64425.fb2
- Нет в ней смиренья ни на капельку,- продолжала Манефа,- гордыня, одно слово гордыня. Так-то на нее посмотреть - ровно б и скромная и кроткая, особливо при чужих людях, опять же и сердца доброго, зато коли что не по ней так строптива, так непокорна, что не глядела б на нее... На что отец, много-то с ним никто не сговорит, и того, сударыня, упрямством гнет под свою волю. Он же души в ней не чает - Настасья ему дороже всего.
- Значит, Настенька не дает из себя делать, что другие хотят? - молвила Марья Гавриловна. Потом помолчала немного, с минуту посидела, склоня голову на руку, и, быстро подняв ее, молвила: - Не худое дело, матушка. Сами говорите: девица она умная, добрая - и, как я ее понимаю, на правде стоит, лжи, лицемерия капли в ней нет. - Да так-то оно так, сударыня,-сказала, взглянув на Марью Гавриловну и понизив голос, Манефа.- К тому только речь моя, что, живучи столько в обители, ни смирению, ни послушанию она не научилась... А это маленько обидно. Кому не доведись, всяк осудить меня может: тетка-де родная, а не сумела племянницу научить. Вот про что говорю я, сударыня.
-Ну, матушка, хорошо смиренье в обители, а в миру иной раз никуда не годится,- взволнованным голосом сказала Марья Гавриловна, вставая из-за стола. Заложив руки за спин, быстро стала она ходить взад и вперед по горнице.
- И в миру смирение хвалы достойно,- говорила Манефа, опустив глаза и больше прежнего понизив голос.- Сказано: "Смирением мир стоит: кичение губит, смирение же пользует... Смирение есть богу угождение, уму просвещение, душе спасение, дому благословение, людям утешение...
- Нет, нет, матушка, не говорите мне этого,- с горечью ответила Марья Гавриловна, продолжая ходить взад и вперед.- Мне-то не говорите... Не терзайте душу мою... Не поминайте!..
Манефа стихла и заговорила ласкающим голосом: - Не в ту силу молвила я, сударыня, что надо совсем безответной быть, а как же отцу-то с матерью не воздать послушания? И в писании сказано: "Не поживет дней своих, еже прогневляет родителей".
- А написано ли где, матушка, чтоб родители по своим прихотям детей губили? - воскликнула Марья Гавриловна, становясь перед Манефой.- Сказано ль это в каких книгах?.. Ах, не поминайте вы мне, не поминайте!.. - продолжала она, опускаясь на стул против игуменьи. - Забыть, матушка, хочется... простить,- не поминайте же... И навзрыд заплакала Марья Гавриловна.
Фленушка с Марьюшкой вышли в другую горницу. Манефа, спустив на лоб креповую наметку, склонила голову и, перебирая лестовку, шепотом творила молитву.
- Нет, матушка.- сказала Марья Гавриловна, отнимая платок от глаз.- нет... Мало разве родителей, что из расчетов аль в угоду богатому, сильному человеку своих детей приводят на заклание?.. Счастье отнимают, в пагубу кидают их?
- Бывает,- скорбно и униженно молвила мать Манефа.
- Не бывает разве, что отец по своенравию на всю жизнь губит детей своих? - продолжала, как полотно побелевшая, Марья Гавриловна, стоя перед Манефой и опираясь рукою на стол.- Найдет, примером сказать, девушка человека по сердцу, хорошего, доброго, а родителю забредет в голову выдать ее за нужного ему человека, и начнется тиранство... девка в воду, парень в петлю... А родитель руками разводит да говорит: "Судьба такая! богу так угодно".
Слова Марьи Гавриловны болезненно отдались в самом глубоком тайнике Манефина сердца. Вспомнились ей затейные речи Якимушки, свиданья в лесочке и кулаки разъяренного родителя... Вспомнился и паломник, бродящий по белу свету... Взглянула игуменья на вошедшую Фленушку, и слезы заискрились на глазах ее.
- Нездоровится что-то, сударыня Марья Гавриловна,- сказала она, поднимаясь со стула.- И в дороге утомилась и в келарне захлопоталась - я уж пойду!.. Прощенья просим, благодарим покорно за угощение... К нам милости просим... Пойдем, Фленушка.
И, придя в келью, Манефа заперлась и стала на молитву... Но ум двоится, и не может она выжить из мыслей как из мертвых восставшего паломника. Разговор с Манефой сильно взволновал и Марью Гавриловну. Горе, что хотелось ей схоронить от людей в тиши полумонашеской жизни, переполнило ее душу, истерзанную долгими годами страданий и еще не совсем исцеленную. По уходе Манефы, оставшись одна в своем домике, долго бродила она по комнатам. То у одного окна постоит, то у другого, то присядет, то опять зачнет ходить из угла в угол. Вспоминались ей то минуты светлой радости, что быстролетной молнией мелькнули на ее житейском поприще, то длинный ряд черных годов страдальческой жизни. Ручьем катились слезы по бледным щекам, когда-то сиявшим пышной красотой, цветущим здоровьем, светлым счастьем.
* * *
На другой день по возвращении Манефы из Осиповки, нарядчик Патапа Максимыча, старик Пантелей, приехал в обитель с двумя возами усердных приношений. Сдавая припасы матери Таифе, Пантелей сказал ей, что у них в Осиповке творится что-то неладное.
- Пятнадцать лет, матушка, в доме живу,- говорил он,- кажется, все бы ихние порядки должен знать, а теперь ума не приложу, что у нас делается... После Крещенья нанял Патап Максимыч работника - токаря, деревни Поромовой, крестьянский сын. Парень молодой, взрачный такой из себя, Алексеем зовут... И как будто тут неспроста, матушка, ровно околдовал этот Алексей Патапа Максимыча: недели не прожил, а хозяин ему и токарни и красильни на весь отчет... Как покойник Савельич был, так он теперь: и обедает, и чай распивает с хозяевами, и при гостях больше все в горницах... Ровно сына родного возлюбил его Патап Максимыч. Право, нет ли уж тут какого наваждения?
- Слышала, Пантелеюшка, слышала.- ответила мать Таифа.- Фленушка вечор про то же болтала. Сказывает, однако ж, что этот Алексей умный такой и до всякого дела доточный.
- Про это что и говорить.- отвечал Пантелей - Парень - золото!.. Всем взял: и умен, и грамотей, и душа добрая... Сам я его полюбил. Вовсе не похож на других парней - худого слова аль пустошных речей от него не услышишь: годами молод, разумом стар... Только все же, сама посуди, возможно ль так приближать его? Парень холостой, а у Патапа Максимыча дочери.
- Правда твоя, правда, Пантелеюшка,- охая, подтвердила Таифа.- Молодым девицам с чужими мужчинами в одном доме жить не годится... Да не только жить, видаться-то почасту и то опасливое дело, потому человек не камень, а молодая кровь горяча... Поднеси свечу к сену, нешто не загорится?.. Так и это... Долго ль тут до греха? Недаром люди говорят: "Береги девку, что стеклянну посуду, грехом расшибешь - ввек не починишь". - Пускай до чего до худого дела не дойдет,- сказал на то Пантелей. - потому девицы они у нас разумные, до пустяков себя не доведут... Да ведь люди, матушка, кругом, народ же все непостоянный, зубоскал, только бы посудачить им да всякого пересудить... А к богатым завистливы. На глазах лебезят хозяину, а чуть за угол, и пошли его ругать да цыганить... Чего доброго, таких сплеток наплетут, таку славу распустят, что не приведи господи. Сама знаешь, каковы нынешни люди.
- Что и говорить, Пантелеюшка! - вздохнув, молвила Таифа.- Рассеял враг по людям злобу свою да неправду, гордость, зависть, человеконенавиденье! Ох-хо-хо-хо!
- Теперь у нас какое дело еще!.. Просто беда - все можем пропасть,продолжал Пантелей.- Незнаемо какой человек с Дюковым с купцом наехал. Сказывает, от епископа наслан, а на мои глаза, ровно бы какой проходимец. Сидит с ними Патап Максимыч, с этим проходимцем, да с Дюковым, замкнувшись в подклете чуть не с утра до ночи... И такие у них дела, такие затеи, что подумать страшно... Не епископом, а бесом смущать на худые дела послан к нам тот проходимец... Теперь хозяин ровно другой стал - ходит один, про что-то сам с собой бормочет, зачнет по пальцам считать, ходит, ходит, да вдруг и станет на месте как вкопанный, постоит маленько, опять зашагает... Не к добру, не к добру, к самой последней погибели!.. Боюсь я, матушка, ох как боюсь!.. Сама посуди, живу в доме пятнадцать лет, приобык, я же безродный, ни за мной, ни передо мной никого, я их заместо своих почитаю, голову готов положить за хозяина... Ну да как беда-то стрясется?.. ох ты, господи, господи, и подумать - так страшно.
- Что ж они затевают? - спросила Таифа.
- Затевают, матушка... ох затевают... А зачинщиком этот проходимец, отвечал Пантелей.
- Что ж за дело такое у них, Пантелеюшка? - выпытывала у него Таифа.
- Кто их знает?.. Понять невозможно,- отвечал Пантелей.- Только сдается, что дело нехорошее. И Алексей этот тоже целые ночи толкует с этим проходимцем, прости господи. В одной боковушке с ним и живет.
- Да кто ж такой этот человек? Откуда?.. из каких мeстов? - допытывалась мать Таифа.
- Родом будто из здешних. Так сказывается,- отвечал Пантелей. - Патапу Максимычу, слышь, сызмальства был знаем. А зовут его Яким Прохорыч, по прозванью Стуколов.
- Слыхала я про Стуколова Якима, слыхала смолоду, - молвила мать Таифа.Только тот без вести пропал, годов двадцать тому, коли не больше.
- Пропадал, а теперь объявился,- молвил Пантелей.- Про странства свои намедни рассказывал мне,- где-то, где не бывал, каких земель не видывал, коли только не врет. Я, признаться, ему больше на лоб да на скулу гляжу. Думаю, не клал ли ему палач отметин на площади...
- Ну уж ты! Епископ, говоришь, прислал? - сказала Таифа.- Пошлет разве епископ каторжного?..
- Говорит, от епископа,- отвечал Пантелей,- а может, и врет.
- А если от епископа,- заметила Таифа,- так, может, толкуют они, как ему в наши места прибыть. Дело опасное, надо тайну держать.
- Коли б насчет этого, таиться от меня бы не стали,- сказал на то Пантелей.- Попа ли привезти, другое ли что - завсегда я справлю. Нет, матушка, тут другое что-нибудь... Опять же, если б насчет приезда епископа - стали бы разве от Аксиньи Захаровны таиться , а то ведь и от нее тайком... Опять же, матушка Манефа гостила у нас, с кем же бы и советоваться, как не с ней... Так нет, она всего только раз и видела этого Стуколова... Гости два дня гостили, а он все время в боковуше сидел... Нет, матушка, тут другое, совсем другое... Ох, боюсь я, чтоб он Патапа Максимыча на недоброе не навел!.. Оборони, царю небесный!
- Да что ж ты полагаешь? - сгорая любопытством, спрашивала Таифа.- Скажи, Пантелеюшка... Сколько лет меня знаешь?.. Без пути лишних слов болтать не охотница, всяка тайна у меня в груди, как огонь в кремне, скрыта. Опять же и сама я Патапа Максимыча, как родного, люблю, а уж дочек его, так и сказать не умею, как люблю, ровно бы мои дети были. - Да так-то оно так,- мялся Пантелей,- все же опасно мне... Разве вот что... Матушке Манефе сам я этого сказать не посмею, а так полагаю, что если б она хорошенько поговорила Патапу Максимычу, остерегла бы его да поначалила, может статься, он и послушался бы. - Навряд, Пантелеюшка! - ответила, качая головой, Таифа.- Не такого складу человек. Навряд послушает. Упрям ведь он, упорен, таких самонравов поискать. Не больно матушки-то слушает.
- Дело-то такое, что если матушка ему как следует выскажет, он, пожалуй, и послушается,- сказал Пантелей.- Дело-то ведь какое!.. К палачу в лапы можно угодить, матушка, в Сибирь пойти на каторгу!..
- Что ты, Пантелеюшка!- испугалась Таифа.- Ай, какие ты страсти сказал! На душегубство, что ли, советуют?
- Эк тебя куда хватило!..- молвил Пантелей - За одно разве душегубство на каторгу-то идут? Мало ль перед богом да перед великим государем провинностей, за которы ссылают... Охо-хо-хо!.. Только вздумаешь, так сердце ровно кипятком обварит.
- Да сказывай все по ряду, Пантелеюшка,- приставала Таифа.- Коли такое дело, матушка и впрямь его разговорить может. Тоже сестра, кровному зла на пожелает... А поговорить учительно да усовестить человека в напасть грядущего, где другую сыскать супротив матушки?
Долго колебался Пантелей, но Таифа так его уговаривала, так его умасливала, что тот, наконец, поделился своей тайной.
- Только смотри, мать Таифа,- сказал наперед Пантелей,- опричь матушки Манефы словечко никому не моги проронить, потому, коли молва разнесется,беда... Ты мне наперед перед образом побожись.
- Божиться не стану,- ответила Таифа.- И мирским великий грех божиться, а иночеству паче того. А если изволишь, вот тебе по евангельской заповеди,продолжала она, поднимая руку к иконам.- "Буди тебе: ей-ей". И, положив семипоклонный начал, взяла из киота медный крест и поцеловала. Потом, сев на лавку, обратилась к Пантелею:
- Говори же теперь, Пантелеюшка, заклята душа моя, запечатана...
- Дюкова купца знаешь? - спросил Пантелей.- Самсона Михайлыча? Наслышана, а знать не довелось,- ответила Таифа. - Слыхала, что годов десять али больше тому судился он по государеву делу, в остроге сидел? - Может, и слыхала, верно сказать не могу.
- Судился он за мягкую денежку,- продолжал Пантелей.- Хоша Дюкова в том деле по суду выгородили, а люди толкуют, что он в самом деле тем займовался. Хоть сам, может, монеты и не ковал, а с монетчиками дружбу водил и работу ихнюю переводил... Про это все тебе скажут - кого ни спроси... Недаром каждый год раз по десяти в Москву ездит, хоть торговых дел у него там сроду не бывало, недаром и на Ветлугу частенько наезжает, хоть ни лесом, ни мочалой не промышляет, да и скрытный такой - все молчит, слова от него не добьешься.
- Так что же? - спросила Таифа.
- А то, что этот самый Дюков того проходимца к нам и завез,- отвечал Пантелей.- Дело было накануне именин Аксиньи Захаровны. Приехали нежданные, незванные - ровно с неба свалились. И все-то шепчутся, ото всех хоронятся. Добрые люди так разве делают?.. Коли нет на уме дурна, зачем людей таиться?
- Известно дело,- отозвалась Таифа.- Что ж они Патапа-то Максимыча на это на самое дело и смущают?
- Похоже на то, матушка,- сказал Пантелей,- по крайности так моим глупым разумом думается. Словно другой хозяин стал, в раздумье все ходит... И ночью, подметил я, встанет да все ходит, все ходит и на пальцах считает. По делу какому к нему и не подступайся - что ни говори, ровно не понимает тебя, махнет рукой, либо зарычит: "Убирайся, не мешай!"... А чего мешать-то?.. Никакого дела пятый день не делает... И по токарням и по красильням все стало... Новый-от приказчик Алексей тоже ни за чем не смотрит, а Патапу Максимычу это нипочем. Все по тайности с ним толкует... А работники, известно дело, народ вольница, видят, нет призору, и пошли через пень колоду валить.