда женишься на дочери моего друга Данглара?
– Я уже говорил, что это просто твоя фантазия.
– Сколько за ней приданого?
– Да я же тебе говорю…
– Миллион?
Андреа пожал плечами.
– Будем считать, миллион, – сказал Кадрусс, – но сколько бы у тебя ни было, я желаю тебе еще больше.
– Спасибо, – сказал Андреа.
– Это от чистого сердца, – прибавил Кадрусс, расхохотавшись. – Погоди, я провожу тебя.
– Не стоит трудиться.
– Очень даже стоит.
– Почему?
– Потому что у меня замок с маленьким секретом; мне пришло в голову им обзавестись; замок системы Юре и Фише, просмотренный и исправленный Гаспаром Кадруссом. Я тебе сделаю такой же, когда ты будешь капиталистом.
– Благодарю, – сказал Андреа, – я предупрежу тебя за неделю.
Они расстались. Кадрусс остался стоять на площадке лестницы, пока не убедился собственными глазами, что Андреа не только спустился вниз, но и пересек двор. Тогда он поспешно вернулся к себе, тщательно запер дверь и, как опытный архитектор, принялся изучать план, оставленный ему Андреа.
– Мне кажется, – сказал он, – что этот милый Бенедетто не прочь получить наследство; и тот, кто приблизит день, когда ему достанутся в руки пятьсот тысяч франков, будет не худшим из его друзей.
На следующий день после того, как происходил переданный нами разговор, граф Монте-Кристо уехал в Отейль вместе с Али, несколькими слугами и лошадьми, которых он хотел испытать.
Еще накануне он и не думал, что поедет, так же как и Андреа. Эта поездка была вызвана главным образом возвращением из Нормандии Бертуччо, который привез новости о доме и о корвете. Дом был вполне готов, а корвет уже неделю стоял на якоре в маленькой бухте со всем своим экипажем из шести человек, исполнил все нужные формальности и мог в любое время выйти в море. Монте-Кристо похвалил Бертуччо за расторопность и предложил ему быть готовым к скорому отъезду, так как намеревался покинуть Францию не позже чем через месяц.
– А пока, – сказал он ему, – возможно, что мне понадобится проехать в одну ночь из Парижа в Трепор; я хочу, чтобы мне были приготовлены на пути восемь подстав, так чтобы я мог сделать эти пятьдесят лье в десять часов.
– Ваше сиятельство уже высказывали это желание, – отвечал Бертуччо, – и лошади готовы. Я их купил и сам разместил в наиболее удобных пунктах, то есть в таких деревнях, где никто обычно не останавливается.
– Отлично, – сказал Монте-Кристо, – я останусь здесь день-два, сообразуйтесь с этим.
Как только Бертуччо вышел из комнаты, чтобы отдать нужные распоряжения, на пороге показался Батистен; он нес письмо на золоченом подносе.
– Вы зачем явились? – спросил граф, увидя, что он весь в пыли. – Я вас, кажется, не звал?
Батистен, не отвечая, подошел к графу и подал ему письмо.
– Очень важное и спешное, – сказал он.
Граф вскрыл письмо и прочел:
«Графа Монте-Кристо предупреждают, что сегодня ночью в его дом на Елисейских полях проникнет человек, чтобы выкрасть документы, которые он считает спрятанными в конторке, стоящей в будуаре; граф Монте-Кристо настолько отважный человек, что не станет вмешивать в это дело полицию, каковое вмешательство могло бы сильно повредить тому, кто сообщает эти сведения. Граф может сам разделаться со взломщиком или через отверстие в стене, отделяющей спальню от будуара, или спрятавшись в самом будуаре. Присутствие многих людей и принятие видимых мер предосторожности, несомненно, остановят злоумышленника, и граф Монте-Кристо упустит возможность узнать врага, случайно обнаруженного тем лицом, которое предупреждает об этом графа и которое, быть может, окажется уже не в состоянии сделать это вторично, если при неудаче этой попытки злоумышленник надумал бы совершить новую».
Первой мыслью, мелькнувшей у графа, было подозрение, что это воровская уловка, грубая западня, что его извещают о небольшой опасности, чтобы отвлечь его внимание от опасности более серьезной. Он уже собирался отослать письмо полицейскому комиссару, невзирая на предупреждение, а может быть, именно благодаря предупреждению своего анонимного доброжелателя, как вдруг у него мелькнула мысль: не встретится ли он действительно с каким-нибудь личным своим врагом, которого только он и может узнать и который в случае необходимости только ему одному и может на что-нибудь пригодиться, как случилось с Фиеско и тем мавром, который хотел его убить.
Мы знаем графа; поэтому нам нечего говорить о том, что это был человек отважный и сильный духом, бравшийся за невозможное с той энергией, которая отличает людей высшего порядка. Вся его жизнь, принятое и неуклонно выполняемое им решение ни перед чем не отступать научили графа черпать неизведанные наслаждения в его битвах против природы, которая есть бог, и против мира, который можно было бы назвать дьяволом.
– Они вряд ли собираются красть у меня документы, – сказал Монте-Кристо, – они хотят убить меня; это не воры, это убийцы. Я вовсе не желаю, чтобы господин префект полиции вмешивался в мои личные дела. Я, право, достаточно богат, чтобы не отягощать бюджет префектуры.
Граф позвал Батистена, который, подав письмо, вышел из комнаты.
– Немедленно возвращайтесь в Париж, – сказал он, – и привезите сюда всех оставшихся слуг. Они все понадобятся мне здесь.
– Так в доме никого не останется, господин граф? – спросил Батистен.
– Нет, останется привратник.
– Может быть, господин граф примет во внимание, что от привратницкой до дома довольно далеко.
– Ну и что же?
– Могут ведь обокрасть весь дом, и он ничего не услышит.
– Кто может обокрасть?
– Воры.
– Вы осел, сударь. Я предпочитаю, чтобы воры разграбили весь дом, чем терпеть недостаток в прислуге.
Батистен поклонился.
– Вы понимаете, – сказал граф, – привезите сюда всех, до единого, но чтобы в доме все осталось, как обычно, вы только закроете ставни нижнего этажа, вот и все.
– А во втором этаже?
– Вы же знаете, что их никогда не закрывают. Ступайте.
Граф велел сказать, что он пообедает один и что прислуживать ему будет Али.
Он пообедал с обычной умеренностью, а после обеда, приказав Али следовать за собой, вышел через калитку, дошел, как бы прогуливаясь, до Булонского леса, повернул, словно непредумышленно, в сторону Парижа и уже в сумерках очутился напротив своего дома на Елисейских полях.
В доме царила полная тьма; только слабый огонек светился в привратницкой, стоявшей, как и говорил Батистен, шагах в сорока от дома.
Монте-Кристо прислонился к дереву и своим зорким взглядом окинул двойную аллею, прохожих и соседние улицы, чтобы проверить, не подстерегает ли его кто-нибудь. Минут через десять он убедился, что никто за ним не следит.
Тогда он подбежал вместе с Али к калитке, быстро вошел и по черной лестнице, от которой у него был ключ, прошел в свою спальню, не коснувшись ни одной занавеси, так что даже привратник не подозревал, что в дом, который он считал пустым, вернулся его хозяин.
Войдя в спальню, граф дал Али знак остановиться; затем он прошел в будуар и осмотрел его; все было как всегда; секретер стоял на своем месте, ключ торчал в замке. Он дважды повернул ключ, вынул его, подошел к двери спальни, снял скобу задвижки и вышел из будуара.
Тем временем Али принес и положил на стол указанное графом оружие: короткий карабин и пару двуствольных пистолетов, допускающих такой же верный прицел, как пистолеты, из которых стреляют в тире. Вооруженный таким образом, граф держал в своих руках жизнь пяти человек.
Было около половины десятого; граф и Али наскоро закусили ломтем хлеба и стаканом испанского вина; затем граф нажал пружину одной из тех раздвижных филенок, благодаря которым он мог из одной комнаты видеть, что делается в другой. Рядом с ним лежали его пистолеты и карабин, и Али, стоя возле него, держал в руке один из тех арабских топориков, форма которых не изменилась со времен крестовых походов.
В одно из окон спальни, выходившее, как и окно будуара, на Елисейские поля, графу видна была улица.
Так прошло два часа; было совершенно темно, а между тем Али своим острым зрением дикаря и граф благодаря привычке к темноте различали малейшее колебание ветвей во дворе.
Огонек в привратницкой уже давно потух.
Можно было предположить, что нападающие, если действительно предстояло нападение, пройдут по лестнице из нижнего этажа, а не влезут в окно. Монте-Кристо думал, что злоумышленники хотят его убить, а не обокрасть. Следовательно, их целью является его спальня, и они доберутся до нее или по потайной лестнице, или через окно будуара.
Он поставил Али у двери на лестницу, а сам продолжал наблюдать за будуаром.
На часах Дома Инвалидов пробило без четверти двенадцать; сырой западный ветер донес до них три зловещих удара.
Не успел еще замереть последний стук, как граф уловил со стороны будуара легкий скрип; затем еще и еще; на четвертый раз граф перестал сомневаться. Опытная и твердая рука вырезала алмазом оконное стекло.
Сердце у графа забилось. Как бы ни были люди закалены в тревогах, как бы ни были они готовы встретить грозящую опасность, они всегда чувствуют по ускоренному биению сердца и по легкой дрожи, какая огромная разница между воображением и действительностью, между замыслом и выполнением.
Монте-Кристо знаком предупредил Али; тот, поняв, что опасность надвигается со стороны будуара, подошел ближе к своему хозяину.
Монте-Кристо горел нетерпением узнать, кто его враги и сколько их.
Окно, которое скрипело под алмазом, приходилось как раз напротив отверстия, куда заглядывал граф. Его взгляд остановился на этом окне. Он увидел, что в ночном мраке вырисовывается какая-то еще более темная тень; вслед за тем одно из оконных стекол стало непроницаемым, как будто на него снаружи наклеили лист бумаги, потом стекло треснуло, но не упало. Через проделанное отверстие просунулась рука и стала искать задвижку; секунду спустя окно открылось, и появился человек. Он был один.
– Вот смелый мошенник! – прошептал граф.
В эту минуту Али тихонько тронул его за плечо, он обернулся; Али показывал ему на то окно в спальне, которое выходило на улицу.
Монте-Кристо сделал три шага по направлению к этому окну; он знал изумительную чуткость своего верного слуги. И действительно, он увидел, что от ворот напротив отделился человек и, взобравшись на тумбу, старается разглядеть, что происходит в доме.
– Так, – сказал он, – их двое; один действует, а другой сторожит.
Он дал знак Али не спускать глаз с человека на улице и вернулся к тому, который забрался в будуар.
Взломщик уже вошел в комнату и осторожно двигался, вытянув руки вперед.
Наконец он, по-видимому, освоился с обстановкой; в будуаре были две двери, и он обе запер на задвижки.
Когда он подходил к той, которая вела в спальню, Монте-Кристо подумал, что он собирается войти, и взялся за один из пистолетов; но он услышал лишь шорох задвижки, скользящей в медных петлях. Это была мера предосторожности, и только; ночной посетитель, не зная, что граф позаботился снять скобу, мог теперь чувствовать себя как дома и совершенно спокойно приниматься за работу.
Взломщик неторопливо вытащил из своего широкого кармана какой-то предмет, поставил его на столик, затем подошел к секретеру, нащупал замок и заметил, что вопреки его ожиданиям ключа нет.
Но взломщик был человек предусмотрительный и все предвидел. Граф услышал характерное звяканье: так звякает связка отмычек в руках слесаря, пришедшего отпереть испорченный замок. Воры прозвали их «соловьями», вероятно, потому, что им доставляет удовольствие слушать, как они поют по ночам, со скрипом поворачиваясь в замке.
– Да это просто вор, – разочарованно пробормотал Монте-Кристо.
Но в темноте человек не мог подобрать подходящего инструмента. Тогда он прибег к помощи того предмета, который он поставил на столик; он нажал пружину, и тотчас же луч света, правда слабый, но все же достаточный для того, чтобы видеть, осветил его руки и лицо.
– Вот оно что! – негромко воскликнул Монте-Кристо, изумленно отступая на шаг. – Да ведь это…
Али поднял топорик.
– Стой на месте, – шепотом сказал ему Монте-Кристо, – и положи топор; оружие нам больше не понадобится.
Затем он прибавил несколько слов, еще понизив голос, потому что при вырвавшемся у него изумленном возгласе, хоть и еле слышном, взломщик встрепенулся и застыл в позе античного точильщика.
Выслушав графа, Али на цыпочках отошел от него, подошел к стене алькова и снял с вешалки черное одеяние и треугольную шляпу. Тем временем Монте-Кристо быстро сбросил с себя сюртук, жилет и сорочку; при свете тонкого луча, пробивающегося через щель в филенке, можно было различить на груди у графа гибкую и тонкую кольчугу, какие во Франции, где больше не страшатся кинжалов, уже никто не носит после Людовика XVI, который боялся быть заколотым и которому вместо этого отрубили голову.
Эта кольчуга тотчас же скрылась под длинной сутаной, как волосы графа – под париком с тонзурой; надетая поверх парика треугольная шляпа окончательно превратила графа в аббата.
Между тем взломщик, не слыша больше ни звука, снова выпрямился и, пока Монте-Кристо совершал свое превращение, подошел к секретеру, замок которого начал уже потрескивать под его «соловьем».
– Ладно, ладно, несколько минут ты еще повозишься! – прошептал граф, по-видимому, полагаясь на какой-то секрет в замке, неизвестный взломщику, несмотря на всю его опытность.
И он подошел к окну.
Человек, который взобрался на тумбу, теперь слез с нее и шагал взад и вперед по улице; но странное дело: вместо того чтобы следить за прохожими, которые могли появиться либо со стороны Елисейских полей, либо со стороны предместья Сент-Оноре, он, по-видимому, интересовался лишь тем, что происходило в доме графа, и всячески старался увидеть, что творится в будуаре.
Монте-Кристо вдруг хлопнул себя по лбу, и на его губах появилась молчаливая улыбка.
Он подошел к Али.
– Стой здесь в темноте, – тихо сказал он ему, – и что бы ты ни услышал, что бы ни произошло, не выходи отсюда и не показывайся, пока я тебя не кликну по имени.
Али кивнул головой.
Тогда Монте-Кристо достал из шкафа зажженную свечу и, выбрав минуту, когда вор был всецело поглощен замком, тихонько открыл дверь, стараясь, чтобы свет падал на его лицо.
Дверь открылась так тихо, что вор ничего не услышал. Но, к его великому изумлению, комната неожиданно осветилась.
Он обернулся.
– Добрый вечер, дорогой господин Кадрусс! – сказал Монте-Кристо. – Что это вы делаете здесь в такой поздний час?
– Аббат Бузони! – воскликнул Кадрусс.
И, не понимая, каким путем очутился здесь этот странный посетитель, раз он закрыл обе двери, он выронил связку отмычек и замер как в столбняке.
Граф стал между Кадруссом и окном, отрезая таким образом перепуганному вору единственный путь отступления.
– Аббат Бузони! – повторил Кадрусс, оторопело глядя на графа.
– Да, аббат Бузони! – сказал Монте-Кристо. – Он самый, и я очень рад, что вы меня узнали, дорогой господин Кадрусс; это доказывает, что у вас хорошая память, потому что, если я не ошибаюсь, мы не виделись уже лет десять.
Это спокойствие, эта ирония, этот властный тон внушили Кадруссу такой ужас, что у него закружилась голова.
– Аббат! – бормотал он, стискивая руки и стуча зубами.
– Итак, вы решили обокрасть графа Монте-Кристо? – продолжал мнимый аббат.
– Господин аббат, – прошептал Кадрусс, тщетно пытаясь проскользнуть мимо графа к окну, – господин аббат, я сам не знаю… поверьте… клянусь вам…
– Вырезанное стекло, – продолжал граф, – потайной фонарь, связка отмычек, наполовину взломанный секретер – все это говорит само за себя.
Кадрусс беспомощно озирался, ища угол, куда бы спрятаться, или щель, через которую можно было бы улизнуть.
– Я вижу, вы все тот же, господин убийца, – сказал граф.
– Господин аббат, раз вы все знаете, вы должны знать, что это не я, это Карконта; это и суд признал: ведь меня приговорили только к галерам.
– Разве вы уже отбыли свой срок, что опять стараетесь туда попасть?
– Нет, господин аббат, меня освободил один человек.
– Этот человек оказал обществу большую услугу.
– Но я обещал… – сказал Кадрусс.
– Итак, вы бежали с каторги? – прервал его Монте-Кристо.
– Увы, – ответил перепуганный Кадрусс.
– Рецидив при отягчающих обстоятельствах?.. За это, если не ошибаюсь, полагается гильотина. Тем хуже, диаволо, как говорят остряки у меня на родине.
– Господин аббат, я поддался искушению…
– Все преступники так говорят.
– Нужда…
– Бросьте, – презрительно сказал Бузони, – человек в нужде просит милостыню, крадет булку с прилавка, но не является в пустой дом взламывать секретер. А когда ювелир Жоаннес отсчитал вам сорок пять тысяч франков за тот алмаз, который вы от меня получили, и вы убили его, чтобы завладеть и алмазом, и деньгами, вы это тоже сделали из нужды?
– Простите меня, господин аббат, – сказал Кадрусс, – вы меня уже спасли однажды, спасите меня еще раз.
– Не имею особого желания повторять этот опыт.
– Вы здесь один, господин аббат? – спросил Кадрусс, умоляюще складывая руки. – Или у вас тут спрятаны жандармы, готовые схватить меня.
– Я совсем один, – сказал аббат, – и я готов сжалиться над вами, и, хотя мое мягкосердечие может привести к новым бедам, я вас отпущу, если вы мне во всем признаетесь.
– Господин аббат, – воскликнул Кадрусс, делая шаг к Монте-Кристо, – вот уж поистине вы мой спаситель.
– Вы говорите, что вам помогли бежать с каторги?
– Это правда, верьте моему слову, господин аббат!
– Кто?
– Один англичанин.
– Как его звали?
– Лорд Уилмор.
– Я с ним знаком; я проверю, не лжете ли вы.
– Господин аббат, я говорю чистую правду.
– Так этот англичанин вам покровительствовал?
– Не мне, а молодому корсиканцу, с которым мы были скованы одной цепью.
– Как звали этого молодого корсиканца?
– Бенедетто.
– Это только имя.
– У него не было фамилии, это найденыш.
– И этот молодой человек бежал вместе с вами?
– Да.
– Каким образом?
– Мы работали в Сен-Мандрие, около Тулона. Вы знаете Сен-Мандрие?
– Знаю.
– Ну так вот, пока все спали, от полудня до часу…
– Полуденный отдых у каторжников! Вот и жалей их после этого! – сказал аббат.
– А как же, – заметил Кадрусс. – Нельзя все время работать, мы не собаки.
– К счастью для собак, – сказал Монте-Кристо.
– Пока остальные отдыхали, мы немного отошли в сторону, перепилили наши кандалы напильником, который нам передал этот англичанин, и удрали вплавь.
– А что сталось с этим Бенедетто?
– Не знаю.
– Вы должны это знать.
– Нет, право, не знаю. Мы с ним расстались в Гиере.
И чтобы придать больше весу своим уверениям, Кадрусс приблизился еще на шаг к аббату, который продолжал стоять на месте с тем же спокойным и вопрошающим видом.
– Вы лжете, – властно сказал аббат Бузони.
– Господин аббат!..
– Вы лжете! Этот человек по-прежнему ваш приятель, а может быть, и сообщник.
– Господин аббат!
– На какие средства вы жили с тех пор, как бежали из Тулона? Отвечайте.
– Как придется.
– Вы лжете! – в третий раз возразил аббат еще более властным тоном.
Кадрусс с ужасом посмотрел на графа.
– Вы жили, – продолжал он, – на деньги, которые он вам давал.
– Да, правда, – сказал Кадрусс. – Бенедетто стал сыном знатного вельможи.
– Как же он может быть сыном вельможи?
– Побочным сыном.
– А как зовут этого вельможу?
– Граф Монте-Кристо, хозяин этого дома.
– Бенедетто – сын графа? – сказал Монте-Кристо, в свою очередь, изумленный.
– Да, по всему так выходит. Граф нашел ему подставного отца, граф дает ему четыре тысячи франков в месяц, граф оставил ему по завещанию пятьсот тысяч франков.
– Вот оно что! – сказал мнимый аббат, начиная догадываться в чем дело. – А какое имя носит пока этот молодой человек?
– Андреа Кавальканти.
– Так это тот самый молодой человек, которого принимает у себя мой друг граф Монте-Кристо и который собирается жениться на мадемуазель Данглар?
– Вот именно.
– И вы это терпите, несчастный! Зная его жизнь и лежащее на нем клеймо?
– А с какой стати я буду мешать товарищу? – спросил Кадрусс.
– Верно, это уж мое дело предупредить господина Данглара.
– Не делайте этого, господин аббат!
– Почему?
– Потому что вы этим лишили бы нас куска хлеба.
– И вы думаете, что для того, чтобы сохранить двум негодяям кусок хлеба, я стану участником их плутней, сообщником их преступлений?
– Господин аббат! – умолял Кадрусс, еще ближе подступая к нему.
– Я все скажу.
– Кому?
– Господину Данглару.
– Черта с два! – воскликнул Кадрусс, выхватывая нож и ударяя графа в грудь. – Ничего ты не скажешь, аббат!
К полному изумлению Кадрусса, лезвие не вонзилось в грудь, а отскочило.
В тот же миг граф схватил левой рукой кисть Кадрусса и сжал ее с такой силой, что нож выпал из его онемевших пальцев и злодей вскрикнул от боли.
Но граф, не обращая внимания на его крики, продолжал выворачивать ему кисть до тех пор, пока он не упал сначала на колени, а затем ничком на пол.
Граф поставил ногу ему на голову и сказал:
– Следовало бы размозжить тебе череп, негодяй.
– Пощадите, пощадите! – кричал Кадрусс.
Граф снял ногу.
– Вставай! – сказал он.
Кадрусс встал на ноги.
– Ну и хватка у вас, господин аббат! – сказал он, потирая онемевшую руку. – Ну и силища!
– Молчи! Бог дает мне силу укротить такого кровожадного зверя, как ты. Я действую во имя его, помни это, негодяй. И если я щажу тебя в эту минуту, то только для того, чтобы содействовать промыслу божию.
– Уф! – пробормотал Кадрусс, с трудом приходя в себя.
– Вот тебе перо и бумага. Пиши то, что я тебе продиктую.
– Я не умею писать, господин аббат.
– Лжешь; бери и пиши.
Кадрусс покорно сел и написал:
«Милостивый государь, человек, которого вы принимаете у себя и за которого намереваетесь выдать вашу дочь, – беглый каторжник, бежавший вместе со мной с Тулонской каторги; он значился под № 59, а я под № 58.
Его звали Бенедетто; своего настоящего имени он сам не знает, потому что он никогда не знал своих родителей».
– Подпишись! – продолжал граф.
– Вы хотите погубить меня?
– Если бы я хотел погубить тебя, глупец, я бы отправил тебя в полицию; к тому же, когда эта записка попадет по адресу, тебе, по всей вероятности, уже нечего будет опасаться; подписывайся.
Кадрусс подписался.
– Пиши: Господину барону Данглару, банкиру, улица Шоссе-д’Антен.
Кадрусс надписал адрес.
Аббат взял записку в руки.
– Теперь уходи, – сказал он.
– Каким путем?
– Каким пришел.
– Вы хотите, чтобы я вылез в это окно?
– Ты же влез в него.
– Вы замышляете что-то против меня, господин аббат?
– Дурак, что же я могу замышлять?
– Почему вам не выпустить меня через ворота?
– Зачем будить привратника?
– Господин аббат, скажите мне, что вы не желаете моей смерти.
– Я хочу того, чего хочет господь.
– Но поклянитесь, что вы не убьете меня, пока я буду спускаться.
– Какой же ты трусливый дурак!
– Что вы со мной сделаете?
– Об этом тебя надо спросить. Я пытался сделать из тебя счастливого человека, а ты стал убийцей!
– Господин аббат, – сказал Кадрусс, – попытайтесь в последний раз.
– Хорошо, – сказал граф. – Ты знаешь, что я всегда держу свое слово?
– Да, – сказал Кадрусс.
– Если ты вернешься к себе домой цел и невредим…
– Кого же мне бояться, кроме вас?
– Если ты вернешься домой цел и невредим, покинь Париж, покинь Францию, и, где бы ты ни был, до тех пор пока ты будешь вести честную жизнь, ты будешь получать от меня небольшое содержание; ибо, если ты вернешься домой цел и невредим, то…
– То?.. – спросил дрожащий Кадрусс.
– То я буду считать, что господь простил тебя, и я тоже тебя прощу.
– Вы меня до смерти пугаете! – пробормотал, отступая, Кадрусс.
– Теперь уходи! – сказал граф, указывая Кадруссу на окно.
Кадрусс, еще не вполне успокоенный этим обещанием, вылез в окно и поставил ногу на приставную лестницу. Там он замер, весь дрожа.
– Теперь слезай, – сказал аббат, скрестив руки.
Кадрусс наконец уразумел, что с этой стороны ему ничто не грозит, и стал спускаться.
Тогда граф подошел к окну со свечой в руке, так что с улицы можно было видеть, как человек спускается из окна, а другой ему светит.
– Что вы делаете, господин аббат? – сказал Кадрусс. – А если патруль…
И он задул свечу.
Затем он продолжал спускаться; но совершенно успокоился лишь тогда, когда ступил на землю.
Монте-Кристо вернулся в свою спальню и, окинув быстрым взглядом сад и улицу, увидел сначала Кадрусса, который, спустившись в сад, обошел его и приставил лестницу в противоположном конце ограды, для того чтобы перелезть не там, где он влезал.
Потом, взглянув опять на улицу, он увидел, как поджидавший человек побежал по улице в ту же сторону, что и Кадрусс, и остановился как раз за тем углом, где тот собрался перелезать.
Кадрусс медленно поднялся по лестнице и, добравшись до последних перекладин, посмотрел через ограду, чтобы убедиться в том, что улица безлюдна.
Не было видно ни души, не слышно было ни малейшего шума.
Часы Дома Инвалидов пробили час.
Тогда Кадрусс уселся верхом на ограду и, подтянув к себе лестницу, перекинул ее через стену; затем принялся снова спускаться, или, вернее, стал съезжать по продольным брусьям с ловкостью, доказывающей, что это упражнение ему не внове.
Но, начав съезжать вниз, он не мог уже остановиться. Хоть он и увидел, уже на полпути, как из-за темного угла выскочил человек; хоть он и увидел, уже касаясь земли, как тот замахнулся на него рукой, но раньше, чем он успел принять оборонительное положение, эта рука с такой яростью ударила его в спину, что он выпустил лестницу с криком:
– Помогите!
Тут же он получил новый удар в бок и упал.
– Убивают! – закричал он.
Противник вцепился ему в волосы и нанес ему третий удар – в грудь.
На этот раз Кадрусс хотел снова крикнуть, но издал только стон, истекая кровью, тремя потоками струившейся из трех ран.
Убийца, увидев, что жертва больше не кричит, приподнял его голову за волосы; глаза Кадрусса были закрыты, рот перекошен. Убийца счел его мертвым, отпустил его голову и исчез.
Тогда Кадрусс, поняв, что он ушел, приподнялся на локте и из последних сил крикнул хриплым голосом:
– Убили! Я умираю! Помогите, господин аббат, помогите!
Этот жуткий крик прорезал ночную тьму. Открылась дверь потайной лестницы, затем калитка сада, и Али и его хозяин подбежали с фонарем.
Кадрусс все еще звал жалобным голосом:
– Господин аббат, помогите! Помогите!
– Что случилось? – спросил Монте-Кристо.
– Помогите! – повторил Кадрусс. – Меня убили.
– Мы идем, потерпите.
– Все кончено! Поздно! Вы пришли смотреть, как я умираю. Какие удары! Сколько крови!
И он потерял сознание.
Али и его хозяин подняли раненого и перенесли его в дом. Там Монте-Кристо велел Али раздеть его и увидел три страшные раны.
– Боже, – сказал он, – иногда твое мщение медлит; но тогда оно еще более грозным нисходит с неба.
Али посмотрел на своего господина, как бы спрашивая, что делать дальше.
– Отправляйся в предместье Сент-Оноре к господину де Вильфору, королевскому прокурору, и привези его сюда. По дороге разбуди привратника и пошли его за доктором.
Али повиновался и оставил мнимого аббата наедине с Кадруссом, все еще лежавшим без сознания.
Когда несчастный снова открыл глаза, граф, сидя в нескольких шагах от него, смотрел на него с выражением угрюмого сострадания и, казалось, беззвучно шептал молитву.
– Доктора, доктора, – простонал Кадрусс.
– За ним уже послали, – ответил аббат.
– Я знаю, это бесполезно, меня не спасти, но, может быть, он подкрепит мои силы, и я успею сделать заявление.
– О чем?
– О моем убийце.
– Так вы его знаете?
– Еще бы не знать! Это Бенедетто.
– Тот самый молодой корсиканец?
– Он самый.
– Ваш товарищ?
– Да. Он дал мне план графского дома, надеясь, должно быть, что я убью графа и он получит наследство или что граф меня убьет и тогда он от меня избавится. А потом он подстерег меня на улице и убил.
– Я послал сразу и за доктором, и за королевским прокурором.
– Он опоздает, – сказал Кадрусс, – я чувствую, что вся кровь из меня уходит.
– Постойте, – сказал Монте-Кристо.
Он вышел из комнаты и вернулся с флаконом в руках.
Глаза умирающего, страшные в своей неподвижности, во время его отсутствия ни на секунду не отрывались от двери, через которую, он чувствовал, должна была явиться помощь.
– Скорее, господин аббат, скорее! – сказал он. – Я сейчас потеряю сознание.
Монте-Кристо подошел к раненому и влил в его синие губы три капли жидкости из флакона.
Кадрусс глубоко вздохнул.
– Еще… еще… – сказал он. – Вы возвращаете мне жизнь.
– Еще две капли, и вы умрете, – ответил аббат.
– Что же никто не идет? Я хочу назвать убийцу!
– Хотите, я напишу за вас заявление? Вы его подпишете?
– Да… да… – сказал Кадрусс, и глаза его заблестели при мысли об этом посмертном мщении.
Монте-Кристо написал:
«Я умираю от руки убийцы, корсиканца Бенедетто, моего товарища по каторге в Тулоне, значившегося под № 59».
– Скорее, скорее! – сказал Кадрусс. – А то я не успею подписать.
Монте-Кристо подал Кадруссу перо, и тот, собрав все свои силы, подписал заявление и откинулся назад.
– Остальное вы расскажете сами, господин аббат, – сказал он. – Вы скажете, что он называет себя Андреа Кавальканти, что он живет в гостинице Принцев, что… боже мой, я умираю!
И Кадрусс снова лишился чувств. Аббат поднес к его лицу флакон, и раненый снова открыл глаза.
Жажда мщения не оставляла его, пока он лежал в обмороке.
– Вы все расскажете, правда, господин аббат?
– Все это, конечно, и еще многое другое.
– А что еще?
– Я скажу, что он, вероятно, дал вам план этого дома в надежде, что граф убьет вас. Я скажу, что он предупредил графа письмом; я скажу, что, так как граф был в отлучке, это письмо получил я и что я ждал вас.
– И его казнят, правда? – сказал Кадрусс. – Его казнят, вы обещаете? Я умираю с этой надеждой, так мне легче умереть.
– Я скажу, – продолжал граф, – что он явился следом за вами, что он все время вас подстерегал; что, увидав, как вы вылезли из окна, он забежал за угол и там спрятался.
– Так вы все это видели?
– Вспомни мои слова: «Если ты вернешься домой цел и невредим, я буду считать, что господь простил тебя, и я тоже тебя прощу».
– И вы не предупредили меня? – воскликнул Кадрусс, пытаясь приподняться на локте. – Вы знали, что он меня убьет, как только я выйду отсюда, и вы меня не предупредили?
– Нет, потому что в руке Бенедетто я видел божье правосудие, и я считал кощунством противиться воле провидения.
– Божье правосудие! Не говорите мне о нем, господин аббат. Вы лучше всех знаете, что, если бы оно существовало, некоторые люди были бы наказаны.
– Терпение, – сказал аббат голосом, от которого умирающий затрепетал, – терпение!
Кадрусс, пораженный, взглянул на графа.
– К тому же, – сказал аббат, – господь милостив ко всем, он был милостив и к тебе. Он раньше всего отец, а затем уже судия.
– Так вы верите в бога? – сказал Кадрусс.
– Если бы я имел несчастье не верить в него до сих пор, – сказал Монте-Кристо, – то я поверил бы теперь, глядя на тебя.
Кадрусс поднял к небу сжатые кулаки.
– Слушай, – сказал аббат, простирая руку над раненым, словно повелевая ему верить, – вот что сделал для тебя бог, которого ты отвергаешь в твой смертный час: он дал тебе здоровье, силы, обеспеченный труд, даже друзей – словом, такую жизнь, которая удовлетворила бы всякого человека со спокойной совестью и естественными желаниями. Что сделал ты, вместо того чтобы воспользоваться этими дарами, которые бог столь редко посылает с такой щедростью? Ты погряз в лености и пьянстве и, пьяный, предал одного из своих лучших друзей.
– Помогите! – закричал Кадрусс. – Мне нужен не священник, а доктор; быть может, мои раны не смертельны, я не умру, меня можно спасти!
– Ты ранен смертельно, и не дай я тебе этой жидкости, ты был бы уже мертв. Слушай же!
– Странный вы священник! – прошептал Кадрусс. – Вместо того чтобы утешать умирающих, вы лишаете их последней надежды!
– Слушай, – продолжал аббат, – когда ты предал своего друга, бог, еще не карая, предостерег тебя: ты впал в нищету, ты познал голод. Половину той жизни, которую ты мог посвятить приобретению земных благ, ты предавался зависти. Уже тогда ты думал о преступлении, оправдывал себя в собственных глазах нуждою. Господь явил тебе чудо, из моих рук даровал тебе в твоей нищете богатство, несметное для такого бедняка, как ты. Но это богатство, нежданное, негаданное, неслыханное, кажется тебе уже недостаточным, как только оно у тебя в руках; тебе хочется удвоить его. Каким же способом? Убийством. Ты удвоил его, и господь отнял его у тебя и поставил тебя перед судом людей.
– Это не я, – сказал Кадрусс, – не я хотел убить еврея, это Карконта.
– Да, – сказал Монте-Кристо. – И господь в бесконечном своем милосердии не покарал тебя смертью, которой ты по справедливости заслуживал, но позволил, чтобы твои слова тронули судей, и они оставили тебе жизнь.
– Как же! И отправили меня на вечную каторгу! Хороша милость!
– Эту милость, несчастный, ты, однако, считал милостью, когда она была тебе оказана. Твое подлое сердце, трепещущее в ожидании смерти, забилось от радости, услышав о твоем вечном позоре, потому что ты, как и все каторжники, сказал себе: с каторги можно уйти, а из могилы нельзя. И ты оказался прав; ворота тюрьмы неожиданно раскрылись для тебя. В Тулон приезжает англичанин, который дал обет избавить двух людей от бесчестия; его выбор падает на тебя и на твоего товарища; на тебя сваливается с неба новое счастье, у тебя есть и деньги, и покой, ты можешь снова зажить человеческой жизнью, – ты, который был обречен на жизнь каторжника; тогда, несчастный, ты искушаешь господа в третий раз. Мне этого мало, говоришь ты, когда на самом деле у тебя было больше, чем когда-либо раньше, и ты совершаешь третье преступление, ничем не вызванное, ничем не оправданное. Терпение господне истощилось. Господь покарал тебя.
Кадрусс слабел на глазах.
– Пить, – сказал он, – дайте пить… я весь горю!
Монте-Кристо подал ему стакан воды.
– Подлец Бенедетто, – сказал Кадрусс, отдавая стакан, – он-то вывернется.
– Никто не вывернется, говорю я тебе… Бенедетто будет наказан!
– Тогда и вы тоже будете наказаны, – сказал Кадрусс, – потому что вы не исполнили свой долг священника… Вы должны были помешать Бенедетто убить меня.
– Я! – сказал граф с улыбкой, от которой кровь застыла в жилах умирающего. – Я должен был помешать Бенедетто убить тебя, после того как ты сломал свой нож о кольчугу на моей груди!.. Да, если бы я увидел твое смирение и раскаяние, я, быть может, и помешал бы Бенедетто убить тебя, но ты был дерзок и коварен, и я дал свершиться воле божьей.
– Я не верю в бога! – закричал Кадрусс. – И ты тоже не веришь в него… ты лжешь… лжешь!..
– Молчи, – сказал аббат, – ты теряешь последние капли крови, еще оставшиеся в твоем теле… Ты не веришь в бога, а умираешь, пораженный его рукой! Ты не веришь в бога, а бог ждет только одной молитвы, одного слова, одной слезы, чтобы простить… Бог, который мог так направить кинжал убийцы, чтобы ты умер на месте, бог дал тебе эти минуты, чтобы раскаяться… Загляни в свою душу и покайся!
– Нет, – сказал Кадрусс, – нет, я ни в чем не раскаиваюсь. Бога нет, провидения нет, есть только случай.
– Есть провидение, есть бог, – сказал Монте-Кристо. – Смотри: вот ты умираешь, в отчаянии отрицая бога, а я стою перед тобой, богатый, счастливый, в расцвете сил, и возношу молитвы к тому богу, в которого ты пытаешься не верить и все же веришь в глубине души.
– Но кто же вы? – сказал Кадрусс, устремив померкнувшие глаза на графа.
– Смотри внимательно, – сказал Монте-Кристо, беря свечу и поднося ее к своему лицу.
– Вы аббат… аббат Бузони…
Монте-Кристо сорвал парик и встряхнул длинными черными волосами, так красиво обрамлявшими его бледное лицо.
– Боже, – с ужасом сказал Кадрусс, – если бы не черные волосы, я бы сказал, что вы тот англичанин, лорд Уилмор.
– Я не аббат Бузони и не лорд Уилмор, – ответил Монте-Кристо. – Вглядись внимательно, вглядись в прошлое, в самые давние твои воспоминания.
В этих словах графа была такая магнетическая сила, что слабеющие чувства несчастного ожили в последний раз.
– В самом деле, – сказал он, – я словно уже где-то видел вас, я вас знал когда-то.
– Да, Кадрусс, ты меня видел, ты меня знал.
– Но кто же вы наконец? И почему, если вы меня знали, вы даете мне умереть?
– Потому что ничто не может тебя спасти, Кадрусс, раны твои смертельны. Если бы тебя можно было спасти, я увидел бы в этом последний знак милосердия господня, и я бы попытался, клянусь тебе могилой моего отца, вернуть тебя к жизни и раскаянию.
– Могилой твоего отца! – сказал Кадрусс, в котором вспыхнула последняя искра жизни, и приподнялся, чтобы взглянуть поближе на человека, который произнес эту священнейшую из клятв. – Да кто же ты?
Граф не переставал следить за ходом агонии. Он понял, что эта вспышка – последняя; он наклонился над умирающим и остановил на нем спокойный и печальный взор.
– Я… – сказал он ему на ухо, – я…
И с его еле раскрытых губ слетело имя, произнесенное так тихо, словно он сам боялся услышать его.
Кадрусс приподнялся на колени, вытянул руки, отшатнулся, потом сложил ладони и последним усилием воздел их к небу.
– О боже мой, боже мой, – сказал он, – прости, что я отрицал тебя; ты существуешь, ты поистине отец небесный и судья земной! Господи боже мой, я долго не верил в тебя! Господи, прими душу мою!
И Кадрусс, закрыв глаза, упал навзничь с последним криком и последним вздохом.
Кровь сразу перестала течь из ран.
Он был мертв.
– Один! – загадочно произнес граф, устремив глаза на труп, обезображенный ужасной смертью.
Десять минут спустя прибыли доктор и королевский прокурор, приведенные один привратником, другой Али, и были встречены аббатом Бузони, молившимся у изголовья мертвеца.
В Париже целых две недели только и говорили что об этой дерзкой попытке обокрасть графа. Умирающий подписал заявление, в котором указывал на некоего Бенедетто, как на своего убийцу. Полиции было предписано пустить по следам убийцы всех своих агентов.
Нож Кадрусса, потайной фонарь, связка отмычек и вся его одежда, исключая жилет, которого нигде не нашли, были приобщены к делу; труп был отправлен в морг.
Граф всем отвечал, что все это произошло, пока он был у себя в Отейле, и что, таким образом, он знает об этом только со слов аббата Бузони, который, по странной случайности, попросил позволения провести эту ночь у него в доме, чтобы сделать выписки из некоторых редчайших книг, имеющихся в его библиотеке.
Один только Бертуччо бледнел каждый раз, когда при нем произносили имя Бенедетто, но никто не интересовался цветом лица Бертуччо.
Вильфор, призванный на место преступления, пожелал сам заняться делом и вел следствие с тем страстным рвением, с каким он относился ко всем уголовным делам, которые вел лично.
Но прошло уже три недели, а самые тщательнейшие розыски не привели ни к чему; в обществе начинали забывать об этом покушении и об убийстве вора его сообщником и занялись предстоящей свадьбой мадемуазель Данглар и графа Андреа Кавальканти.
Этот брак был почти уже официально объявлен, и Андреа бывал в доме банкира на правах жениха.
Написали Кавальканти-отцу; тот весьма одобрил этот брак, очень жалел, что служба мешает ему покинуть Парму, где он сейчас находится, и изъявил согласие выделить капитал, приносящий полтораста тысяч ливров годового дохода.
Было условлено, что три миллиона будут помещены у Данглара, который пустит их в оборот; правда, нашлись люди, выразившие молодому человеку свои сомнения в устойчивом положении дел его будущего тестя, который за последнее время терпел на бирже неудачу за неудачей; но Андреа, преисполненный высокого доверия и бескорыстия, отверг все эти пустые слухи и был даже настолько деликатен, что ни слова не сказал о них барону.
Недаром барон был в восторге от графа Андреа Кавальканти.
Что касается мадемуазель Эжени Данглар, – в своей инстинктивной ненависти к замужеству она была рада появлению Андреа, как способу избавиться от Морсера; но когда Андреа сделался слишком близок, она начала относиться к нему с явным отвращением.
Быть может, барон это и заметил; но так как он мог приписать это отвращение только капризу, то сделал вид, что не замечает его.
Между тем выговоренная Бошаном отсрочка приходила к концу. Кстати, Морсер имел возможность оценить по достоинству совет Монте-Кристо, который убеждал его дать делу заглохнуть; никто не обратил внимания на газетную заметку, касавшуюся генерала, и никому не пришло в голову узнать в офицере, сдавшем Янинский замок, благородного графа, заседающего в Палате пэров.
Тем не менее Альбер считал себя оскорбленным, ибо не подлежало сомнению, что оскорбительные для него строки были помещены в газете преднамеренно. Кроме того, поведение Бошана в конце их беседы оставило в его душе горький осадок. Поэтому он лелеял мысль о дуэли, настоящую причину которой, если только Бошан на это согласился бы, он надеялся скрыть даже от своих секундантов.
Бошана никто не видел с тех пор, как Альбер был у него; всем, кто о нем осведомлялся, отвечали, что он на несколько дней уехал.
Где же он был? Никто этого не знал.
Однажды утром Альбера разбудил камердинер и доложил ему о приходе Бошана. Альбер протер глаза, велел попросить Бошана подождать внизу, в курительной, быстро оделся и спустился вниз.
Он застал Бошана шагающим из угла в угол. Увидев его, Бошан остановился.
– То, что вы сами явились ко мне, не дожидаясь сегодняшнего моего посещения, кажется мне добрым знаком, – сказал Альбер. – Ну, говорите скорей, могу ли я протянуть вам руку и сказать: Бошан, признайтесь, что вы были не правы, и останьтесь моим другом. Или же я должен просто спросить вас, какое оружие вы выбираете?
– Альбер, – сказал Бошан с печалью в голосе, изумившей Морсера, – прежде всего сядем и поговорим.
– Но мне казалось бы, сударь, что, прежде чем сесть, вы должны дать мне ответ?
– Альбер, – сказал журналист, – бывают обстоятельства, когда всего труднее – дать ответ.
– Я вам это облегчу, сударь, повторив свой вопрос: берете вы обратно свою заметку, да или нет?
– Морсер, так просто не отвечают: да или нет, когда дело касается чести, общественного положения, самой жизни такого человека, как генерал-лейтенант граф де Морсер, пэр Франции.
– А что же в таком случае делают?
– Делают то, что сделал я, Альбер. Говорят себе: деньги, время и усилия не играют роли, когда дело идет о репутации и интересах целой семьи. Говорят себе: мало одной вероятности, нужна уверенность, когда идешь биться насмерть с другом. Говорят себе: если мне придется скрестить шпагу или обменяться выстрелом с человеком, которому я в течение трех лет дружески жал руку, то я по крайней мере должен знать, почему я это делаю, чтобы иметь возможность явиться к барьеру с чистым сердцем и спокойной совестью, которые необходимы человеку, когда он защищает свою жизнь.
– Хорошо, хорошо, – нетерпеливо сказал Альбер, – но что все это значит?
– Это значит, что я только что вернулся из Янины.
– Из Янины? Вы?
– Да, я.
– Не может быть!
– Дорогой Альбер, вот мой паспорт; взгляните на визы: Женева, Милан, Венеция, Триест, Дельвино, Янина. Вы, надеюсь, поверите полиции одной республики, одного королевства и одной империи?
Альбер бросил взгляд на паспорт и с изумлением посмотрел на Бошана.
– Вы были в Янине? – переспросил он.
– Альбер, если бы вы были мне чужой, незнакомец, какой-нибудь лорд, как тот англичанин, который явился несколько месяцев тому назад требовать у меня удовлетворения и которого я убил, чтобы избавиться от него, вы отлично понимаете, я не взял бы на себя такой труд; но мне казалось, что из уважения к вам я обязан это сделать. Мне потребовалась неделя, чтобы доехать туда, неделя на возвращение; четыре дня карантина и двое суток на месте, – это составило ровно три недели. Сегодня ночью я вернулся, и вот я у вас.
– Боже мой, сколько предисловий, Бошан! Почему вы медлите и не говорите того, чего я жду от вас!
– По правде говоря, Альбер…
– Можно подумать, что вы не решаетесь.
– Да, я боюсь.
– Вы боитесь признаться, что ваш корреспондент обманул вас? Бросьте самолюбие, Бошан, и признайтесь, ведь в вашей храбрости никто не усомнится.
– Совсем не так, – прошептал журналист, – как раз наоборот…
Альбер смертельно побледнел; он хотел что-то сказать, но слова замерли у него на губах.
– Друг мой, – сказал Бошан самым ласковым голосом, – поверьте, я был бы счастлив принести вам мои извинения и принес бы их от всей души; но, увы…
– Но что?
– Заметка соответствовала истине, друг мой.
– Как! Этот французский офицер…
– Да.
– Этот Фернан?
– Да.
– Изменник, который выдал замки паши, на службе у которого состоял…
– Простите меня за то, что я должен вам сказать, мой друг; этот человек – ваш отец!
Альбер сделал яростное движение, чтобы броситься на Бошана, но тот удержал его не столько рукой, сколько ласковым взглядом.
– Вот, друг мой, – сказал он, вынимая из кармана бумагу, – вот доказательство.
Альбер развернул бумагу; то было заявление четырех именитых граждан Янины, удостоверяющее, что полковник Фернан Мондего, полковник-инструктор на службе у визиря Али-Тебелина, выдал Янинский замок за две тысячи кошельков.
Подписи были заверены консулом.
Альбер пошатнулся и, сраженный, упал в кресло.
Теперь уже не могло быть сомнений, фамилия значилась полностью.
После минуты немого отчаяния он не выдержал, все его тело напряглось, из глаз брызнули слезы.
Бошан, с глубокой скорбью глядевший на убитого горем друга, подошел к нему.
– Альбер, – сказал он, – теперь вы меня понимаете? Я хотел лично все видеть, во всем убедиться, надеясь, что все разъяснится в смысле, благоприятном для вашего отца, и что я смогу защитить его доброе имя. Но, наоборот, из собранных мною сведений явствует, что этот офицер-инструктор Фернан Мондего, возведенный Али-пашой в звание генерал-губернатора, не кто иной, как граф Фернан де Морсер; тогда я вернулся сюда, помня, что вы почтили меня своей дружбой, и бросился к вам.
Альбер все еще полулежал в кресле, закрыв руками лицо, словно желая скрыться от дневного света.
– Я бросился к вам, – продолжал Бошан, – чтобы сказать вам: Альбер, проступки наших отцов в наше беспокойное время не бросают тени на детей. Альбер, немногие прошли через все революции, среди которых мы родились, без того, чтобы их военный мундир или судейская мантия не оказались запятнаны грязью или кровью. Никто на свете теперь, когда у меня все доказательства, когда ваша тайна в моих руках, не может заставить меня принять вызов, который ваша собственная совесть, я в этом уверен, сочла бы преступлением; но то, чего вы больше не вправе от меня требовать, я вам добровольно предлагаю. Хотите, чтобы эти доказательства, эти разоблачения, свидетельства, которыми располагаю я один, исчезли навсегда? Хотите, чтобы эта страшная тайна осталась между вами и мной? Доверенная моей чести, она никогда не будет разглашена. Скажите, вы этого хотите, Альбер? Вы этого хотите, мой друг?
Альбер бросился Бошану на шею.
– Мой благородный друг! – воскликнул он.
– Возьмите, – сказал Бошан, подавая Альберу бумаги.
Альбер судорожно схватил их, сжал их, смял, хотел было разорвать; но, подумав, что, быть может, когда-нибудь ветер поднимет уцелевший клочок и коснется им его лба, он подошел к свече, всегда зажженной для сигар, и сжег их все, до последнего клочка.
– Дорогой, несравненный друг! – шептал Альбер, сжигая бумаги.
– Пусть все это забудется, как дурной сон, – сказал Бошан, – пусть все это исчезнет, как эти последние искры, бегущие по почерневшей бумаге, пусть все это развеется, как этот последний дымок, вьющийся над безгласным пеплом.
– Да, да, – сказал Альбер, – и пусть от всего этого останется лишь вечная дружба, в которой я клянусь вам, мой спаситель. Эту дружбу будут чтить наши дети, она будет служить мне вечным напоминанием, что честью моего имени я обязан вам. Если бы кто-нибудь узнал об этом, Бошан, говорю вам, я бы застрелился; или нет, ради моей матери я остался бы жить, но я бы покинул Францию.
– Милый Альбер! – промолвил Бошан.
Но Альбера быстро оставила эта внезапная и несколько искусственная радость, и он впал в еще более глубокую печаль.
– В чем дело? – спросил Бошан. – Скажите, что с вами?
– У меня что-то сломалось в душе, – сказал Альбер. – Знаете, Бошан, не так легко сразу расстаться с тем уважением, с тем доверием, с той гордостью, которую внушает сыну незапятнанное имя отца. Ах, Бошан! Как я встречусь теперь с отцом? Отклоню лоб, когда он приблизит к нему губы, отдерну руку, когда он протянет мне свою?.. Знаете, Бошан, я несчастнейший из людей. Несчастная моя матушка! – продолжал он, глядя сквозь слезы на портрет графини. – Если она знала об этом, как она должна была страдать!
– Крепитесь, мой друг! – сказал Бошан, беря его за руку.
– Но каким образом попала эта заметка в вашу газету? – воскликнул Альбер. – За всем этим кроется чья-то ненависть, какой-то невидимый враг.
– Тем более надо быть мужественным, – сказал Бошан. – На вашем лице не должно быть никаких следов волнения; носите это горе в себе, как туча несет в себе погибель и смерть, роковую тайну, которую никто не видит, пока не грянет гроза. Друг, берегите ваши силы для той минуты, когда она грянет.
– Разве вы думаете, что это не конец? – в ужасе спросил Альбер.
– Я ничего не думаю, но в конце концов все возможно. Кстати…
– Что такое? – спросил Альбер, видя, что Бошан колеблется.
– Вы все еще считаетесь женихом мадемуазель Данглар?
– Почему вы меня спрашиваете об этом сейчас?
– Потому что, мне кажется, вопрос о том, состоится этот брак или нет, связан с тем, что нас сейчас занимает.
– Как! – вспыхнул Альбер. – Вы думаете, что Данглар…
– Я вас просто спрашиваю, как обстоит дело с вашей свадьбой. Черт возьми, не выводите из моих слов ничего другого, кроме того, что я в них вкладываю, и не придавайте им такого значения, какого у них нет!
– Нет, – сказал Альбер, – свадьба расстроилась.
– Хорошо. – Потом, видя, что молодой человек снова опечалился, Бошан сказал: – Знаете, Альбер, послушайтесь моего совета, выйдем на воздух; прокатимся по Булонскому лесу в экипаже или верхом; это вас успокоит; потом заедем куда-нибудь позавтракать, а после каждый из нас пойдет по своим делам.
– С удовольствием, – сказал Альбер, – но только пойдем пешком, я думаю, мне будет полезно немного утомиться.
– Пожалуй, – сказал Бошан.
И друзья вышли и пешком пошли по бульвару. Дойдя до церкви Мадлен, Бошан сказал:
– Слушайте, раз уж мы здесь, зайдем к графу Монте-Кристо, он развлечет вас; он превосходно умеет отвлекать людей от их мыслей, потому что никогда ни о чем не спрашивает; а, по-моему, люди, которые никогда ни о чем не спрашивают, самые лучшие утешители.
– Пожалуй, – сказал Альбер, – зайдем к нему, я его люблю.
Монте-Кристо очень обрадовался, увидев, что молодые люди пришли вместе.
– Итак, я надеюсь, все кончено, разъяснено, улажено? – сказал он.
– Да, – отвечал Бошан, – эти нелепые слухи сами собой заглохли; и если бы они снова всплыли, я первый ополчился бы против них. Не будем больше говорить об этом.
– Альбер вам подтвердит, – сказал граф, – что я ему советовал то же самое. Кстати, – прибавил он, – вы застали меня за неприятнейшим занятием.
– А что вы делали? – спросил Альбер. – Приводили в порядок свои бумаги?
– Только не свои, слава богу! Мои бумаги всегда в образцовом порядке, ибо у меня их нет. Я разбирал бумаги господина Кавальканти.
– Кавальканти? – переспросил Бошан.
– Разве вы не знаете, что граф ему покровительствует? – сказал Альбер.
– Вы не совсем правы, – сказал Монте-Кристо, – я никому не покровительствую, и меньше всего Кавальканти.
– Он женится вместо меня на мадемуазель Данглар, каковое обстоятельство, – продолжал Альбер, пытаясь улыбнуться, – как вы сами понимаете, дорогой Бошан, повергает меня в отчаяние.
– Как! Кавальканти женится на мадемуазель Данглар? – спросил Бошан.
– Вы что же, с неба свалились? – сказал Монте-Кристо. – Вы, журналист, возлюбленный Молвы! Весь Париж только об этом и говорит.
– И это вы, граф, устроили этот брак? – спросил Бошан.
– Я? Пожалуйста, господин создатель новостей, не вздумайте распространять подобные слухи! Бог мой! Чтобы я да устраивал чей-нибудь брак? Нет, вы меня не знаете; наоборот, я всячески противился этому; я отказался быть посредником.
– Понимаю, – сказал Бошан, – из-за вашего друга Альбера.
– Только не из-за меня, – сказал Альбер. – Граф не откажется подтвердить, что я, наоборот, давно просил его расстроить эти планы. Граф уверяет, что не его я должен благодарить за это; пусть так, мне придется, как древним, воздвигнуть алтарь неведомо кому.
– Послушайте, – сказал Монте-Кристо, – это все так далеко от меня, что я даже нахожусь в натянутых отношениях и с тестем, и с женихом; и только мадемуазель Эжени, которая, по-видимому, не имеет особой склонности к замужеству, сохранила ко мне добрые чувства и благодарность за то, что я не старался заставить ее отказаться от дорогой ее сердцу свободы.
– И скоро эта свадьба состоится?
– Да, невзирая на все мои предосторожности. Я ведь не знаю этого молодого человека; говорят, он богат и из хорошей семьи; но для меня все это только «говорят». Я до тошноты повторял это Данглару, но он без ума от своего итальянца. Я счел даже нужным сообщить ему об одном обстоятельстве, по-моему, еще более важном: этого молодого человека не то подменили, когда он был грудным младенцем, не то его украли цыгане, не то его где-то потерял его воспитатель, не знаю точно. Но мне доподлинно известно, что его отец ничего о нем не знал десять с лишним лет. Что он делал эти десять лет бродячей жизни, бог весть. Но и это предостережение не помогло. Мне поручили написать майору, попросить его выслать документы: вот они. Я их посылаю Дангларам, но, как Пилат, умываю руки.
– А мадемуазель д’Армильи? – спросил Бошан. – Она не в обиде на вас, что вы отнимаете у нее ученицу?
– Право, не могу вам сказать; но, по-видимому, она уезжает в Италию. Госпожа Данглар говорила со мной о ней и просила у меня рекомендательных писем к итальянским импресарио; я дал ей записку к директору театра Валле, который мне кое-чем обязан. Но что с вами, Альбер? Вы такой грустный; уж не влюблены ли вы, сами того не подозревая, в мадемуазель Данглар?
– Как будто нет, – сказал Альбер с печальной улыбкой.
Бошан принялся рассматривать картины.
– Во всяком случае, – продолжал Монте-Кристо, – вы не такой, как всегда. Скажите, что с вами?
– У меня мигрень, – сказал Альбер.
– Если так, мой дорогой виконт, – сказал Монте-Кристо, – то я могу предложить вам незаменимое лекарство, которое мне всегда помогает, когда мне не по себе.
– Какое? – спросил Альбер.
– Перемену мест.
– Вот как? – сказал Альбер.
– Да. Я и сам сейчас очень не в духе и собираюсь уехать. Хотите, поедем вместе?
– Вы не в духе, граф, – сказал Бошан, – почему?
– Вам легко говорить; а вот посмотрел бы я на вас, если бы в вашем доме велось следствие!
– Следствие? Какое следствие?
– А как же, сам господин де Вильфор ведет следствие по делу о моем уважаемом убийце, – это какой-то разбойник, бежавший с каторги, по-видимому.
– Ах да, – сказал Бошан, – я читал об этом в газетах. Кто это такой, этот Кадрусс?
– Какой-то провансалец. Вильфор слышал о нем, когда служил в Марселе, а Данглар даже припоминает, что видел его. Поэтому господин королевский прокурор принял самое горячее участие в этом деле, оно, по-видимому, чрезвычайно заинтересовало и префекта полиции. Благодаря их вниманию, за которое я им как нельзя более признателен, мне уже недели две как приводят на дом всех бандитов, каких только можно раздобыть в Париже и его окрестностях, под предлогом, что это убийца Кадрусса. Если так будет продолжаться, через три месяца в славном французском королевстве не останется ни одного жулика, ни одного убийцы, который не знал бы назубок плана моего дома. Мне остается только отдать им его в полное распоряжение и уехать куда глаза глядят. Поедем со мной, виконт!
– С удовольствием.
– Значит, решено?
– Да, но куда же мы едем?
– Я вам уже сказал, туда, где воздух чист, где шум убаюкивает, где, как бы ни был горд человек, он становится смиренным и чувствует свое ничтожество. Я люблю это уничижение, я, которого, подобно Августу, называют властителем Вселенной.
– Но где же это?
– На море, виконт. Я, видите ли, моряк: еще ребенком я засыпал на руках у старого Океана и на груди у прекрасной Амфитриты; я играл его зеленым плащом и ее лазоревыми одеждами; я люблю море, как возлюбленную, и если долго не вижу его, тоскую по нем.
– Поедем, граф!
– На море?
– Да.
– Вы согласны?
– Согласен.
– В таком случае, виконт, у моего крыльца сегодня будет ждать дорожная карета, в которой ехать так же удобно, как в кровати; в нее будут впряжены четыре лошади. Послушайте, Бошан, в моей карете можно очень удобно поместиться вчетвером. Хотите поехать с нами? Я вас приглашаю.
– Благодарю вас, я только что был на море.
– Как, вы были на море?
– Да, почти. Я только что совершил маленькое путешествие на Борромейские острова.
– Все равно поедем! – сказал Альбер.
– Нет, дорогой Морсер, вы должны понять, что, если я отказываюсь от такой чести, значит, это невозможно. Кроме того, – прибавил он, понизив голос, – сейчас очень важно, чтобы я был в Париже, хотя бы уже для того, чтобы следить за корреспонденцией, поступающей в газету.
– Вы верный друг, – сказал Альбер, – да, вы правы; следите, наблюдайте, Бошан, и постарайтесь открыть врага, который опубликовал это сообщение.
Альбер и Бошан простились; в последнее рукопожатие они вложили все то, что не могли сказать при постороннем.
– Славный малый этот Бошан! – сказал Монте-Кристо, когда журналист ушел. – Правда, Альбер?
– Золотое сердце, уверяю вас. Я очень люблю его. А теперь скажите, хотя, в сущности, мне это безразлично, – куда мы отправляемся?
– В Нормандию, если вы ничего не имеете против.
– Чудесно. Мы там будем на лоне природы, правда? Ни общества, ни соседей?
– Мы будем наедине с лошадьми для верховой езды, собаками для охоты и с лодкой для рыбной ловли, вот и все.
– Это то, что мне надо; я предупрежу свою мать, а затем я к вашим услугам.
– А вам разрешат? – спросил Монте-Кристо.
– Что именно?
– Ехать в Нормандию.
– Мне? Да разве я не волен в своих поступках?
– Да, вы путешествуете один, где хотите, это я знаю, ведь мы встретились в Италии.
– Так в чем же дело?
– Но разрешат ли вам уехать с человеком, которого зовут граф Монте-Кристо?
– У вас плохая память, граф.
– Почему?
– Разве я не говорил вам, с какой симпатией моя мать относится к вам?
– Женщины изменчивы, сказал Франциск Первый; женщина подобна волне, сказал Шекспир; один был великий король, другой – великий поэт; и уж, наверное, они оба хорошо знали женскую природу.
– Да, но моя мать не просто женщина, а Женщина.
– Простите, я вас не совсем понял.
– Я хочу сказать, что моя мать скупа на чувства, но уж если она кого-нибудь полюбила, то это на всю жизнь.
– Вот как, – сказал, вздыхая, Монте-Кристо, – и вы полагаете, что она делает мне честь относиться ко мне иначе, чем с полнейшим равнодушием?
– Я вам уже говорил и опять повторяю, – возразил Альбер, – вы, видно, в самом деле очень своеобразный, необыкновенный человек.
– Полно!
– Да, потому что моя матушка не осталась чужда тому, не скажу – любопытству, но интересу, который вы возбуждаете. Когда мы одни, мы только о вас и говорим.
– И она советует вам не доверять этому Манфреду?
– Напротив, она говорит мне: «Альбер, я уверена, что граф благородный человек; постарайся заслужить его любовь».
Монте-Кристо отвернулся и вздохнул.
– В самом деле? – спросил он.
– Так что, вы понимаете, – продолжал Альбер, – она не только не воспротивится моей поездке, но от всего сердца одобрит ее, поскольку это согласуется с ее наставлениями.
– Ну, так до вечера, – сказал Монте-Кристо. – Будьте здесь к пяти часам; мы приедем на место в полночь или в час ночи.
– Как? В Трепор?
– В Трепор или его окрестности.
– Вы думаете за восемь часов проехать сорок восемь лье?
– Это еще слишком долго, – сказал Монте-Кристо.
– Да вы чародей! Скоро вы обгоните не только железную дорогу – это не так уж трудно, особенно во Франции, но и телеграф.
– Но так как нам все же требуется восемь часов, чтобы доехать, не опаздывайте.
– Не беспокойтесь, я совершенно свободен – только собраться в дорогу.
– Итак, в пять часов.
– В пять часов.
Альбер вышел. Монте-Кристо с улыбкой кивнул ему головой и постоял молча, погруженный в глубокое раздумье. Наконец, проведя рукой по лбу, как будто отгоняя от себя думы, он подошел к гонгу и ударил по нему два раза.
Вошел Бертуччо.
– Бертуччо, – сказал Монте-Кристо, – не завтра, не послезавтра, как я предполагал, а сегодня в пять часов я уезжаю в Нормандию; до пяти часов у вас времени больше чем достаточно; распорядитесь, чтобы были предупреждены конюхи первой подставы; со мной едет виконт де Морсер. Ступайте.
Бертуччо удалился, и в Понтуаз поскакал верховой предупредить, что карета проедет ровно в шесть часов. Конюх в Понтуазе послал нарочного к следующей подставе, и та, в свою очередь, дала знать дальше; и шесть часов спустя все подставы, расположенные на пути, были предупреждены.
Перед отъездом граф поднялся к Гайде, сообщил ей, что уезжает, сказал – куда и предоставил весь дом в ее распоряжение.
Альбер явился вовремя. Он сел в карету в мрачном настроении, которое, однако, вскоре рассеялось от удовольствия, доставляемого быстрой ездой. Альбер никогда не представлял себе, чтобы можно было ездить так быстро.
– Во Франции нет никакой возможности передвигаться по дорогам, – сказал Монте-Кристо. – Ужасная вещь эта езда на почтовых, по два лье в час, этот нелепый закон, запрещающий одному путешественнику обгонять другого, не испросив на это разрешения; какой-нибудь больной или чудак может загородить путь всем остальным здоровым и бодрым людям. Я избегаю этих неудобств, путешествуя с собственным кучером и на собственных лошадях. Верно, Али?
И граф, высунувшись из окна, слегка прикрикивал на лошадей, а у них словно вырастали крылья; они уже не мчались – они летели. Карета проносилась, как гром, по Королевской дороге, и все оборачивались, провожая глазами этот сверкающий метеор. Али, слушая эти окрики, улыбался, обнажая свои белые зубы, сжимая своими сильными руками вожжи, и подзадоривал лошадей, пышные гривы которых развевались по ветру. Али, сын пустыни, был в своей стихии и, в белоснежном бурнусе, с черным лицом и сверкающими глазами, окруженный облаком пыли, казался духом самума или богом урагана.
– Вот наслаждение, которого я никогда не знал, – сказал Альбер, – наслаждение быстроты.
И последние тучи, омрачавшие его чело, исчезали, словно уносимые встречным ветром.
– Где вы достаете таких лошадей? – спросил Альбер. – Или вам их делают на заказ?
– Вот именно. Шесть лет тому назад я нашел в Венгрии замечательного жеребца, известного своей резвостью; я его купил уж не помню за сколько; платил Бертуччо. В тот же год он произвел тридцать два жеребенка. Мы с вами сделаем смотр всему потомству этого отца; они все как один, без единого пятнышка, кроме звезды на лбу, потому что этому баловню конского завода выбирали кобыл, как паше выбирают наложниц.
– Восхитительно!.. Но скажите, граф, на что вам столько лошадей?
– Вы же видите, я на них езжу.
– Но ведь не все время вы ездите?
– Когда они мне больше не будут нужны, Бертуччо продаст их; он утверждает, что наживет на этом тысяч сорок.
– Но ведь в Европе даже короли не так богаты, чтобы купить их.
– В таком случае он продаст их любому восточному владыке, который, чтобы купить их, опустошит свою казну и снова наполнит ее при помощи палочных ударов по пяткам своих подданных.
– Знаете, граф, что мне пришло в голову?
– Говорите.
– Мне думается, что после вас самый богатый человек в Европе это господин Бертуччо.
– Вы ошибаетесь, виконт. Я уверен, если вывернуть карманы Бертуччо, не найдешь и гроша.
– Неужели? – сказал Альбер. – Так ваш Бертуччо тоже чудо? Не заводите меня так далеко в мир чудес, дорогой граф, не то, предупреждаю, я перестану вам верить.
– У меня нет никаких чудес, Альбер; цифры и здравый смысл – вот и все. Вот вам задача: управляющий ворует, но почему он ворует?
– Такова его природа, мне кажется, – сказал Альбер, – он ворует, потому что не может не воровать.
– Вы ошибаетесь: он ворует потому, что у него есть жена, дети, потому что он хочет упрочить положение свое и своей семьи, а главное, он не уверен в том, что никогда не расстанется со своим хозяином, и хочет обеспечить свое будущее. А Бертуччо один на свете; он распоряжается моим кошельком, не преследуя личного интереса; он уверен, что никогда не расстанется со мной.
– Почему?
– Потому что лучшего мне не найти.
– Вы вертитесь в заколдованном кругу, в кругу вероятностей.
– Нет, это уверенность. Для меня хороший слуга тот, чья жизнь и смерть в моих руках.
– А жизнь и смерть Бертуччо в ваших руках? – спросил Альбер.
– Да, – холодно ответил Монте-Кристо.
Есть слова, которые замыкают беседу, как железная дверь. Именно так прозвучало «да» графа.
Дальнейший путь совершался с такой же скоростью; тридцать две лошади, распределенные на восемь подстав, пробежали сорок восемь лье в восемь часов.
В середине ночи подъехали к прекрасному парку. Привратник стоял у распахнутых ворот. Он был предупрежден конюхом последней подставы.
Был второй час. Альбера провели в его комнаты. Его ждали ванна и ужин. Лакей, который ехал на запятках кареты, был к его услугам. Батистен, ехавший на козлах, был к услугам графа.
Альбер принял ванну, поужинал и лег спать. Всю ночь его баюкал меланхоличный шум прибоя. Встав с постели, он распахнул стеклянную дверь и очутился на маленькой террасе; впереди открывался вид на море, то есть на бесконечность, а сзади – на прелестный парк, примыкающий к роще.
В небольшой бухте покачивался на волнах маленький корвет с узким килем и стройным рангоутом; на гафеле развевался флаг с гербом Монте-Кристо: золотая гора на лазоревом море, увенчанная червленым крестом; это могло быть иносказанием имени Монте-Кристо, напоминающего о Голгофе, которую страсти Спасителя сделали горой более драгоценной, чем золото, и о позорном кресте, освященном его божественной кровью, но могло быть и намеком на личную драму, погребенную в неведомом прошлом этого загадочного человека.
Вокруг корвета покачивались несколько шхун, принадлежавших рыбакам соседних деревень и казавшихся смиренными подданными, ожидающими повелений своего короля.
Здесь, как и повсюду, где хоть на два дня останавливался Монте-Кристо, жизнь была налажена с величайшим комфортом; так что она с первой же секунды становилась легкой и приятной.
Альбер нашел в своей прихожей два ружья и все необходимые охотничьи принадлежности. Одна из комнат в первом этаже была отведена под хитроумные снаряды, которые англичане – великие рыболовы, ибо они терпеливы и праздны, – все еще не могут ввести в обиход старозаветных французских удильщиков.
Весь день прошел в этих разнообразных развлечениях, в которых Монте-Кристо не имел себе равного: подстрелили в парке с десяток фазанов, наловили в ручье столько же форелей, пообедали в беседке, выходящей на море, и пили чай в библиотеке.
К вечеру третьего дня Альбер, совершенно разбитый этим времяпрепровождением, казавшимся Монте-Кристо детской забавой, спал в кресле у окна, в то время как граф вместе со своим архитектором составлял план оранжереи, которую он собирался устроить в своем доме. Вдруг послышался стук копыт по каменистой дороге, и Альбер поднял голову: он посмотрел в окно и с чрезвычайно неприятным изумлением увидел на дороге своего камердинера, которого он не взял с собой, чтобы не доставлять Монте-Кристо лишних хлопот.
– Это Флорантен! – воскликнул он, вскакивая с кресла. – Неужели матушка захворала?
И он бросился к двери.
Монте-Кристо проводил его глазами и видел, как он подбежал к камердинеру и как тот, с трудом переводя дух, вытащил из кармана небольшой запечатанный пакет. В этом пакете были газеты и письмо.
– От кого письмо? – быстро спросил Альбер.
– От господина Бошана… – ответил Флорантен.
– Так это Бошан прислал вас?
– Да, сударь. Он вызвал меня к себе, дал мне денег на дорогу, достал мне почтовую лошадь и взял с меня слово, что я без промедлений доставлю вам пакет. Я сделал весь путь в пятнадцать часов.
Альбер с трепетом вскрыл письмо. Едва он прочел первые строчки, как с его губ сорвался крик, и он, весь дрожа, схватился за газету.
Вдруг в глазах у него потемнело, он зашатался и упал бы, если бы Флорантен не поддержал его.
– Бедный юноша! – прошептал Монте-Кристо так тихо, что сам не мог услышать своих слов. – Верно, что грехи отцов падают на детей до третьего и четвертого колена.
Тем временем Альбер собрался с силами и стал читать дальше; потом, откинув волосы с вспотевшего лба, он скомкал письмо и газету.
– Флорантен, – сказал он, – может ваша лошадь проделать обратный путь в Париж?
– Это разбитая почтовая кляча.
– Боже мой! А что было дома, когда вы уезжали?
– Все было довольно спокойно; но когда я вернулся от господина Бошана, я застал графиню в слезах; она послала за мной, чтобы узнать, когда вы возвращаетесь. Тогда я ей сказал, что еду за вами по поручению господина Бошана. Сначала она протянула было руку, словно хотела остановить меня, но, подумав, сказала: «Поезжайте, Флорантен, пусть он возвращается».
– Будь спокойна, – сказал Альбер, – я вернусь, и – горе негодяю!.. Но прежде всего надо уехать.
И он вернулся в комнату, где его ждал Монте-Кристо.
Это был уже не тот человек; за пять минут он неузнаваемо изменился: голос его стал хриплым, лицо покрылось красными пятнами, глаза горели под припухшими веками, походка стала нетвердой, как у пьяного.
– Граф, – сказал он, – благодарю вас за ваше милое гостеприимство, которым я был бы рад и дольше воспользоваться, но мне необходимо вернуться в Париж.
– Что случилось?
– Большое несчастье; разрешите мне уехать, дело идет о том, что мне дороже жизни. Не спрашивайте ни о чем, умоляю вас, но дайте мне лошадь!
– Мои конюшни к вашим услугам, виконт, – сказал Монте-Кристо, – но вы измучаетесь, если проедете весь путь верхом, возьмите коляску, карету, любой экипаж.
– Нет, это слишком долго; и я не боюсь усталости, напротив, она мне поможет.
Альбер сделал несколько шагов, шатаясь, словно пораженный пулей, и упал на стул у самой двери.
Монте-Кристо не видел этого второго приступа слабости; он стоял у окна и кричал:
– Али, лошадь для виконта! Живее, он спешит!
Эти слова вернули Альбера к жизни; он выбежал из комнаты, граф последовал за ним.
– Благодарю вас! – прошептал Альбер, вскакивая в седло. – Возвращайтесь как можно скорее, Флорантен. Нужен ли какой-нибудь пароль, чтобы мне давали лошадей?
– Вы просто отдадите ту, на которой скачете; вам немедленно оседлают другую.
Альбер уже собирался пустить лошадь вскачь, но остановился.
– Быть может, вы сочтете мой отъезд странным, нелепым, безумным, – сказал он. – Вы не знаете, как могут несколько газетных строк довести человека до отчаяния. Вот, прочтите, – прибавил он, бросая графу газету, – но только когда я уеду, чтобы вы не видели, как я краснею.
Он всадил шпоры, которые успели прицепить к его ботфортам, в бока лошади, и та, удивленная, что нашелся седок, считающий, будто она нуждается в понукании, помчалась, как стрела, пущенная из арбалета.
Граф проводил всадника глазами, полными бесконечного сочувствия, и, только после того как он окончательно исчез из виду, перевел свой взгляд на газету и прочел:
«Французский офицер на службе у Али, янинского паши, о котором говорила три недели тому назад газета „Беспристрастный голос“ и который не только сдал замки Янины, но и продал своего благодетеля туркам, назывался в то время действительно Фернан, как сообщил наш уважаемый коллега; но с тех пор он успел прибавить к своему имени дворянский титул и название поместья.
В настоящее время он носит имя графа де Морсера и заседает в Палате пэров».
Таким образом, эта ужасная тайна, которую Бошан хотел так великодушно скрыть, снова встала, как призрак, во всеоружии, и другая газета, кем-то безжалостно осведомленная, напечатала на третий день после отъезда Альбера в Нормандию те несколько строк, которые чуть не свели с ума несчастного юношу.
В восемь часов утра Альбер, как вихрь, ворвался к Бошану. Камердинер был предупрежден и провел Морсера в комнату своего господина, который только что принял ванну.
– Итак? – спросил Альбер.
– Итак, мой бедный друг, – ответил Бошан, – я ждал вас.
– Я здесь. Излишне говорить, Бошан, что я уверен в вашей доброте и благородстве и не допускаю мысли, что вы кому-нибудь рассказали об этом. Кроме того, вы меня вызвали сюда, это лишнее доказательство вашей дружбы. Поэтому не станем терять времени на лишние разговоры; вы имеете представление о том, от кого исходит удар?
– Я вам сейчас кое-что сообщу.
– Да, но сначала вы должны изложить мне во всех подробностях, что здесь произошло.
И Бошан рассказал подавленному горем и стыдом Альберу следующее.
Заметка появилась третьего дня утром не в «Беспристрастном голосе», а в другой газете, к тому же правительственной. Бошан сидел за завтраком, когда увидел эту заметку; он немедля послал за кабриолетом и, не кончив завтрака, поспешил в редакцию.
Хотя политические взгляды Бошана и были совершенно противоположны тем, которых придерживался редактор этой газеты, он, как случается подчас и даже нередко, был его закадычным другом.
Когда он вошел, редактор держал в руках номер собственной газеты и с явным удовольствием читал передовую о свекловичном сахаре, им же, по-видимому, и написанную.
– Я вижу у вас в руках номер вашей газеты, дорогой мой, – сказал Бошан, – значит, незачем объяснять, почему я к вам пришел.
– Неужели вы сторонник тростникового сахара? – спросил редактор правительственной газеты.
– Нет, – отвечал Бошан, – этот вопрос меня нимало не занимает; я пришел совсем по другому поводу.
– А по какому?
– По поводу заметки о Морсере.
– Ах, вот что, правда, это любопытно?
– Настолько любопытно, что это пахнет обвинением в диффамации, и еще не известно, каков будет исход процесса.
– Отнюдь нет: одновременно с заметкой мы получили и все подтверждающие ее документы, и мы совершенно уверены, что Морсер промолчит. К тому же мы оказываем услугу родине, изобличая негодяев, недостойных той чести, которую им оказывают.
Бошан смутился.
– Но кто же вас так хорошо осведомил? – спросил он. – Ведь моя газета первая заговорила об этом, но была вынуждена умолкнуть за неимением доказательств; между тем мы больше всего заинтересованы в разоблачении Морсера, потому что он пэр Франции, а мы поддерживаем оппозицию.
– Все очень просто; мы вовсе и не гонялись за сенсацией, она сама свалилась на нас. Вчера к нам явился человек из Янины с обличительными документами; мы не решались выступить с обвинением, но он заявил нам, что в случае нашего отказа статья появится в другой газете. Вы сами знаете, Бошан, что значит интересное сообщение; нам не хотелось упускать случая. Теперь удар нанесен; он сокрушителен и отзовется эхом во всей Европе.
Бошан понял, что ему остается только склонить голову, и вышел в полном отчаянии, решив послать гонца к Альберу.
Но он не мог написать Альберу о событиях, которые разыгрались уже после отъезда гонца. В тот же день в Палате пэров царило большое возбуждение, охватившее всех членов обычно столь спокойного высокого собрания. Все явились чуть ли не раньше назначенного времени и толковали между собой о злосчастном происшествии, которое неизбежно должно было привлечь общественное внимание к одному из наиболее видных членов верхней палаты.
Одни вполголоса читали и обсуждали заметку, другие обменивались воспоминаниями, которые подтверждали сообщенные факты. Граф де Морсер не пользовался любовью своих коллег. Как все выскочки, он старался поддерживать свое достоинство при помощи крайнего высокомерия. Подлинные аристократы смеялись над ним; люди одаренные пренебрегали им; прославленные воины с незапятнанным именем инстинктивно его презирали. Графу грозила горькая участь искупительной жертвы. На него указал перст всевышнего, и все готовы были требовать заклания.
Только сам граф де Морсер ничего не знал. Он не получал газеты, где было напечатано позорящее сообщение, и все утро писал письма, а потом испытывал новую лошадь.
Итак, он прибыл в обычное время с высоко поднятой головой, надменным взглядом и горделивой осанкой, вышел из своей кареты, прошел по коридорам и вошел в залу, не замечая смущения курьеров и небрежных поклонов своих коллег.
Когда Морсер вошел, заседание уже началось.
Хотя граф, не зная, как мы уже сказали, о том, что произошло, держался так же, как всегда, но выражение его лица и его походка показались всем еще более надменными, чем обычно, и его появление в этот день представилось столь дерзким этому ревниво оберегающему свою честь собранию, что все усмотрели в этом непристойность, иные – вызов, а кое-кто – оскорбление.
Было очевидно, что вся палата горит желанием приступить к прениям.
Изобличающая газета была в руках у всех, но, как всегда бывает, никто не решался взять на себя ответственность и выступить первым. Наконец один из самых почтенных пэров, открытый противник графа де Морсера, поднялся на трибуну с торжественностью, возвещавшей, что наступила долгожданная минута.
Воцарилось зловещее молчание; один только Морсер не подозревал о причине того глубокого внимания, с которым на этот раз встретили оратора, не пользовавшегося обычно такой благосклонностью своих слушателей.
Граф спокойно пропустил мимо ушей вступление, в котором оратор заявлял, что он будет говорить о предмете, столь серьезном, столь священном и жизненном для Палаты, что он просит своих коллег выслушать его с особым вниманием.
Но при первых же его словах о Янине и полковнике Фернане граф де Морсер так страшно побледнел, что трепет пробежал по рядам, и все присутствующие впились глазами в графа.
Душевные раны незримы, но они никогда не закрываются; всегда мучительные, всегда кровоточащие, они вечно остаются разверстыми в глубинах человеческой души.
Среди гробового молчания оратор прочитал вслух заметку. Раздался приглушенный ропот, тотчас же прекратившийся, как только обличитель вновь заговорил. Он начал с того, что объяснил всю тяжесть взятой им на себя задачи: дело идет о чести графа де Морсера, о чести всей Палаты, и ради того, чтобы оградить их, он и открывает прения, во время которых придется коснуться личных, а потому всегда жгучих вопросов. В заключение он потребовал назначить расследование и произвести его с возможной быстротой, дабы в самом корне пресечь клевету и восстановить доброе имя графа де Морсера, отомстив за оскорбление, нанесенное лицу, так высоко стоящему в общественном мнении.
Морсер был так подавлен, так потрясен этим безмерным и неожиданным бедствием, что едва мог пробормотать несколько слов, устремив на своих коллег помутившийся взор. Это смущение, которое, впрочем, могло иметь своим источником как изумление невинного, так и стыд виновного, вызвало некоторое сочувствие к нему. Истинно великодушные люди всегда готовы проявить сострадание, если несчастье их врага превосходит их ненависть.
Председатель поставил вопрос на голосование, и было постановлено произвести расследование.
Графа спросили, сколько ему потребуется времени, чтобы приготовиться к защите.
Морсер успел несколько оправиться после первого удара, и к нему вернулось самообладание.
– Господа пэры, – ответил он, – что значит время, когда нужно отразить нападение неведомых врагов, скрывающихся в тени собственной гнусности; немедленно громовым ударом должен я ответить на эту молнию, на миг ослепившую меня; почему мне не дано вместо словесных оправданий пролить свою кровь, чтобы доказать моим собратьям, что я достоин быть в их рядах!
Эти слова произвели благоприятное впечатление.
– Поэтому я прошу, – продолжал Морсер, – чтобы расследование было произведено как можно скорее, и представлю Палате все необходимые документы.
– Какой день угодно вам будет назначить? – спросил председатель.
– С сегодняшнего дня я отдаю себя в распоряжение Палаты, – отвечал граф.
Председатель позвонил.
– Угодно ли Палате, чтобы расследование состоялось сегодня же?
– Да, – был единодушный ответ собрания.
Выбрали комиссию из двенадцати человек для рассмотрения документов, которые представит Морсер. Первое заседание этой комиссии было назначено на восемь часов вечера, в помещении Палаты. Если бы потребовалось несколько заседаний, то они должны были происходить там же, в то же время. Как только было принято это постановление, Морсер попросил разрешения удалиться; ему необходимо было собрать документы, давно уже подготовленные им с присущей ему хитростью и коварством, ибо он всегда предвидел возможность подобной катастрофы.
Бошан рассказал все это Альберу.
Альбер слушал его, дрожа то от гнева, то от стыда; он не смел надеяться, ибо после поездки Бошана в Янину знал, что отец его виновен, и не понимал, как мог бы он доказать свою невиновность.
– А дальше? – спросил он, когда Бошан умолк.
– Дальше? – повторил Бошан.
– Да.
– Друг мой, это слово налагает на меня ужасную обязанность. Вы непременно хотите знать, что было дальше?
– Я должен знать, и пусть уж лучше я узнаю об этом от вас, чем от кого-либо другого.
– В таком случае, – сказал Бошан, – соберите все свое мужество, Альбер; никогда еще оно вам не было так нужно.
Альбер провел рукой по лбу, словно пробуя собственные силы, как человек, намеревающийся защищать свою жизнь, проверяет крепость своей кольчуги и сгибает лезвие шпаги.
Он почувствовал себя сильным, потому что принимал за энергию свое лихорадочное возбуждение.
– Говорите, – сказал он.
– Наступил вечер, – продолжал Бошан. – Весь Париж ждал, затаив дыхание. Многие утверждали, что вашему отцу стоит только показаться, и обвинение рухнет само собой; другие говорили, что ваш отец совсем не явится; были и такие, которые видели, как он уезжал в Брюссель, а кое-кто даже справлялся в полиции, верно ли, что он выправил себе паспорт.
Я должен вам сознаться, что сделал все возможное, чтобы уговорить одного из членов комиссии, молодого пэра, провести меня в залу. Он заехал за мной в семь часов и, прежде чем кто-либо явился, передал меня курьеру, который и запер меня в какой-то ложе. Я был скрыт за колонной и окутан полнейшим мраком; я мог надеяться, что увижу и услышу от слова до слова предстоящую ужасную сцену.
Ровно в восемь все были в сборе.
Господин де Морсер вошел с последним ударом часов. В руках у него были какие-то бумаги, и он казался вполне спокойным; вопреки своему обыкновению держался он просто, одет был изысканно и строго и, по обычаю старых военных, застегнут на все пуговицы.
Его появление произвело наилучшее впечатление: члены комиссии были настроены отнюдь не недоброжелательно, и кое-кто из них подошел к графу и пожал ему руку.
Альбер чувствовал, что все эти подробности разрывают ему сердце, а между тем к его мукам примешивалась и доля признательности; ему хотелось обнять этих людей, выказавших его отцу уважение в час тяжелого испытания.
В эту минуту вошел курьер и подал председателю письмо.
«Слово принадлежит вам, господин де Морсер», – сказал председатель, распечатывая письмо.
– Граф начал свою защитительную речь, и, уверяю вас, Альбер, – продолжал Бошан, – она была построена необычайно красноречиво и искусно. Он представил документы, удостоверяющие, что визирь Янины до последней минуты доверял ему всецело и поручил ему вести с самим султаном переговоры, от которых зависела его жизнь или смерть. Он показал перстень, знак власти, которым Али-паша имел обыкновение запечатывать свои письма и который он дал графу, чтобы тот по возвращении мог к нему проникнуть в любое время дня или ночи, даже в самый гарем. К несчастью, сказал он, переговоры не увенчались успехом, и когда он вернулся, чтобы защитить своего благодетеля, то нашел его уже мертвым. Но, сказал граф, перед смертью Али-паша, – так велико было его доверие, – поручил ему свою любимую жену и дочь.
Альбер вздрогнул при этих словах, потому что, по мере того как говорил Бошан, в его уме вставал рассказ Гайде, и он вспоминал все, что рассказывала прекрасная гречанка об этом поручении, об этом перстне и о том, как она была продана и уведена в рабство.
– И какое впечатление произвела речь графа? – с тревогой спросил Альбер.
– Сознаюсь, она меня тронула и всю комиссию также, – сказал Бошан.
– Тем временем председатель стал небрежно проглядывать только что переданное ему письмо; но с первых же строк оно приковало к себе его внимание; он прочел его, перечел еще раз и остановил взгляд на графе де Морсере.
«Граф, – сказал он, – вы только что сказали нам, что визирь Янины поручил вам свою жену и дочь?»
«Да, сударь, – отвечал Морсер, – но и в этом, как и во всем остальном, меня постигла неудача. Когда я возвратился, Василики и ее дочь Гайде уже исчезли».
«Вы знали их?»
«Благодаря моей близости к паше и его безграничному доверию ко мне я не раз видел их».
«Имеете ли вы представление о том, что с ними сталось?»
«Да, сударь. Я слышал, что они не вынесли своего горя, а может быть, и бедности. Я не был богат, жизнь моя вечно была в опасности, и я, к великому моему сожалению, не имел возможности разыскивать их».
Председатель нахмурился.
«Господа, – сказал он, – вы слышали объяснение графа де Морсера. Граф, можете ли вы в подтверждение ваших слов сослаться на каких-нибудь свидетелей?»
«К сожалению, нет, – отвечал граф, – все те, кто окружал визиря и встречал меня при его дворе, либо умерли, либо рассеялись по лицу земли; насколько я знаю, я единственный из всех моих соотечественников пережил эту ужасную войну; у меня есть только письма Али-Тебелина, и я представил их вам; у меня есть лишь перстень, знак его воли, вот он; у меня есть еще самое убедительное доказательство, а именно, что после анонимного выпада не появилось ни одного свидетельства, которое можно было бы противопоставить моему слову честного человека и, наконец, моя незапятнанная военная карьера».
По собранию пробежал шепот одобрения; в эту минуту, Альбер, не случись ничего неожиданного, честь вашего отца была бы спасена.
Оставалось только голосовать, но тут председатель взял слово.
«Господа, – сказал он, – и вы, граф, были бы рады, я полагаю, выслушать весьма важного, как он уверяет, свидетеля, который сам пожелал дать показания; после всего того, что нам сказал граф, мы не сомневаемся, что этот свидетель только подтвердит полнейшую невиновность нашего коллеги. Вот письмо, которое я только что получил, желаете ли вы, чтобы я его вам прочел, или вы примете решение не оглашать его и не задерживаться на этом?»
Граф де Морсер побледнел и так стиснул бумаги, что они захрустели под его пальцами.
Комиссия постановила заслушать письмо; граф глубоко задумался и не выразил своего мнения.
Тогда председатель огласил следующее письмо:
«Господин председатель!
Я могу представить следственной комиссии, призванной расследовать поведение генерал-лейтенанта графа де Морсера в Эпире и Македонии, самые точные сведения».
Председатель на секунду замолк.
Граф де Морсер побледнел; председатель окинул слушателей вопросительным взглядом.
«Продолжайте!» – закричали со всех сторон.
Председатель продолжал:
«Али-паша умер при мне, и на моих глазах протекли его последние минуты; я знаю, какая судьба постигла Василики и Гайде; я к услугам комиссии и даже прошу оказать мне честь и выслушать меня. Когда вам вручат это письмо, я буду находиться в вестибюле Палаты».
«А кто этот свидетель, или, вернее, этот враг?» – спросил граф изменившимся голосом.
«Мы это сейчас узнаем, – отвечал председатель. – Угодно ли комиссии выслушать этого свидетеля?»
«Да, да!» – в один голос отвечали все.
Позвали курьера.
«Дожидается ли кто-нибудь в вестибюле?» – спросил председатель.
«Да, господин председатель».
«Кто?»
«Женщина, в сопровождении слуги».
Все переглянулись.
«Пригласите сюда эту женщину», – сказал председатель.
Пять минут спустя курьер вернулся; все глаза были обращены на дверь, и я также, – прибавил Бошан, – разделял общее напряженное ожидание.
Позади курьера шла женщина, с головы до ног закутанная в покрывало. По неясным очертаниям фигуры и по запаху духов под этим покрывалом угадывалась молодая и изящная женщина.
Председатель попросил незнакомку приоткрыть покрывало, и глазам присутствующих предстала молодая девушка, одетая в греческий костюм; она была необычайно красива.
– Это она! – сказал Альбер.
– Кто она?
– Гайде.
– Кто вам сказал?
– Увы, я догадываюсь. Но продолжайте, Бошан, прошу вас. Вы видите, я спокоен и не теряю присутствия духа, хотя мы, вероятно, приближаемся к развязке.
– Господин де Морсер глядел на эту девушку с изумлением и ужасом, – продолжал Бошан. – Слова, готовые слететь с этих прелестных губ, означали для него жизнь или смерть; остальные были так удивлены и заинтересованы появлением незнакомки, что спасение или гибель господина де Морсера уже не столь занимали их мысли.
Председатель предложил девушке сесть, но она покачала головой. Граф же упал в свое кресло; ноги явно отказывались служить ему.
«Сударыня, – сказал председатель, – вы писали комиссии, что желаете сообщить сведения о событиях в Янине, и заявляли, что были свидетельницей этих событий».
«Это правда», – отвечала незнакомка с чарующей грустью и той мелодичностью голоса, которая отличает речь всех жителей Востока.
«Однако, – сказал председатель, – разрешите мне вам заметить, что вы были тогда слишком молоды».
«Мне было четыре года; но, так как для меня это были события необычайной важности, то я не забыла ни одной подробности, ни одна мелочь не изгладилась из моей памяти».
«Но чем же были важны для вас эти события и кто вы, что эта катастрофа произвела на вас такое глубокое впечатление?»
«Дело шло о жизни или смерти моего отца, – отвечала девушка, – я Гайде, дочь Али-Тебелина, янинского паши, и Василики, его любимой жены».
Скромный и в то же время горделивый румянец, заливший лицо девушки, ее огненный взор и величавость ее слов произвели невыразимое впечатление на собравшихся.
Граф де Морсер с таким ужасом смотрел на нее, словно пропасть внезапно разверзлась у его ног.
«Сударыня, – сказал председатель, почтительно ей поклонившись, – разрешите мне задать вам один вопрос, отнюдь не означающий с моей стороны сомнения, и это будет последний мой вопрос: можете ли вы подтвердить ваше заявление?»
«Да, могу, – отвечала Гайде, вынимая из складок своего покрывала благовонный атласный мешочек, – вот свидетельство о моем рождении, составленное моим отцом и подписанное его военачальниками; вот свидетельство о моем крещении, ибо мой отец дал свое согласие на то, чтобы я воспитывалась в вере моей матери; на этом свидетельстве стоит печать великого примаса Македонии и Эпира; вот, наконец (и это, вероятно, самый важный документ), свидетельство о продаже меня и моей матери армянскому купцу Эль-Коббиру французским офицером, который в своей гнусной сделке с Портой выговорил себе, как долю добычи, жену и дочь своего благодетеля и продал их за тысячу кошельков, то есть за четыреста тысяч франков».
Лицо графа покрылось зеленоватой бледностью, а глаза его налились кровью, когда раздались эти ужасные обвинения, которые собрание выслушало в зловещем молчании.
Гайде, все такая же спокойная, но более грозная в своем спокойствии, чем была бы другая в гневе, протянула председателю свидетельство о продаже, составленное на арабском языке.
Так как считали возможным, что некоторые из предъявленных документов могут оказаться составленными на арабском, новогреческом или турецком языке, то к заседанию был вызван переводчик, состоявший при Палате, за ним послали.
Один из благородных пэров, которому был знаком арабский язык, изученный им во время великого египетского похода, следил глазами за чтением пергамента, в то время как переводчик оглашал его вслух:
«Я, Эль-Коббир, торговец невольниками и поставщик гарема его величества султана, удостоверяю, что получил от французского вельможи графа Монте-Кристо, для вручения падишаху, изумруд, оцененный в две тысячи кошельков, как плату за молодую невольницу-христианку, одиннадцати лет от роду, по имени Гайде, признанную дочь покойного Али-Тебелина, янинского паши, и Василики, его любимой жены, каковая была мне продана тому семь лет, вместе со своей матерью, умершей при прибытии ее в Константинополь, франкским полковником, состоявшим на службе у визиря Али-Тебелина, по имени Фернан Мондего.
Вышеупомянутая покупка была мною совершена за счет его величества султана и по его уполномочию за тысячу кошельков.
Составлено в Константинополе, с дозволения его величества, в год 1247 гиджры.
Подписано: Эль-Коббир.
Настоящее свидетельство, для вящего удостоверения его истинности, непреложности и подлинности, будет снабжено печатью его величества, наложение каковой продавец обязуется исходатайствовать».
Рядом с подписью торговца действительно стояла печать падишаха.
За этим чтением и за этим зрелищем последовало гробовое молчание; все, что было живого в графе, сосредоточилось в его глазах, и эти глаза, как бы помимо его воли прикованные к Гайде, пылали огнем и кровью.
«Сударыня, – сказал председатель, – не можем ли мы попросить разъяснений у графа Монте-Кристо, который, насколько мне известно, вместе с вами находится в Париже?»
«Сударь, граф Монте-Кристо, мой второй отец, уже три дня как уехал в Нормандию».
«Но в таком случае, сударыня, – сказал председатель, – кто подал вам мысль сделать ваше заявление, за которое Палата приносит вам благодарность? Впрочем, принимая во внимание ваше рождение и перенесенные вами несчастья, ваш поступок вполне естествен».
«Сударь, – отвечала Гайде, – этот поступок внушили мне почтение к мертвым и мое горе. Хоть я и христианка, но, да простит мне бог, я всегда мечтала отомстить за моего доблестного отца. И с тех пор как я ступила на французскую землю, с тех пор как я узнала, что предатель живет в Париже, мои глаза и уши были всегда открыты. Я веду уединенную жизнь в доме моего благородного покровителя, но я живу так потому, что люблю тень и тишину, которые позволяют мне жить наедине со своими мыслями. Но граф Монте-Кристо окружает меня отеческими заботами, и ничто в жизни мира не чуждо мне; правда, я беру от нее только отголоски. Я читаю все газеты, получаю все журналы, знаю новую музыку; и вот, следя, хоть и со стороны, за жизнью других людей, я узнала, что произошло сегодня утром в Палате пэров и что должно было произойти сегодня вечером… Тогда я написала письмо».
«И граф Монте-Кристо не знает о вашем письме?» – спросил председатель.
«Ничего не знает, и я даже опасаюсь, что он его не одобрит, когда узнает; а между тем это великий для меня день, – продолжала девушка, подняв к небу взор, полный огня, – день, когда я наконец отомстила за своего отца!»
Граф за все это время не произнес ни слова; его коллеги не без участия смотрели на этого человека, чья жизнь разбилась от благовонного дыхания женщины; несчастье уже чертило зловещие знаки на его челе.
«Господин де Морсер, – сказал председатель, – признаете ли вы в этой девушке дочь Али-Тебелина, янинского паши?»
«Нет, – сказал граф, с усилием вставая, – все это лишь козни моих врагов».
Гайде, не отрывавшая глаз от двери, словно она ждала кого-то, быстро обернулась и, увидя графа, страшно вскрикнула.
«Ты не узнаешь меня, – воскликнула она, – но зато я узнаю тебя! Ты Фернан Мондего, французский офицер, обучавший войска моего благородного отца. Это ты предал замки Янины! Это ты, отправленный им в Константинополь, чтобы договориться с султаном о жизни или смерти твоего благодетеля, привез подложный фирман о полном помиловании! Ты благодаря этому фирману получил перстень паши, чтобы заставить Селима, хранителя огня, повиноваться тебе! Ты зарезал Селима. Ты продал мою мать и меня купцу Эль-Коббиру! Убийца! Убийца! Убийца! На лбу у тебя до сих пор кровь твоего господина! Смотрите все!»
Эти слова были произнесены с таким страстным убеждением, что все глаза обратились на лоб графа, и он сам поднес к нему руку, точно чувствовал, что он влажен от крови Али.
«Вы, значит, утверждаете, что вы узнали в графе де Морсере офицера Фернана Мондего?»
«Узнаю ли я его! – воскликнула Гайде. – Моя мать сказала мне: „Ты была свободна; у тебя был отец, который тебя любил, ты могла бы стать почти королевой! Вглядись в этого человека, это он сделал тебя рабыней, он надел на копье голову твоего отца, он продал нас, он нас выдал! Посмотри на его правую руку, на ней большой рубец; если ты когда-нибудь забудешь его лицо, ты узнаешь его по этой руке, в которую отсчитал червонцы купец Эль-Коббир!“ Узнаю ли я его! Пусть он посмеет теперь сказать, что он меня не узнает!»
Каждое слово обрушивалось на графа, как удар ножа, лишая его остатка сил; при последних словах Гайде он невольно спрятал на груди свою руку, действительно искалеченную раной, и упал в кресло, сраженный отчаянием.
От виденного и слышанного мысли присутствующих закружились вихрем, как опавшие листья, подхваченные могучим дыханием северного ветра.
«Граф де Морсер, – сказал председатель, – не поддавайтесь отчаянию, отвечайте; перед верховным правосудием Палаты все равны, как перед господним судом; оно не позволит вашим врагам раздавить вас, не дав вам возможности сразиться с ними. Может быть, вы желаете нового расследования? Желаете, чтобы я послал двух членов Палаты в Янину? Говорите!»
Граф ничего не ответил.
Тогда члены комиссии с ужасом переглянулись. Все знали властный и непреклонный нрав генерала. Нужен был страшный упадок сил, чтобы этот человек перестал обороняться; и все думали, что за этим безмолвием, похожим на сон, последует пробуждение, подобное грозе.
«Ну что же, – сказал председатель, – что вы решаете?»
«Ничего», – глухо ответил граф, поднимаясь с места.
«Значит, дочь Али-Тебелина действительно сказала правду? – спросил председатель. – Значит, она и есть тот страшный свидетель, которому виновный не смеет ответить „нет“? Значит, вы действительно совершили все, в чем вас обвиняют?»
Граф обвел окружающих взглядом, отчаянное выражение которого разжалобило бы тигров, но не могло смягчить судей; затем он поднял глаза вверх, но сейчас же опустил их, как бы страшась, что своды разверзнутся и явят во всем его блеске другое, небесное судилище, другого, всевышнего судью.
И вдруг резким движением он разорвал душивший его воротник и вышел из залы в мрачном безумии; его шаги зловеще отдались под сводами, и вслед за тем грохот кареты, вскачь уносившей его, потряс колонны флорентийского портика.
«Господа, – сказал председатель, когда воцарилась тишина, – виновен ли граф де Морсер в вероломстве, предательстве и бесчестии?»
«Да!» – единогласно ответили члены следственной комиссии.
Гайде оставалась до конца заседания; она выслушала приговор графу, и ни одна черта ее лица не выразила ни радости, ни сострадания.
Потом, опустив покрывало на лицо, она величаво поклонилась членам собрания и вышла той поступью, которой Виргилий наделял богинь.
– Я воспользовался общим молчанием и темнотой залы, чтобы выйти незамеченным, – продолжал Бошан. – У дверей меня ждал тот самый курьер, который отворил мне ложу. Он довел меня по коридорам до маленькой двери, выходящей на улицу Вожирар. Я вышел истерзанный и в то же время восхищенный, – простите меня, Альбер, – истерзанный за вас, восхищенный благородством этой девушки, мстящей за своего отца. Да, клянусь, Альбер, откуда бы ни шло это разоблачение, я скажу одно: быть может, оно исходит от врага, но этот враг – только орудие провидения.
Альбер сидел, уронив голову на руки; он поднял лицо, пылающее от стыда и мокрое от слез, и схватил Бошана за руку.
– Друг, – сказал он, – моя жизнь кончена; мне остается не повторять, конечно, вслед за вами, что этот удар мне нанесло провидение, а искать человека, который преследует меня своей ненавистью; когда я его найду, я его убью, или он убьет меня; и я рассчитываю на вашу дружескую помощь, Бошан, если только презрение не изгнало дружбу из вашего сердца.
– Презрение, друг мой? Чем вы виноваты в этом несчастье? Нет, слава богу, прошли те времена, когда несправедливый предрассудок заставлял сыновей отвечать за действия отцов. Припомните всю свою жизнь, Альбер; правда, она очень юна, но не было зари более чистой, чем ваш рассвет! Нет, Альбер, поверьте мне: вы молоды, богаты, уезжайте из Франции! Все быстро забывается в этом огромном Вавилоне, где жизнь кипит и вкусы изменчивы; вы вернетесь туда года через три, женатый на какой-нибудь русской княжне, и никто не вспомнит о том, что было вчера, а тем более о том, что было шестнадцать лет тому назад.
– Благодарю вас, мой дорогой Бошан, благодарю вас за добрые чувства, которые подсказали вам этот совет, но это невозможно. Я высказал вам свое желание, а теперь, если нужно, я заменю слово «желание» словом «воля». Вы должны понять, что это слишком близко меня касается, и я не могу смотреть на вещи, как вы. То, что, по-вашему, имеет своим источником волю неба, по-моему, исходит из источника менее чистого. Мне представляется, должен сознаться, что провидение здесь ни при чем, и это к счастью, потому что вместо невидимого и неосязаемого вестника небесных наград и кар я найду видимое и осязаемое существо, которому я отомщу, клянусь, за все, что я пережил в течение этого месяца. Теперь, повторяю вам, Бошан, я хочу вернуться в мир людей, мир материальный, и, если вы, как вы говорите, все еще мой друг, помогите мне отыскать ту руку, которая нанесла удар.
– Хорошо! – сказал Бошан. – Если вам так хочется, чтобы я спустился на землю, я это сделаю; если вы хотите начать розыски врага, я буду разыскивать его вместе с вами. И я найду его, потому что моя честь требует почти в такой же мере, как и ваша, чтобы мы его нашли.
– В таком случае, Бошан, мы должны начать розыски немедленно, сейчас же. Каждая минута промедления кажется мне вечностью; доносчик еще не понес наказания; следовательно, он может надеяться, что и не понесет его; но, клянусь честью, он жестоко ошибается!
– Послушайте, Морсер…
– Я вижу, Бошан, вы что-то знаете; вы возвращаете мне жизнь!
– Я ничего не знаю точно, Альбер; но все же это луч света во тьме; и если мы пойдем за этим лучом, он, быть может, выведет нас к цели.
– Да говорите же! Я сгораю от нетерпения.
– Я расскажу вам то, чего не хотел говорить, когда вернулся из Янины.
– Я слушаю.
– Вот что произошло, Альбер. Я, естественно, обратился за справками к первому банкиру в городе; как только я заговорил об этом деле и даже прежде, чем я успел назвать вашего отца, он сказал:
«Я догадываюсь, что вас привело ко мне».
«Каким образом?»
«Нет еще двух недель, как меня запрашивали по этому самому делу».
«Кто?»
«Один парижский банкир, мой корреспондент».
«Его имя?»
«Данглар».
– Данглар! – воскликнул Альбер. – Верно, он уже давно преследует моего несчастного отца своей завистливой злобой; он считает себя демократом, но не может простить графу де Морсеру его пэрства. И этот неизвестно почему не состоявшийся брак… да, это так!
– Расследуйте это, Альбер, только не горячитесь заранее, и если это так…
– Если это так, – воскликнул Альбер, – он заплатит мне за все, что я выстрадал.
– Не увлекайтесь, ведь он уже пожилой человек.
– Я буду считаться с его возрастом так, как он считался с честью моей семьи. Если он враг моего отца, почему он не напал на него открыто? Он побоялся встретиться лицом к лицу с мужчиной!
– Альбер, я не осуждаю, я только сдерживаю вас; будьте осторожны.
– Не бойтесь, впрочем, вы будете меня сопровождать, Бошан; о таких вещах говорят при свидетелях. Сегодня же, если виновен Данглар, Данглар умрет, или умру я. Черт возьми, Бошан, я устрою пышные похороны своей чести!
– Хорошо, Альбер. Когда принимают такое решение, надо немедленно исполнить его. Вы хотите ехать к Данглару? Едем.
Они послали за наемным кабриолетом. Подъезжая к дому банкира, они увидели у ворот фаэтон и слугу Андреа Кавальканти.
– Вот это удачно! – угрюмо произнес Альбер. – Если Данглар откажется принять вызов, я убью его зятя. Князь Кавальканти – как же ему не драться!
Банкиру доложили об их приходе, и он, услышав имя Альбера и зная все, что произошло накануне, велел сказать, что он не принимает. Но было уже поздно, Альбер шел следом за лакеем; он услышал ответ, распахнул дверь и вместе с Бошаном вошел в кабинет банкира.
– Позвольте, сударь! – воскликнул тот. – Разве я уже не хозяин в своем доме и не властен принимать или не принимать, кого мне угодно? Мне кажется, вы забываетесь.
– Нет, сударь, – холодно отвечал Альбер, – бывают обстоятельства, когда некоторых посетителей нельзя не принимать, если не хочешь прослыть трусом, – этот выход вам, разумеется, открыт.
– Что вам от меня угодно, сударь?
– Мне угодно, – сказал Альбер, подходя к нему и делая вид, что не замечает Кавальканти, стоявшего у камина, – предложить вам встретиться со мной в уединенном месте, где нас никто не побеспокоит в течение десяти минут; большего я у вас не прошу; и из двух людей, которые там встретятся, один останется на месте.
Данглар побледнел. Кавальканти сделал движение. Альбер обернулся к нему.
– Пожалуйста, – сказал он, – если желаете, граф, приходите тоже, вы имеете на это полное право, вы почти уже член семьи, а я назначаю такие свидания всякому, кто пожелает явиться.
Кавальканти изумленно взглянул на Данглара, и тот, сделав над собой усилие, поднялся с места и встал между ними. Выпад Альбера против Андреа возбудил в нем надежду, что этот визит вызван не той причиной, которую он предположил вначале.
– Послушайте, сударь, – сказал он Альберу, – если вы ищете ссоры с графом за то, что я предпочел его вам, то я предупреждаю вас, что передам это дело королевскому прокурору.
– Вы ошибаетесь, сударь, – сказал Альбер с мрачной улыбкой, – мне не до свадеб, и я обратился к господину Кавальканти только потому, что мне показалось, будто у него мелькнуло желание вмешаться в наш разговор. А впрочем, вы совершенно правы, я готов сегодня поссориться со всяким; но, будьте спокойны, господин Данглар, первенство остается за вами.
– Сударь, – отвечал Данглар, бледный от гнева и страха, – предупреждаю вас, что, когда я встречаю на своем пути бешеного пса, я убиваю его и не только не считаю себя виновным, но, напротив того, нахожу, что оказываю обществу услугу. Так что, если вы взбесились и собираетесь укусить меня, то предупреждаю вас: я без всякой жалости вас убью. Чем я виноват, что ваш отец обесчещен?
– Да, негодяй! – воскликнул Альбер. – Это твоя вина!
Данглар отступил на шаг.
– Моя вина! Моя? – сказал он. – Да вы с ума сошли! Да разве я знаю греческую историю? Разве я разъезжал по всем этим странам? Разве это я посоветовал вашему отцу продать янинские замки, выдать…
– Молчать! – сказал Альбер сквозь зубы. – Нет, не вы лично вызвали этот скандал, но именно вы коварно подстроили это несчастье.
– Я?
– Да, вы! Откуда пошла огласка?
– Но, мне кажется, в газете это было сказано: из Янины, откуда же еще!
– А кто писал в Янину?
– В Янину?
– Да. Кто писал и запрашивал сведения о моем отце?
– Мне кажется, что никому не запрещено писать в Янину.
– Во всяком случае, писало только одно лицо.
– Только одно?
– Да, и этим лицом были вы.
– Разумеется, я писал: мне кажется, что если выдаешь замуж свою дочь за молодого человека, то позволительно собирать сведения о семье этого молодого человека; это не только право, но обязанность.
– Вы писали, сударь, – сказал Альбер, – отлично зная, какой получите ответ.
– Клянусь вам, – воскликнул Данглар с чувством искренней убежденности, исходившим, быть может, не столько даже от наполнявшего его страха, сколько от жалости, которую он в глубине души чувствовал к несчастному юноше, – мне никогда и в голову бы не пришло писать в Янину. Разве я имел представление о несчастье, постигшем Али-пашу?
– Значит, кто-нибудь посоветовал вам написать?
– Разумеется.
– Вам посоветовали?
– Да.
– Кто?.. Говорите… Сознайтесь…
– Извольте; я говорил о прошлом вашего отца, я сказал, что источник его богатства никому не известен. Лицо, с которым я беседовал, спросило, где ваш отец приобрел свое состояние. Я ответил: в Греции. Тогда оно мне сказало: напишите в Янину.
– А кто вам дал этот совет?
– Граф Монте-Кристо, ваш друг.
– Граф Монте-Кристо посоветовал вам написать в Янину?
– Да, и я написал. Хотите посмотреть мою переписку? Я вам ее покажу.
Альбер и Бошан переглянулись.
– Сударь, – сказал Бошан, до сих пор молчавший, – вы обвиняете графа, зная, что его сейчас нет в Париже и он не может оправдаться.
– Я никого не обвиняю, сударь, – ответил Данглар, – я просто рассказываю, как было дело, и готов повторить в присутствии графа Монте-Кристо все, что я сказал.
– И граф знает, какой вы получили ответ?
– Я ему показал ответ.
– Знал ли он, что моего отца звали Фернан и что его фамилия Мондего?
– Да, я ему давно об этом сказал; словом, я сделал только то, что всякий сделал бы на моем месте, и даже, может быть, гораздо меньше. Когда на следующий день после получения этого ответа ваш отец, по совету графа Монте-Кристо, приехал ко мне и официально просил для вас руки моей дочери, как это принято делать, когда хотят решить вопрос окончательно, я отказал ему, отказал наотрез, это правда, но без всяких объяснений, без скандала. В самом деле, к чему мне была огласка? Какое мне дело до чести или бесчестия господина де Морсера? Это ведь не влияет ни на повышение, ни на понижение курса.
Альбер почувствовал, что краска заливает ему лицо. Сомнений не было, Данглар защищался как низкий, но уверенный в себе человек, говорящий если и не всю правду, то, во всяком случае, долю правды, не по велению совести, конечно, но из страха. Притом, что нужно было Альберу? Не большая или меньшая степень вины Данглара или Монте-Кристо, а человек, который ответил бы за обиду, человек, который принял бы вызов, а было совершенно очевидно, что Данглар вызова не примет.
И все то, что успело забыться или прошло незамеченным, ясно вставало перед его глазами и воскресало в его памяти. Монте-Кристо знал все, раз он купил дочь Али-паши; а зная все, он посоветовал Данглару написать в Янину. Узнав ответ, он согласился познакомить Альбера с Гайде; как только они очутились в ее обществе, он навел разговор на смерть Али и не мешал Гайде рассказывать (причем, вероятно, в тех нескольких словах, которые он сказал ей по-гречески, он велел ей скрыть от Альбера, что дело идет о его отце); кроме того, разве он не просил Альбера не произносить при Гайде имени своего отца? Наконец, он увез Альбера в Нормандию именно на то время, когда должен был разразиться скандал. Сомнений не было, все это было сделано сознательно, и Монте-Кристо был, несомненно, в заговоре с врагами его отца.
Альбер отвел Бошана в сторону и поделился с ним всеми этими соображениями.
– Вы правы, – сказал тот. – Данглара во всем случившемся касается только грубая, материальная сторона этого дела; объяснений вы должны требовать от графа Монте-Кристо.
Альбер обернулся.
– Сударь, – сказал он Данглару, – вы должны понять, что я еще не прощаюсь с вами; но мне необходимо знать, насколько ваши обвинения справедливы, и, чтобы удостовериться в этом, я сейчас же еду к графу Монте-Кристо.
И, поклонившись банкиру, он вышел вместе с Бошаном, не удостоив Кавальканти даже взглядом.
Данглар проводил их до двери и на пороге еще раз заверил Альбера, что у него нет никакого личного повода питать ненависть к графу де Морсеру.
Выйдя от банкира, Бошан остановился.
– Я вам сказал, Альбер, – произнес он, – что вам следует потребовать объяснений у графа Монте-Кристо.
– Да, и мы едем к нему.
– Одну минуту; раньше, чем ехать к графу, подумайте.
– О чем мне еще думать?
– О серьезности этого шага.
– Но разве он более серьезен, чем мой визит к Данглару?
– Да, Данглар человек деловой, а деловые люди, как вам известно, знают цену своим капиталам и потому дерутся неохотно. Граф Монте-Кристо, напротив, джентльмен, по крайней мере по виду; но не опасаетесь ли вы, что под внешностью джентльмена скрывается убийца?
– Я опасаюсь только одного: что он откажется драться.
– Будьте спокойны, – сказал Бошан, – этот будет драться. Я даже боюсь, что он будет драться слишком хорошо, берегитесь!
– Друг, – сказал Альбер с ясной улыбкой, – этого мне и нужно; и самое большое счастье для меня – быть убитым за отца; это всех нас спасет.
– Это убьет вашу матушку!
– Бедная мама, – сказал Альбер, проводя рукой по глазам, – да, я знаю; но пусть уж лучше она умрет от горя, чем от стыда.
– Так ваше решение твердо, Альбер?
– Да.
– Тогда едем! Но уверены ли вы, что мы его застанем?
– Он должен был выехать вслед за мной и, наверное, уже в Париже.
Они сели в кабриолет и поехали на Елисейские поля.
Бошан хотел войти один, но Альбер заметил ему, что, так как эта дуэль несколько необычна, то он может позволить себе нарушить этикет.
Чувство, одушевлявшее Альбера, было столь священно, что Бошану оставалось только подчиняться всем его желаниям; поэтому он уступил и ограничился тем, что последовал за своим другом.
Альбер почти бегом пробежал от ворот до крыльца. Там его встретил Батистен.
Граф действительно уже вернулся; он предупредил Батистена, что его ни для кого нет дома.
– Его сиятельство принимает ванну, – сказал Батистен Альберу.
– Но после ванны?
– Он будет обедать.
– А после обеда?
– Он будет отдыхать.
– А затем?
– Он поедет в Оперу.
– Вы в этом уверены? – спросил Альбер.
– Совершенно уверен, граф приказал подать лошадей ровно в восемь часов.
– Превосходно, – сказал Альбер, – больше мне ничего не нужно.
Затем он повернулся к Бошану.
– Если вам нужно куда-нибудь идти, Бошан, идите сейчас же; если у вас на сегодняшний вечер назначено какое-нибудь свидание, отложите его на завтра. Вы сами понимаете, я рассчитываю, что вы поедете со мной в Оперу. Если удастся, приведите с собой Шато-Рено.
Бошан простился с Альбером, обещая зайти за ним без четверти восемь.
Вернувшись домой, Альбер послал предупредить Франца, Дебрэ и Морреля, что очень просит их встретиться с ним в этот вечер в Опере.
Потом он прошел к своей матери, которая после всего того, что произошло накануне, велела никого не принимать и заперлась у себя. Он нашел ее в постели, потрясенную разыгравшимся скандалом.
Приход Альбера произвел на Мерседес именно то действие, которого следовало ожидать: она сжала руку сына и разразилась рыданиями. Однако эти слезы облегчили ее.
Альбер стоял, безмолвно склонившись над ней. По его бледному лицу и нахмуренным бровям видно было, что принятое им решение отомстить все сильнее овладевало его сердцем.
– Вы не знаете, матушка, – спросил он, – есть ли у господина де Морсера враги?
Мерседес вздрогнула; она заметила, что Альбер не сказал: у моего отца.
– Друг мой, – отвечала она, – у людей, занимающих такое положение, как граф, бывает много тайных врагов. Явные враги, как ты знаешь, еще не самые опасные.
– Да, я знаю, и потому надеюсь на вашу проницательность. Я знаю, от вас ничто не ускользает!
– Почему ты мне это говоришь?
– Потому что вы заметили, например, у нас на балу, что граф Монте-Кристо не захотел есть в нашем доме.
Мерседес, вся дрожа, приподнялась на кровати.
– Граф Монте-Кристо! – воскликнула она. – Но какое это имеет отношение к тому, о чем ты меня спрашиваешь?
– Вы же знаете, матушка, что граф Монте-Кристо верен многим обычаям Востока, а на Востоке, чтобы сохранить за собой право мести, никогда ничего не пьют и не едят в доме врага.
– Граф Монте-Кристо наш враг? – сказала Мерседес, побледнев как смерть. – Кто тебе это сказал? Почему? Ты бредишь, Альбер. От графа Монте-Кристо мы видели одно только внимание. Граф Монте-Кристо спас тебе жизнь, и ты сам представил нам его. Умоляю тебя, Альбер, прогони эту мысль. Я советую тебе, больше того, прошу тебя: сохрани его дружбу.
– Матушка, – возразил Альбер, мрачно глядя на нее, – у вас есть какая-то причина щадить этого человека.
– У меня! – воскликнула Мерседес, мгновенно покраснев и становясь затем еще бледнее прежнего.
– Да, – сказал Альбер, – вы просите меня щадить этого человека потому, что мы можем ждать от него только зла, правда?
Мерседес вздрогнула и вперила в сына испытующий взор.
– Как ты странно говоришь, – сказала она, – откуда у тебя такое предубеждение! Что ты имеешь против графа? Три дня тому назад ты гостил у него в Нормандии; три дня тому назад я его считала, и ты сам считал его твоим лучшим другом.
Ироническая улыбка мелькнула на губах Альбера. Мерседес перехватила эту улыбку и инстинктом женщины и матери угадала все; но, осторожная и сильная духом, она скрыла свое смущение и тревогу.
Альбер молчал; немного погодя графиня заговорила снова.
– Ты пришел узнать, как я себя чувствую, – сказала она, – не скрою, друг мой, здоровье мое плохо. Останься со мной, Альбер, мне так тяжело одной.
– Матушка, – сказал юноша, – я бы не покинул вас, если бы не спешное, неотложное дело.
– Что ж делать? – ответила со вздохом Мерседес. – Иди, Альбер, я не хочу делать тебя рабом твоих сыновних чувств.
Альбер сделал вид, что не слышал этих слов, простился с матерью и вышел.
Не успел он закрыть за собой дверь, как Мерседес послала за доверенным слугой и велела ему следовать за Альбером всюду, куда бы тот ни пошел, и немедленно ей обо всем сообщать.
Затем она позвала горничную и, превозмогая свою слабость, оделась, чтобы быть на всякий случай готовой.
Поручение, данное слуге, было нетрудно выполнить. Альбер вернулся к себе и оделся с особой тщательностью. Без десяти минут восемь явился Бошан; он уже виделся с Шато-Рено, и тот обещал быть на своем месте, в первых рядах кресел, еще до поднятия занавеса.
Молодые люди сели в карету Альбера, который, не считая нужным скрывать, куда он едет, громко приказал:
– В Оперу!
Сгорая от нетерпения, он вошел в театр еще до начала спектакля.
Шато-Рено сидел уже в своем кресле; так как Бошан обо всем его предупредил, Альберу не пришлось давать ему никаких объяснений. Поведение сына, желающего отомстить за отца, было так естественно, что Шато-Рено и не пытался его отговаривать и ограничился заявлением, что он к его услугам.
Дебрэ еще не было, но Альбер знал, что он редко пропускает спектакль в Опере. Пока не подняли занавес, Альбер бродил по театру. Он надеялся встретить Монте-Кристо либо в коридоре, либо на лестнице. Звонок заставил его вернуться, и он занял свое кресло между Шато-Рено и Бошаном.
Но его глаза не отрывались от ложи между колоннами, которая во время первого действия упорно оставалась закрытой.
Наконец, в начале второго акта, когда Альбер уже в сотый раз посмотрел на часы, дверь ложи открылась, и Монте-Кристо, весь в черном, вошел и оперся о барьер, разглядывая зрительную залу; следом за ним вошел Моррель, ища глазами сестру и зятя. Он увидел их в ложе бельэтажа и сделал им знак.
Граф, окидывая взглядом залу, заметил бледное лицо и сверкающие глаза, жадно искавшие его взгляда; он, разумеется, узнал Альбера, но, увидев его расстроенное лицо, сделал вид, что не заметил его. Ничем не выдавая своих мыслей, он сел, вынул из футляра бинокль и стал смотреть в противоположную сторону.
Но, притворяясь, что он не замечает Альбера, граф все же не терял его из виду, и когда второй акт кончился и занавес опустился, от его верного и безошибочного взгляда не ускользнуло, что Альбер вышел из партера в сопровождении обоих своих друзей.
Вслед за тем его лицо мелькнуло в дверях соседней ложи. Граф чувствовал, что гроза приближается, и когда он услышал, как повернулся ключ в двери его ложи, то, хотя он в ту минуту с самым веселым видом разговаривал с Моррелем, он уже знал, чего ждать, и был ко всему готов.
Дверь отворилась.
Только тогда граф обернулся и увидел Альбера, бледного и дрожащего; позади него стояли Бошан и Шато-Рено.
– А-а! Вот и мой всадник прискакал, – воскликнул он с той ласковой учтивостью, которая обычно отличала его приветствие от условной светской любезности. – Добрый вечер, господин де Морсер.
Лицо этого человека, так превосходно собой владевшего, было полно приветливости.
Только тут Моррель вспомнил о полученном им от виконта письме, в котором тот, ничего не объясняя, просил его быть вечером в Опере; и он понял, что сейчас произойдет.
– Мы пришли не для того, чтобы обмениваться любезностями или лживыми выражениями дружбы, – сказал Альбер, – мы пришли требовать объяснений, граф.
Он говорил, стиснув зубы, голос его прерывался.
– Объяснения в Опере? – сказал граф тем спокойным тоном и с тем пронизывающим взглядом, по которым узнается человек, неизменно в себе уверенный. – Хоть я и мало знаком с парижскими обычаями, мне все же кажется, сударь, что это не место для объяснений.
– Однако если человек скрывается, – сказал Альбер, – если к нему нельзя проникнуть, потому что он принимает ванну, обедает или спит, приходится говорить с ним там, где его встретишь.
– Меня не так трудно застать, – сказал Монте-Кристо, – не далее, как вчера, сударь, если память вам не изменяет, вы были моим гостем.
– Вчера, сударь, – сказал Альбер, теряя голову, – я был вашим гостем, потому что не знал, кто вы такой.
При этих словах Альбер возвысил голос, чтобы это могли слышать в соседних ложах и в коридоре; и в самом деле, заслышав ссору, сидевшие в ложах обернулись, а проходившие по коридору остановились за спиной у Бошана и Шато-Рено.
– Откуда вы явились, сударь? – сказал Монте-Кристо, не выказывая никакого волнения. – Вы, по-видимому, не в своем уме.
– У меня достаточно ума, чтобы понимать ваше коварство и заставить вас понять, что я хочу вам отомстить за него, – сказал вне себя Альбер.
– Милостивый государь, я вас не понимаю, – возразил Монте-Кристо, – и, во всяком случае, я нахожу, что вы слишком громко говорите. Я здесь у себя, милостивый государь, здесь только я имею право повышать голос. Уходите! – И Монте-Кристо повелительным жестом указал Альберу на дверь.
– Я заставлю вас самого выйти отсюда! – возразил Альбер, судорожно комкая в руках перчатку, с которой граф не спускал глаз.
– Хорошо, – спокойно сказал Монте-Кристо, – я вижу, вы ищете ссоры, сударь; но позвольте вам дать совет и постарайтесь его запомнить: плохая манера сопровождать вызов шумом. Шум не для всякого удобен, господин де Морсер.
При этом имени ропот пробежал среди свидетелей этой сцены. Со вчерашнего дня имя Морсера было у всех на устах.
Альбер лучше всех и прежде всех понял намек и сделал движение, намереваясь бросить перчатку в лицо графу, но Моррель остановил его руку, в то время как Бошан и Шато-Рено, боясь, что эта сцена перейдет границы дозволенного, схватили его за плечи.
Но Монте-Кристо, не вставая с места, протянул руку и выхватил из судорожно сжатых пальцев Альбера влажную и смятую перчатку.
– Сударь, – сказал он грозным голосом, – я считаю, что эту перчатку вы мне бросили, и верну вам ее вместе с пулей. Теперь извольте выйти отсюда, не то я позову своих слуг и велю им вышвырнуть вас за дверь.
Шатаясь, как пьяный, с налитыми кровью глазами, Альбер отступил на несколько шагов.
Моррель воспользовался этим и закрыл дверь.
Монте-Кристо снова взял бинокль и поднес его к глазам, словно ничего не произошло.
Сердце этого человека было отлито из бронзы, а лицо высечено из мрамора.
Моррель наклонился к графу.
– Что вы ему сделали? – шепотом спросил он.
– Я? Ничего, по крайней мере лично, – сказал Монте-Кристо.
– Однако эта странная сцена должна иметь причину?
– После скандала с графом де Морсером несчастный юноша сам не свой.
– Разве вы имеете к этому отношение?
– Гайде сообщила Палате о предательстве его отца.
– Да, я слышал, что гречанка, ваша невольница, которую я видел с вами в этой ложе, – дочь Али-паши, – сказал Моррель. – Но я не верил.
– Однако это правда.
– Теперь я понимаю, – сказал Моррель, – эта сцена была подготовлена заранее.
– Почему вы думаете?
– Я получил записку от Альбера с просьбой быть сегодня в Опере; он хотел, чтобы я был свидетелем того оскорбления, которое он собирался вам нанести.
– Очень возможно, – невозмутимо сказал Монте-Кристо.
– Но как вы с ним поступите?
– С кем?
– С Альбером.
– Как я поступлю с Альбером, Максимилиан? – сказал тем же тоном Монте-Кристо. – Так же верно, как то, что я вас вижу и жму вашу руку, завтра утром я убью его. Вот как я с ним поступлю.
Моррель, в свою очередь, пожал руку Монте-Кристо и вздрогнул, почувствовав, что эта рука холодна и спокойна.
– Ах, граф, – сказал он, – его отец так его любит!
– Только не говорите мне этого! – воскликнул Монте-Кристо, в первый раз обнаруживая, что он тоже может испытывать гнев. – А то я убью его не сразу!
Моррель, пораженный, выпустил руку Монте-Кристо.
– Граф, граф! – сказал он.
– Дорогой Максимилиан, – прервал его граф, – послушайте, как Дюпрэ очаровательно поет эту арию:
О Матильда, кумир души моей…
Представьте, я первый открыл в Неаполе Дюпрэ и первый аплодировал ему. Браво! Браво!
Моррель понял, что больше говорить не о чем, и замолчал.
Через несколько минут действие кончилось, и занавес опустился. В дверь постучали.
– Войдите, – сказал Монте-Кристо, и в голосе его не чувствовалось ни малейшего волнения.
Вошел Бошан.
– Добрый вечер, господин Бошан, – сказал Монте-Кристо, как будто он в первый раз за этот вечер встречался с журналистом, – садитесь, пожалуйста.
Бошан поклонился, вошел и сел.
– Граф, – сказал он Монте-Кристо, – я, как вы, вероятно, заметили, только что сопровождал господина де Морсера.
– Из чего можно сделать вывод, – смеясь, ответил Монте-Кристо, – что вы вместе обедали. Я рад видеть, господин Бошан, что вы были более воздержанны, чем он.
– Граф, – сказал Бошан, – я признаю, что Альбер был не прав, выйдя из себя, и приношу вам за это свои личные извинения. Теперь, когда я принес вам извинения – от своего имени, повторяю это, – граф, я надеюсь, что вы, как благородный человек, не откажетесь дать мне кое-какие объяснения по поводу ваших сношений с жителями Янины; потом я скажу еще несколько слов об этой молодой гречанке.
Монте-Кристо взглядом остановил его.
– Вот все мои надежды и разрушились, – сказал он смеясь.
– Почему? – спросил Бошан.
– Очень просто; вы все поспешили наградить меня репутацией эксцентричного человека; по-вашему, я не то Лара, не то Манфред, не то лорд Рутвен; затем, когда моя эксцентричность вам надоела, вы портите созданный вами тип и хотите сделать из меня самого банального человека. Вы требуете, чтобы я стал пошлым, вульгарным; словом, вы требуете от меня объяснений. Помилуйте, господин Бошан, вы надо мной смеетесь.
– Однако, – возразил высокомерно Бошан, – бывают обстоятельства, когда честь требует…
– Сударь, – прервал Бошана его странный собеседник, – от графа Монте-Кристо может чего-нибудь требовать только граф Монте-Кристо. Поэтому, прошу вас, ни слова больше. Я делаю что хочу, господин Бошан, и, поверьте, это всегда прекрасно сделано.
– Сударь, – отвечал Бошан, – так не отделываются от порядочных людей; честь требует гарантий.
– Сударь, я сам – живая гарантия, – невозмутимо возразил Монте-Кристо, но глаза его угрожающе вспыхнули. – У нас обоих течет в жилах кровь, которую мы не прочь пролить, – вот наша взаимная гарантия. Передайте этот ответ виконту и скажите ему, что завтра утром, прежде чем пробьет десять, я узнаю цвет его крови.
– В таком случае, – сказал Бошан, – мне остается обсудить условия поединка.
– Мне они совершенно безразличны, сударь, – сказал граф Монте-Кристо, – и вы напрасно из-за такой малости беспокоите меня во время спектакля. Во Франции дерутся на шпагах или на пистолетах; в колониях предпочитают карабин; в Аравии пользуются кинжалом. Скажите вашему доверителю, что я, хоть и оскорбленный, но, желая быть до конца эксцентричным, предоставляю ему выбор оружия и без споров и возражений согласен на все; на все, вы слышите, на все, даже на дуэль по жребию, что всегда нелепо; но со мной – дело другое; я уверен, что выйду победителем.
– Вы уверены? – повторил Бошан, растерянно глядя на графа.
– Да, разумеется, – сказал Монте-Кристо, пожимая плечами. – Иначе я не принял бы вызова господина де Морсера. Я убью его, так должно быть, и так будет. Прошу вас только дать мне сегодня знать о месте встречи и роде оружия; я не люблю заставлять себя ждать.
– На пистолетах, в восемь часов утра, в Венсенском лесу, – сказал Бошан, не понимая, имеет ли он дело с дерзким фанфароном или со сверхъестественным существом.
– Отлично, сударь, – сказал Монте-Кристо. – Теперь, раз мы обо всем уговорились, разрешите мне, пожалуйста, слушать спектакль и посоветуйте вашему другу Альберу больше сюда не возвращаться; непристойное поведение только повредит ему. Пусть он едет домой и ложится спать.
Бошан ушел в полном недоумении.
– А теперь, – сказал Монте-Кристо, обращаясь к Моррелю, – могу ли я рассчитывать на вас?
– Разумеется, – сказал Моррель, – вы можете мной вполне располагать, граф; но все же…
– Что?
– Мне было бы очень важно, граф, знать истинную причину…
– Другими словами, вы отказываетесь?
– Отнюдь нет.
– Истинная причина? – повторил граф. – Этот юноша сам действует вслепую и не знает ее. Истинная причина известна лишь богу и мне; но я даю вам честное слово, Моррель, что бог, которому она известна, будет за нас.
– Этого достаточно, граф, – сказал Моррель. – Кто будет вашим вторым секундантом?
– Я никого в Париже не знаю, кому мог бы оказать эту честь, кроме вас, Моррель, и вашего зятя, Эмманюеля. Думаете ли вы, что Эмманюель согласится оказать мне эту услугу?
– Я отвечаю за него, как за самого себя, граф.
– Отлично! Это все, что мне нужно. Значит, завтра в семь часов утра у меня?
– Мы явимся.
– Тише! Занавес поднимают, давайте слушать. Я никогда не пропускаю ни одной ноты этого действия. Чудесная опера «Вильгельм Телль»!
Граф Монте-Кристо по своему обыкновению подождал, пока Дюпрэ спел свою знаменитую арию «За мной!», и только после этого встал и вышел из ложи.
Моррель простился с ним у выхода, повторяя обещание явиться к нему вместе с Эмманюелем ровно в семь часов утра.
Затем, все такой же улыбающийся и спокойный, граф сел в карету.
Пять минут спустя он был уже дома.
Но надо было не знать графа, чтобы не услышать сдержанной ярости в его голосе, когда он, входя к себе, сказал Али:
– Али, мои пистолеты с рукоятью слоновой кости.
Али принес ящик, и граф стал заботливо рассматривать оружие, что было вполне естественно для человека, доверяющего свою жизнь кусочку свинца.
Это были пистолеты особого образца, которые Монте-Кристо заказал, чтобы упражняться в стрельбе дома. Для выстрела достаточно было пистона, и, находясь в соседней комнате, нельзя было заподозрить, что граф, как говорят стрелки, набивает себе руку.
Он только что взял в руку оружие и начал вглядываться в точку прицела на железной дощечке, служившей ему мишенью, как дверь кабинета отворилась и вошел Батистен.
Но, раньше чем он успел открыть рот, граф заметил в полумраке за растворенной дверью женщину под вуалью, которая вошла вслед за Батистеном.
Она увидела в руке графа пистолет, увидела, что на столе лежат две шпаги, и бросилась в комнату.
Батистен вопросительно взглянул на своего хозяина.
Граф сделал ему знак, Батистен вышел и закрыл за собой дверь.
– Кто вы такая, сударыня? – сказал граф женщине под вуалью.
Незнакомка окинула взглядом комнату, чтобы убедиться, что они одни, потом склонилась так низко, как будто хотела упасть на колени, и с отчаянной мольбой сложила руки.
– Эдмон, – сказала она, – вы не убьете моего сына!
Граф отступил на шаг, тихо вскрикнул и выронил пистолет.
– Какое имя вы произнесли, госпожа де Морсер? – сказал он.
– Ваше, – воскликнула она, откидывая вуаль, – ваше, которое, быть может, я одна не забыла. Эдмон, к вам пришла не госпожа де Морсер, к вам пришла Мерседес.
– Мерседес умерла, сударыня, – сказал Монте-Кристо, – и я больше не знаю женщины, носящей это имя.
– Мерседес жива, и Мерседес все помнит, она единственная узнала вас, чуть только увидела, и даже еще не видев, по одному вашему голосу. Эдмон, по звуку вашего голоса; и с тех пор она следует за вами по пятам, она следит за вами, она боится вас, и ей не нужно было доискиваться, чья рука нанесла удар графу де Морсеру.
– Фернану, хотите вы сказать, сударыня, – с горькой иронией возразил Монте-Кристо. – Раз уж вы начали припоминать имена, припомните их все.
Монте-Кристо произнес имя «Фернан» с такой ненавистью, что Мерседес содрогнулась от ужаса.
– Вы видите, Эдмон, что я не ошиблась, – воскликнула она, – и что я недаром сказала вам: пощадите моего сына!
– А кто вам сказал, сударыня, что я враг вашему сыну?
– Никто! Но все матери – ясновидящие. Я все угадала, я поехала за ним в Оперу, спряталась в ложе и видела все.
– В таком случае, сударыня, вы видели, что сын Фернана публично оскорбил меня? – сказал Монте-Кристо с ужасающим спокойствием.
– Сжальтесь!
– Вы видели, – продолжал граф, – что он бросил бы мне в лицо перчатку, если бы один из моих друзей, господин Моррель, не схватил его за руку.
– Выслушайте меня. Мой сын также разгадал вас; несчастье, постигшее его отца, он приписывает вам.
– Сударыня, – сказал Монте-Кристо, – вы ошибаетесь; это не несчастье, это возмездие. Не я нанес удар господину де Морсеру, его карает провидение.
– А почему вы хотите подменить собой провидение? – воскликнула Мерседес. – Почему вы помните, когда оно забыло? Какое дело вам, Эдмон, до Янины и ее визиря? Что сделал вам Фернан Мондего, предав Али-Тебелина?
– Верно, сударыня, – отвечал Монте-Кристо, – и все это касается только французского офицера и дочери Василики. Вы правы, мне до этого нет дела, и если я поклялся отомстить, то не французскому офицеру и не графу де Морсеру, а рыбаку Фернану, мужу каталанки Мерседес.
– Какая жестокая месть за ошибку, на которую меня толкнула судьба! – воскликнула графиня. – Ведь виновата я, Эдмон, и если вы должны мстить, так мстите мне, у которой не хватило сил перенести ваше отсутствие и свое одиночество.
– А почему я отсутствовал? – воскликнул Монте-Кристо. – Почему вы были одиноки?
– Потому что вас арестовали, Эдмон, потому что вы были в тюрьме.
– А почему я был арестован? Почему я был в тюрьме?
– Этого я не знаю, – сказала Мерседес.
– Да, вы этого не знаете, сударыня, по крайней мере надеюсь, что не знаете. Но я вам скажу. Я был арестован, я был в тюрьме потому, что накануне того самого дня, когда я должен был на вас жениться, в беседке «Резерва» человек по имени Данглар написал это письмо, которое рыбак Фернан взялся лично отнести на почту.
И Монте-Кристо, подойдя к столу, открыл ящик, вынул из него пожелтевшую бумажку, исписанную выцветшими чернилами, и положил ее перед Мерседес.
Это было письмо Данглара королевскому прокурору, которое граф Монте-Кристо, под видом агента фирмы Томсон и Френч, изъял из дела Эдмона Дантеса в кабинете г-на де Бовиля.
Мерседес с ужасом прочла:
«Господина королевского прокурора уведомляет друг престола и веры, что Эдмон Дантес, помощник капитана на корабле „Фараон“, прибывшем сегодня из Смирны, с заходом в Неаполь и Порто-Феррайо, имел от Мюрата письмо к узурпатору, а от узурпатора письмо к бонапартистскому комитету в Париже.
Арестовав его, можно иметь доказательство его преступления, ибо письмо находится при нем, или у его отца, или в его каюте на «Фараоне».
– Боже мой! – простонала Мерседес, проводя рукой по влажному лбу. – И это письмо…
– Я купил его за двести тысяч франков, сударыня, – сказал Монте-Кристо, – и это недорого, потому что благодаря ему я сегодня могу оправдаться перед вами.
– И из-за этого письма?..
– Я был арестован; это вы знаете; но вы не знаете, сударыня, сколько времени длилось мое заточение. Вы не знаете, что я четырнадцать лет томился в четверти лье от вас, в темнице замка Иф. Вы не знаете, что четырнадцать долгих лет я ежедневно повторял клятву мщения, которую я дал себе в первый день, а между тем мне не было известно, что вы вышли замуж за Фернана, моего доносчика, и что мой отец умер, умер от голода!
Мерседес пошатнулась.
– Боже милосердный! – воскликнула она.
– Но, когда я вышел из тюрьмы, в которой пробыл четырнадцать лет, я узнал все это, и вот почему жизнью Мерседес и смертью отца я поклялся отмстить Фернану и… и я мщу ему.
– И вы уверены, что на вас донес несчастный Фернан?
– Клянусь вам спасением своей души, сударыня, он это сделал. Впрочем, это немногим гнуснее, чем французскому гражданину – продаться англичанам; испанцу по рождению – сражаться против испанцев; офицеру на службе у Али – предать и убить Али. Что по сравнению с этим письмо, которое я вам показал? Уловка влюбленного, которую, я это признаю и понимаю, должна простить женщина, вышедшая замуж за этого человека, но которую не прощает тот, чьей невестой она была. Французы не отмстили предателю, испанцы не расстреляли предателя, Али, лежа в своей могиле, не наказал предателя; но я, преданный им, уничтоженный, тоже брошенный в могилу, я милостью бога вышел из этой могилы, я перед богом обязан отмстить; я послан им для мести, и вот я здесь.
Несчастная женщина закрыла лицо руками и как подкошенная упала на колени.
– Простите, Эдмон, – сказала она, – простите ради меня, ради моей любви к вам!
Достоинство замужней женщины остановило порыв истерзанного сердца.
Чело ее склонилось почти до самого пола.
Граф бросился к ней и поднял ее.
И вот, сидя в кресле, она своими затуманенными от слез глазами посмотрела на мужественное лицо Монте-Кристо, на котором еще лежал грозный отпечаток страдания и ненависти.
– Не истребить этот проклятый род! – прошептал он. – Ослушаться бога, который повелевает мне покарать его! Нет, не могу!
– Эдмон, – с отчаянием сказала несчастная мать, – боже мой, я называю вас Эдмоном, почему вы не называете меня Мерседес?
– Мерседес! – повторил Монте-Кристо. – Да, вы правы, мне еще сладостно произносить это имя, и сегодня впервые, после стольких лет, оно звучит так внятно на моих устах. Мерседес, я повторял ваше имя со вздохами тоски, со стонами боли, с хрипом отчаяния; я произносил его, коченея от холода, скорчившись на тюремной соломе, я произносил его, изнемогая от жары, катаясь по каменному полу моей темницы. Мерседес, я должен отмстить, потому что четырнадцать лет я страдал, четырнадцать лет проливал слезы, я проклинал; говорю вам, Мерседес, я должен отмстить!
И граф, страшась, что он не устоит перед просьбами той, которую он так любил, призывал воспоминания на помощь своей ненависти.
– Так отмстите, Эдмон, – воскликнула несчастная мать, – но отмстите виновным; отмстите ему, отмстите мне, но не мстите моему сыну!
– В Священном писании сказано, – сказал Монте-Кристо, – «Вина отцов падет на их детей до третьего и четвертого колена». Если бог сказал эти слова своему пророку, то почему же мне быть милосерднее бога?
– Потому, что бог владеет временем и вечностью, а у человека их нет.
Из груди Монте-Кристо вырвался не то стон, не то рычание, и он прижал ладони к вискам.
– Эдмон, – продолжала Мерседес, простирая руки к графу. – С тех пор как я вас знаю, я преклонялась перед вами, я чтила вашу память. Эдмон, друг мой, не омрачайте этот благородный и чистый образ, навеки запечатленный в моем сердце! Эдмон, если бы вы знали, сколько молитв я вознесла за вас богу, пока я еще надеялась, что вы живы, и с тех пор, как поверила, что вы умерли! Да, умерли! Я думала, что ваш труп погребен в глубине какой-нибудь мрачной башни; я думала, что ваше тело сброшено на дно какой-нибудь пропасти, куда тюремщики бросают умерших узников, и я плакала! Что могла я сделать для вас, Эдмон, как не молиться и плакать? Послушайте меня: десять лет подряд я каждую ночь видела один и тот же сон. Ходили слухи, будто вы пытались бежать, заняли место одного из заключенных, завернулись в саван покойника, и будто этот живой труп сбросили с высоты замка Иф; и только услышав крик, который вы испустили, падая на камни, ваши могильщики, оказавшиеся вашими палачами, поняли подмену. Эдмон, клянусь вам жизнью моего сына, за которого я вас молю, десять лет я каждую ночь видела во сне людей, сбрасывающих что-то неведомое и страшное с вершины скалы; десять лет я каждую ночь слышала ужасный крик, от которого просыпалась, вся дрожа и леденея. И я, Эдмон, поверьте мне, как ни тяжка моя вина, я тоже много страдала!
– А чувствовали ли вы, что ваш отец умирает вдали от вас? – воскликнул Монте-Кристо. – Терзались ли вы мыслью о том, что любимая женщина отдает свою руку вашему сопернику, в то время как вы задыхаетесь на дне пропасти?..
– Нет, – прервала его Мерседес, – но я вижу, что тот, кого я любила, готов стать убийцей моего сына!
Мерседес произнесла эти слова с такой силой горя, с таким отчаянием, что при звуке этих слов у графа вырвалось рыдание.
Лев был укрощен; неумолимый мститель смирился.
– Чего вы требуете? – спросил он. – Чтобы я пощадил жизнь вашего сына? Хорошо, он не умрет.
Мерседес радостно вскрикнула; на глазах Монте-Кристо блеснули две слезы, но они тотчас же исчезли; должно быть, бог послал за ними ангела, ибо перед лицом создателя они были много драгоценнее, чем самый роскошный жемчуг Гузерата и Офира.
– Благодарю тебя, благодарю тебя, Эдмон! – воскликнула она, схватив руку графа и поднося ее к губам. – Таким ты всегда грезился мне, таким я всегда любила тебя. Теперь я могу это сказать!
– Тем более, – отвечал Монте-Кристо, – что вам уже недолго любить бедного Эдмона. Мертвец вернется в могилу, призрак вернется в небытие.
– Что вы говорите, Эдмон?
– Я говорю, что, раз вы того хотите, Мерседес, я должен умереть.
– Умереть? Кто это сказал? Кто говорит о смерти? Почему вы возвращаетесь к мысли о смерти?
– Неужели вы думаете, что, оскорбленный публично, при всей зале, в присутствии ваших друзей и друзей вашего сына, вызванный на дуэль мальчиком, который будет гордиться моим прощением как своей победой, неужели вы думаете, что я могу остаться жить? После вас, Мерседес, я больше всего на свете любил самого себя, то есть мое достоинство, ту силу, которая возносила меня над людьми; в этой силе была моя жизнь. Одно ваше слово сломило ее. Я должен умереть.
– Но ведь эта дуэль не состоится, Эдмон, раз вы прощаете.
– Она состоится, сударыня, – торжественно заявил Монте-Кристо, – только вместо крови вашего сына, которая должна была обагрить землю, прольется моя.
Мерседес громко вскрикнула и бросилась к Монте-Кристо, но вдруг остановилась.
– Эдмон, – сказала она, – есть бог на небе, раз вы живы, раз я снова вас вижу, и я уповаю на него всем сердцем своим. В чаянии его помощи я полагаюсь на ваше слово. Вы сказали, что мой сын не умрет, да, Эдмон?
– Да, сударыня, – сказал Монте-Кристо, уязвленный, что Мерседес, не споря, не пугаясь, без возражений приняла жертву, которую он ей принес.
Мерседес протянула графу руку.
– Эдмон, – сказала она, глядя на него полными слез глазами, – как вы великодушны! С каким высоким благородством вы сжалились над несчастной женщиной, которая пришла к вам почти без надежды! Горе состарило меня больше, чем годы, и я ни улыбкой, ни взглядом уже не могу напомнить моему Эдмону ту Мерседес, которой он некогда так любовался. Верьте, Эдмон, я тоже много выстрадала; тяжело чувствовать, что жизнь проходит, а в памяти не остается ни одного радостного мгновения, в сердце – ни единой надежды; но не все кончается с земной жизнью. Нет! Не все кончается с нею, я это чувствую всем, что еще не умерло в моей душе. Я повторяю вам, Эдмон, это прекрасно, это благородно, это великодушно – простить так, как вы простили!
– Вы это говорите, Мерседес, и все же вы не знаете всей тяжести моей жертвы. Что, если бы всевышний, создав мир, оплодотворив хаос, не завершил сотворения мира, дабы уберечь ангела от тех слез, которые наши злодеяния должны были исторгнуть из его бессмертных очей? Что, если бы, все обдумав, все создав, готовый возрадоваться своему творению, бог погасил солнце и столкнул мир в вечную ночь? Вообразите это, и вы поймете – нет, вы и тогда не поймете, что я теряю, расставаясь сейчас с жизнью.
Мерседес взглянула на графа с изумлением, восторгом и благодарностью.
Монте-Кристо опустил голову на дрожащие руки, словно его чело изнемогало под тяжестью его мыслей.
– Эдмон, – сказала Мерседес, – мне остается сказать вам одно только слово.
Граф горько улыбнулся.
– Эдмон, – продолжала она, – вы увидите, что, если лицо мое поблекло, глаза потухли, красота исчезла, словом, если Мерседес ни одной чертой лица не напоминает прежнюю Мерседес, сердце ее все то же!.. Прощайте, Эдмон; мне больше нечего просить у неба… Я снова увидела вас благородным и великодушным, как прежде. Прощайте, Эдмон… Прощайте, да благословит вас бог!
Но граф ничего не ответил.
Мерседес отворила дверь кабинета и скрылась раньше, чем он очнулся от глубокого и горестного раздумья.
Часы Дома Инвалидов пробили час, когда граф Монте-Кристо, услышав шум кареты, уносившей г-жу де Морсер по Елисейским полям, поднял голову.
– Безумец, – сказал он, – зачем в тот день, когда я решил мстить, не вырвал я сердца из своей груди!
После отъезда Мерседес дом Монте-Кристо снова погрузился во мрак. Вокруг него и в нем самом все замерло; его деятельный ум охватило оцепенение, как охватывает сон утомленное тело.
– Неужели! – говорил он себе, меж тем как лампа и свечи грустно догорали, а в прихожей с нетерпением ждали усталые слуги. – Неужели это здание, которое так долго строилось, которое воздвигалось с такой заботой и с таким трудом, рухнуло в один миг от одного слова, от дуновения! Я, который считал себя выше других людей, который так гордился собой, который был жалким ничтожеством в темнице замка Иф и достиг величайшего могущества, завтра превращусь в горсть праха! Мне жаль не жизни: не есть ли смерть тот отдых, к которому все стремится, которого жаждут все страждущие, тот покой материи, о котором я так долго вздыхал, навстречу которому я шел по мучительному пути голода, когда в моей темнице появился Фариа? Что для меня смерть? Чуть больше покоя, чуть больше тишины. Нет, мне жаль не жизни, я сожалею о крушении моих замыслов, так медленно зревших, так тщательно воздвигавшихся. Так провидение отвергло их, а я мнил, что они угодны ему! Значит, бог не дозволил, чтобы они исполнились!
Это бремя, которое я поднял, тяжелое, как мир, и которое я думал донести до конца, отвечало моим желаниям, но не моим силам; отвечало моей воле, но было не в моей власти, и мне приходится бросить его на полпути. Так мне снова придется стать фаталистом, мне, которого четырнадцать лет отчаяния и десять лет надежды научили постигать провидение!
И все это, боже мой, только потому, что мое сердце, которое я считал мертвым, оледенело; потому что оно проснулось, потому что оно забилось, потому что я не выдержал биения этого сердца, воскресшего в моей груди при звуке женского голоса!
– Но не может быть, – продолжал граф, все сильнее растравляя свое воображение картинами предстоящего поединка, – не может быть, чтобы женщина с таким благородным сердцем хладнокровно обрекла меня на смерть, меня, полного жизни и сил! Не может быть, чтобы она так далеко зашла в своей материнской любви, или, вернее, в материнском безумии! Есть добродетели, которые, переходя границы, обращаются в порок. Нет, она, наверное, разыграет какую-нибудь трогательную сцену, она бросится между нами, и то, что здесь было исполнено величия, на месте поединка будет смешно.
И лицо графа покрылось краской оскорбленной гордости.
– Смешно, – повторил он, – и смешным окажусь я… Я – смешным! Нет, лучше умереть.
Так, рисуя себе самыми мрачными красками все то, на что он обрек себя, обещая Мерседес жизнь ее сына, граф повторял:
– Глупо, глупо, глупо – разыгрывать великодушие, изображая неподвижную мишень для пистолета этого мальчишки! Никогда он не поверит, что моя смерть была самоубийством, между тем честь моего имени (ведь это не тщеславие, господи, а только справедливая гордость!)… честь моего имени требует, чтобы люди знали, что я сам, по собственной воле, никем не понуждаемый, согласился остановить уже занесенную руку и что этой рукой, столь грозной для других, я поразил самого себя; так нужно, и так будет!
И, схватив перо, он достал из потайного ящика письменного стола свое завещание, составленное им после прибытия в Париж, и сделал приписку, из которой даже и наименее прозорливые люди могли понять истинную причину его смерти.
– Я делаю это, господь мой, – сказал он, подняв к небу глаза, – столько же ради тебя, сколько ради себя. Десять лет я смотрел на себя как на орудие твоего отмщения, и нельзя, чтобы и другие негодяи, помимо этого Морсера, Данглар, Вильфор, да и сам Морсер вообразили, будто счастливый случай избавил их от врага. Пусть они, напротив, знают, что провидение, которое уже уготовило им возмездие, было остановлено только силой моей воли; что кара, которой они избегли здесь, ждет их на том свете и что для них только время заменилось вечностью.
В то время как он терзался этими мрачными сомнениями, тяжелым забытьем человека, которому страдания не дают уснуть, в оконные стекла начал пробиваться рассвет и озарил лежащую перед графом бледно-голубую бумагу, на которой он только что начертил эти предсмертные слова, оправдывающие провидение.
Было пять часов утра.
Вдруг до его слуха донесся слабый стон. Монте-Кристо почудился как бы подавленный вздох; он обернулся, посмотрел кругом и никого не увидел. Но вздох так явственно повторился, что его сомнения перешли в уверенность.
Тогда граф встал, бесшумно открыл дверь в гостиную и увидел в кресле Гайде; руки ее бессильно повисли, прекрасное бледное лицо было запрокинуто; она пододвинула свое кресло к двери, чтобы он не мог выйти из комнаты, не заметив ее, но сон, необоримый сон молодости, сломил ее после томительного бдения.
Она не проснулась, когда Монте-Кристо открыл дверь.
Он остановил на ней взгляд, полный нежности и сожаления.
– Она помнила о своем сыне, – сказал он, – а я забыл о своей дочери!
Он грустно покачал головой.
– Бедная Гайде, – сказал он, – она хотела меня видеть, хотела говорить со мной, она догадывалась и боялась за меня… я не могу уйти, не простившись с ней, не могу умереть, не поручив ее кому-нибудь.
И он тихо вернулся на свое место и приписал внизу, под предыдущими строчками:
«Я завещаю Максимилиану Моррелю, капитану спаги, сыну моего бывшего хозяина, Пьера Морреля, судовладельца в Марселе, капитал в двадцать миллионов, часть которых он должен отдать своей сестре Жюли и своему зятю Эмманюелю, если он, впрочем, не думает, что такое обогащение может повредить их счастью. Эти двадцать миллионов спрятаны в моей пещере на острове Монте-Кристо, вход в которую известен Бертуччо.
Если его сердце свободно и он захочет жениться на Гайде, дочери Али, янинского паши, которую я воспитал, как любящий отец, и которая любила меня, как нежная дочь, то он исполнит не мою последнюю волю, но мое последнее желание.
По настоящему завещанию Гайде является наследницей всего остального моего имущества, которое заключается в землях, государственных бумагах Англии, Австрии и Голландии, а равно в обстановке моих дворцов и домов, и которое, за вычетом этих двадцати миллионов, так же, как и сумм, завещанных моим слугам, равняется приблизительно шестидесяти миллионам».
Когда он дописывал последнюю строку, за его спиной раздался слабый возглас, и он выронил перо.
– Гайде, – сказал он, – ты прочла?
Молодую невольницу разбудил луч рассвета, коснувшийся ее век; она встала и подошла к графу своими неслышными легкими шагами по мягкому ковру.
– Господин мой, – сказала она, с мольбой складывая руки, – почему ты это пишешь в такой час? Почему завещаешь ты мне все свои богатства? Разве ты покидаешь меня?
– Я пускаюсь в дальний путь, друг мой, – сказал Монте-Кристо с выражением бесконечной печали и нежности, – и если бы со мной что-нибудь случилось…
Граф замолк.
– Что тогда?.. – спросила девушка так властно, как никогда не говорила со своим господином.
– Я хочу, чтобы моя дочь была счастлива, что бы со мной ни случилось, – продолжал Монте-Кристо.
Гайде печально улыбнулась и медленно покачала головой.
– Ты думаешь о смерти, господин мой, – сказала она.
– Это спасительная мысль, дитя мое, сказал мудрец.
– Если ты умрешь, – отвечала она, – завещай свои богатства другим, потому что, если ты умрешь… мне никаких богатств не нужно.
И, взяв в руки завещание, она разорвала его и бросила обрывки на пол. После этой вспышки, столь необычайной для невольницы, она без чувств упала на ковер.
Монте-Кристо нагнулся, поднял ее на руки и, глядя на это прекрасное, побледневшее лицо, на сомкнутые длинные ресницы, на недвижимое, беспомощное тело, он впервые подумал, что, быть может, она любит его не только как дочь.
– Быть может, – прошептал он с глубокой печалью, – я еще узнал бы счастье!
Он отнес бесчувственную Гайде в ее комнаты и поручил ее заботам служанок. Вернувшись в свой кабинет, дверь которого он на этот раз быстро запер за собой, он снова написал завещание.
Не успел он кончить, как послышался стук кабриолета, въезжающего во двор. Монте-Кристо подошел к окну и увидел Максимилиана и Эмманюеля.
– Отлично, – сказал он, – я кончил как раз вовремя.
И он запечатал завещание тремя печатями.
Минуту спустя он услышал в гостиной шаги и пошел отпереть дверь.
Вошел Моррель.
Он приехал на двадцать минут раньше назначенного времени.
– Быть может, я приехал немного рано, граф, – сказал он, – но признаюсь вам откровенно, что не мог заснуть ни на минуту, как и мои домашние. Я должен был увидеть вас, вашу спокойную уверенность, чтобы снова стать самим собой.
Монте-Кристо был тронут этой сердечной привязанностью и, вместо того чтобы протянуть Максимилиану руку, заключил его в свои объятия.
– Моррель, – сказал он ему, – сегодня для меня прекрасный день, потому что я почувствовал, что такой человек, как вы, любит меня. Здравствуйте, Эмманюель. Так вы едете со мной, Максимилиан?
– Конечно! Неужели вы могли в этом сомневаться?
– А если я не прав…
– Я видел всю вчерашнюю сцену, я всю ночь вспоминал ваше самообладание, и я сказал себе, что, если только можно верить человеческому лицу, правда на вашей стороне.
– Но ведь Альбер ваш друг.
– Просто знакомый.
– Вы с ним познакомились в тот же день, что со мной?
– Да, это верно; но вы сами видите, если бы вы не сказали об этом сейчас, я бы и не вспомнил.
– Благодарю вас, Моррель.
И граф позвонил.
– Вели отнести это к моему нотариусу, – сказал он тотчас же явившемуся Али. – Это мое завещание, Моррель. После моей смерти вы с ним ознакомитесь.
– После вашей смерти? – воскликнул Моррель. – Что это значит?
– Надо все предусмотреть, мой друг. Но что вы делали вчера вечером, когда мы расстались?
– Я отправился к Тортони и застал там, как и рассчитывал, Бошана и Шато-Рено. Сознаюсь вам, что я их разыскивал.
– Зачем же, раз все уже было условлено?
– Послушайте, граф, дуэль серьезная и неизбежная.
– Разве вы в этом сомневались?
– Нет. Оскорбление было нанесено публично, и все уже говорят о нем.
– Так что же?
– Я надеялся уговорить их выбрать другое оружие, заменить пистолет шпагой. Пуля слепа.
– Вам это удалось? – быстро спросил Монте-Кристо с едва уловимой искрой надежды.
– Нет, потому что всем известно, как вы владеете шпагой.
– Вот как! Кто же меня выдал?
– Учителя фехтования, которых вы превзошли.
– И вы потерпели неудачу?
– Они наотрез отказались.
– Моррель, – сказал граф, – вы когда-нибудь видели, как я стреляю из пистолета?
– Никогда.
– Так посмотрите, время у нас есть.
Монте-Кристо взял пистолеты, которые держал в руках, когда вошла Мерседес, и, приклеив туза треф к доске, он четырьмя выстрелами последовательно пробил три листа и ножку трилистника.
При каждом выстреле Моррель все больше бледнел.
Он рассмотрел пули, которыми Монте-Кристо проделал это чудо, и увидел, что они не больше крупных дробинок.
– Это страшно, – сказал он, – взгляните, Эмманюель!
Затем он повернулся к Монте-Кристо.
– Граф, – сказал он, – ради всего святого, не убивайте Альбера! Ведь у несчастного юноши есть мать!
– Это верно, – сказал Монте-Кристо, – а у меня ее нет.
Эти слова он произнес таким тоном, что Моррель содрогнулся.
– Ведь оскорбленный – вы.
– Разумеется; но что вы этим хотите сказать?
– Это значит, что вы стреляете первый.
– Я стреляю первый?
– Да, я этого добился, или, вернее, потребовал; мы уже достаточно сделали им уступок, и им пришлось согласиться.
– А расстояние?
– Двадцать шагов.
На губах графа мелькнула страшная улыбка.
– Моррель, – сказал он, – не забудьте того, чему сейчас были свидетелем.
– Вот почему, – сказал Моррель, – я только и надеюсь на то, что ваше волнение спасет Альбера.
– Мое волнение? – спросил Монте-Кристо.
– Или ваше великодушие, мой друг; зная, что вы стреляете без промаха, я могу сказать вам то, что было бы смешно говорить другому.
– А именно?
– Попадите ему в руку или еще куда-нибудь, но не убивайте его.
– Слушайте, Моррель, что я вам скажу, – отвечал граф, – вам незачем уговаривать меня пощадить Морсера; Морсер будет пощажен, и даже так, что спокойно отправится со своими друзьями домой, тогда как я…
– Тогда как вы?..
– А это дело другое, меня понесут на носилках.
– Что вы говорите, граф! – вне себя воскликнул Максимилиан.
– Да, дорогой Моррель, Морсер меня убьет.
Моррель смотрел на графа в полном недоумении.
– Что с вами произошло этой ночью, граф?
– То, что произошло с Брутом накануне сражения при Филиппах: я увидел призрак.
– И?..
– И этот призрак сказал мне, что я достаточно жил на этом свете.
Максимилиан и Эмманюель обменялись взглядом; Монте-Кристо вынул часы.
– Едем, – сказал он, – пять минут восьмого, а дуэль назначена ровно в восемь.
Проходя по коридору, Монте-Кристо остановился у одной из дверей, и Максимилиану и Эмманюелю, которые, не желая быть нескромными, прошли немного вперед, показалось, что они слышат рыдание и ответный вздох.
Экипаж был уже подан; Монте-Кристо сел вместе со своими секундантами.
Ровно в восемь они были на условленном месте.
– Вот мы и приехали, – сказал Моррель, высовываясь в окно кареты, – и притом первые.
– Прошу прощения, сударь, – сказал Батистен, сопровождавший своего хозяина, – но мне кажется, что вон там под деревьями стоит экипаж.
Монте-Кристо легко выпрыгнул из кареты и подал руку Эмманюелю и Максимилиану, чтобы помочь им выйти.
Максимилиан удержал руку графа в своих.
– Слава богу, – сказал он, – такая рука должна быть у человека, который, в сознании своей правоты, спокойно ставит на карту свою жизнь.
– В самом деле, – сказал Эмманюель, – вон там прогуливаются какие-то молодые люди и, по-видимому, кого-то ждут.
Монте-Кристо отвел Морреля на несколько шагов в сторону.
– Максимилиан, – спросил он, – свободно ли ваше сердце?
Моррель изумленно взглянул на Монте-Кристо.
– Я не жду от вас признания, дорогой друг, я просто спрашиваю; ответьте мне, да или нет; это все, о чем я вас прошу.
– Я люблю, граф.
– Сильно любите?
– Больше жизни.
– Еще одной надеждой меньше, – сказал Монте-Кристо со вздохом. – Бедная Гайде.
– Право, граф, – воскликнул Моррель, – если бы я вас меньше знал, я мог бы подумать, что вы малодушны.
– Почему? Потому что я вздыхаю, расставаясь с дорогим мне существом? Вы солдат, Моррель, вы должны бы лучше знать, что такое мужество. Разве я жалею о жизни? Не все ли мне равно – жить или умереть, – мне, который провел двадцать лет между жизнью и смертью. Впрочем, не беспокойтесь, Моррель: эту слабость, если это слабость, видите только вы один. Я знаю, что мир – это гостиная, из которой надо уметь уйти учтиво и прилично, раскланявшись со всеми и заплатив свои карточные долги.
– Ну, слава богу, – сказал Моррель, – вот это хорошо сказано. Кстати, вы привезли пистолеты?
– Я? Зачем? Я надеюсь, что эти господа привезли свои.
– Пойду узнаю, – сказал Моррель.
– Хорошо, но только никаких переговоров.
– Будьте спокойны.
Моррель направился к Бошану и Шато-Рено. Те, увидев, что Моррель идет к ним, сделали ему навстречу несколько шагов.
Молодые люди раскланялись друг с другом, если и не приветливо, то со всей учтивостью.
– Простите, господа, – сказал Моррель, – но я не вижу господина де Морсера.
– Сегодня утром, – ответил Шато-Рено, – он послал предупредить нас, что встретится с нами на месте дуэли.
– Вот как, – заметил Моррель.
Бошан посмотрел на часы.
– Пять минут девятого; это еще не поздно, господин Моррель, – сказал он.
– Я вовсе не это имел в виду, – возразил Максимилиан.
– Да вот, кстати, и карета, – прервал Шато-Рено.
По одной из аллей, сходившихся у перекрестка, где они стояли, мчался экипаж.
– Господа, – сказал Моррель, – я надеюсь, вы позаботились привезти с собой пистолеты? Граф Монте-Кристо заявил мне, что отказывается от своего права воспользоваться своими.
– Мы предвидели это, – отвечал Бошан, – и я привез пистолеты, которые я купил с неделю тому назад, предполагая, что они мне понадобятся. Они совсем новые и еще ни разу не были в употреблении. Не желаете ли их осмотреть?
– Раз вы говорите, – с поклоном ответил Моррель, – что господин де Морсер с этими пистолетами не знаком, то мне, разумеется, достаточно вашего слова.
– Господа, – сказал Шато-Рено, – это совсем не Морсер приехал. Смотрите-ка!
В самом деле к ним приближались Франц и Дебрэ.
– Каким образом вы здесь, господа? – сказал Шато-Рено, пожимая обоим руки.
– Мы здесь потому, – сказал Дебрэ, – что Альбер сегодня утром попросил нас приехать на место дуэли.
Бошан и Шато-Рено удивленно переглянулись.
– Господа, – сказал Моррель, – я, кажется, понимаю, в чем дело.
– Так скажите.
– Вчера днем я получил от господина де Морсера письмо, в котором он просил меня быть вечером в Опере.
– И я, – сказал Дебрэ.
– И я, – сказал Франц.
– И мы, – сказали Шато-Рено и Бошан.
– Он хотел, чтобы вы присутствовали при вызове, – сказал Моррель. – Теперь он хочет, чтобы вы присутствовали при дуэли.
– Да, – сказали молодые люди, – это так и есть, господин Моррель, по-видимому, вы угадали.
– Но тем не менее Альбер не едет, – пробормотал Шато-Рено, – он уже опоздал на десять минут.
– А вот и он, – сказал Бошан, – верхом; смотрите, мчится во весь опор, и с ним слуга.
– Какая неосторожность, – сказал Шато-Рено, – верхом перед дуэлью на пистолетах! А сколько я его наставлял!
– И, кроме того, посмотрите, – сказал Бошан, – воротник с галстуком, открытый сюртук, белый жилет; почему он заодно не нарисовал себе кружок на животе – и проще, и скорее!
Тем временем Альбер был уже в десяти шагах от них; он остановил лошадь, спрыгнул на землю и бросил поводья слуге.
Он был бледен, веки его покраснели и припухли. Видно было, что он всю ночь не спал.
На его лице было серьезное и печальное выражение, совершенно ему несвойственное.
– Благодарю вас, господа, – сказал он, – что вы откликнулись на мое приглашение; поверьте, что я крайне признателен вам за это дружеское внимание.
Моррель стоял поодаль; как только Морсер появился, он отошел в сторону.
– И вам также, господин Моррель, – сказал Альбер. – Подойдите поближе, прошу вас, вы здесь не лишний.
– Сударь, – сказал Максимилиан, – вам, быть может, неизвестно, что я секундант графа Монте-Кристо?
– Я так и предполагал. Тем лучше! Чем больше здесь достойных людей, тем мне приятнее.
– Господин Моррель, – сказал Шато-Рено, – вы можете объявить графу Монте-Кристо, что господин де Морсер прибыл и что мы в его распоряжении.
Моррель повернулся, чтобы исполнить это поручение.
Бошан в это время доставал из экипажа ящик с пистолетами.
– Подождите, господа, – сказал Альбер, – мне надо сказать два слова графу Монте-Кристо.
– Наедине? – спросил Моррель.
– Нет, при всех.
Секунданты Альбера изумленно переглянулись; Франц и Дебрэ обменялись вполголоса несколькими словами, а Моррель, обрадованный этой неожиданной задержкой, подошел к графу, который вместе с Эмманюелем расхаживал по аллее.
– Что ему от меня нужно? – спросил Монте-Кристо.
– Право, не знаю, но он хочет говорить с вами.
– Лучше пусть он не искушает бога каким-нибудь новым оскорблением! – сказал Монте-Кристо.
– Я не думаю, чтобы у него было такое намерение, – возразил Моррель.
Граф в сопровождении Максимилиана и Эмманюеля направился к Альберу. Его спокойное и ясное лицо было полной противоположностью взволнованному лицу Альбера, который шел ему навстречу, сопровождаемый своими друзьями.
В трех шагах друг от друга Альбер и граф остановились.
– Господа, – сказал Альбер, – подойдите ближе, я хочу, чтобы не пропало ни одно слово из того, что я буду иметь честь сказать графу Монте-Кристо; ибо все, что я буду иметь честь ему сказать, должно быть повторено вами всякому, кто этого пожелает, как бы вам ни казались странными мои слова.
– Я вас слушаю, сударь, – сказал Монте-Кристо.
– Граф, – начал Альбер, и его голос, вначале дрожавший, становился более уверенным, по мере того как он говорил, – я обвинял вас в том, что вы разгласили поведение господина де Морсера в Эпире, потому что, как бы ни был виновен граф де Морсер, я все же не считал вас вправе наказывать его. Но теперь я знаю, что вы имеете на это право. Не предательство, в котором Фернан Мондего повинен перед Али-пашой, оправдывает вас в моих глазах, а предательство, в котором рыбак Фернан повинен перед вами, и те неслыханные несчастья, которые явились следствием этого предательства. И потому я говорю вам и заявляю во всеуслышание: да, сударь, вы имели право мстить моему отцу, и я, его сын, благодарю вас за то, что вы не сделали большего!
Если бы молния ударила в свидетелей этой неожиданной сцены, она ошеломила бы их меньше, чем заявление Альбера.
Монте-Кристо медленно поднял к нему глаза, в которых светилось выражение беспредельной признательности. Он не мог надивиться, как пылкий Альбер, показавший себя таким храбрецом среди римских разбойников, пошел на это неожиданное унижение. И он узнал влияние Мерседес и понял, почему ее благородное сердце не воспротивилось его жертве.
– Теперь, сударь, – сказал Альбер, – если вы считаете достаточным те извинения, которые я вам принес, прошу вас – вашу руку. После непогрешимости, редчайшего достоинства, которым обладаете вы, величайшим достоинством я считаю умение признать свою неправоту. Но это признание – мое личное дело. Я поступал правильно по божьей воле. Только ангел мог спасти одного из нас от смерти, и этот ангел спустился на землю не для того, чтобы мы стали друзьями – к несчастью, это невозможно, – но для того, чтобы мы остались людьми, уважающими друг друга.
Монте-Кристо со слезами на глазах, тяжело дыша, протянул Альберу руку, которую тот схватил и пожал чуть ли не с благоговением.
– Господа, – сказал он, – граф Монте-Кристо согласен принять мои извинения. Я поступил по отношению к нему опрометчиво. Опрометчивость – плохой советчик. Я поступил дурно. Теперь я загладил свою вину. Надеюсь, что люди не сочтут меня трусом за то, что я поступил так, как мне велела совесть. Но, во всяком случае, если мой поступок будет превратно понят, – прибавил он, гордо поднимая голову и как бы посылая вызов всем своим друзья и недругам, – я постараюсь изменить их мнение обо мне.
– Что такое произошло сегодня ночью? – спросил Бошан Шато-Рено. – По-моему, наша роль здесь незавидна.
– Действительно, то, что сделал Альбер, либо очень низко, либо очень благородно, – ответил барон.
– Что все это значит? – сказал Дебрэ, обращаясь к Францу. – Граф Монте-Кристо обесчестил Морсера, и его сын находит, что он прав! Да если бы в моей семье было десять Янин, я бы знал только одну обязанность: драться десять раз.
Монте-Кристо, поникнув головой, бессильно опустив руки, подавленный тяжестью двадцатичетырехлетних воспоминаний, не думал ни об Альбере, ни о Бошане, ни о Шато-Рено, ни о ком из присутствующих; он думал о смелой женщине, которая пришла к нему молить его о жизни сына, которой он предложил свою и которая спасла его ценой страшного признания, открыв семейную тайну, быть может, навсегда убившую в этом юноше чувство сыновней любви.
– Опять рука провидения! – прошептал он. – Да, только теперь я уверовал, что я послан богом!
Граф Монте-Кристо с печальной и полной достоинства улыбкой откланялся молодым людям и сел в свой экипаж вместе с Максимилианом и Эмманюелем.
Альбер, Бошан и Шато-Рено остались одни на поле битвы.
Альбер смотрел на своих секундантов испытующим взглядом, который, хоть и не выражал робости, казалось, все же спрашивал их мнение о том, что произошло.
– Поздравляю, дорогой друг, – первым заговорил Бошан, потому ли, что он был отзывчивее других, потому ли, что в нем было меньше притворства, – вот совершенно неожиданная развязка неприятной истории.
Альбер ничего не ответил.
Шато-Рено похлопывал по ботфорту своей гибкой тросточкой.
– Не пора ли нам ехать? – прервал он наконец неловкое молчание.
– Как хотите, – отвечал Бошан, – разрешите мне только выразить Морсеру свое восхищение; он выказал сегодня рыцарское великодушие… столь редкое в наше время!
– Да! – сказал Шато-Рено.
– Можно только удивляться такому самообладанию, – продолжал Бошан.
– Несомненно, во всяком случае, я был бы на это не способен, – сказал Шато-Рено с недвусмысленной холодностью.
– Господа, – прервал Альбер, – мне кажется, вы не поняли, что между графом Монте-Кристо и мной произошло нечто не совсем обычное…
– Нет, нет, напротив, – возразил Бошан, – но наши сплетники едва ли сумеют оценить ваш героизм, и рано или поздно вы будете вынуждены разъяснить им свое поведение, и притом столь энергично, что это может оказаться во вред вашему здоровью и долголетию. Дать вам дружеский совет? Уезжайте в Неаполь, Гаагу или Санкт-Петербург – места спокойные, где более разумно смотрят на вопросы чести, чем в нашем сумасбродном Париже. А там поусерднее упражняйтесь в стрельбе из пистолета и в фехтовании. Через несколько лет вас основательно забудут, либо слава о вашем боевом искусстве дойдет до Парижа, и тогда мирно возвращайтесь во Францию. Вы согласны со мной, Шато-Рено?
– Вполне разделяю ваше мнение, – сказал барон. – За несостоявшейся дуэлью обычно следуют дуэли весьма серьезные.
– Благодарю вас, господа, – сухо ответил Альбер, – я принимаю ваш совет не потому, что вы мне его дали, но потому, что я все равно решил покинуть Францию. Благодарю вас также за то, что вы согласились быть моими секундантами. Судите сами, как высоко я ценю эту услугу, если, выслушав ваши слова, я помню только о ней.
Шато-Рено и Бошан переглянулись. Слова Альбера произвели на обоих одинаковое впечатление, а тон, которым он высказал свою благодарность, звучал так решительно, что все трое очутились бы в неловком положении, если бы этот разговор продолжался.
– Прощайте, Альбер! – заторопившись, сказал Бошан и небрежно протянул руку, но Альбер, по-видимому, глубоко задумался; во всяком случае, он ничем не показал, что видит эту протянутую руку.
– Прощайте, – в свою очередь, сказал Шато-Рено, держа левой рукой свою тросточку и делая правой прощальный жест.
– Прощайте! – сквозь зубы пробормотал Альбер. Но взгляд его был более выразителен: в нем была целая гамма сдержанного гнева, презрения, негодования.
После того как оба его секунданта сели в экипаж и уехали, он еще некоторое время стоял неподвижно; затем стремительно отвязал свою лошадь от дерева, вокруг которого слуга замотал ее поводья, легко вскочил в седло и поскакал к Парижу. Четверть часа спустя он уже входил в особняк на улице Эльдер.
Когда он спешился, ему показалось, что за оконной занавеской мелькнуло бледное лицо графа де Морсера; он со вздохом отвернулся и прошел в свой флигель.
С порога он окинул последним взглядом всю эту роскошь, которая с самого детства услаждала его жизнь; он в последний раз взглянул на свои картины. Лица на полотнах, казалось, улыбались ему, а пейзажи словно вспыхнули живыми красками.
Затем он снял с дубового подрамника портрет своей матери и свернул его, оставив золоченую раму пустой.
После этого он привел в порядок свои прекрасные турецкие сабли, свои великолепные английские ружья, японский фарфор, отделанные серебром чаши, художественную бронзу с подписями Фешера и Бари; осмотрел шкафы и запер их все на ключ; бросил в ящик стола, оставив его открытым, все свои карманные деньги, прибавив к ним множество драгоценных безделушек, которыми были полны чаши, шкатулки, этажерки; составил точную опись всего и положил ее на самое видное место одного из столов, убрав с этого стола загромождавшие его книги и бумаги.
В начале этой работы его камердинер, вопреки приказанию Альбера не беспокоить его, вошел в комнату.
– Что вам нужно? – спросил его Альбер, скорее грустно, чем сердито.
– Прошу прощения, сударь, – отвечал камердинер, – правда, вы запретили мне беспокоить вас, но меня зовет граф де Морсер.
– Ну так что же? – спросил Альбер.
– Я не посмел отправиться к графу без вашего разрешения.
– Почему?
– Потому что граф, вероятно, знает, что я сопровождал вас на место дуэли.
– Возможно, – сказал Альбер.
– И он меня зовет, наверное, чтобы узнать, что там произошло. Что прикажете ему отвечать?
– Правду.
– Так я должен сказать, что дуэль не состоялась?
– Вы скажете, что я извинился перед графом Монте-Кристо; ступайте.
Камердинер поклонился и вышел.
Альбер снова принялся за опись.
Когда он уже заканчивал свою работу, его внимание привлек топот копыт во дворе и стук колес, от которого задребезжали стекла; он подошел к окну и увидел, что его отец сел в коляску и уехал.
Не успели ворота особняка закрыться за графом, как Альбер направился в комнаты своей матери; не найдя никого, чтобы доложить о себе, он прошел прямо в спальню Мерседес и остановился на пороге, взволнованный тем, что он увидел.
Словно у матери и сына была одна душа: Мерседес была занята тем же, чем был занят Альбер.
Все было убрано; кружева, драгоценности, золотые вещи, белье, деньги были уложены по шкафам, и Мерседес тщательно подбирала к ним ключи.
Альбер увидел эти приготовления; он все понял и, воскликнув: «Мама!» – кинулся на шею Мерседес.
Художник, который сумел бы передать выражение их лиц в эту минуту, создал бы прекрасную картину.
Готовясь к смелому шагу, Альбер не страшился за себя, но приготовления матери испугали его.
– Что вы делаете? – спросил он.
– А что делал ты? – ответила она.
– Но я – другое дело! – воскликнул Альбер, задыхаясь от волнения. – Не может быть, чтобы вы приняли такое же решение, потому что я покидаю этот дом… я пришел проститься с вами.
– И я тоже, Альбер, – ответила Мерседес, – я тоже уезжаю. Я думала, что мой сын будет сопровождать меня, – неужели я ошиблась?
– Матушка, – твердо сказал Альбер, – я не могу позволить вам разделить ту участь, которая ждет меня; отныне у меня не будет ни имени, ни денег; жизнь моя будет трудная, мне придется вначале принять помощь кого-нибудь из друзей, пока я сам не заработаю свой кусок хлеба. Поэтому я сейчас иду к Францу и попрошу его ссудить меня той небольшой суммой, которая, по моим расчетам, мне понадобится.
– Бедный мальчик! – воскликнула Мерседес. – Ты – и нищета, голод! Не говори этого, ты заставишь меня отказаться от моего решения!
– Но я не откажусь от своего, – ответил Альбер. – Я молод, я силен и, надеюсь, храбр; а вчера я узнал, что значит твердая воля. Есть люди, которые безмерно страдали, – и они не умерли, но построили себе новую жизнь на развалинах того счастья, которое им сулило небо, на обломках своих надежд! Я узнал это, матушка, я видел этих людей; я знаю, что из глубины той бездны, куда их бросил враг, они поднялись, полные такой силы и окруженные такой славой, что восторжествовали над своим победителем и сами сбросили его в бездну. Нет, отныне я рву со своим прошлым и ничего от него не беру, даже имени, потому что, поймите меня, ваш сын не может носить имени человека, который должен краснеть перед людьми.
– Альбер, сын мой, – сказала Мерседес, – будь я сильнее духом, я сама бы дала тебе этот совет. Мой слабый голос молчал, но твоя совесть заговорила. Слушайся голоса твоей совести, Альбер. У тебя были друзья – порви на время с ними; но, во имя твоей матери, не отчаивайся! В твои годы жизнь еще прекрасна, и так как человеку с таким чистым сердцем, как твое, нужно незапятнанное имя, возьми себе имя моего отца; его звали Эррера. Я знаю тебя, мой Альбер; какое бы поприще ты ни избрал, ты скоро прославишь это имя. Тогда, мой друг, вернись в Париж, и перенесенные страдания еще больше возвеличат тебя. Но если вопреки моим чаяниям тебе это не суждено, оставь мне по крайней мере надежду; только этой мыслью я и буду жить, ибо для меня нет будущего и за порогом этого дома начинается моя смерть.
– Я исполню ваше желание, матушка, – сказал Альбер, – я разделяю ваши надежды; божий гнев пощадит вашу чистоту и мою невинность… Но раз мы решились, будем действовать. Господин де Морсер уехал из дому с полчаса тому назад; это удобный случай избежать шума и объяснений.
– Я буду ждать тебя, сын мой, – сказала Мерседес.
Альбер вышел из дому и вернулся с фиакром; он вспомнил о небольшом пансионе на улице Св. Отцов и намеревался снять там скромное, но приличное помещение для матери.
Когда фиакр подъехал к воротам и Альбер вышел, к нему приблизился человек и подал ему письмо.
Альбер узнал Бертуччо.
– От графа, – сказал управляющий.
Альбер взял письмо и вскрыл его.
Кончив читать, он стал искать глазами Бертуччо, но тот исчез.
Тогда Альбер, со слезами на глазах, вернулся к Мерседес и безмолвно протянул ей письмо.
Мерседес прочла:
«Альбер!
Я угадал намерение, которое вы сейчас приводите в исполнение, – вы видите, что и я не чужд душевной чуткости. Вы свободны, вы покидаете дом графа и увозите с собой свою мать, свободную, как вы. Но подумайте, Альбер: вы обязаны ей большим, чем можете ей дать, бедный благородный юноша! Возьмите на себя борьбу и страдания, но избавьте ее от нищеты, которая вас неизбежно ждет на первых порах; ибо она не заслуживает даже тени того несчастья, которое ее постигло, и провидение не допустит, чтобы невинный расплачивался за виновного.
Я знаю, вы оба покидаете дом на улице Эльдер, ничего оттуда не взяв. Не допытывайтесь, как я это узнал. Я знаю; этого довольно.
Слушайте, Альбер.
Двадцать четыре года тому назад я, радостный и гордый, возвращался на родину. У меня была невеста, Альбер, святая девушка, которую я боготворил, и я вез своей невесте сто пятьдесят луидоров, скопленных неустанной, тяжелой работой. Эти деньги были ее, я ей их предназначал и, зная, как вероломно море, я зарыл наше сокровище в маленьком садике того дома в Марселе, где жил мой отец, на Мельянских аллеях.
Ваша матушка, Альбер, хорошо знает этот бедный, милый дом.
Не так давно, по дороге в Париж, я был проездом в Марселе. Я пошел взглянуть на этот дом, полный горьких воспоминаний; и вечером, с заступом в руках, я отправился в тот уголок, где зарыл свой клад. Железный ящичек все еще был на том же месте, никто его не тронул; он зарыт в углу, в тени прекрасного фигового дерева, которое в день моего рождения посадил мой отец.
Эти деньги некогда должны были обеспечить жизнь и покой той женщине, которую я боготворил, и ныне, по странной и горестной прихоти случая, они нашли себе то же применение. Поймите меня, Альбер; я мог бы предложить этой несчастной женщине миллионы, но я возвращаю ей лишь кусок хлеба, забытый под моей убогой кровлей в тот самый день, когда меня разлучили с той, кого я любил.
Вы человек великодушный, Альбер, но, может быть, вас еще ослепляет гордость или обида; если вы мне откажете, если вы возьмете от другого то, что я вправе вам предложить, я скажу, что с вашей стороны жестоко отвергать кусок хлеба для вашей матери, когда его предлагает человек, чей отец, по вине вашего отца, умер в муках голода и отчаяния».
Альбер стоял бледный и неподвижный, ожидая решения матери.
Мерседес подняла к небу растроганный взгляд.
– Я принимаю, – сказала она, – он имеет право предложить мне эти деньги.
И, спрятав на груди письмо, она взяла сына под руку и поступью, более твердой, чем, может быть, сама ожидала, вышла на улицу.
Тем временем Монте-Кристо вместе с Эмманюелем и Максимилианом тоже вернулся в город.
Возвращение их было веселое. Эмманюель не скрывал своей радости, что все окончилось так благополучно, и откровенно заявлял о своих миролюбивых вкусах. Моррель, сидя в углу кареты, не мешал зятю изливать свою веселость в словах и молча переживал радость, не менее искреннюю, хоть она и светилась только в его взгляде.
У заставы Трон они встретили Бертуччо; он ждал их, неподвижный, как часовой на посту.
Монте-Кристо высунулся из окна кареты, вполголоса обменялся с ним несколькими словами, и управляющий быстро удалился.
– Граф, – сказал Эмманюель, когда они подъезжали к Пляс-Рояль, – остановите, пожалуйста, карету у моего дома, чтобы моя жена ни одной лишней минуты не волновалась за вас и за меня.
– Если бы не было смешно кичиться своим торжеством, – сказал Моррель, – я пригласил бы графа зайти к нам; но, вероятно, графу тоже надо успокоить чье-нибудь тревожно бьющееся сердце. Вот мы и приехали, Эмманюель, простимся с нашим другом и дадим ему возможность продолжать свой путь.
– Погодите, – сказал Монте-Кристо, – я не хочу лишиться так сразу обоих спутников; идите к вашей прелестной жене и передайте ей от меня искренний привет; а вы, Моррель, проводите меня до Елисейских полей.
– Чудесно, – сказал Максимилиан, – тем более что мне и самому нужно в вашу сторону, граф.
– Ждать тебя к завтраку? – спросил Эмманюель.
– Нет, – отвечал Максимилиан.
Дверца захлопнулась, и карета покатила дальше.
– Видите, я принес вам счастье, – сказал Моррель, оставшись наедине с графом. – Вы не думали об этом?
– Думал, – сказал Монте-Кристо, – потому-то мне и хотелось бы никогда с вами не расставаться.
– Это просто чудо! – продолжал Моррель, отвечая на собственные мысли.
– Что именно? – спросил Монте-Кристо.
– То, что произошло.
– Да, – отвечал с улыбкой граф, – вы верно сказали, Моррель, это просто чудо!
– Как-никак, – продолжал Моррель, – Альбер – человек храбрый.
– Очень храбрый, – сказал Монте-Кристо, – я сам видел, как он мирно спал, когда над его головой был занесен кинжал.
– А я знаю, что он два раза дрался на дуэли, и дрался очень хорошо; как же все это вяжется с сегодняшним его поведением?
– Это ваше влияние, – улыбаясь, заметил Монте-Кристо.
– Счастье для Альбера, что он не военный! – сказал Моррель.
– Почему?
– Принести извинения у барьера! – И молодой капитан покачал головой.
– Послушайте, Моррель! – мягко сказал граф. – Неужели и вы разделяете предрассудки обыкновенных людей? Ведь согласитесь, что если Альбер храбр, то он не мог сделать это из трусости; у него, несомненно, была причина поступить так, как он поступил сегодня, и, таким образом, его поведение скорее всего можно назвать геройским.
– Да, конечно, – отвечал Моррель, – но я скажу, как говорят испанцы: сегодня он был менее храбр, чем вчера.
– Вы позавтракаете со мной, правда, Моррель? – сказал граф, меняя разговор.
– Нет, я расстанусь с вами в десять часов.
– Вы условились с кем-нибудь завтракать вместе?
Моррель улыбнулся и покачал головой.
– Но ведь где-нибудь позавтракать вам надо.
– Я не голоден, – возразил Максимилиан.
– Мне известны только два чувства, от которых человек лишается аппетита, – заметил граф, – горе и любовь. Я вижу, к счастью, что вы в очень веселом настроении, – значит, это не горе… Итак, судя по тому, что вы мне сказали сегодня утром, я позволю себе думать…
– Ну что ж, граф, – весело отвечал Моррель, – я не отрицаю.
– И вы ничего мне об этом не расскажете, Максимилиан? – сказал граф с такой живостью, что было ясно, как бы ему хотелось узнать тайну Морреля.
– Сегодня утром, граф, вы могли убедиться в том, что у меня есть сердце, не так ли?
Вместо ответа Монте-Кристо протянул Моррелю руку.
– Теперь, – продолжал тот, – когда мое сердце уже больше не в Венсенском лесу, с вами, оно в другом месте, и я иду за ним.
– Идите, – медленно сказал граф, – идите, мой друг; но прошу вас, если на вашем пути встретятся препятствия, вспомните о том, что я многое на этом свете могу сделать, что я счастлив употребить свою власть на пользу тем, кого я люблю, и что я люблю вас, Моррель.
– Хорошо, – сказал Максимилиан, – я буду помнить об этом, как эгоистичные дети помнят о своих родителях, когда нуждаются в их помощи. Если мне это понадобится – а очень возможно, что такая минута наступит, – я обращусь к вам за помощью, граф.
– Смотрите, вы дали слово. Так до свидания.
– До свидания.
Они подъехали к дому на Елисейских полях. Монте-Кристо откинул дверцу. Моррель соскочил на мостовую.
На крыльце ждал Бертуччо.
Моррель удалился по авеню Мариньи, а Монте-Кристо быстро пошел навстречу Бертуччо.
– Ну что? – спросил он.
– Она собирается покинуть свой дом, – отвечал управляющий.
– А ее сын?
– Флорантен, его камердинер, думает, что он собирается сделать то же самое.
– Идите за мной.
Монте-Кристо прошел с Бертуччо в свой кабинет, написал известное вам письмо и передал его управляющему.
– Ступайте, – сказал он, – поспешите; кстати, пусть Гайде сообщат, что я вернулся.
– Я здесь, – ответила сама Гайде, которая, услышав, что подъехала карета, уже спустилась вниз и сияла от счастья, видя графа здравым и невредимым.
Бертуччо вышел.
Всю радость нежной дочери, снова увидевшей отца, весь восторг возлюбленной, снова увидевшей любимого, испытала Гайде при этой встрече, которой она ждала с таким нетерпением.
Конечно, и радость Монте-Кристо, хоть и не выказываемая так бурно, была не менее велика; для исстрадавшихся сердец радость подобна росе, падающей на иссушенную зноем землю; сердце и земля впитывают благодатную влагу, но посторонний глаз не заметит этого.
За последние дни Монте-Кристо понял то, что давно уже казалось ему невозможным: на свете есть две Мерседес, он еще может быть счастлив.
Его пылающий радостью взор жадно погружался в затуманенные глаза Гайде, как вдруг открылась дверь.
Граф нахмурился.
– Господин де Морсер! – доложил Батистен, как будто одно это имя служило ему оправданием.
В самом деле лицо графа прояснилось.
– Который? – спросил он. – Виконт или граф?
– Граф.
– Неужели это еще не кончилось? – воскликнула Гайде.
– Не знаю, кончилось ли это, дитя мое, – сказал Монте-Кристо, беря девушку за руки, – но тебе нечего бояться.
– Но ведь этот негодяй…
– Этот человек бессилен против меня, Гайде, – сказал Монте-Кристо, – бояться надо было тогда, когда я имел дело с его сыном.
– Ты никогда не узнаешь, сколько я выстрадала, господин мой, – сказала Гайде.
Монте-Кристо улыбнулся.
– Клянусь тебе могилой моего отца, – сказал он, – если с кем-нибудь и случится несчастье, то, во всяком случае, не со мной.
– Я верю тебе, как богу, господин мой, – сказала молодая девушка, подставляя графу лоб.
Монте-Кристо запечатлел на этом прекрасном, чистом челе поцелуй, от которого забились два сердца, одно стремительно, другое глухо.
– Боже мой, – прошептал граф, – неужели ты позволишь мне снова полюбить?.. Попросите графа де Морсера в гостиную, – сказал он Батистену, провожая прекрасную гречанку к потайной лестнице.
Нам необходимо объяснить причину этого посещения, которого, быть может, и ждал Монте-Кристо, но, наверное, не ждали наши читатели.
Когда Мерседес, как мы уже говорили, производила у себя нечто вроде описи, сделанной и Альбером; когда она укладывала свои драгоценности, запирала шкафы, собирала в одно место ключи, желая все оставить после себя в полном порядке, она не заметила, что за стеклянной дверью в коридор появилось мрачное, бледное лицо. Тот, кто смотрел через эту дверь, не будучи сам увиденным и услышанным, мог видеть и слышать все, что происходило у г-жи де Морсер.
Отойдя от этой двери, бледный человек удалился в спальню и поднял судорожно сжатой рукой занавеску окна, выходящего во двор.
Так он стоял минут десять, неподвижный, безмолвный, прислушиваясь к биению собственного сердца. Ему эти десять минут показались вечностью.
Именно тогда Альбер, возвращаясь с места дуэли, заметил в окне своего отца, подстерегающего его, и отвернулся.
Граф широко раскрыл глаза, он знал, что Альбер нанес Монте-Кристо страшное оскорбление, что во всем мире подобное оскорбление влечет за собою дуэль, в которой одного из противников ожидает смерть. Альбер вернулся живой и невредимый, следовательно, его отец был отмщен.
Непередаваемая радость озарила это мрачное лицо, словно последний луч солнца, опускающегося в затянувшие горизонт тучи, как в могилу.
Но, как мы уже сказали, он тщетно ждал, что Альбер поднимется в его комнаты и расскажет о своем торжестве. Что его сын, идя сражаться, не захотел увидеться с отцом, за честь которого он мстил, это было понятно; но почему, отомстив за честь отца, сын не пришел и не бросился в его объятия?
Тогда-то граф, не имея возможности повидать Альбера, послал за его камердинером. Мы знаем, что Альбер велел камердинеру ничего не скрывать от графа.
Десять минут спустя на крыльце появился граф де Морсер, в черном сюртуке с воротником военного образца, в черных панталонах, в черных перчатках. Очевидно, он уже заранее отдал распоряжения, потому что не успел он спуститься с крыльца, как ему подали карету.
Камердинер сейчас же положил в карету плащ, в который были завернуты две шпаги, затем захлопнул дверцу, сел рядом с кучером.
Кучер ждал приказаний.
– На Елисейские поля, – сказал генерал, – к графу Монте-Кристо. Живо!
Лошади рванулись под ударом бича; пять минут спустя они остановились у дома графа.
Морсер сам открыл дверцу и, еще на ходу, как юноша, выпрыгнул на аллею, позвонил и вошел вместе со своим камердинером в широко распахнутую дверь.
Через секунду Батистен докладывал Монте-Кристо о графе де Морсере, и Монте-Кристо, проводив Гайде, велел провести Морсера в гостиную.
Генерал уже третий раз отмеривал шагами длину гостиной, когда, обернувшись, он увидел на пороге Монте-Кристо.
– А, это господин де Морсер! – спокойно сказал Монте-Кристо. – Мне казалось, я ослышался.
– Да, это я, – сказал граф; губы его дрожали, он с трудом выговаривал слова.
– Мне остается узнать, – сказал Монте-Кристо, – чему я обязан удовольствием видеть графа де Морсера в такой ранний час.
– У вас сегодня утром была дуэль с моим сыном, сударь? – спросил генерал.
– Вам это известно? – спросил граф.
– Да, и мне известно также, что у моего сына были веские причины драться с вами и постараться убить вас.
– Действительно, сударь, у него были на это веские причины. Но все же, как видите, он меня не убил и даже не дрался.
– Однако вы в его глазах виновник бесчестья, постигшего его отца, виновник страшного несчастья, которое обрушилось на мой дом.
– Это верно, сударь, – сказал Монте-Кристо с тем же ужасающим спокойствием, – виновник, впрочем, второстепенный, а не главный.
– Вы, очевидно, извинились перед ним или дали какие-нибудь объяснения?
– Я не дал ему никаких объяснений, а извинился не я, а он.
– Но что же, по-вашему, означает его поведение?
– Скорее всего он убедился, что кто-то другой виновнее меня.
– Кто же?
– Его отец.
– Допустим, – сказал Морсер, бледнея, – но вы должны знать, что виновный не любит, когда ему указывают на его вину.
– Я это знаю… Потому я ждал того, что произошло.
– Вы ждали, что мой сын окажется трусом?! – воскликнул граф.
– Альбер де Морсер далеко не трус, – сказал Монте-Кристо.
– Если человек держит в руке шпагу, если перед ним стоит его смертельный враг и он не дерется – значит, он трус! Будь он здесь, я бы сказал ему это в лицо!
– Сударь, – холодно ответил Монте-Кристо, – я не думаю, чтобы вы явились ко мне обсуждать ваши семейные дела. Скажите все это своему сыну, может быть, он найдет, что вам ответить.
– Нет, нет, – возразил генерал с мимолетной улыбкой, – вы совершенно правы, я приехал не для этого! Я приехал вам сказать, что я тоже считаю вас своим врагом! Я инстинктивно ненавижу вас! У меня такое чувство, будто я вас всегда знал и всегда ненавидел! И раз нынешние молодые люди отказываются драться, то драться надлежит нам… Вы согласны со мной, сударь?
– Вполне; поэтому, когда я сказал вам, что я ждал того, что должно произойти, я имел в виду и ваше посещение.
– Тем лучше… Следовательно, вы готовы?
– Я всегда готов.
– Мы будем биться до тех пор, пока один из нас не умрет, понимаете? – с яростью сказал генерал, стиснув зубы.
– Пока один из нас не умрет, – повторил граф Монте-Кристо, слегка кивнув головой.
– Так едем, секунданты нам не нужны.
– Разумеется, не нужны, – сказал Монте-Кристо, – мы слишком хорошо знаем друг друга!
– Напротив, – сказал граф, – мы совершенно не знаем друг друга.
– Полноте, – сказал Монте-Кристо с тем же убийственным хладнокровием, – что вы говорите! Разве не вы тот самый солдат Фернан, который дезертировал накануне сражения при Ватерлоо? Разве вы не тот самый поручик Фернан, который служил проводником и шпионом французской армии в Испании? Разве вы не тот самый полковник Фернан, который предал, продал, убил своего благодетеля Али? И разве все эти Фернаны, вместе взятые, не обратились в генерал-лейтенанта графа де Морсера, пэра Франции?
– Негодяй, – воскликнул генерал, которого эти слова жгли, как раскаленное железо, – ты коришь меня моим позором перед тем, быть может, как убить меня! Нет, я не хотел сказать, что ты не знаешь меня; я отлично знаю, дьявол, что ты проник в мрак моего прошлого, что ты перечел – не знаю, при свете какого факела, – каждую страницу моей жизни; но, быть может, в моем позоре все-таки больше чести, чем в твоем показном блеске! Да, ты меня знаешь, не сомневаюсь, но я не знаю тебя, авантюрист, купающийся в золоте и драгоценных камнях! В Париже ты называешь себя графом Монте-Кристо; в Италии – Синдбадом-мореходом; на Мальте – еще как-то, уж не помню. Но я требую, я хочу знать твое настоящее имя, среди этой сотни имен, чтобы выкрикнуть его в ту минуту, когда я всажу шпагу в твое сердце!
Граф Монте-Кристо смертельно побледнел; его глаза вспыхнули грозным огнем; он стремительно бросился в соседнюю комнату, сорвал с себя галстук, сюртук и жилет, накинул матросскую куртку и надел матросскую шапочку, из-под которой ниспадали его черные волосы.
И он вернулся, страшный, неумолимый, и, скрестив руки, направился к генералу. Морсер, удивленный его внезапным уходом, ждал. При виде преобразившегося Монте-Кристо ноги у него подкосились и зубы застучали; он стал медленно отступать и, натолкнувшись на какой-то стул, остановился.
– Фернан, – крикнул ему Монте-Кристо, – из сотни моих имен мне достаточно назвать тебе лишь одно, чтобы сразить тебя; ты отгадал это имя, правда? Ты вспомнил его? Ибо, невзирая на все мои несчастья, на все мои мучения, я стою перед тобой сегодня помолодевший от радости мщения, такой, каким ты, должно быть, не раз видел меня во сне, с тех пор как женился… на Мерседес, моей невесте!
Генерал, запрокинув голову, протянул руки вперед, остановившимся взглядом безмолвно смотрел на это страшное видение; затем, держась за стену, чтобы не упасть, он медленно добрел до двери и вышел, пятясь, испустив один лишь отчаянный, душераздирающий крик:
– Эдмон Дантес!
Затем с нечеловеческими усилиями он дотащился до крыльца, походкой пьяного пересек двор и повалился на руки своему камердинеру, невнятно бормоча:
– Домой, домой!
По дороге свежий воздух и стыд перед слугами помогли ему собраться с мыслями; но расстояние было невелико, а по мере того как граф приближался к дому, отчаяние снова овладевало им.
За несколько шагов от дома граф велел остановиться и вышел из экипажа.
Ворота были раскрыты настежь; кучер фиакра, изумленный, что его позвали к такому богатому особняку, ждал посреди двора; граф испуганно взглянул на него, но не посмел никого расспрашивать и бросился к себе.
По лестнице спускались двое; он едва успел скрыться в боковую комнату, чтобы не столкнуться с ними.
Это была Мерседес, опиравшаяся на руку сына; они вместе покидали дом.
Они прошли совсем близко от несчастного, который, спрятавшись за штофную портьеру, едва не почувствовал прикосновение шелкового платья Мерседес и ощутил на своем лице теплое дыхание сына, говорившего:
– Будьте мужественны, матушка! Идем, идем скорей, мы здесь больше не у себя.
Слова замерли, шаги удалились.
Граф выпрямился, вцепившись руками в штофную занавесь; он старался подавить самое отчаянное рыдание, когда-либо вырывавшееся из груди отца, которого одновременно покинули жена и сын…
Вскоре он услышал, как хлопнула дверца фиакра, затем крикнул кучер, задрожали стекла от грохота тяжелого экипажа; тогда он бросился к себе в спальню, чтобы еще раз взглянуть на все, что он любил в этом мире; но фиакр уехал, и ни Мерседес, ни Альбер не выглянули из его окошка, чтобы послать опустелому дому, покидаемому отцу и мужу последний взгляд прощания и сожаления.
И вот, в ту самую минуту, когда колеса экипажа застучали по камням мостовой, раздался выстрел, и темный дымок вырвался из окна спальни, разлетевшегося от сотрясения.
Читатели, конечно, догадываются, куда спешил Моррель и с кем у него было назначено свидание.
Расставшись с Монте-Кристо, он медленно шел по направлению к дому Вильфора.
Мы сказали – медленно: дело в том, что у Морреля было еще более получаса времени, а пройти ему надо было шагов пятьсот; но хоть у него и было времени более чем достаточно, он все же поспешил расстаться с Монте-Кристо, потому что ему не терпелось остаться наедине со своими мыслями.
Он твердо помнил назначенный ему час: тот самый, когда Валентина кормила завтраком Нуартье и потому могла быть уверена, что никто не потревожит ее при исполнении этого благочестивого долга. Нуартье и Валентина разрешили ему посещать их два раза в неделю, и он собирался воспользоваться своим правом.
Когда Моррель вошел, поджидавшая его Валентина схватила его за руку и подвела к своему деду. Она была бледна и сильно взволнована.
Ее волнение было вызвано скандалом в Опере: все уже знали (свет всегда все знает) о ссоре между Альбером и Монте-Кристо. В доме Вильфоров никто не сомневался в том, что неизбежным последствием случившегося будет дуэль: Валентина женским чутьем поняла, что Моррель будет секундантом Монте-Кристо, и, зная храбрость Максимилиана, его глубокую привязанность к графу, боялась, что он не ограничится пассивной ролью свидетеля.
Легко поэтому понять, с каким нетерпением спрашивала она о подробностях и выслушивала ответы, и Моррель прочел в глазах своей возлюбленной бесконечную радость, когда она услышала о неожиданно счастливом исходе дуэли.
– А теперь, – сказала Валентина, делая знак Моррелю сесть рядом со стариком и сама усаживаясь на скамеечку, на которой покоились его ноги, – мы можем поговорить и о собственных делах. Вы ведь знаете, Максимилиан, что дедушка одно время хотел уехать из дома господина де Вильфора и поселиться отдельно.
– Да, конечно, – сказал Максимилиан, – я помню этот план, я весьма одобряю его.
– Так я могу вас обрадовать, Максимилиан, – сказала Валентина, – потому что дедушка опять вернулся к этой мысли.
– Отлично! – воскликнул Максимилиан.
– А знаете, – продолжала Валентина, – почему дедушка хочет покинуть этот дом?
Нуартье многозначительно посмотрел на внучку, взглядом приказывая ей замолчать; но Валентина не смотрела на него; ее взоры и ее улыбка принадлежали Моррелю.
– Чем бы ни объяснялось желание господина Нуартье, я присоединяюсь к нему, – воскликнул Моррель.
– Я тоже, от всей души, – сказала Валентина. – Он утверждает, что воздух предместья Сент-Оноре вреден для моего здоровья.
– А вы знаете, Валентина, – сказал Моррель, – я нахожу, что господин Нуартье совершенно прав; вот уже недели две, как вы, по-моему, не совсем здоровы.
– Да, я нехорошо себя чувствую, – отвечала Валентина, – поэтому дедушка решил сам полечить меня; он все знает, и я вполне ему доверяю.
– Но, значит, вы в самом деле больны? – быстро спросил Моррель.
– Это не болезнь. Мне просто не по себе, вот и все; я потеряла аппетит, и у меня такое ощущение, будто мой организм борется с чем-то.
Нуартье не пропускал ни одного слова Валентины.
– А чем вы лечитесь от этой неведомой болезни?
– Просто я каждое утро пью по чайной ложке того лекарства, которое принимает дедушка; я хочу сказать, что я начала с одной ложки, а теперь пью по четыре. Дедушка уверяет, что это средство от всех болезней.
Валентина улыбнулась, но ее улыбка была грустной и страдальческой.
Максимилиан, опьяненный любовью, молча смотрел на нее; она была очень хороша собой, но ее бледность стала какой-то прозрачной, глаза блестели сильнее обыкновенного, а руки, обычно белые, как перламутр, казались вылепленными из воска, слегка пожелтевшего от времени.
С Валентины Максимилиан перевел взгляд на Нуартье; тот смотрел своим загадочным, вдумчивым взглядом на внучку, поглощенную своей любовью; но и он, как Моррель, видел эти признаки затаенного страдания, настолько, впрочем, неуловимые, что никто их не замечал, кроме деда и возлюбленного.
– Но ведь это лекарство прописано господину Нуартье? – спросил Моррель.
– Да, оно очень горькое на вкус, – отвечала Валентина, – такое горькое, что после него я во всем, что пью, чувствую горечь.
Нуартье вопросительно взглянул на внучку.
– Право, дедушка, – сказала Валентина, – только что, идя к вам, я выпила сахарной воды и даже не могла допить стакана, до того мне показалось горько.
Нуартье побледнел и показал, что он хочет что-то сказать.
Валентина встала, чтобы принести словарь.
Нуартье с явной тревогой следил за ней глазами.
Кровь прилила к лицу девушки, и щеки ее покраснели.
– Как странно, – весело воскликнула она, – у меня закружилась голова! Неужели от солнца? – И она схватилась за край стола.
– Да ведь нет никакого солнца, – сказал Моррель, которого сильнее беспокоило выражение лица Нуартье, чем недомогание Валентины.
Он подбежал к ней. Валентина улыбнулась.
– Успокойся, дедушка, – сказала она Нуартье, – успокойтесь, Максимилиан. Ничего, все уже прошло; но слушайте, кажется, кто-то въехал во двор?
Она открыла дверь, подбежала к окну в коридоре и сейчас же ввернулась.
– Да, – сказала она, – приехала госпожа Данглар с дочерью. Прощайте, я убегу; иначе за мной придут сюда; вернее, до свидания; посидите с дедушкой, Максимилиан, я обещаю вам не удерживать их.
Моррель проводил ее глазами, видел, как за ней закрылась дверь, и слышал, как она стала подниматься по маленькой лестнице, которая вела в комнату г-жи де Вильфор и в ее собственную.
Как только она ушла, Нуартье сделал знак Моррелю взять словарь.
Моррель исполнил его желание; он под руководством Валентины быстро научился понимать старика.
Однако, так как приходилось всякий раз перебирать алфавит и отыскивать в словаре каждое слово, прошло целых десять минут, пока мысль старика выразилась в следующих словах:
«Достаньте стакан с водой и графин из комнаты Валентины».
Моррель немедленно позвонил лакею, заменившему Барруа, и от имени Нуартье передал ему это приказание.
Через минуту лакей вернулся.
Графин и стакан были совершенно пусты.
Нуартье показал, что желает что-то сказать.
– Почему графин и стакан пусты? – спросил он. – Ведь Валентина сказала, что не допила стакана.
Передача этой мысли словами потребовала новых пяти минут.
– Не знаю, – ответил лакей, – но в комнату мадемуазель Валентины прошла горничная; может быть, это она выплеснула.
– Спросите ее об этом, – сказал Моррель, по взгляду поняв мысль Нуартье.
Лакей вышел и тотчас же вернулся.
– Мадемуазель Валентина заходила сейчас в свою комнату, – сказал он, – и допила все, что осталось в стакане; а из графина все вылил господин Эдуард, чтобы устроить пруд для своих уток.
Нуартье поднял глаза к небу, словно игрок, поставивший на карту все свое состояние.
Затем глаза старика обратились к двери и уже не отрывались от нее.
Валентина не ошиблась, говоря, что приехала г-жа Данглар с дочерью; их провели в комнату г-жи де Вильфор, которая сказала, что примет их у себя; вот почему Валентина и прошла через свою комнату; эта комната была в одном этаже с комнатой мачехи, и их разделяла только комната Эдуарда.
Гостьи вошли в будуар с несколько официальным видом, очевидно, готовясь сообщить важную новость.
Люди одного круга легко улавливают всякие оттенки в обращении. Г-жа де Вильфор в ответ на торжественность обеих дам также приняла торжественный вид.
В эту минуту вошла Валентина, и приветствия возобновились.
– Дорогой друг, – сказала баронесса, меж тем как девушки взялись за руки, – я приехала к вам вместе с Эжени, чтобы первой сообщить вам о предстоящей в ближайшем будущем свадьбе моей дочери с князем Кавальканти.
Данглар настаивал на титуле князя. Банкир-демократ находил, что это звучит лучше, чем граф.
– В таком случае разрешите вас искренне поздравить, – ответила г-жа де Вильфор. – Я нахожу, что князь Кавальканти – молодой человек, полный редких достоинств.
– Если говорить по-дружески, – сказала, улыбаясь, баронесса, – то я скажу, что князь еще не тот человек, кем обещает стать впоследствии. В нем еще много тех странностей, по которым мы, французы, с первого взгляда узнаем итальянского или немецкого аристократа. Все же у него, по-видимому, доброе сердце, тонкий ум, а что касается практической стороны, то господин Данглар утверждает, что состояние у него грандиозное, он так и выразился.
– А кроме того, – сказала Эжени, перелистывая альбом г-жи де Вильфор, – прибавьте, сударыня, что вы питаете к этому молодому человеку особую благосклонность.
– Мне незачем спрашивать вас, – заметила г-жа де Вильфор, – разделяете ли вы эту благосклонность?
– Ни в малейшей степени, сударыня, – отвечала Эжени с обычной своей самоуверенностью. – Я не чувствую никакой склонности связывать себя хозяйственными заботами или исполнением мужских прихотей, кто бы этот мужчина ни был. Мое призвание быть артисткой и, следовательно, свободно распоряжаться своим сердцем, своей особой и своими мыслями.
Эжени произнесла эти слова таким решительным и твердым тоном, что Валентина вспыхнула. Робкая девушка не могла понять этой сильной натуры, в которой не чувствовалось и тени женской застенчивости.
– Впрочем, – продолжала та, – раз уж мне суждено выйти замуж, я должна быть благодарна провидению, избавившему меня по крайней мере от притязаний господина де Морсера; не вмешайся провидение, я была бы теперь женой обесчещенного человека.
– А ведь правда, – сказала баронесса с той странной наивностью, которой иногда отличаются аристократки и от которой их не может отучить даже общение с плебеями, – правда, если бы Морсеры не колебались, моя дочь уже была бы замужем за Альбером; генерал очень хотел этого брака, он даже сам приезжал к господину Данглару, чтобы вырвать его согласие; мы счастливо отделались.
– Но разве позор отца бросает тень на сына? – робко заметила Валентина. – Мне кажется, что виконт нисколько не повинен в предательстве генерала.
– Простите, дорогая, – сказала неумолимая Эжени, – виконт недалеко от этого ушел; говорят, что, вызвав вчера в Опере графа Монте-Кристо на дуэль, он сегодня утром принес ему свои извинения у барьера.
– Не может быть! – сказала г-жа де Вильфор.
– Ах, дорогая, – отвечала г-жа Данглар с той же наивностью, которую мы только что отметили, – это наверное так; я это знаю от господина Дебрэ, который присутствовал при объяснении.
Валентина тоже знала все, но промолчала. От дуэли мысль ее перенеслась в комнату Нуартье, где ее ждал Моррель. Погруженная в задумчивость, Валентина уже несколько минут не принимала участия в разговоре; она даже не могла бы сказать, о чем шла речь, как вдруг г-жа Данглар дотронулась до ее руки.
– Что вам угодно, сударыня? – сказала Валентина, вздрогнув от этого прикосновения, словно от электрического разряда.
– Вы больны, дорогая Валентина? – спросила баронесса.
– Больна? – удивилась девушка, проводя рукой по своему горячему лбу.
– Да; посмотрите на себя в зеркало; за последнюю минуту вы четыре раза менялись в лице.
– В самом деле, – воскликнула Эжени, – ты страшно бледна!
– Не беспокойся, Эжени, со мной это уже несколько дней.
И несмотря на все свое простодушие, Валентина поняла, что может воспользоваться этим предлогом, чтобы уйти. Впрочем, г-жа де Вильфор сама пришла ей на помощь.
– Идите к себе, Валентина, – сказала она, – вы в самом деле нездоровы; наши гостьи извинят вас; выпейте стакан холодной воды, вам станет легче.
Валентина поцеловала Эжени, поклонилась г-же Данглар, которая уже поднялась с места и начала прощаться, и вышла из комнаты.
– Бедная девочка, – сказала г-жа де Вильфор, когда дверь за Валентиной закрылась, – она не на шутку меня беспокоит, и я боюсь, что она серьезно заболеет.
Между тем Валентина в каком-то безотчетном возбуждении прошла через комнату Эдуарда, не ответив на злую выходку, которой он ее встретил, и, миновав свою спальню, вышла на маленькую лестницу. Ей оставалось спуститься только три ступени, она уже слышала голос Морреля, как вдруг туман застлал ей глаза, ее онемевшая нога оступилась, перила выскользнули из-под руки, и, припав к стене, она уже не сошла, а скатилась по ступеням.
Моррель стремительно открыл дверь и увидел Валентину, лежащую на площадке.
Он подхватил ее на руки и усадил в кресло.
Валентина открыла глаза.
– Какая я неловкая! – сказала она с лихорадочной живостью. – Я, кажется, разучилась держаться на ногах. Как я могла забыть, что до площадки оставалось еще три ступеньки.
– Вы не ушиблись, Валентина? – воскликнул Моррель.
Валентина окинула взглядом комнату; в глазах Нуартье она прочла величайший испуг.
– Успокойся, дедушка, – сказала она, пытаясь улыбнуться, – это пустяки… у меня просто закружилась голова.
– Опять головокружение! – сказал Моррель, в отчаянии сжимая руки. – Поберегите себя, Валентина, умоляю вас!
– Да ведь все уже прошло, – сказала Валентина, – говорю же я вам, что это пустяки. А теперь послушайте, я скажу вам новость: через неделю Эжени выходит замуж, а через три дня назначено большое пиршество в честь обручения. Мы все приглашены – мой отец, госпожа де Вильфор и я… так по крайней мере я поняла.
– Когда же наконец настанет наша очередь? Ах, Валентина, вы имеете такое влияние на своего дедушку, постарайтесь, чтобы он ответил вам: скоро!
– Так вы рассчитываете на меня, чтобы торопить дедушку и напоминать ему? – отвечала Валентина.
– Да, – воскликнул Моррель. – Ради бога, поспешите. Пока вы не будете моей, Валентина, мне всегда будет казаться, что я вас потеряю.
– Право, Максимилиан, – отвечала Валентина, судорожно вздрогнув, – вы слишком боязливы. Вы же офицер, про которого говорят, что он не знает страха. Ха-ха-ха!
И она разразилась резким, болезненным смехом; руки ее напряглись, голова запрокинулась, и она осталась недвижима.
Крик ужаса, который не мог сорваться с уст Нуартье, застыл в его взгляде.
Моррель понял: нужно звать на помощь.
Он изо всех сил дернул звонок; горничная, находившаяся в комнате Валентины, и лакей, заступивший место Барруа, вместе вбежали в комнату.
Валентина была так бледна, так холодна и неподвижна, что, не слушая того, что им говорят, они поддались царившему в этом проклятом доме страху и с воплями бросились бежать по коридорам.
Госпожа Данглар и Эжени как раз в эту минуту уезжали; они еще успели узнать причину переполоха.
– Я вам говорила! – воскликнула г-жа де Вильфор. – Бедняжка!
В эту минуту послышался голос Вильфора, кричавшего из своего кабинета:
– Что случилось?
Моррель взглянул на Нуартье, к которому вернулось все его хладнокровие, и тот глазами указал ему на нишу, где однажды, при сходных обстоятельствах, он уже скрывался.
Он едва успел схватить шляпу и спрятаться за портьерой. В коридоре уже раздавались шаги королевского прокурора.
Вильфор вбежал в комнату, бросился к Валентине и схватил ее в объятия.
– Доктора! Доктора!.. Д’Авриньи! – крикнул Вильфор. – Нет, я лучше сам поеду за ним. – И он стремглав выбежал из комнаты.
В другую дверь выбежал Моррель.
Его поразило в самое сердце ужасное воспоминание: ему вспомнился разговор между Вильфором и доктором, который он случайно подслушал той ночью, когда умерла г-жа де Сен-Меран; симптомы, хоть и более слабые, были такие же, какие предшествовали смерти Барруа.
И ему почудилось, будто в ушах у него звучит голос Монте-Кристо, сказавшего ему не далее как два часа тому назад:
«Что бы вам ни понадобилось, Моррель, приходите ко мне, я многое могу сделать».
Он стрелой помчался по предместью Сент-Оноре к улице Матиньон, а с улицы Матиньон на Елисейские поля.
Тем временем Вильфор подъехал в наемном кабриолете к дому д’Авриньи; он так резко позвонил, что швейцар открыл ему с перепуганным лицом. Вильфор бросился на лестницу, не в силах вымолвить ни слова. Швейцар знал его и только крикнул ему вслед:
– Доктор в кабинете, господин королевский прокурор!
Вильфор уже вошел, или, вернее, ворвался к доктору.
– Ах, это вы! – сказал д’Авриньи.
– Да, доктор, – отвечал Вильфор, закрывая за собой дверь, – и на этот раз я вас спрашиваю, один ли вы здесь? Доктор, мой дом проклят богом.
– Что случилось? – спросил тот внешне холодно, но с глубоким внутренним волнением. – У вас опять кто-нибудь заболел?
– Да, доктор, – воскликнул Вильфор, хватаясь за голову, – да!
Взгляд д’Авриньи говорил:
«Я это предсказывал».
Он медленно и с ударением произнес:
– Кто же умирает на этот раз? Кто эта новая жертва, которая предстанет перед богом, обвиняя нас в преступной слабости?
Мучительное рыдание вырвалось из груди Вильфора; он схватил доктора за руку.
– Валентина! – сказал он. – Теперь очередь Валентины!
– Ваша дочь! – с ужасом и изумлением воскликнул д’Авриньи.
– Теперь вы видите, что вы ошибались, – прошептал Вильфор, – помогите ей и попросите у страдалицы прощения за то, что вы подозревали ее.
– Всякий раз, когда вы посылали за мной, – сказал д’Авриньи, – бывало уже поздно, но все равно я иду; только поспешим, с вашими врагами медлить нельзя.
– На этот раз, доктор, вам уже не придется упрекать меня в слабости. На этот раз я узнаю, кто убийца, и не пощажу его.
– Прежде чем думать о мщении, сделаем все возможное, чтобы спасти жертву, – сказал д’Авриньи. – Едем.
И кабриолет, доставивший Вильфора, рысью домчал его обратно вместе с д’Авриньи в то самое время, как Максимилиан стучался в дверь Монте-Кристо.
Граф был у себя в кабинете и, очень озабоченный, читал записку, которую ему только что спешно прислал Бертуччо.
Услышав, что ему докладывают о Морреле, который расстался с ним за каких-нибудь два часа перед этим, граф удивленно поднял голову.
Для Морреля, как и для графа, за эти два часа изменилось, по-видимому, многое: он покинул графа с улыбкой, а теперь стоял перед ним, как потерянный.
Граф вскочил и бросился к нему.
– Что случилось, Максимилиан? – спросил он. – Вы бледны, задыхаетесь!
Моррель почти упал в кресло.
– Да, – сказал он, – я бежал, мне нужно было с вами поговорить.
– У вас дома все здоровы? – сказал граф самым сердечным тоном, не оставлявшим сомнений в его искренности.
– Благодарю вас, граф, – отвечал Моррель, видимо, не зная, как приступить к разговору, – да, дома у меня все здоровы.
– Я очень рад; но вы хотели мне что-то сказать? – заметил граф с возрастающей тревогой.
– Да, – сказал Моррель, – я бежал к вам из дома, куда вошла смерть.
– Так вы от Морсеров? – спросил Монте-Кристо.
– Нет, – отвечал Моррель, – а разве у Морсеров кто-нибудь умер?
– Генерал пустил себе пулю в лоб, – отвечал Монте-Кристо.
– Какое ужасное несчастье! – воскликнул Максимилиан.
– Не для графини, не для Альбера, – сказал Монте-Кристо, – лучше потерять отца и мужа, чем видеть его бесчестие: кровь смоет позор.
– Несчастная графиня! – сказал Максимилиан. – Больше всего мне жаль эту благородную женщину!
– Пожалейте и Альбера, Максимилиан; поверьте, он достойный сын графини. Но вернемся к вам; вы хотели меня видеть; я очень рад, если могу быть вам полезен.
– Да, я пришел к вам в безумной надежде, что вы можете помочь мне в таком деле, где один бог может помочь.
– Говорите же!
– Я даже не знаю, – сказал Моррель, – имею ли я право хоть одному человеку на свете открыть такую тайну, но меня вынуждает рок, я не могу иначе.
И он замолчал в нерешительности.
– Вы знаете, что я вас люблю, – сказал Монте-Кристо, сжимая руку Морреля.
– Ваши слова придают мне смелости, и сердце говорит мне, что я не должен иметь тайн от вас.
– Да, Моррель, сам бог внушил вам это. Скажите же мне все, как вам велит сердце.
– Граф, разрешите мне послать Батистена справиться от вашего имени о здоровье одной особы, которую вы знаете.
– Я сам в вашем распоряжении, что же говорить о моих слугах?
– Я должен узнать, что ей лучше, не то я с ума сойду.
– Хотите, чтобы я позвонил Батистену?
– Нет, я сам ему скажу.
Моррель вышел, позвал Батистена и вполголоса сказал ему несколько слов. Камердинер спешно вышел.
– Ну что? Послали? – спросил Монте-Кристо возвратившегося Морреля.
– Да, теперь я буду немного спокойнее.
– Я жду вашего рассказа, – сказал, улыбаясь, Монте-Кристо.
– Да, я все скажу вам. Слушайте. Однажды вечером я очутился в одном саду; меня скрывали кусты, никто не подозревал о моем существовании. Мимо меня прошли двое; разрешите мне пока не называть их; они разговаривали тихо, но мне было так важно знать, о чем они говорят, что я напряг слух и не пропустил ни слова.
– Начало довольно зловещее, если судить по вашей бледности.
– Да, мой друг, все это ужасно! В этом доме кто-то только что умер; один из собеседников был хозяин дома, другой – врач. И первый поверял второму свои опасения и горести, потому что уже второй раз за этот месяц смерть, быстрая и неожиданная, поражала его дом, словно ангел мщения призвал на него божий гнев.
– Вот что! – сказал Монте-Кристо, пристально глядя на Морреля с неуловимым движением поворачивая свое кресло так, чтобы оказаться в тени, в то время как свет падал прямо на лицо гостя.
– Да, – продолжал Максимилиан, – смерть дважды за один месяц посетила этот дом.
– А что отвечал доктор? – спросил Монте-Кристо.
– Он отвечал… он отвечал, что смерть эта кажется ему неестественной и что ее можно объяснить только одним…
– Чем?
– Ядом!
– В самом деле? – сказал Монте-Кристо с тем легким покашливанием, которое в минуты сильного волнения помогало ему скрыть румянец или бледность, или просто то внимание, с каким он слушал собеседника. – В самом деле, Максимилиан? И вы все это слышали?
– Да, дорогой граф, я все это слышал, и доктор даже прибавил, что, если что-либо подобное повторится, он будет считать себя обязанным обратиться к правосудию.
Монте-Кристо слушал с величайшим спокойствием, быть может, притворным.
– Потом, – продолжал Максимилиан, – смерть нагрянула в третий раз, но ни хозяин дома, ни доктор никому ничего не сказали; теперь смерть, быть может, нагрянет в четвертый раз. Скажите, граф, к чему меня обязывает знание этой тайны?
– Дорогой друг, – сказал Монте-Кристо, – вы рассказываете о случае, о котором знают решительно все. Дом, где вы все это слышали, мне знаком, или по крайней мере я знаю точь-в-точь такой же; там имеется сад, отец семейства, доктор, там одна за другой случились три странные и неожиданные смерти. Взгляните на меня: я не слышал ничьих признаний и тем не менее знаю все это не хуже вас. Но разве меня мучает совесть? Нет, меня это ничуть не касается. Вы говорите: словно ангел мщения призвал божий гнев на этот дом; а кто вам сказал, что это не так? Закройте глаза на преступления, которых не хотят видеть те, кому надлежало бы их видеть. Если в этом доме бог творит свой суд, Максимилиан, то отвернитесь и не мешайте божьему правосудию.
Моррель вздрогнул. Голос графа звучал мрачно, грозно и торжественно.
– Впрочем, – продолжал граф, так резко меняя тон, что казалось, будто заговорил совсем другой человек, – откуда вы знаете, что это должно повториться?
– Это повторилось, граф! – воскликнул Моррель. – Вот почему я здесь.
– Что же я могу сделать, Моррель? Может быть, вы хотите, чтобы я предупредил королевского прокурора?
Монте-Кристо произнес последние слова так выразительно, с такой недвусмысленной интонацией, что Моррель вскочил.
– Граф, – воскликнул он, – вы знаете, о ком я говорю!
– Да, разумеется, мой друг, и я докажу вам это, поставив точки над i, то есть назову всех действующих лиц. Вы гуляли в саду Вильфора; из ваших слов я заключаю, что это было в вечер смерти маркизы де Сен-Меран. Вы слышали, как Вильфор и д’Авриньи беседовали о смерти маркиза де Сен-Мерана и о не менее удивительной смерти маркизы. Д’Авриньи говорил, что предполагает отравление и даже два отравления; и вот вы, на редкость порядочный человек, с тех пор терзаете свое сердце, пытаете совесть, не зная, следует ли вам открыть эту тайну или промолчать. Мы живем не в средние века, дорогой друг, теперь уже нет ни святой инквизиции, ни вольных судей; что вы с ними сделаете? «Совесть, чего ты хочешь от меня?» – сказал Стерн. Полно, друг мой, пусть они спят, если им спится, пусть чахнут от бессонницы, если она их мучает, а сами, бога ради, спите спокойно, благо у вас совесть чиста.
Лицо Морреля страдальчески исказилось; он схватил Монте-Кристо за руку.
– Но ведь это повторилось! Вы слышите?
– Так что же? Пусть, – сказал граф и, удивленный этой непонятной ему настойчивостью, испытующе посмотрел на Максимилиана. – Это семья Атридов; бог осудил их, и они несут свою кару; они сгинут все, как бумажные человечки, которых вырезают дети и которые валятся один за другим, хотя бы их было двести, от дуновения их создателя. Три месяца тому назад умер маркиз де Сен-Меран; спустя несколько дней – маркиза; на днях – Барруа; сегодня – старик Нуартье или юная Валентина.
– Вы знали об этом? – воскликнул Моррель с таким ужасом, что Монте-Кристо вздрогнул, он, который не шевельнулся бы, если бы обрушилась твердь небесная. – Вы знали об этом и молчали?
– Что мне до этого? – возразил, пожав плечами, Монте-Кристо. – Что мне эти люди, и зачем мне губить одного, чтобы спасти другого? Право, я не отдаю предпочтения ни жертве, ни убийце.
– Но я, я! – в исступлении крикнул Моррель. – Ведь я люблю ее!
– Любите? Кого? – воскликнул Монте-Кристо, вскакивая с места и хватая Морреля за руки.
– Я люблю страстно, безумно, я отдал бы всю свою кровь, чтобы осушить одну ее слезу. Вы слышите! Я люблю Валентину де Вильфор, а ее убивают! Я люблю ее, и я молю бога и вас научить меня, как ее спасти!
Монте-Кристо вскрикнул, и этот дикий крик был подобен рычанию раненого льва.
– Несчастный! – воскликнул он, ломая руки. – Ты любишь Валентину! Ты любишь дочь этого проклятого рода!
Никогда в своей жизни Моррель не видел такого лица, такого страшного взора. Никогда еще ужас, чей лик не раз являлся ему и на полях сражения, и в смертоубийственные ночи Алжира, не опалял его глаз столь зловещими молниями.
Он отступил в страхе.
После этой страстной вспышки Монте-Кристо на миг закрыл глаза, словно ослепленный внутренним пламенем; он сделал нечеловеческое усилие, чтобы овладеть собой; и понемногу буря в его груди утихла, подобно тому как после грозы смиряются под лучами солнца разъяренные, вспененные волны.
Это напряженное молчание, эта борьба с самим собой длились не более двадцати секунд.
Граф поднял свое побледневшее лицо.
– Вы видите, друг мой, – сказал он почти не изменившимся голосом, – как господь карает кичливых и равнодушных людей, безучастно взирающих на ужасные бедствия, которые он им являет. С бесстрастным любопытством наблюдал я, как разыгрывается на моих глазах эта мрачная трагедия; подобно падшему ангелу, я смеялся над злом, которое совершают люди под покровом тайны (а богатым и могущественным легко сохранить тайну), и вот теперь и меня ужалила эта змея, за извилистым путем которой я следил, ужалила в самое сердце!
Моррель глухо застонал.
– Довольно жалоб, – сказал граф, – мужайтесь, соберитесь с силами, надейтесь, ибо я с вами, и я охраняю вас.
Моррель грустно покачал головой.
– Я вам сказал – надейтесь! – воскликнул Монте-Кристо. – Знайте, я никогда не лгу, никогда не ошибаюсь. Сейчас полдень, Максимилиан; благодарите небо, что вы пришли ко мне сегодня в полдень, а не вечером или завтра утром. Слушайте меня, Максимилиан, сейчас полдень, если Валентина еще жива, она не умрет.
– Боже мой! – воскликнул Моррель. – И я оставил ее умирающей!
Монте-Кристо прикрыл глаза рукой.
Что происходило в этом мозгу, отягченном страшными тайнами? Что шепнули этому разуму, неумолимому и человечному, светлый ангел или ангел тьмы?
Только богу это ведомо!
Монте-Кристо снова поднял голову; на этот раз лицо его было безмятежно, как у младенца, пробудившегося от сна.
– Максимилиан, – сказал он, – идите спокойно домой; я приказываю вам ничего не предпринимать, не делать никаких попыток и ничем не выдавать своей тревоги. Ждите вестей от меня; ступайте.
– Ваше хладнокровие меня пугает, граф, – сказал Моррель. – Вы имеете власть над смертью? Человек ли вы? Или вы ангел? бог?
И молодой офицер, никогда не отступавший перед опасностью, отступил перед Монте-Кристо, объятый невыразимым ужасом.
Но Монте-Кристо взглянул на него с такой печальной и ласковой улыбкой, что слезы увлажнили глаза Максимилиана.
– Многое в моей власти, друг мой, – ответил граф. – Идите, мне нужно побыть одному.
Моррель, покоренный той непостижимой силой, которой Монте-Кристо подчинял себе всех окружающих, даже не пытался ей противиться. Он пожал руку графа и вышел.
Но, дойдя до ворот, он остановился, чтобы подождать Батистена, который показался на углу улице Матиньон.
Тем временем Вильфор и д’Авриньи спешно прибыли в дом королевского прокурора. Они нашли Валентину все еще без чувств, и доктор осмотрел больную со всей тщательностью, которой требовали обстоятельства от врача, посвященного в страшную тайну.
Вильфор, не отрывая глаз от лица д’Авриньи, ждал его приговора. Нуартье, еще более бледный, чем Валентина, еще нетерпеливее жаждущий ответа, чем Вильфор, тоже ждал, и все силы его души и разума сосредоточились в его взгляде.
Наконец д’Авриньи медленно проговорил:
– Она еще жива.
– Еще! – воскликнул Вильфор. – Какое страшное слово, доктор!
– Да, я повторяю: она еще жива, и это очень меня удивляет.
– Но она спасена? – спросил отец.
– Да, раз она жива.
В эту минуту глаза д’Авриньи встретились с глазами Нуартье; в них светилась такая бесконечная радость, такая глубокая и всепроникающая мысль, что доктор был поражен.
Он снова опустил в кресло больную, чьи бескровные губы едва выделялись на бледном лице, и стоял неподвижно, глядя на Нуартье, который внимательно следил за каждым его движением.
– Господин де Вильфор, – сказал наконец доктор, – позовите, пожалуйста, горничную мадемуазель Валентины.
Вильфор опустил голову дочери, которую поддерживал рукой, и сам пошел за горничной.
Как только Вильфор закрыл за собой дверь, д’Авриньи подошел к Нуартье.
– Вы желаете мне что-то сказать? – спросил он.
Старик выразительно закрыл глаза; как нам известно, в его распоряжении был только этот единственный утвердительный знак.
– Мне одному?
– Да, – показал Нуартье.
– Хорошо, я постараюсь остаться с вами наедине.
В эту минуту вернулся Вильфор в сопровождении горничной; следом за горничной шла г-жа де Вильфор.
– Что случилось с бедной девочкой? – воскликнула она. – Она только что была у меня; правда, она жаловалась на недомогание, но я не думала, что это так серьезно.
И молодая женщина со слезами на глазах и с чисто материнской нежностью подошла к Валентине и взяла ее за руку.
Д’Авриньи наблюдал за Нуартье; старик широко раскрыл глаза, его щеки побледнели, а лоб покрылся испариной.
– Вот оно что! – невольно сказал себе д’Авриньи, следя за направлением взгляда Нуартье, другими глазами взглянув на г-жу де Вильфор, твердившую:
– Бедной девочке надо лечь в постель. Давайте, Фанни, мы с вами ее уложим.
Д’Авриньи, которому это предложение давало возможность остаться наедине с Нуартье, одобрительно кивнул головой, но строго запретил давать больной что бы то ни было без его предписания.
Валентину унесли; она пришла в сознание, но не могла ни пошевельнуться, ни даже говорить, настолько она была разбита перенесенным припадком. Все же у нее хватило сил взглядом проститься с дедушкой, который смотрел ей вслед с таким отчаянием, словно у него вырывали душу из тела.
Д’Авриньи проводил больную, написал рецепты и велел Вильфору самому поехать в аптеку, лично присутствовать при изготовлении лекарств, привезти их и ждать его в комнате дочери.
Затем, снова повторив свое приказание ничего не давать Валентине, он спустился к Нуартье, тщательно закрыл за собою дверь и, убедившись в том, что никто их не подслушивает, сказал:
– Вы что-нибудь знаете о болезни вашей внучки?
– Да, – показал старик.
– Нам нельзя терять времени; я буду предлагать вам вопросы, а вы отвечайте.
Нуартье показал, что готов отвечать.
– Вы предвидели болезнь Валентины?
– Да.
Д’Авриньи на секунду задумался, затем подошел ближе к Нуартье.
– Простите меня за то, что я сейчас скажу, но ничто не должно быть упущено в том страшном положении, в котором мы находимся. Вы видели, как умирал несчастный Барруа?
Нуартье поднял глаза к небу.
– Вы знаете, от чего он умер? – спросил д’Авриньи, кладя руку на плечо Нуартье.
– Да, – показал старик.
– Вы думаете, что это была естественная смерть?
Подобие улыбки мелькнуло на безжизненных губах Нуартье.
– Так вы подозревали, что Барруа был отравлен?
– Да.
– Вы думаете, что яд, от которого он погиб, предназначался ему?
– Нет.
– Думаете ли вы, что та же рука, которая по ошибке поразила Барруа, сегодня поразила Валентину?
– Да.
– Значит, она тоже погибнет? – спросил д’Авриньи, не спуская с Нуартье пытливого взгляда.
Он ждал действия этих слов на старика.
– Нет! – показал старик с таким торжеством, что самый искусный отгадчик был бы сбит с толку.
– Так у вас есть надежда? – сказал удивленный д’Авриньи.
– Да.
– На что вы надеетесь?
Старик показал глазами, что не может ответить.
– Ах, верно, – прошептал д’Авриньи.
Потом снова обратился к Нуартье:
– Вы надеетесь, что убийца отступится?
– Нет.
– Значит, вы надеетесь, что яд не окажет действия на Валентину?
– Да.
– Вы, конечно, знаете не хуже меня, что ее пытались отравить, – продолжал д’Авриньи.
Взгляд старика показал, что у него на этот счет нет никаких сомнений.
– Почему же вы надеетесь, что Валентина избежит опасности?
Нуартье упорно смотрел в одну точку; д’Авриньи проследил направление его взгляда и увидел, что он устремлен на склянку с лекарством, которое ему приносили каждое утро.
– Ах, вот оно что! – сказал д’Авриньи, осененный внезапной мыслью. – Неужели вы…
Нуартье не дал ему кончить.
– Да, – показал он.
– Предохранили ее от действия яда…
– Да.
– Приучая ее мало-помалу…
– Да, да, да, – показал Нуартье в восторге оттого, что его поняли.
– Вы, должно быть, слышали, как я говорил, что в лекарства, которые я вам даю, входит бруцин?
– Да.
– И, приучая ее к этому яду, вы хотели нейтрализовать действие яда?
Глаза Нуартье сияли торжеством.
– И вы достигли этого! – воскликнул д’Авриньи. – Не прими вы этой предосторожности, яд сегодня убил бы Валентину, убил мгновенно, безжалостно, до того силен был удар; но дело кончилось потрясением, и, во всяком случае, на этот раз Валентина не умрет.
Неземная радость светилась в глазах старика, возведенных к небу с выражением бесконечной благодарности.
В эту минуту вернулся Вильфор.
– Вот лекарство, которое вы прописали, доктор, – сказал он.
– Его приготовили при вас?
– Да, – отвечал королевский прокурор.
– Вы его не выпускали из рук?
– Нет.
Д’Авриньи взял склянку, отлил несколько капель жидкости на ладонь и проглотил их.
– Хорошо, – сказал он, – пойдемте к Валентине, я дам предписания, и вы сами проследите за тем, чтобы они никем не нарушались.
В то самое время, когда д’Авриньи в сопровождении Вильфора входил в комнату Валентины, итальянский священник, с размеренной походкой, со спокойной и уверенной речью, нанимал дом, примыкающий к особняку Вильфора.
Неизвестно, в чем заключалась сделка, в силу которой все жильцы этого дома выехали два часа спустя; но прошел слух, будто фундамент этого дома не особенно прочен и дому угрожает обвал, что не помешало новому жильцу около пяти часов того же дня переехать в него со всей своей скромной обстановкой.
Новый жилец взял его в аренду на три, шесть или девять лет и, как полагается, заплатил за полгода вперед; этот новый жилец, как мы уже сказали, был итальянский священник и звали его синьор Джакомо Бузони.
Немедленно были призваны рабочие, и в ту же ночь редкие прохожие, появлявшиеся в этом конце улицы, с изумлением наблюдали, как плотники и каменщики подводили фундамент под ветхое здание.
Из предыдущей главы мы знаем, что г-жа Данглар приезжала официально объявить г-же де Вильфор о предстоящей свадьбе мадемуазель Эжени Данглар с Андреа Кавальканти.
Это официальное уведомление как будто доказывало, что все заинтересованные лица пришли к соглашению; однако ему предшествовала сцена, о которой мы должны рассказать нашим читателям.
Поэтому мы просим их вернуться немного назад и утром этого знаменательного дня перенестись в ту пышную золоченую гостиную, которую мы уже описывали и которой так гордился ее владелец, барон Данглар.
По этой гостиной, часов в десять утра, шагал взад и вперед, погруженный в задумчивость и, видимо, чем-то обеспокоенный, сам барон, поглядывая на двери и останавливаясь при каждом шорохе.
Когда в конце концов его терпение истощилось, он позвал камердинера.
– Этьен, – сказал он, – пойдите узнайте, для чего мадемуазель Данглар просила меня ждать ее в гостиной, и по какой причине она заставляет меня ждать так долго.
Дав таким образом волю своему дурному настроению, барон немного успокоился.
В самом деле мадемуазель Данглар, едва проснувшись, послала свою горничную испросить у барона аудиенцию и назначила местом ее золоченую гостиную. Необычайность этой просьбы, а главное – ее официальность немало удивили банкира, который не замедлил исполнить желание своей дочери и первым явился в гостиную.
Этьен вскоре вернулся с ответом.
– Горничная мадемуазель Эжени, – сказал он, – сообщила мне, что мадемуазель Эжени кончает одеваться и сейчас придет.
Данглар кивнул головой в знак того, что он удовлетворен ответом. В глазах света и даже в глазах слуг Данглар слыл благодушным человеком и снисходительным отцом; этого требовала роль демократического деятеля в той комедии, которую он разыгрывал; ему казалось, что это ему подходит; так в античном театре у масок отцов правый угол рта был приподнятый и смеющийся, а левый – опущенный и плаксивый.
Поспешим добавить, что в интимном кругу смеющаяся губа опускалась до уровня плаксивой; так что в большинстве случаев благодушный человек исчезал, уступая место грубому мужу и деспотичному отцу.
– Почему эта сумасшедшая девчонка, если ей нужно со мной поговорить, не придет просто ко мне в кабинет? – бормотал Данглар. – И о чем это ей понадобилось со мной говорить?
Он в двадцатый раз возвращался к этой беспокоившей его мысли, как вдруг дверь отворилась и вошла Эжени, в черном атласном платье, затканном черными же цветами, без шляпы, но в перчатках, как будто она собиралась занять свое кресло в Итальянской опере.
– В чем дело, Эжени? – воскликнул отец. – И к чему эта парадная гостиная, когда можно так уютно посидеть у меня в кабинете?
– Вы совершенно правы, сударь, – отвечала Эжени, знаком приглашая отца сесть, – вы задали мне два вопроса, которые исчерпывают предмет предстоящей нам беседы. Поэтому я вам сейчас отвечу на оба; и вопреки обычаям начну со второго, ибо он менее сложен. Я избрала местом нашей встречи гостиную, чтобы избежать неприятных впечатлений и воздействий кабинета банкира. Кассовые книги, как бы они ни были раззолочены, ящики, запертые, как крепостные ворота, огромное количество кредитных билетов, берущихся неведомо откуда, и груды писем, пришедших из Англии, Голландии, Испании, Индии, Китая и Перу, всегда как-то странно действуют на мысли отца и заставляют его забывать, что в мире существуют более важные и священные вещи, чем общественное положение и мнение его доверителей. Вот почему я избрала эту гостиную, где на стенах висят в своих великолепных рамах, счастливые и улыбающиеся, наши портреты – ваш, мой и моей матери, и всевозможные идиллические пейзажи и умилительные пастушеские сцены. Я очень верю в силу внешних впечатлений. Быть может, особенно в отношении вас, я и ошибаюсь; но что поделать? Я не была бы артистической натурой, если бы не сохранила еще некоторых иллюзий.
– Отлично, – ответил Данглар, прослушавший эту тираду с невозмутимым хладнокровием, но ни слова в ней не понявший, так как был занят собственными мыслями и старался найти им отклик в мыслях своего собеседника.
– Итак, мы более или менее разрешили второй вопрос, – сказала Эжени, нимало не смущаясь и с той почти мужской самоуверенностью, которая отличала ее речь и движения, – мне кажется, вы вполне удовлетворены моим объяснением. Теперь вернемся к первому вопросу. Вы спрашиваете меня, для чего я просила у вас аудиенции; я вам отвечу в двух словах: я не желаю выходить замуж за графа Андреа Кавальканти.
Данглар подскочил на своем кресле.
– Да, сударь, – все так же спокойно продолжала Эжени. – Я вижу, вы изумлены? Правда, за все время, что идут разговоры об этом браке, я не противоречила ни словом, я была, как всегда, убеждена, что в нужную минуту сумею открыто и решительно воспротивиться воле людей, не спросивших моего согласия. Однако на этот раз мое спокойствие, моя пассивность, как говорят философы, имели другой источник; как любящая и послушная дочь… – легкая улыбка мелькнула на румяных губах девушки, – я старалась подчиниться вашему желанию.
– И что же? – спросил Данглар.
– А то, сударь, – отвечала Эжени, – я старалась изо всех сил, но теперь, когда настало время, я чувствую, что, несмотря на все мои усилия, я не в состоянии быть послушной.
– Однако, – сказал Данглар, который, как человек недалекий, был совершенно ошеломлен неумолимой логикой дочери и ее хладнокровием, свидетельством твердой воли и дальновидного ума, – в чем причина твоего отказа, Эжени?
– Причина? – отвечала Эжени. – Бог мой! Андреа Кавальканти не безобразнее, не глупее и не противнее всякого другого. В глазах людей, которые судят о мужчине по его виду и фигуре, он может даже сойти за довольно привлекательный образец; я даже скажу, что он меньше мил моему сердцу, чем любой другой, – так могла бы рассуждать институтка, но я выше этого. Я никого не люблю, сударь, вам это известно? И я не вижу, зачем мне без крайней необходимости стеснять себя спутником на всю жизнь. Разве не сказал один мудрец: «Ничего лишнего», и другой: «Все мое несу с собой»? Меня даже выучили этим двум афоризмам по-латыни и по-гречески; один из них принадлежит, если не ошибаюсь, Федру, а другой Бианту. Так вот, дорогой отец, в жизненном крушении – ибо жизнь, это вечное крушение наших надежд – я просто выбрасываю за борт ненужный балласт, вот и все. Я оставляю за собой право остаться в одиночестве и, следовательно, сохранить свою свободу.
– Несчастная! – пробормотал Данглар, бледнея, ибо он знал по опыту, как непреодолимо то препятствие, которое неожиданно встало на его пути.
– Несчастная? – возразила Эжени. – Вот уж нисколько! Ваше восклицание, сударь, кажется мне театральным и напыщенным. Напротив, я счастливая. Скажите, чего мне недостает? Люди находят меня красивой, а это уже кое-что; это обеспечивает мне повсюду благосклонный прием. А я люблю, когда меня хорошо принимают, – приветливые лица не так уродливы. Я не глупа, одарена известной восприимчивостью, благодаря чему я извлекаю для себя из жизни все, что мне нравится, как делает обезьяна, когда она разгрызает орех и вынимает ядро. Я богата, ибо вы обладаете одним из самых крупных состояний во Франции, а я ваша единственная дочь, и вы не столь упрямы, как театральные отцы, которые лишают дочерей наследства за то, что те не желают подарить им внучат. К тому же предусмотрительный закон отнял у вас право лишить меня наследства, по крайней мере полностью, так же как он отнял у вас право принудить меня выйти замуж. Таким образом, красивая, умная, блещущая талантами, как выражаются в комических операх, и богатая! Да ведь это счастье, сударь! А вы называете меня несчастной.
Видя дерзкую, высокомерную улыбку дочери, Данглар не сдержался и повысил голос. Но под вопросительным взглядом Эжени, удивленно нахмурившей красивые черные брови, он благоразумно отвернулся и тотчас же овладел собой, укрощенный железной рукой осторожности.
– Все это верно, – улыбаясь, ответил он, – ты именно такая, какой себя изображаешь, дочь моя, за исключением одного пункта; я не хочу прямо назвать его, а предпочитаю, чтобы ты сама догадалась.
Эжени взглянула на Данглара, немало удивленная, что у нее оспаривают право на одну из жемчужин венца, который она так гордо возложила на свою голову.
– Ты превосходно объяснила мне, – продолжал банкир, – какие чувства вынуждают такую дочь, как ты, отказаться от замужества. Теперь моя очередь сказать тебе, какие побуждения заставили такого отца, как я, настаивать на твоем замужестве.
Эжени поклонилась не как покорная дочь, которая слушает своего отца, но как противник, который готов возражать.
– Когда отец предлагает своей дочери выйти замуж, – продолжал Данглар, – у него всегда имеется какое-нибудь основание желать этого брака. Одни обуреваемы той навязчивой мыслью, о которой ты только что говорила, – то есть хотят продолжать жить в своих внуках. Скажу сразу, что этой слабостью я не страдаю; к семейным радостям я довольно равнодушен. Я могу в этом сознаться дочери, которая достаточно философски смотрит на вещи, чтобы понять это равнодушие и не считать его преступлением.
– Прекрасно, – сказала Эжени, – будем говорить откровенно, так гораздо лучше.
– Ты сама видишь, – сказал Данглар, – что, не разделяя в целом твоего пристрастия к излишней откровенности, я все же прибегаю к ней, когда этого требуют обстоятельства. Итак, я продолжаю. Я предложил тебе мужа не ради твоего счастья, потому что, по совести говоря, я меньше всего думал в ту минуту о тебе. Ты любишь откровенность – надеюсь, это достаточно откровенно. Просто мне было необходимо, чтобы ты как можно скорее вышла замуж за этого человека ввиду некоторых коммерческих соображений.
Эжени подняла брови.
– Дело обстоит именно так, как я имею честь тебе докладывать; не прогневайся, ты сама виновата. Поверь, я вовсе не по своей охоте вдаюсь в эти финансовые расчеты в разговоре с такой артистической натурой, которая боится войти в кабинет банкира, чтобы не набраться неприятных и непоэтичных впечатлений.
Но в этом кабинете банкира, – продолжал он, – в который позавчера ты, однако, вошла, чтобы получить от меня тысячу франков, которую я ежемесячно даю тебе на булавки, – да будет тебе это известно, моя дорогая, можно научиться многому, что пригодилось бы даже молодым особам, не желающим выходить замуж. Например, там можно узнать – и, щадя твои чувствительные нервы, я охотно скажу тебе это здесь, в гостиной, – что для банкира кредит – что душа для тела: кредит поддерживает его, как дыхание оживляет тело, и граф Монте-Кристо прочел мне однажды на этот счет лекцию, которую я никогда не забуду. Там можно узнать, что, по мере того как исчезает кредит, тело банкира превращается в труп, и в очень непродолжительном будущем это произойдет с тем банкиром, который имеет честь быть отцом столь логично рассуждающей дочери.
Но Эжени, вместо того чтобы согнуться под ударом, гордо выпрямилась.
– Вы разорились! – сказала она.
– Ты очень точно выразилась, дочь моя, – сказал Данглар, сжимая кулаки, но все же сохраняя на своем грубом лице улыбку бессердечного, но неглупого человека. – Да, я разорен.
– Вот как! – сказала Эжени.
– Да, разорен! Итак, поведана убийственная тайна, как сказал поэт. А теперь выслушай, дочь моя, каким образом ты можешь помочь этой беде – не ради меня, но ради себя самой.
– Вы плохой психолог, сударь, – воскликнула Эжени, – если воображаете, что эта катастрофа очень огорчает меня.
Я разорена? Да не все ли мне равно? Разве у меня не остался мой талант? Разве я не могу, подобно Пасте, Малибран или Гризи, обеспечить себе то, чего вы, при всем вашем богатстве, никогда не могли бы мне дать: сто или сто пятьдесят тысяч ливров годового дохода, которыми я буду обязана только себе? И вместо того чтобы получать их, как я получала от вас эти жалкие двенадцать тысяч франков, вынося хмурые взгляды и упреки в расточительности, я буду получать эти деньги, осыпанная цветами, под восторженные крики и рукоплескания. И даже не будь у меня моего таланта, в который вы, судя по вашей улыбке, не верите, разве мне не останется моя страсть к независимости, которая мне дороже всех сокровищ мира, дороже самой жизни?
Нет, я не огорчена за себя, я всегда сумею устроить свою судьбу; у меня всегда останутся мои книги, мои карандаши, мой рояль, все это стоит недорого, и это я всегда сумею приобрести. Быть может, вы думаете, что я огорчена за госпожу Данглар; но и этого нет, если я не заблуждаюсь, она приняла все меры предосторожности, и грозящая вам катастрофа ее не заденет; я надеюсь, что она в полной безопасности, – во всяком случае, не заботы обо мне мешали ей упрочить свое состояние; слава богу, под предлогом того, что я люблю свободу, она не вмешивалась в мою жизнь.
Нет, сударь, с самого детства я видела все, что делалось вокруг меня; я все слишком хорошо понимала, и ваше банкротство производит на меня не больше впечатления, чем оно заслуживает; с тех пор как я себя помню, меня никто не любил; тем хуже! Естественно, что и я никого не люблю; тем лучше! Теперь вы знаете мой образ мыслей.
– Следовательно, – сказал Данглар, бледный от гнева, вызванного отнюдь не оскорбленными чувствами отца, – следовательно, ты упорствуешь в желании довершить мое разорение?
– Довершить ваше разорение? Я? – сказала Эжени. – Не понимаю.
– Очень рад, это дает мне луч надежды; выслушай меня.
– Я слушаю, – сказала Эжени, пристально глядя на отца; ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы не опустить глаза под властным взглядом девушки.
– Князь Кавальканти, – продолжал Данглар, – хочет жениться на тебе и при этом согласен поместить у меня три миллиона.
– Очень мило, – презрительно заявила Эжени, поглаживая свои перчатки.
– Ты, кажется, думаешь, что я собираюсь воспользоваться твоими тремя миллионами? – сказал Данглар. – Ничуть не бывало, эти три миллиона должны принести по крайней мере десять. Я и еще один банкир добились железнодорожной концессии; это единственная отрасль промышленности, которая в наше время дает возможность мгновенного баснословного успеха, подобно тому, который имел некогда Лоу у наших добрых парижан, у этих ротозеев-спекулянтов, со своим фантастическим Миссисипи. По моим расчетам, достаточно владеть миллионной долей рельсового пути, как некогда владели акром целины на берегах Огайо. Это – помещение денег под залог, что уже прогресс, так как взамен своих денег получаешь пятнадцать, двадцать, сто фунтов железа. Ну так вот, через неделю, считая от сегодняшнего дня, я должен внести в счет своей доли четыре миллиона! Эти четыре миллиона, как я уже сказал, принесут десять или двенадцать.
– Но когда я позавчера была у вас, о чем вы так хорошо помните, – возразила Эжени, – я видела, как вы инкассировали, – так, кажется, говорят? – пять с половиной миллионов; вы даже показали мне эти две облигации казначейства и были несколько изумлены, что бумаги такой ценности не ослепили меня, как молния.
– Да, но эти пять с половиной миллионов не мои и являются только доказательством доверия, которым я пользуюсь; моя репутация демократа снискала мне доверие Управления приютов, и эти пять с половиной миллионов принадлежат ему; во всякое другое время я, не задумываясь, воспользовался бы ими, но сейчас всем известно, что я понес большие потери и, как я уже сказал, я теряю свой кредит. В любую минуту Управление приютов может потребовать свой вклад, и если окажется, что я пустил его в оборот, мне придется объявить себя банкротом. Я не против банкротства, но банкротство должно обогащать, а не разорять. Если ты выйдешь замуж за Кавальканти и я получу его три миллиона, или даже если люди просто будут думать, что я их получу, кредит мой немедленно восстановится. Тогда мое состояние упрочится и я, наконец, вздохну свободно, ибо вот уже второй месяц меня преследует злой рок, и я чувствую, что бездна разверзается у меня под ногами. Ты меня поняла?
– Вполне. Вы отдаете меня под залог трех миллионов.
– Чем выше сумма, тем более это лестно; ее размеры определяют твою ценность.
– Благодарю вас, сударь. Еще одно слово; обещаете ли вы мне пользоваться только номинально вкладом господина Кавальканти, но не трогать самого капитала? Я говорю об этом не из эгоизма, но из щепетильности. Я согласна помочь вам восстановить ваше состояние, но не желаю быть вашей сообщницей в разорении других людей.
– Но ведь я тебе говорю, – воскликнул Данглар, – что с помощью этих трех миллионов…
– Считаете ли вы, что вы можете выпутаться, не трогая этих трех миллионов?
– Я надеюсь, но опять-таки при том условии, что этот брак состоится.
– Вы можете выплатить Кавальканти те пятьсот тысяч франков, которые вы обещали мне в приданое?
– Он получит их, как только вы вернетесь из мэрии.
– Хорошо!
– Что значит хорошо?
– Это значит, что я даю свою подпись, но оставляю за собой право распоряжаться своей особой.
– Безусловно.
– В таком случае – хорошо; я заявляю вам, сударь, что готова выйти замуж за господина Кавальканти.
– Но что ты думаешь делать?
– Это уж моя тайна. В чем же было бы мое преимущество перед вами, если я, узнав вашу тайну, открыла бы вам свою?
Данглар закусил губу.
– Итак, ты согласна, – сказал он, – сделать все официальные визиты?
– Да, – ответила Эжени.
– И подписать через три дня договор?
– Да.
– В таком случае я, в свою очередь, скажу тебе: хорошо! – И Данглар взял руку дочери и пожал ее.
Но странное дело – отец при этом рукопожатии не решился сказать: «Благодарю тебя», – а дочь даже не улыбнулась отцу.
– Наши переговоры окончены? – спросила Эжени, вставая.
Данглар кивнул, давая понять, что говорить больше не о чем.
Пять минут спустя под руками мадемуазель д’Армильи зазвучал рояль, а мадемуазель Данглар запела проклятие Брабанцио Дездемоне.
Как только ария была окончена, вошел Этьен и доложил Эжени, что лошади поданы и баронесса ждет ее.
Мы уже присутствовали при том, как обе дамы побывали у Вильфоров, откуда они вышли, чтобы ехать дальше с визитами.
Прошло три дня после описанной нами сцены, и настал день, назначенный для подписания брачного договора между мадемуазель Эжени Данглар и Андреа Кавальканти, которого банкир упорно продолжал называть князем. Было около пяти часов вечера, свежий ветерок шелестел листвой в садике перед домом Монте-Кристо; граф собирался выехать, и поданные ему лошади били копытами землю, едва сдерживаемые кучером, уже четверть часа сидевшим на козлах. В это время в ворота быстро въехал элегантный фаэтон, с которым мы уже несколько раз встречались, хотя бы, например, в известный нам вечер в Отейле; из него не вышел, а скорее выпрыгнул на ступени крыльца Андреа Кавальканти, такой блестящий, такой сияющий, как будто и он собирался породниться с княжеским домом.
Он с обычной фамильярностью осведомился о здоровье графа и, легко взбежав на второй этаж, столкнулся на площадке лестницы с ним самим.
При виде посетителя граф остановился. Но Андреа Кавальканти взял разгон, и его уже ничто не могло остановить.
– Здравствуйте, дорогой граф! – сказал он Монте-Кристо.
– А, господин Андреа! – сказал тот своим обычным полунасмешливым тоном. – Как поживаете?
– Чудесно, как видите. Тысячу вещей надо вам сказать. Но прежде всего скажите, вы собирались выехать или только что вернулись?
– Собираюсь выехать.
– В таком случае, чтобы не задерживать вас, я, если разрешите, сяду к вам в коляску, а Том будет следовать за нами.
– Нет, – сказал с неуловимо презрительной улыбкой граф, отнюдь не желавший показываться в обществе этого молодого человека, – я предпочитаю выслушать вас здесь, дорогой господин Андреа; в комнате разговаривать удобнее, и нет кучера, который на лету подхватывает ваши слова.
И граф вошел в маленькую гостиную второго этажа, сел и, закинув ногу на ногу, пригласил гостя тоже сесть.
– Вам известно, дорогой граф, – сказал Андреа, весь сияя, – что обручение назначено на сегодня; в девять часов вечера у моего тестя подписывают договор.
– Вот как! – ответил Монте-Кристо.
– Как, разве это для вас новость? И разве Данглар не уведомил вас?
– Как же, – сказал граф, – я вчера получил письмо, но, насколько помню, там не указан час.
– Вполне возможно; мой тесть, должно быть, рассчитывал, что это всем известно.
– Ну что ж, поздравляю, господин Кавальканти, – сказал Монте-Кристо, – вы делаете хорошую партию; к тому же мадемуазель Данглар очень недурна собой.
– О да, – скромно ответил Кавальканти.
– А главное, она очень богата; так я по крайней мере слышал, – сказал Монте-Кристо.
– Вы думаете, она очень богата?
– Несомненно, говорят, что Данглар скрывает по меньшей мере половину своего состояния.
– А он сознается в пятнадцати или двадцати миллионах, – сказал Андреа, и глаза его блеснули от радости.
– И кроме того, – прибавил Монте-Кристо, – он еще собирается заняться одной денежной операцией, довольно обычной в Соединенных Штатах и в Англии, но совершенно новой во Франции.
– Да, я знаю, вы говорите о железнодорожной концессии, которую он только что получил?
– Вот именно. По общему мнению, он наживет на этом по крайней мере десять миллионов.
– Десять миллионов! Вы думаете? Это великолепно! – сказал Кавальканти, опьяняясь металлическим звоном этих золотоносных слов.
– Не говоря уже о том, – продолжал Монте-Кристо, – что все это состояние достанется вам; это вполне справедливо, раз мадемуазель Данглар единственная дочь. Впрочем, ваше собственное состояние, как мне говорил ваш отец, немногим меньше состояния вашей невесты. Но оставим эти денежные вопросы. Знаете, господин Андреа, я нахожу, что вы очень быстро и ловко повели это дело.
– Да, недурно, – сказал Андреа, – я прирожденный дипломат.
– Ну что ж, вы и будете дипломатом: дипломатии, знаете, нельзя выучиться, – для этого нужно чутье… Так ваше сердце в плену?
– Боюсь, что да, – отвечал Андреа тем тоном, которым на подмостках Французского театра Альцесту отвечают Дорант или Валер.
– И вам отвечают взаимностью?
– Очевидно, раз за меня выходят замуж, – сказал Андреа, победоносно улыбаясь. – Но все же не следует забывать об одном существенном обстоятельстве.
– О каком же?
– О том, что мне в этом деле необыкновенно помогли.
– Да что вы!
– Несомненно.
– Обстоятельства?
– Нет, вы.
– Я? Да, полно князь, – сказал Монте-Кристо, подчеркивая титул. – Что такого мог я для вас сделать? Разве недостаточно было вашего имени, вашего общественного положения и ваших личных достоинств?
– Нет, – отвечал Андреа, – что бы вы ни говорили, граф, я продолжаю утверждать, что то место, которое вы занимаете в свете, сделало больше, чем мое имя, мое общественное положение и мои личные достоинства.
– Вы глубоко заблуждаетесь, сударь, – сказал Монте-Кристо, почувствовав коварный намек в словах Андреа, – я начал вам покровительствовать только после того, как узнал о богатстве и положении вашего уважаемого отца. Кому я обязан удовольствием быть с вами знакомым? Ведь я никогда не видел ни вас, ни вашего достойного родителя! Двум моим друзьям, лорду Уилмору и аббату Бузони. Что побудило меня – не говорю ручаться за вас, а ввести вас в общество? Имя вашего отца, столь известное и уважаемое в Италии; лично вас я не знаю.
Спокойствие графа, его непринужденность заставили Андреа понять, что его в данную минуту держит сильная рука и что ему не так легко будет избавиться от этих тисков.
– Скажите, граф, – спросил он, – мой отец в самом деле так богат?
– По-видимому, да, – отвечал Монте-Кристо.
– А вы не знаете – деньги, которые я должен внести Данглару, уже прибыли?
– Я получил уведомление.
– Значит, три миллиона…
– Три миллиона в пути, по всей вероятности.
– И я их получу?
– Мне кажется, – ответил граф, – что до сих пор вы получали все, что вам было обещано!
Андреа был до того изумлен, что на минуту даже задумался.
– В таком случае, сударь, – сказал он, помолчав, – мне остается обратиться к вам с просьбой, и, надеюсь, вы меня поймете, даже если она и будет вам неприятна.
– Говорите, – сказал Монте-Кристо.
– Благодаря моему состоянию я познакомился со многими людьми, у меня, по крайней мере сейчас, куча друзей. Но, вступая в такой брак, перед лицом всего парижского общества, я должен опереться на человека с громким именем, и если меня поведет к алтарю не рука моего отца, то это должна быть чья-нибудь могущественная рука; а мой отец не приедет, ведь правда?
– Он дряхл, и его старые раны ноют, когда он путешествует.
– Понимаю. Так вот, я и обращаюсь к вам с просьбой.
– Ко мне?
– Да, к вам.
– С какой же, бог мой?
– Заменить его.
– Как, дорогой мой! После того как я имел удовольствие часто беседовать с вами, вы еще так мало меня знаете, что обращаетесь ко мне с подобной просьбой? Попросите у меня взаймы полмиллиона, и хотя подобная ссуда довольно необычна, но, честное слово, вы меня этим меньше стесните. Я уже, кажется, говорил вам, что граф Монте-Кристо, даже когда он участвует в жизни здешнего общества, никогда не забывает правил морали, более того – предубеждений Востока. У меня гарем в Каире, гарем в Смирне и гарем в Константинополе, и мне быть посаженым отцом! Ни за что!
– Так вы отказываетесь?
– Наотрез. И будь вы моим сыном, будь вы моим братом, я бы все равно вам отказал.
– Какая неудача! – воскликнул разочарованный Андреа. – Но что же мне делать?
– У вас сотня друзей, вы же сами сказали.
– Да, но ведь вы ввели меня в дом Данглара.
– Ничуть! Восстановим факты; вы обедали вместе с ним у меня в Отейле, и там вы сами с ним познакомились; это большая разница.
– Да, но моя женитьба… вы помогли…
– Я? Да ни в малейшей мере, уверяю вас, вспомните, что я вам ответил, когда вы явились ко мне с просьбой сделать от вашего имени предложение; нет, я никогда не устраиваю никаких браков, милейший князь, это мой принцип.
Андреа закусил губу.
– Но все-таки, – сказал он, – вы там будете сегодня?
– Там будет весь Париж?
– Разумеется.
– Ну, значит, и я там буду, – сказал граф.
– Вы подпишете брачный договор?
– Против этого я ничего не имею; так далеко мои предубеждения не простираются.
– Что делать! Если вы не желаете согласиться на большее, я должен удовлетвориться тем, на что вы согласны. Но еще одно слово, граф.
– Пожалуйста.
– Дайте мне совет.
– Это не шутка! Совет – больше, чем услуга.
– Такой совет вы можете мне дать, это вас ни к чему не обязывает.
– Говорите.
– Приданое моей жены равняется пятистам тысячам ливров?
– Эту цифру мне назвал сам барон Данглар.
– Должен я взять его или оставить у нотариуса?
– Вот как принято поступать: при подписании договора оба нотариуса уславливаются встретиться на следующий день или через день; при этой встрече они обмениваются приданым, в чем и выдают друг другу расписку; затем, после венчания, они выдают все эти миллионы вам как главе семьи.
– Дело в том, – сказал Андреа с плохо скрытым беспокойством, – что мой тесть как будто собирается поместить наши капиталы в эту пресловутую железнодорожную концессию, о которой вы мне только что говорили.
– Так что же! – возразил Монте-Кристо. – Этим способом, – так по крайней мере все уверяют, – ваши капиталы в течение года утроятся. Барон Данглар хороший отец и умеет считать.
– В таком случае, – сказал Андреа, – все прекрасно, если не считать, конечно, вашего отказа, который меня огорчает до глубины души.
– Не приписывайте его ничему другому, как только вполне естественной в подобном случае щепетильности.
– Что делать, – сказал Андреа, – пусть будет по-вашему. До вечера!
– До вечера.
И, невзирая на едва ощутимое сопротивление Монте-Кристо, губы которого побелели, хоть и продолжали учтиво улыбаться, Андреа схватил руку графа, пожал ее, вскочил в свой фаэтон и умчался.
Оставшееся до вечера время Андреа употребил на разъезды и визиты, которые должны были возбудить у его друзей желание появиться у банкира во всем своем великолепии, ибо он ослеплял их обещаниями предоставить им те самые волшебные акции, которые в ближайшие месяцы вскружили всем голову и которые пока что были в руках Данглара.
Вечером, в половине девятого, парадная гостиная Дангларов, примыкающая к этой гостиной галерея и три остальные гостиные этого этажа были переполнены раздушенной толпой, привлеченной отнюдь не симпатией, но непреодолимым желанием быть там, где можно увидеть нечто новое.
Член Академии сказал бы, что званые вечера суть цветники, привлекающие к себе непостоянных бабочек, голодных пчел и жужжащих шмелей.
Нечего и говорить, что гостиные ослепительно сияли множеством свечей, золоченая резьба и штофная обивка стен были залиты потоками света, и вся эта безвкусная обстановка, говорившая только о богатстве, красовалась во всем своем блеске.
Мадемуазель Эжени была одета с самой изысканной простотой: белое шелковое платье, затканное белыми же цветами, белая роза, полускрытая в ее черных как смоль волосах, составляли весь ее наряд, не украшенный ни одной драгоценностью.
Только бесконечная самоуверенность, читавшаяся в ее взгляде, противоречила этому девственному наряду, который сама она находила смешным и пошлым.
В нескольких шагах от нее г-жа Данглар беседовала с Дебрэ, Бошаном и Шато-Рено. По случаю торжественного дня Дебрэ снова появился в этом доме, но на положении рядового гостя, без каких-либо особых привилегий.
Данглар, окруженный депутатами и финансистами, излагал им новую систему налогов, которую он намеревался провести в жизнь, когда силою обстоятельств правительство будет вынуждено призвать его на пост министра.
Андреа, взяв под руку одного из самых элегантных завсегдатаев Оперы, излагал ему не без развязности – так как для того, чтобы не казаться смущенным, ему приходилось быть наглым – свои планы на будущее и рисовал ту утонченную роскошь, которую он, обладая ста семьюдесятью пятью тысячами годового дохода, собирался привить парижскому свету.
Вся остальная толпа гостей перекатывалась из гостиной в гостиную волнами бирюзы, рубинов, изумрудов, опалов и бриллиантов.
Как всегда, наиболее пышно разодеты были пожилые женщины, а дурнушки упорнее всех выставляли себя напоказ. Если и попадалась прекрасная белая лилия или нежная благоухающая роза, то ее надо было искать где-нибудь в уголке, за спиной мамаши в чалме или тетки, увенчанной райской птицей.
Среди этой толкотни, жужжания, смеха поминутно раздавались голоса лакеев, выкрикивавших имена, известные в мире финансов, уважаемые в военных кругах или знаменитые в литературе; тогда легкое колыхание толпы отдавало дань вновь прибывшему.
Но если иные имена и обладали привилегией волновать это людское море, то сколько было таких, которые встречали полное равнодушие или презрительное зубоскальство.
В ту минуту, когда на золотом циферблате стрелка массивных часов, изображающих спящего Эндимиона, показывала девять и колокольчик, точный выразитель механической мысли, пробил девять раз, раздалось имя графа Монте-Кристо, и, словно пронизанная электрической искрой, вся толпа повернулась лицом к дверям.
Граф был, по своему обыкновению, в простом черном фраке; белый жилет обрисовывал его широкую грудь; черный воротник казался особенно черен, столь резко он оттенял мужественную бледность лица; единственная драгоценность – часовая цепочка – была так тонка, что едва выделялась золотой нитью на белом пике жилета.
У дверей в тот же миг образовался круг.
Граф сразу заметил в одном конце гостиной г-жу Данглар, в другом – Данглара, а напротив дверей – мадемуазель Эжени.
Он начал с того, что подошел к баронессе, которая разговаривала с г-жой де Вильфор, явившейся в одиночестве, потому что Валентина все еще не оправилась от болезни, затем сквозь расступившуюся перед ним толпу гостей к Эжени, которую поздравил в таких сухих и сдержанных выражениях, что гордая артистка была поражена.
Рядом с ней стояла Луиза д’Армильи; она поблагодарила графа за рекомендательные письма, которые он ей дал для поездки в Италию и которыми она, по ее словам, собиралась немедленно воспользоваться.
Расставшись с девушками, он обернулся и увидел Данглара, подошедшего пожать ему руку.
Исполняя все требования этикета, Монте-Кристо остановился, окидывая окружающих уверенным взглядом, с тем особым выражением, присущим людям известного круга и имеющим в обществе вес, которое словно говорит: «Я сделал все, что нужно; пусть теперь другие выполняют свои обязанности по отношению ко мне».
Андреа, находившийся в смежной гостиной, почувствовал по движению толпы присутствие Монте-Кристо и поспешил навстречу графу.
Он нашел его окруженным плотным кольцом гостей; к его словам жадно прислушивались, как всегда бывает, когда человек говорит мало и ничего не говорит попусту.
В эту минуту вошли нотариусы и разложили свои испещренные каракулями бумаги на бархатной скатерти, покрывавшей стол золоченого дерева, приготовленный для подписания договора.
Один из нотариусов сел, другой остался стоять.
Предстояло оглашение договора, который должны были подписать присутствующие на торжестве – другими словами, пол-Парижа.
Все сели – вернее, женщины сели в кружок, тогда как мужчины, более равнодушные к «энергичному стилю», как говорил Буало, обменивались замечаниями по поводу лихорадочного возбуждения Андреа, внимательной сосредоточенности Данглара, невозмутимости Эжени и той легкомысленной веселости, с которой баронесса относилась к этому важному делу.
Договор был прочитан при всеобщем молчании. Но как только чтение было окончено, в гостиных снова поднялся гул голосов, вдвое громче прежнего. Эти огромные суммы, эти миллионы, которыми блистало будущее молодой четы, и в довершение всего устроенная в особой комнате выставка приданого и бриллиантов невесты, поразили воображение завистливой толпы.
В глазах молодых людей красота мадемуазель Данглар возросла вдвое, и в этот миг она для них затмевала солнце.
Что касается женщин, то они, разумеется, хоть и завидовали миллионам, но считали, что их собственная красота в них не нуждается.
Андреа, окруженный друзьями, осыпаемый поздравлениями и льстивыми речами, начинавший и сам верить в действительность этого сна, почти потерял голову.
Нотариус торжественно взял в руку перо, поднял его над головой и сказал:
– Господа, приступим к подписанию договора.
Первым должен был подписать барон, затем уполномоченный Кавальканти-отца, затем баронесса, затем брачащиеся, как принято выражаться на том отвратительном языке, которым исписывается гербовая бумага.
Барон взял перо и подписал; вслед за ним уполномоченный.
Баронесса подошла к столу под руку с г-жой де Вильфор.
– Друг мой, – сказала она мужу, беря в руки перо, – какая досада. Неожиданный случай, имеющий отношение к убийству и ограблению, жертвой которого едва не стал граф Монте-Кристо, лишил нас присутствия господина де Вильфора.
– Ах, боже мой! – сказал Данглар таким тоном, каким сказали бы: «Вот уж мне все равно!»
– Боюсь, – сказал, подходя к ним, Монте-Кристо, – не являюсь ли я невольной причиной этого отсутствия.
– Вы, граф? Каким образом? – сказала, подписывая, г-жа Данглар. – Если так, берегитесь, я вам этого никогда не прощу.
Андреа насторожился.
– Но право, я здесь ни при чем, – сказал граф, – и я докажу вам это.
Все обратились в слух: Монте-Кристо собирался говорить, а это бывало не часто.
– Вы, вероятно, помните, – сказал граф среди всеобщего молчания, – что именно у меня в доме умер этот несчастный, который забрался ко мне, чтобы меня ограбить, и, выходя от меня, был убит, как предполагают, своим сообщником?
– Да, – сказал Данглар.
– Чтобы оказать ему помощь, его раздели, а его одежду бросили в угол, где ее и подобрали следственные власти; они взяли куртку и штаны, но забыли жилет.
Андреа заметно побледнел и стал подбираться ближе к двери; он видел, что на горизонте появилась туча, и опасался, что она сулит бурю.
– И вот сегодня этот злополучный жилет нашелся, весь покрытый кровью и разрезанный против сердца.
Дамы вскрикнули, и иные из них уже приготовились упасть в обморок.
– Мне его принесли. Никто не мог догадаться, откуда взялась эта тряпка; мне единственному пришло в голову, что это, по всей вероятности, жилет убитого. Вдруг мой камердинер, осторожно и с отвращением исследуя эту зловещую реликвию, нащупал в кармане бумажку и вытащил ее оттуда; это оказалось письмо, адресованное – кому бы вы думали? Вам, барон.
– Мне? – воскликнул Данглар.
– Да, представьте, вам; мне удалось разобрать ваше имя, сквозь кровь, которой эта записка была запачкана, – отвечал Монте-Кристо среди возгласов изумления.
– Но каким же образом это могло помешать господину де Вильфору приехать? – спросила, с беспокойством глядя на мужа, г-жа Данглар.
– Очень просто, сударыня, – отвечал Монте-Кристо, – этот жилет и это письмо являются тем, что называется уликой; я отослал и то, и другое господину королевскому прокурору. Вы понимаете, дорогой барон, в уголовных делах всего правильнее действовать законным порядком; быть может, здесь кроется какой-нибудь преступный умысел против вас.
Андреа пристально посмотрел на Монте-Кристо и скрылся во вторую гостиную.
– Очень возможно, – сказал Данглар, – ведь, кажется, этот убитый – бывший каторжник?
– Да, – отвечал граф, – это бывший каторжник, по имени Кадрусс.
Данглар слегка побледнел; Андреа выбрался из второй гостиной и перешел в переднюю.
– Но что же вы не подписываете? – сказал Монте-Кристо. – Я вижу, мой рассказ всех взволновал, и я смиренно прошу за это прощения у вас, баронесса, и у мадемуазель Данглар.
Баронесса, только что подписавшая договор, передала перо нотариусу.
– Князь Кавальканти, – сказал нотариус, – князь Кавальканти, где же вы!
– Андреа, Андреа! – крикнуло несколько молодых людей, которые уже настолько сдружились со знатным итальянцем, что называли его по имени.
– Позовите же князя, доложите ему, что его ждут для подписи! – крикнул Данглар одному из лакеев.
Но в ту же самую минуту толпа гостей в ужасе хлынула в парадную гостиную, словно в комнате появилось страшное чудовище, quaerens quem devoret.[63]
И в самом деле было от чего попятиться, испугаться, закричать.
Жандармский офицер, расставив у дверей каждой гостиной по два жандарма, направлялся к Данглару, предшествуемый комиссаром в шарфе.
Госпожа Данглар вскрикнула и лишилась чувств.
Данглар, который испугался за себя (у некоторых людей совесть никогда не бывает вполне спокойной), явил своим гостям искаженное страхом лицо.
– Что вам угодно, сударь? – спросил Монте-Кристо, делая шаг навстречу комиссару.
– Кого из вас, господа, – спросил полицейский комиссар, не отвечая графу, – зовут Андреа Кавальканти?
Единый крик изумления огласил гостиную.
Стали искать, стали спрашивать.
– Но кто же он такой, этот Андреа Кавальканти? – спросил окончательно растерявшийся Данглар.
– Беглый каторжник из Тулона.
– А какое преступление он совершил?
– Он обвиняется в том, – заявил комиссар невозмутимым голосом, – что убил некоего Кадрусса, своего товарища по каторге, когда тот выходил из дома графа Монте-Кристо.
Монте-Кристо бросил быстрый взгляд вокруг себя.
Андреа исчез.
Тотчас же после замешательства, которое вызвало в доме Данглара неожиданное появление жандармского офицера и последовавшее за этим разоблачение, просторный особняк опустел с такой быстротой, как если бы среди присутствующих появилась чума или холера; через все двери, по всем лестницам устремились гости, спеша удалиться или, вернее, сбежать; это был один из тех случаев, когда люди и не пытаются говорить банальные слова утешения, которые при больших катастрофах так тягостно выслушивать из уст даже лучших друзей.
Во всем доме остались только сам Данглар, который заперся у себя в кабинете и давал показания жандармскому офицеру; перепуганная г-жа Данглар, в знакомом нам будуаре; и Эжени, которая с гордым и презрительным видом удалилась в свою комнату вместе со своей неразлучной подругой Луизой д’Армильи.
Что касается многочисленных слуг, еще более многочисленных в этот вечер, чем обычно, так как, по случаю торжественного дня, были наняты мороженщики, повара и метрдотели из Кафе-де-Пари, то, обратив на хозяев весь свой гнев за то, что они считали для себя оскорблением, они толпились в буфетной, в кухнях, в людских и очень мало интересовались своими обязанностями, исполнение которых, впрочем, само собою прервалось.
Среди всех этих различных людей, взволнованных самыми разнообразными чувствами, только двое заслуживают нашего внимания: это Эжени Данглар и Луиза д’Армильи. Невеста, как мы уже сказали, удалилась с гордым и презрительным видом, походкой оскорбленной королевы, в сопровождении подруги, гораздо более взволнованной, чем она сама. Придя к себе в комнату, Эжени заперла дверь на ключ, а Луиза бросилась в кресло.
– О боже мой, какой ужас! – сказала она. – Кто бы мог подумать? Андреа Кавальканти обманщик… убийца… беглый каторжник…
Губы Эжени искривились насмешливой улыбкой.
– Право, меня преследует какой-то рок, – сказала она. – Избавиться от Морсера, чтобы налететь на Кавальканти!
– Как ты можешь их равнять, Эжени!
– Молчи, все мужчины подлецы, и я счастлива, что могу не только ненавидеть их; теперь я их презираю.
– Что мы будем делать? – спросила Луиза.
– Что делать?
– Да.
– То, что собирались сделать через три дня… Мы уедем.
– Ты все-таки хочешь уехать, хотя свадьбы не будет?
– Слушай, Луиза. Я ненавижу эту светскую жизнь, размеренную, расчерченную, разграфленную, как наша нотная бумага. К чему я всегда стремилась, о чем мечтала – это о жизни артистки, о жизни свободной, независимой, где надеешься только на себя и только себе обязана отчетом. Оставаться здесь? Для чего? Чтобы через месяц меня опять стали выдавать замуж? За кого? Может быть, за Дебрэ? Об этом одно время поговаривали. Нет, Луиза, нет; то, что произошло сегодня, послужит мне оправданием; я его не искала, я его не просила; сам бог мне его посылает, и я его приветствую.
– Какая ты сильная и храбрая! – сказала хрупкая белокурая девушка своей черноволосой подруге.
– Разве ты меня не знала? Ну вот что, Луиза, поговорим о наших делах. Дорожная карета…
– К счастью, уже три дня как куплена.
– Ты велела ее доставить на место?
– Да.
– А наш паспорт?
– Вот он!
Эжени с обычным хладнокровием развернула документ и прочла: «Господин Леон д’Армильи, двадцать лет, художник, волосы черные, глаза черные, путешествует вместе с сестрой».
– Чудесно! Каким образом ты достала паспорт?
– Когда я просила графа Монте-Кристо дать мне рекомендательные письма к директорам театров в Риме и Неаполе, я сказала ему, что боюсь ехать в женском платье; он вполне согласился со мной и взялся достать мне мужской паспорт; через два дня я его получила и сама приписала: «Путешествует вместе с сестрой».
– Таким образом, – весело сказала Эжени, – нам остается только уложить вещи; вместо того чтобы уехать в вечер свадьбы, мы уедем в вечер подписания договора, только и всего.
– Подумай хорошенько, Эжени.
– Мне уже больше не о чем думать; мне надоели вечные разговоры о повышении, понижении, испанских фондах, гаитийских займах. Подумай, Луиза, вместо всего этого чистый воздух, свобода, пение птиц, равнины Ломбардии, каналы Венеции, дворцы Рима, берег Неаполя. Сколько у нас всего денег?
Луиза вынула из письменного стола запертый на замок бумажник и открыла его: в нем было двадцать три кредитных билета.
– Двадцать три тысячи франков, – сказала она.
– И по крайней мере на такую же сумму жемчуга, бриллиантов и золотых вещей, – сказала Эжени. – Мы с тобой богаты. На сорок пять тысяч мы можем жить два года, как принцессы, или четыре года вполне прилично. Но не пройдет и полгода, как мы нашим искусством удвоим этот капитал. Вот что, ты бери деньги, а я возьму шкатулку; таким образом, если одна из нас вдруг потеряет свое сокровище, у другой все-таки останется половина. А теперь давай укладываться!
– Подожди, – сказала Луиза; она подошла к двери, ведущей в комнату г-жи Данглар, и прислушалась.
– Чего ты боишься?
– Чтобы нас не застали врасплох.
– Дверь заперта на ключ.
– Нам могут велеть открыть ее.
– Пусть велят, а мы не откроем.
– Ты настоящая амазонка, Эжени.
И обе девушки энергично принялись укладывать в чемодан все то, что они считали необходимым в дороге.
– Вот и готово, – сказала Эжени, – теперь, пока я буду переодеваться, закрывай чемодан.
Луиза изо всех сил нажимала своими маленькими белыми ручками на крышку чемодана.
– Я не могу, – сказала она, – у меня не хватает сил, закрой сама.
– Я и забыла, что я Геркулес, а ты только бледная Омфала, – сказала, смеясь, Эжени.
Она надавила коленом на чемодан и до тех пор напрягала свои белые и мускулистые руки, пока обе половинки не сошлись и Луиза не защелкнула замок. Когда все это было проделано, Эжени открыла комод, ключ от которого она носила с собой, и вынула из него теплую дорожную накидку.
– Видишь, – сказала она, – я обо всем подумала; в этой накидке ты не озябнешь.
– А ты?
– Ты знаешь, мне никогда не бывает холодно; кроме того, этот мужской костюм…
– Ты здесь и переоденешься?
– Разумеется.
– А успеешь?
– Да не бойся же, трусишка; все в доме поглощены скандалом. А кроме того, никто не станет удивляться, что я заперлась у себя. Подумай, ведь я должна быть в отчаянии!
– Да, конечно, можно не беспокоиться.
– Ну, помоги мне.
И из того же комода, откуда она достала накидку, она извлекла полный мужской костюм, начиная от башмаков и кончая сюртуком, и запас белья, где не было ничего лишнего, но имелось все необходимое. Потом, с проворством, которое ясно указывало, что она не в первый раз переодевалась в платье другого пола, Эжени обулась, натянула панталоны, завязала галстук, застегнула доверху закрытый жилет и надела сюртук, красиво облегавший ее тонкую и стройную фигуру.
– Как хорошо! Правда, очень хорошо! – сказала Луиза, с восхищением глядя на нее. – Но твои чудные косы, которым завидуют все женщины, как ты их запрячешь под мужскую шляпу?
– Вот увидишь, – сказала Эжени.
И, зажав левой рукой густую косу, которую с трудом охватывали ее длинные пальцы, она правой схватила большие ножницы, и вот в этих роскошных волосах заскрипела сталь, и они тяжелой волной упали к ногам девушки, откинувшейся назад, чтобы предохранить сюртук.
Затем Эжени срезала пряди волос у висков; при этом она не выказала ни малейшего сожаления, напротив, ее глаза под черными как смоль бровями блестели еще ярче и задорнее, чем всегда.
– Ах, твои чудные волосы! – с грустью сказала Луиза.
– А разве так не во сто раз лучше? – воскликнула Эжени, приглаживая свои короткие кудри. – И разве, по-твоему, я так не красивее?
– Ты красавица, ты всегда красавица! – воскликнула Луиза. – Но куда же мы теперь направимся?
– Да хоть в Брюссель, если ты ничего не имеешь против; это самая близкая граница. Мы проедем через Брюссель, Льеж, Аахен, поднимемся по Рейну до Страсбурга, проедем через Швейцарию и спустимся через Сен-Готар в Италию. Ты согласна?
– Ну разумеется.
– Что ты так смотришь на меня?
– Ты очаровательна в таком виде; право, можно подумать, что ты меня похищаешь.
– Черт возьми, так оно и есть!
– Ты, кажется, браниться научилась, Эжени?
И обе девушки, которым, по общему мнению, надлежало заливаться слезами, одной из-за себя, другой из любви к подруге, покатились со смеху и принялись уничтожать наиболее заметные следы беспорядка, оставленного их сборами.
Потом, потушив свечи, зорко осматриваясь, насторожив слух, беглянки открыли дверь будуара, выходившую на черную лестницу, которая вела прямо во двор. Эжени шла впереди, взявшись одной рукой за ручку чемодана, который за другую ручку едва удерживала обеими руками Луиза. Двор был пуст. Пробило полночь. Привратник еще не ложился. Эжени тихонько прошла вперед и увидела, что почтенный страж дремлет, растянувшись в кресле. Она вернулась к Луизе, снова взяла чемодан, который поставила было на землю, и обе, прижимаясь к стене, вошли в подворотню. Эжени велела Луизе спрятаться в темном углу, чтобы привратник, если бы ему вздумалось открыть глаза, увидел только одного человека, а сама стала так, чтобы свет фонаря падал прямо на нее.
– Откройте! – крикнула она звучным контральто, стуча в стеклянную дверь.
Привратник, как и ожидала Эжени, встал с кресла и даже сделал несколько шагов, чтобы взглянуть, кто это выходит; но, увидев молодого человека, который нетерпеливо похлопывал тросточкой по ноге, он поспешил дернуть шнур. Луиза тотчас же проскользнула в приотворенные ворота и легко выскочила наружу. Эжени, внешне спокойная, хотя, вероятно, ее сердце и билось учащеннее, чем обычно, в свою очередь, вышла на улицу.
Чемодан они передали проходившему мимо посыльному и, дав ему адрес – улица Виктуар, дом № 36, – последовали за этим человеком, чье присутствие успокоительно действовало на Луизу, что касается Эжени, то она была бесстрашна, как Юдифь или Далила.
Когда они прибыли к указанному дому, Эжени велела посыльному поставить чемодан на землю, расплатилась с ним и, постучав в ставень, отпустила его.
В доме, куда пришли беглянки, жила скромная белошвейка, с которой они заранее условились; она еще не ложилась и тотчас же открыла.
– Мадемуазель, – сказала Эжени, – распорядитесь, чтобы привратник выкатил из сарая карету, и пошлите его на почтовую станцию за лошадьми. Вот пять франков, которые я просила вас передать ему за труды.
– Я восхищаюсь тобой, – сказала Луиза, – и даже начинаю уважать тебя.
Белошвейка с удивлением на них посмотрела; но так как ей было обещано двадцать луидоров, то она ничего не сказала.
Четверть часа спустя привратник вернулся и привел с собой кучера и лошадей, которые немедленно были впряжены в карету; чемодан привязали сзади.
– Вот подорожная, – сказал кучер. – По какой дороге поедем, молодой хозяин?
– По дороге в Фонтенбло, – сказала Эжени почти мужским голосом.
– Как? Что ты говоришь? – спросила Луиза.
– Я заметаю след, – сказала Эжени, – эта женщина, которой мы заплатили двадцать луидоров, может нас выдать за сорок; когда мы выедем на Бульвары, мы велим ехать по другой дороге.
И она, почти не касаясь подножки, вскочила в карету.
– Ты, как всегда, права, Эжени, – сказала Луиза, усаживаясь рядом с подругой.
Четверть часа спустя кучер, уже изменив направление по указанию Эжени, проехал, щелкая бичом, заставу Сен-Мартен.
– Наконец-то мы выбрались из Парижа! – сказала Луиза, с облегчением вздыхая.
– Да, моя дорогая, и похищение удалось на славу, – отвечала Эжени.
– Да, и притом без насилия, – сказала Луиза.
– Это послужит смягчающим вину обстоятельством, – отвечала Эжени.
Слова эти потерялись в стуке колес по мостовой Ла-Виллет.
У Данглара больше не было дочери.
Каюсь! (лат.)
Ища, кого пожрать (лат.).