64707.fb2 Величие и проклятие Петербурга - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Величие и проклятие Петербурга - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Часть IФЕНОМЕН ПЕТЕРБУРГА

Ведется ввоз и вывоз

Уже не первый год.

Огромный город вырос

И все еще растет.

Вздымает конь копыта

Над невской мостовой,

Над сутолокой быта,

Над явью деловой.

И все творится чудо,

И нам хватает сил,

И конь еще покуда

Копыт не опустил.

                    B.C. Шефнер

Глава 1СУЩЕСТВО ФЕНОМЕНА

Я далеко вижу, потому что стою на плечах у гигантов.

                  Н. Коперник

Один и тот же процесс

С момента основания города в нем снова и сно­ва повторяется одно и то же: Петербург изменяет вся­кого, кто прикоснулся к нему. Того, кто приехал и бы­стро уехал — того он изменяет незначительно. Приез­жающего регулярно изменит уже достаточно заметно. Тот, кто поселился в Петербурге, незаметно, но и неос­тановимо превращается в петербуржца. А петербурж­цы сильно отличаются от остальных русских. Корен­ные, потомственные петербуржцы составляют едва ли не субэтнос русского народа.

И процесс этот повторяется несколько раз, Петер­бург переделывает всех.

В середине — конце XVIII века складывается петербуржский слой высшей российской аристократии. Эти люди или родились в Петербурге, или прожили в городе долгое время... и они начинают довольно существенно отличаться от остального высшего дворянства всей Рос­сийской империи. Отличаться — и на уровне бытовых привычек (пили все же кофе, а не чай и не сбитень), и на уровне поведения.

В политике же — рождается тот уверенный в своих правах до некоторой нагловатости, решительно стремя­щийся к утверждению своего места в жизни типаж, ко­торый знаком России по более поздним временам. На­зывают этот человеческий тип по-разному — от «люди будущего» до «предатели», мы же предпочтем нечто ней­тральное: «русские европейцы».

Слой это очень тоненький, в 1780-е годы он не включает и нескольких десятков человек. Рождается пока только некое легкое фрондирование, кухонные разговоры о том, что монарх мог бы соблюдать собст­венные законы. Ну, еще появляются какие-то придвор­ные интриги, типа попыток Н.И. Панина убедить на­следника престола Великого князя Павла Петровича подписать проект Конституции и возвести на престол уже ограниченного Конституцией монарха.

Но проходит всего два поколения — и петербург­ское фрондерство взрывается восстанием 14 декабря 1825 года. Между прочим, все участники заговора — если и не коренные петербуржцы, то долгое время жили в Петербурге — имели там близких друзей и знакомых.

Характерная деталь — попытку ограничить монар­хию в 1739 году смело можно назвать «общедворян­ской». Историки и царской России, и в советское время изо всех сил пытались представить «заговор верховников» чем-то совершенно верхушечным, а идею консти­туции — чуждой основной массе дворян. Это не так. В январе 1739 года возникла ситуация двусмысленная и полная соблазна: внезапно умер законный император Петр II. На его свадьбу съехались десятки тысяч дво­рян — чуть ли не половина всего жившего тогда на Земле русского дворянства. После смерти Петра II они ни­куда не разъехались, а приняли активнейшее участие в событиях.

Интригами Верховного тайного совета решено было пригласить на престол Анну Ивановну (прямых прав на престол не имевшую). Свой вариант аристократиче­ской конституции, легендарные «Кондиции», верховники выдали за «монаршую волю»... И неосторожно доба­вили, что Императрица, мол, хотела бы знать волю рос­сийского дворянства. Воля высказана была.

С 20 января по 2 февраля 1739 г. — это период, ко­гда не Верховный тайный совет и не кабинет минист­ров, а несколько десятков тысяч собравшихся в Москве дворян обсуждают будущее политическое устройство России. Вовсе не одни члены Верховного тайного сове­та писали проекты ограничения монархии, продумыва­ли будущую конституцию и агитировали остальных. Феофан Прокопович насчитывал до 500 «агитаторов» — то есть активных людей, имевших убеждения и умевших вызвать доверие других.

«Известно 13 записок, поданных или подготовленных к подаче в Верховный тайный совет от разных круж­ков. Под этими проектами собрано порядка 1100 под­писей, из них 600 — офицерских! Если учесть, что все­го-то в Российской империи было тогда не больше 13— 15 тысяч офицеров, число это просто поразительно»[7].

Огромный процент русского офицерства завис «ме­жду рабством и свободой»[8].

Но с тех пор, почти за сто лет, многое изменилось. Дворянство сделалось привилегированным слоем. Уже Анна, даже расправившись с мятежным дворянством, другой рукой освобождала дворян от обязательной службы. После Манифеста о вольности дворянской от 18 февраля 1762 года это сословие оказалось окончательно «уволенным» от службы, сохраняя все свои при­вилегии и все свое экономическое могущество.

И в начале XVIII, и в начале XIX века русское дво­рянство было самым богатым сословием. Но в начале XIX века дворянство было не самым закрепощенным из сословий, а самым свободным. Оно вовсе не находи­лось в конфликте с властями и совершенно не рвалось, как в середине XVIII века, изменять политический строй Империи.

В 1825 году 90% русского дворянства вовсе не хо­тели введения конституционного строя. Тем более они не поддерживали восстание 14 декабря. Антиправи­тельственный мятеж был полной дикостью для дворян, и хорошо заметно: очень многие испытывали по его по­воду совершенное недоумение. Недоумение сквозит да­же в строчках А.С. Пушкина:

В Париже сапожник, чтоб барином стать, Бунтует, понятное дело. В России у нас взбунтовалася знать... В сапожники, что ль, захотела?

Ища причины восстания декабристов, историки про­шлого и настоящего выдвигали самые фантастические причины восстания. От «высокой идейности» и «понима­ния правды народа» (классическая версия марксистов) и до масонского заговора баронессы Де Толль[9].

Историки пытались доказать даже, что сохранение крепостного права было уже невыгодно дворянству. То-то экономически подкованные декабристы и лома­нулись раскрепощать мужиков, крепить русский капи­тализм. Выглядят эти построения не очень убедитель­но — ведь хотели повстанцы вовсе не только личного освобождения крестьян и уж, конечно, не собирались делиться с ними политической властью. Так что объяс­нить действия декабристов никакими экономическими или социальными причинами не удается, и опять пови­сает недоуменное молчание...

На мой же взгляд, есть прямой смысл заметить куль­турный раскол дворянства: той кучки, что тесно связа­на с Петербургом, и «всех остальных». И получается — это бунт не только социальный и политический, но и региональный. Бунт людей, воспитанных Городом-на-Неве. Эти люди даже не очень виноваты: у них сами со­бой сложились какие-то особые убеждения, совсем не­обычные для их сословия. Конечно, московское и про­винциальное дворянство тоже не виновно в том, что ни­каких таких конституционных прав и свобод оно не понимает и не хочет. Просто оно совсем другое.

По понятным причинам мы ничего не знаем — а от­личался ли психотип петербуржского простолюдина то­го же начала XIX века от психотипа москвича, ярославца, тверича? Предположить отличие нетрудно, но ведь материалов нет, и до изобретения «машины времени» таких материалов и не будет.

В начале — середине XIX века дворянский слой Пе­тербурга становится шире, так сказать, «демократич­нее». Рождается более широкий слой петербуржцев, включающий уже тысячи людей. Начинает свое сущест­вование культурно-исторический тип, который прожи­вет больше столетия, а последние носители этого типа умрут уже после Второй мировой войны.

Этот слой черпает материальный достаток в собст­венности на землю и на крепостных. Многие из этих людей испытали на себе все «прелести» родительского и начальственного деспотизма. Мало кто в этом слое сомневается, что «каждый порядочный человек» обязан включить себя во что-то, что выше его, и отдаться это­му высшему без остатка: государству, обществу, нау­ке... Неважно чему, самое главное — служение. И тем удивительнее святая, непререкаемая уверенность лю­дей этого слоя в том, что они... европейцы. В этом убе­ждении петербуржцы, да и все образованные жители Российской империи прожили несколько поколений — пока не оказались в Европе уже не в качестве хорошо обеспеченных туристов, а нищих беженцев. Только бе­зысходный ужас эмиграции 1920—1930-х гг. заставил этих людей обнаружить, что в Европе они вовсе не до­ма, что они психологически очень далеки от Европы (а Европа, соответственно, от них). Тогда-то уже эти лю­ди и запели про «чужие города», и начали целовать рус­скую землю на вокзалах.

Но тип петербургского дворянина и разночинца — сложился и свою роль в истории сыграл.

С середины XIX в. Петербург все более заполняется выходцами из мелкого провинциального дворянства, обеспеченной верхушки простонародья. Эти люди, ка­залось бы, не имеют с прежними жителями Петербурга решительно ничего общего. Но чуть ли не мгновенно, буквально за два-три поколения, проникаются ощуще­нием того, что они, во-первых, петербуржцы, а во-вто­рых, европейцы.

На рубеже XIX и XX вв. город начинает нуждаться в рабочих руках для огромных, быстро растущих пред­приятий. Новая волна петербуржских новопоселенцев — и с ними начинает происходить то же самое! Они пре­вращаются в петербуржцев, русских европейцев, и по мере сил стараются воплотить свое мировоззрение в жизнь.

Этот слой изрядно начудил в «освободительной борь­бе» с собственным правительством; сыграл, мягко ска­жем, неблаговидную роль в событиях февраля — марта 1917 г. Но даже в этих событиях рабочие завода Михельсона участвовали все же не в роли погромщиков или «экспроприаторов экспроприируемого», а в роли как раз людей «идейных», честно пытающихся привести действительность в соответствие с этими идеями...

Петербуржцы в России, независимо от сословия, традиционно чувствовали себя словно бы «немного не отсюда» и порой пытались привести не себя в соответ­ствие с миром, а мир в соответствие с собой. А после октября 1917 г. этот общественный слой, к чести его, быстро опомнился и поумнел — Ижорским и Крон­штадтским восстаниями.

В XX веке

Характерно, что красные с самого начала чувст­вовали в Петербурге что-то не «свое», что-то опасное для них. Нигде, даже в Москве, не было такого количе­ства массовых депортаций прежнего населения. Даже после погубившего Санкт-Петербург голода и серии массовых расстрелов 1918—1919 годов Петербург вы­зывал некую смутную опаску. И «чистили» его на со­весть, старательно пытались создать на месте города Петра город имени своего кумира Ленина.

История показала: большевики совершенно спра­ведливо чувствовали некую опасность, исходящую от города. Но им, конечно, и в голову не приходило, что главная опасность-то исходит не от живущих в Петер­бурге людей, а от самих дворцов, площадей, проспек­тов, улиц... И даже если депортировать из Петербурга вообще все прежнее население, Петербург не будет Петербургом, не сумей он повлиять на заполнявшие его пустоту «классово правильные» элементы. Как бы тща­тельно ни были отобраны будущие пролетарии и буду­щие совслужи, как бы им ни промывали мозги, но стоит пустоте обезлюдевшего, расстрелянного, вымершего, разбежавшегося города начать заполняться, — и уже в конце 1920-х воспроизводится известное.

Чуть ли не самое поразительное изменение за всю историю Петербурга произошло с «ленинградской» пар­тийной организацией. Против «хозяина», против вождя, признанного всей многомиллионной партийной мафией, выступили вроде бы ближайшие его сподвижники, на­персники и клевреты. Так сказать, плоть от плоти, кость от кости. На 90% — без петербуржских корней; люди, не получившие никакого образования и, соответствен­но, не способные толком и понять, где находятся. «Гля­дим на влажные торцы, как скиф на храмы Херсонеса». Люди, сформированные Системой и никогда против нее не поднимавшие голос.

Это были люди, свято уверенные в истинности мар­ксизма, в правильности линии ВКП(б), не имевшие ничего против массовых убийств офицеров, священников и прочей, как выражался вождь и учитель мирового пролетариата, «черносотенной сволочи». Но Петербург как-то странно, возможно, даже против их воли подей­ствовал на них. Войдя в них, Петербург странно (веро­ятно, и болезненно) раздвоил их личности; и они вдруг обрели способность понимать, что бред — это бред, примитив — это примитив, партия нового типа — ника­кая не партия, а шайка. И что вождь партии нового ти­па — не гений и не гигант духа, а просто смертельно опасный и вредный негодяй и дурак. Ничего странно­го нет в понимании само собой разумеющихся вещей. Взрослый человек и понимает их ровно потому, что он — взрослый. Но, учитывая биографии Кирова и всех его присных — да, это понимание было очень странно и, конечно, совершенно неожиданно.

Более того — эти коммунисты обрели еще и спо­собность дистанцироваться от официальной линии пар­тии, заявить о каком-то своем понимании того или ино­го и вступить в почти наверняка проигранную борьбу с Джугашвили и его приближенными. Характерно, что «ленинградская» оппозиция действительно существова­ла и действительно объединяла лиц, живших в огаженном, переименованном, оболганном «городе трех рево­люций» — в Петербурге. И этот удивительный город продолжал что-то делать даже с ними.

Без каких-либо недомолвок или неопределенностей позволю себе не разделять убеждений и представлений любой коммунистической группировки. Позволю себе также не сочувствовать судьбе членов любой такой груп­пировки и считать их гибель от руки своих же — про­явлением Промысла Божьего. Но все же — какие инте­ресные вещи происходят в Санкт-Петербурге!

Поразительно, но и евреи, хлынувшие в бывшую столицу во время Первой мировой войны, а особенно после Декрета об «угнетенных народах», во всей полноте испытали на себе действие Петербурга. В дореволюци­онной России еврей, чтобы покинуть «черту оседлости», вынужден был выкрещиваться. Хотя бы формально, лицемерно, но он становился православным, человеком христианского мира. В советское время не нужно было ничего изображать, ни во что включаться и ничему, кро­ме марксизма, не являть лояльность.

Но странное дело: проходит лишь два-три поколения, и приходится признать, что питерские евреи преврати­лись в довольно заурядный, не очень выделяющийся и все более ассимилирующийся субэтнос русского су­перэтноса. Есть, конечно, патологические исключе­ния — хотя бы Ю.Герман с его славословиями в адрес Дзержинского и неимоверно проституточными книжка­ми, славящими «органы», может рассматриваться как ев­рей, приложивший поистине титанические усилия для того, чтобы быть только и исключительно «советским» и не иметь отношения решительно ни к чему русскому или российскому[10]. Но не могут же выродки определять суть идущих процессов.

Конечно, и немцы, и латыши, и даже пленные шве­ды и французы порой входили в число петербуржских жителей. Но все же это были люди хоть и из разных частей — но общего, христианского мира; люди, объе­диняемые с русскими хотя бы самыми общими элемен­тами культурного кода.

Осмелюсь напомнить, что очень многие из евреев не только не имели, но и не хотели иметь ничего обще­го с Россией; чувства причастности к русской истории или к достижениям русской культуры не испытывали. Советскими властями, а порой и в семьях воспитыва­лись они на представлениях о дикости и отсталости России до большевиков, на ненависти к ее историче­ской традиции. Многие из евреев, наполнивших Петер­бург, к тому же имели основания для личной ненависти к России, погубившей их близких. В Петербурге эти люди оказались случайно, просто бежали из охвачен­ной погромами Галиции или Волыни, прибивались к крупному, яркому городу... А их внуки стали петербурж­цами.

Как Александр Городницкий, прославивший в своих песнях Санкт-Петербург и весь петербургский период русской истории. Как Лев Клейн, едва ли не ведущий из петербургских археологов. Как известнейший уче­ный Эрик Слепян. Как культуролог Моисей Коган. Как... Но нет, слишком долго перечислять. Силен же город!

Второе убийство Петербурга

В 1939—1940 годах, вопреки всем депортациям и расстрелам, в Петербурге жило, по крайней мере, ты­сяч триста прежних жителей — тех, кто обитал в нем до «эпохи исторического материализма». Трудно сказать, кто больше раздражал властей предержащих — эти лю­ди и их потомки или же новые поселенцы, удивитель­ным образом начинавшие вести себя так же, как преж­ние жители.

Во всяком случае, власти предприняли действия, ко­торые понимать можно только одним способом: как соз­нательное и последовательное убийство города.

При советской власти полагалось считать, что Бадаевские склады с запасами продовольствия разбомбила авиация нацистов. Это — официальная версия.

Но старожилы города не раз рассказывали мне, что в тот день район Бадаевских складов практически не бомбили.

—  НКВД поджигало, — спокойно, бесстрашно гово­рили мне не раз.

—  Зачем поджигало?!

Вот на это «зачем» давались очень разные ответы. Большая часть из них сводилась к тому, что подожгли склады «по ошибке», или что «думали всех вывезти». Второе заведомо неправда — Бадаевские склады сгоре­ли уже после того, как кольцо блокады замкнулось.

Добавлю к этому: вы уверены, дорогой читатель, что во время блокады в Петербурге так уж и не было еды? Если уверены, то объясните мне, пожалуйста, из каких таких складов выдавались ветчина, яйца, мясные консервы, сыры, — не говоря о крупах и хлебе? А эти продукты выдавались, и не такому уж малому числу лю­дей. Несколько десятков тысяч советских начальников получали свои спецпайки и жили совсем не так уж пло­хо посреди вымиравшего города. Да куда там «непло­хо»! Неплохо — это в плане снабжения продуктами. А они ведь к тому же вполне могли и кое-что нажить — например, драгоценности, произведения искусства. Стоило все это недорого. Я лично знаком с людьми, ко­торые во время блокады отдавали золотые украшения за хлеб по весу: грамм за грамм. Правда, хлеб был хо­роший, вкусный и пропеченный. Пекли-то его для на­чальства, а не для населения.

Но так или иначе, вот факты — во время блокады Ленинграда продовольствие в городе было. Вопрос, для кого оно было, а для кого продовольствия не было. Од­ни жили себе и даже наживали золото и картины, дру­гие обречены были на смерть.

Добавлю еще, что «бывших» старались не вывозить из вымиравшего города. Например, вторая семья Нико­лая Гумилева, его вдова и почти взрослая дочь умерли от голода. Если же «бывшие» выезжали из Петербурга, то их старались не пускать обратно.

Вот и получается, что поджог Бадаевских складов укладывается в чудовищную, но вполне реальную и впол­не логичную картину еще одного убийства города.

Казалось бы — зачем нужно новое убийство Санкт-Петербурга? Зачем новая волна смертей — и старых пе­тербуржцев, и тех, кто только начал ими становиться?

В том-то и дело, что логика тут есть, и беспощад­ная. Вспомним идею борьбы азиатского и европейского начал в России — причем азиатское начало олицетво­ряется Москвой, а европейское — Петербургом. Эту мысль очень любил и совал куда надо и куда не надо Николай Бердяев, но в общем он только ярко иллюст­рировал то, с чем принципиально были бы согласны ес­ли не все — то 90% людей его круга.

Трудно отделаться от мысли, что большевики мыслили так же — только знаки у них полярно менялись полюсами. Где у Бердяева был «плюс», у них в Европе располагался «минус». Вот и все!

Город, олицетворявший русский европеизм, следо­вало уничтожить.

Людей, воспитанных в этом городе как русские ев­ропейцы, следовало истребить, чтобы не мешали «стро­ить светлое будущее».

Очень интересно, что эта оценка Петербурга полно­стью разделялась и нацистами. Существовала «специ­альная» оценка нацистами ленинградского населения. Оказывается, в России два мира — Москва и Петер­бург. Москва — это олицетворение азиатской деревни, при необходимости она может стать навозом, нужным для рейха.

А вот Петербург — это его жители создали из «на­воза» империю, стремившуюся на запад. Вывод — Пе­тербург опасен для рейха. Петербург необходимо унич­тожить.

Была секретная инструкция членам НСДАП — что­бы они не вступали лишний раз в разговоры с русскими и проявляли большую осторожность в этих разговорах. Русские — хорошие диалектики, они умеют спорить и «обладают способностью убеждать в самых невероят­ных вещах». Самыми же опасными в этом отношении людьми объявлялись именно жители Санкт-Петербурга[11].

Удивляться не стоит — национальные социалисты гораздо меньше отличаются от интернациональных, чем хотелось бы и тем, и другим.

После войны

В 1948 году интеллектуальную оппозицию пе­тербургских журналов «Звезда» и «Ленинград» красные сразу же объявили «рецидивом», пережитком царизма и наследием «мрачных времен реакции». То, что А.А. Ахматова была и лидером и знаменем интеллектуальной оппозиции, — это факт. Но в этой оппозиции участвует множество людей, не только не происходящих из «быв­ших», но до самых последних десятилетий не имевших к Петербургу никакого отношения. Оппозиция, конечно, несерьезная, смешная. По существу, это вообще была не столько идейная оппозиция, сколько судорожная по­пытка всему вопреки пытаться быть самими собой. Да­же вопреки инстинкту самосохранения. Хотя бы немно­го. Хотя бы частично. Хотя бы притворившись, что лоя­лен, и в узких рамках полудозволенного.

Но для того, чтобы вести себя так, необходимо иметь представление о себе, своей особости. Надо иметь то, что пытаешься сохранить в себе и что не укладывается в отведенные «сверху» содержание и форму. То есть нужна некая отделенность, дистанцированность и от официальной идеологии, и от тоталитарного, и вообще от любого государства. Если даже и не словесно оформленная, то хотя бы на уровне эмоций, каких-то смутных душевных переживаний. Типично «петербургскую» ре­акцию на давление извне проявляли те, кто въехал уже в «Ленинград», и притом чуть ли не по комсомольской путевке.

И в более позднее время выкашиваемый, искореняе­мый всеми средствами «город трех революций» поднимал головы... порой головы совсем недавних переселенцев. Всю «советскую» историю в Петербурге все время что-то бродило, булькало, не могло успокоиться...

Ох, не случайно именно Васильевский остров поро­дил И.Бродского и кружок к нему близких! И не зря ведь последние в «советской» истории масштабные аре­сты «не таких» произошли именно в Петербурге и полу­чили даже официальное наименование «ленинградской волны» арестов — Азадовский, Рогинский, Савельев, Мейлах, Мирек, Клейн и т.д.

И сегодня преет странное варево города, но об этом ниже и отдельно.

После всего сказанного уже не очень странно, что к 1960—1970 гг. население Ленинграда упорствовало, называя себя «петербуржцами». Так называл себя даже тот, чей дед и даже отец родились в псковской деревне: называться петербуржцем было почетно, относились к этому ревниво. Иметь предков в Петербурге до 1914 г. было высшей формой снобизма, и если даже о таких предках врали — то ведь получается, человек хотел иметь именно таких предков! Приписать себе праде­да — питерского извозчика или владельца швейной мастерской, — значило повысить свой общественный статус. В том числе статус в самой что ни на есть ин­теллигентной среде. И ничего тут не поделаешь!

Неоднократно мне доводилось вступать в споры о том, имею ли я право называться «петербуржцем»[12]. Вроде бы прадеды жили в Петербурге, и не одно поколение. Но, с другой стороны, — петербуржцем является тот, кто или родился в городе и прожил там первый год жиз­ни, или тот, кто прожил в Петербурге 30 лет...

Спорившие приходили на мой счет к разным выво­дам, но интересны не сами по себе мои (или еще чьи-нибудь) «права». Интересна сама ситуация, когда «пе­тербуржцы» оказывались такой престижной группой населения, что «право» человека принадлежать к ним требовалось обсуждать, прикидывать, уточнять и т.д. Назовись я «тамбовцем» в присутствии жителей Тамбо­ва и на том же основании — предки жили в этом горо­де, — обсуждения бы не возникло. Даже если бы осно­вания для этого были бы самые слабые — скажем, одно время в Тамбове жил прадед... или что-нибудь в этом духе. Нет у тамбовцев такой ревности к своему городу, совсем не так важно очертить кружок «своих».

Получается, что буквально с момента основания го­рода в нем шло образование какого-то особого, «санкт-петербургского» субэтноса, рождался особый вариант российской культуры. Стоило людям из какой-либо социальнои группы и даже из какого-то этноса попасть в Петербург, как они совершенно независимо друг от друга и независимо от собственного желания начинали становиться петербуржцами. Этот процесс неоднократ­но прерывали искусственными средствами, но всякий раз он возобновлялся.

Любая социальная или национальная группа, стоит ей оказаться в Петербурге, странным образом изменя­ется. Такая группа приобретает этнографические чер­ты, общие с другими жителями Петербурга, и начинает определять себя как «санкт-петербуржцы», «петербурж­цы» или «питерцы» — вне зависимости от того, откуда они родом. Такая группа становится (по крайней мере, в России) носителями передового сознания, вызываю­щими ассоциации с Европой. И все эти группы петербуржцев неизбежно, опять же — вопреки их собствен­ной самооценке и собственному желанию, оказываются преемниками. Процесс получается, вопреки всему — единый, хотя и протекающий в несколько разных эта­пов, и не раз прерванный властями.

Тем более странно, что до сих пор никто не смог объяснить: в чем же именно состоит «особенность» го­рода, и как, через какие механизмы он оказывает свое удивительное воздействие на человека.

Глава 2КУЛЬТУРНАЯ СТОЛИЦА РОССИИ

Страшен город Ленинград.

Он походит на трактат,

Что переведен с латыни

На российский невпопад.

            А. Величанский

Империи рано или поздно рушатся. Границы го­сударств редко пребывают в неизменности. Кому, как россиянам, этого не знать... Но эти застроенные, изме­ненные до неузнаваемости участки земной поверхности — города, — они продолжают жить какой-то своей, совершенно самостоятельной жизнью. Судьба некото­рых городов очень тесно зависит от судьбы государст­ва. Судьба других оказывается совершенно в стороне от судеб государств и империй, торговых путей и «ве­личия» безумных владык.

Судите сами: маленькая Лютеция была совершенно ничтожным городишкой в сравнении с Суассоном или Орлеаном. Так, маленький городок в Галлии, мало инте­ресный и галлам, и любым завоевателям. За нее не бо­ролись варвары и галло-римляне, городок не делали своей резиденцией могущественные епископы и коро­ли. Скорее сам город, разрастаясь по каким-то одному Богу ведомым законам, вынудил сделать себя столицей Франции.

Центр торговли, науки, культуры, моды, источник постоянных новаций решительно во всем — Париж превосходно видно в европейской жизни. Причем со­вершенно независимо от того, был он столицей или нет. Не будь Франция столь благоразумна, чтобы сделать Париж столицей, еще неизвестно, кому было бы ху­же — остальной Франции или Парижу...

Краков стал столицей Польши в XI в. и перестал ею быть в XVI в. Вроде бы даже запустел после нашествия шведов в середине XVII века. Но... Краковский универ­ситет. Но начавшееся в Кракове восстание Костюшко (1794); Краковская республика 1815—1846 гг.; Кра­ковское восстание 1846. Прошу извинить — но и кра­ковская колбаса. Столичности Краков давно лишен; но развивается как город науки, город культурных нова­ций и вместе с тем — как «бунташное», вечно противо­стоящее властям место. В судьбе Кракова явно есть не­что, роднящее его с Санкт-Петербургом.

Так же и в Швеции Упсала без прямой помощи вла­стей предержащих выросла из языческого, затем хри­стианского культового центра в университетский город. Да какой! Общеевропейского значения. Не в королях и епископах дело: скорее это сама Упсала не позволяла себя обойти, и именно потому стала резиденцией архиепископа, центром торговли всей Южной Швеции, ме­стом коронации королей и проведения мероприятий на­ционального масштаба.

В XIX веке мрачноватая слава клерикализма и реак­ционности пришла к Упсале. Уж, наверное, такая слава приходит не посредством государственных указов.

Так же «самостоятельно» стал крупнейшим культур­ным центром Мюнхен. Не все родившееся в нем спо­собно вызывать восторг — от идеи Баварской автоно­мии до «Пивного путча». Но закономерность явно та же.

Словом, существуют города, в которых, подчиняясь еще не ясным законам общественного развития, проис­ходит активное развитие культуры — выражаясь по-ученому, культурогенез. В этих городах складывается местный по происхождению культуроносный, культуротворческий слой. Население города по непонятной причине начинает заниматься науками и искусствами и добивается в этих занятиях многого.

Конечно, заниматься культурным творчеством куда удобнее, когда полон кошелек, а город имеет какие-то свои права и привилегии. Если у города есть статус, права, возможности, деньги — культуротворческий слой своих граждан город может расширять. Во-первых, в богатый город стекаются люди, и не самые худшие; да нужных людей богатый столичный город еще и может сознательно привлекать.

Во-вторых, это ведь не всегда бывает, чтобы творцы культуры имели возможность не тачать сапоги или вы­возить мусор, а получать плату за совсем иной труд. Холст, подрамники, мастерские и уж тем паче брон­за — стоят денег. Как и типографии, и металлические литеры, и краска, и бумага, превращаемая в книги.

Если денег на все это нет — культуроносный слой поневоле будет вести самое скромное существование. Многие вообще не сделают в своей жизни ничего, иные состоятся вполсилы.

Но получается — в некоторых городах этот слой мо­жет появиться в любую минуту, а как появится — сразу активен, вне прямой зависимости от городских вольностей или скопленного достояния. В таком городе посто­янно возникают разного рода культурные новации, и в самых разных сферах жизни — от научных открытий и до религиозных переворотов, от усовершенствований в музыкальных инструментах и до новых форм общест­венной организации. Жить в таких городах одновре­менно интересно и тревожно.

А в других городах генезис культуры происходит вяло, в основном за счет приезжих или за счет финан­совых вливаний. В любое место ведь можно привезти людей откуда угодно, и пока им платят, воспитанные в других местах художники, ваятели, писатели и ученые не разбегутся, а будут творить там, куда их привезли.

С XV в. Берлин — столица: сначала Бранденбурга, потом — Пруссии. В город долгое время была немалая эмиграция. Например, в XVIII в. треть населения Берли­на составляли беглые из Франции гугеноты... Но ведь это же факт, что роль Берлина как города культуры, невзирая на его «столичность», на многочисленные фи­нансовые вливания и не худших по качеству эмигран­тов, многократно меньше, чем того же Мюнхена, Кель­на или даже маленького Дрездена.

Опасаясь обидеть жителей других промышленных гигантов и древних столичных городов, не стану уточ­нять, которые из них вызывают у меня в памяти древ­нюю поговорку про Федору, которая велика... Лучше обратимся к Петербургу.

Уже говорилось о потрясающей способности горо­да «включать в себя», ассимилировать вливающихся в Санкт-Петербург людей: независимо от роду-племени эти люди поколения через два превращаются в корен­ных, и притом в преданных городу жителей.

Если брать деятелей культуры, этот процесс начал­ся с уроженцев немецких земель и пылких петербург­ских патриотов Б.С. Якоби, В.Я. Струве (основавших «петербургские» династии интеллектуалов) и продол­жился уже «чисто русскими» С.П. Крашенинниковым, И.И. Лепехиным, М.В. Ломоносовым. И чем дальше, тем больше среди культуроносящего слоя не только «чисто русских», но и «уже встречавшихся» фамилий.

Мало того что становятся петербуржцами «иного­родние». Пресловутый спор двух столиц решается про­сто и ясно: можно назвать множество известнейших лиц, перебравшихся в Санкт-Петербург из Москвы (в качест­ве впечатляющих примеров — Н.И. Пирогов и С.П. Бот­кин). Но нет ни одного обратного случая. Исключение — Илья Сандунов. Но и он, переехав из Петербурга в Мо­скву, бросил театр и занялся будущими Сандуновскими банями.

Самое странное в том, что процесс этот шел и при «советской власти», и что этот процесс продолжается сегодня. Конечно, многих в Москву «вывели» в начале 1930-х, когда переводили все институты Академии на­ук — новая столица должна была обзавестись подо­бающими головными институтами. Выращивал — Санкт-Петербург. Должна была пожать, по замыслу коммуни­стов — Москва. И диву даешься, каким пшиком все ото­звалось. Конечно, «выведенные» в Москву петербуржцы (среди самых знаменитых — В.И.Вернадский, среди ме­нее известных — хотя бы палеонтолог Орлов) сказали свое слово. Но в целом «выведенные» в Москву науч­ные школы «благополучно» зачахли. Заметно было пер­вое поколение — то, которое родилось, окончило гим­назии, получало образование в Санкт-Петербурге. На этом — все.

Если людям давали право выбора — наиболее инте­ресные творческие типы из Петербурга уезжать отказы­вались (до войны — Тимирязев; после войны — Б. Што­колов). Или, вопреки утраченной Петербургом «столичности», перебираются именно в Петербург из провин­циальных городов.

Уже в 1990-е годы Санкт-Петербург или породил, или «раскрутил» нескольких сильных писателей.

Из Петербурга родом В.В. Путин и многие из его ок­ружения, вообще много людей из властных структур. Реализуются они в Москве... но корни их — в совсем другой столице.

Не менее интересно и еще одно... Санкт-Петербург лидирует решительно во всех культурных инновациях, какие только появлялись за последние 200 лет россий­ской истории. Проводить сколько-нибудь подробный анализ, даже просто перечислять я не буду: потребует­ся монография, да пообъемнее, листов на 30. Намечу максимально коротко.

Естествознание:

—  привлечение европейских (в основном немецких) ученых в Россию, и учение у них (Б.С. Якоби, Э.Х. Ленц, В.Я. Струве... список можно пополнить десятками имен);

—  освоение пришедшего из Европы аналитического естествознания (В.В. Петров, И.М. Сеченов, Д.И. Мен­делеев — этот список тоже можно расширять до беско­нечности);

—  становление традиции «синтезного» естествозна­ния, более соответствующей российской культурной традиции (В.В. Докучаев и вся его школа, В.И. Вернад­ский, А.Е. Ферсман, К.А. Тимирязев);

— возникновение русской школы физиологии и нев­рологии (В.М. Бехтерев, И.П. Павлов, С.П. Боткин);

—  становление русской школы психологии (знаме­нитые, постоянно и тупо высмеиваемые в советское время «педологи»).

Архитектура, изобразительное искусство (привожу без имен — слишком много пришлось бы назвать):

—  рождение «русского классицизма», «русского ро­мантизма» — весьма мало похожих на европейские об­разцы;

—  рождение абстрактной живописи, русского аван­гарда;

—  рождение модернизма и конструктивизма;

—  становление русского паркового хозяйства.

Литературный процесс: русский классицизм; рус­ский сентиментализм; русский романтизм; русский аван­гардизм.

Медицина: Н.И. Пирогов, Н.Н. Зинин, СП.. Боткин, В.М. Бехтерев.

Технические науки:

— изобретение радио А.С. Поповым;

— электромагнитный телеграф П.Л. Шиллинга;

— подводная лодка, миноносец и ледокол адм. С.О. Макарова;

— металлография Д.К. Чернова.

Экономика:

в 1906 г. в Петербурге родился, здесь и учился Ва­силий Леонтьев; а что коммунисты додумались выгнать за рубеж и этого сына России (и Петербурга) — так Пе­тербургу от того честь не меньшая.

Гуманитарные науки: при нормальной, то есть цар­ской, власти — школы папирологов, палимпсестиков (ныне почти забыто, что это вообще такое); школы ис­ториков, археологов, филологов. Естественно, условия развития научных школ, тем более в гуманитарной сфе­ре, при советской власти были совсем другие.

Но и при советской власти:

— школа востоковедов (достаточно назвать всемир­но известного И.М. Дьяконова, а есть и еще несколько, может быть, и менее «громких», но в профессиональных кругах «звучащих» имен);

— школа археологии (почти все советское палеолитоведение сосредоточено было в Ленинграде; здесь же возникла и продолжает оказывать воздействие на всю Европу школа крупнейшего теоретика Л.С.Клейна);

— Лев Гумилев, который один стоит целой научной школы;

— школа филологов и фольклористов.

Общественная мысль:

становление русского анархизма, народничества, марксизма; движение конституционализма (наиболее «европейское» по сути и по духу). Сейчас на глазах рождается русский нацизм; явление не самое светлое, со­гласен, но что по всей России в воздухе носится — то в Петербурге и рождается.

Честно говоря, просто не знаю, к какой области от­нести культурный феномен «Серебряного века». Лите­ратурный процесс? Поэзия? Художественное творчество? Да нет, это явление шире. Тут целый комплекс явлений культуры, сливающихся в огромный, отозвавшийся ре­зонансом по всему миру феномен «Серебряного века». Отмечу, что этот комплекс неразрывно связан с Санкт-Петербургом.

Если взять культурные инновации, сколько-нибудь значительные в масштабах Империи, тем более — в масштабах Европы, вне Петербурга практически не происходит вплоть до 1930-х гг.

Ничто не препятствует развивать что и где угодно. Но культурная жизнь Империи, вообще-то весьма ин­тенсивная, делает именно в Петербурге какой-то не­объяснимый «пик». В лучшем случае некоторые иные города разделяют с Санкт-Петербургом почетное место «первых», в которых нечто началось (как Харьков, в ко­тором одновременно с Петербургом появились аэроди­намические трубы).

Не менее характерно, что в любой из областей куль-туротворчества активную роль играют местные уро­женцы, потомственные петербуржцы. Более того, им очень часто принадлежит в явлении ведущая роль — при том, что «конкурентами»-то является все население Российской империи.

Я не говорю уже о поразительной склонности санкт-петербуржцев ко всевозможной фронде, их постоянно­му дистанцированию от властей, нелюбви ко всяческо­му начальству. Черта, замечу, объяснимая у жителей Ленинграда в СССР, но решительно непостижимая для жителей столицы Российской империи.

Что интересно — в данный момент в Петербурге этого почти нет.

Можно сформулировать несколько вытекающих из этого... то ли принципов, то ли правил... не знаю, как назвать.

1.  Культурные явления, наиболее значимые в мас­штабе Российской империи и СССР, возникают именно в Санкт-Петербурге.

2.  Если явление культуры зарождается вне Санкт-Петербурга, оно обязательно проявляется в Санкт-Петер­бурге (даже если вне одного города-родины и Санкт-Петербурга оно больше не проявляется).

3.  Культурные явления, начавшиеся в России и по­лучившие общеевропейское или мировое значение, как правило, исходят из Санкт-Петербурга; культурные явле­ния, возникшие вне Санкт-Петербурга, приобретают об­щероссийское или общеевропейское значение только по­сле трансформации этого явления в Санкт-Петербурге.

И эти принципы культурной жизни России сказыва­ются вне зависимости от того, является ли Санкт-Пе­тербург столицей. Более того, они сказываются в пол­ной мере, когда он становится «столичным городом с областной судьбой» — и притом городом, весьма нелю­бимым, постоянно выкорчевываемым, «расчищаемым», усмиряемым властями.

Классикой культурной жизни СССР было наличие московской и петербуржской школ. С одной немаловаж­ной разницей: московская школа, к которой был и при­ток средств (порой огромных), и внимание начальства, фактически была школой всесоюзного масштаба. Конеч­но, «прописка» была лимитной и там и здесь. Но в Моск­ве «обходить» было проще. В Москву не только люди из ВПК, но и ученые из Академии наук, из вузов порой по­падали из «провинции». Если специалист был уж очень нужен — «находили способ», и прописку «делали».

Научные же школы Санкт-Петербурга из-за все той же лимитной прописки, гораздо более «непробиваемой», чем московская, все более становился «городом без под­питки». Помню, как меня в молодости уговаривали же­ниться на ленинградке — и тем решить свои проблемы прописки. Другого способа друзья и родственники не видели.

Это обстоятельство необходимо учитывать при срав­нении московских и петербуржских научных школ. Фактически сравниваются школы общесоветские и ме­стные, санкт-петербуржские.

Санкт-Петербург своей «советской» судьбой област­ного города вполне доказал, что он в состоянии сущест­вовать и проявлять свои удивительные качества, будучи не центром колоссальной империи, а только экономиче­ским и культурным центром своей округи — Северо-За­пада. Россия очевидно потеряла от того, что город пере­стал быть ее столицей. А вот потерял ли Петербург?

Глава 3ПОПЫТКИ ОБЪЯСНИТЬ ФЕНОМЕН

Верь мне, доктор, Кроме шутки! —

Говорил раз пономарь.

От яиц крутых в желудке

Образуется янтарь!

                     Граф А.К. Толстой

Три века существует Санкт-Петербург. Два века поражает он воображение людей. За эти три столетия сложилось целое море легенд о городе. Родилось еще большее количество противоречащих друг другу и здравому смыслу «объяснений» феномена Петербурга. Тут и «столичность» Петербурга: мол, не был бы он сто­лицей Российской империи, так и не стал бы уникаль­ным и удивительным городом.

Мол, ведь именно во времена, когда Петербург был центром Российской империи, возникли прекрасные памятники и храмы. Большая их часть возникла при прямом участии государственных лиц и посвящена им­ператорам, государственным деятелям, путешественни­кам и полководцам, расширявшим пределы империи.

Естественно, в числе объяснений» фигурируют «бе­лые ночи». Разводимые на ночь мосты. Непривычная планировка. Наводнения. Близость моря. Близость Ев-ропы.

И конечно же, все это предельно неубедительно. Город на краю русской Ойкумены? Город, где для россиянина слишком холодно, слишком высокие широты, пугающие россиян северными сияниями и короткими днями в декабре? Но помилуйте, в Новосибирске и да­же в уральских городах значительно холоднее! Ну лад­но, будем считать, что эти города расположены слиш­ком далеко на востоке и вообще вошли в состав России слишком поздно.

Но существует ведь огромный и многообразный Русский Север — Каргополь, Вологда, Архангельск, Холмогоры... нет, даже и перечислять неудобно. Край интересный, яркий и самобытный — нет слов. Но. ли­шенный начисто всего, что составляет духовный «оре­ол» Санкт-Петербурга. Русский Север — интересная, но по большому счету обычная часть земель, населен­ных исстари русским народом, — хотя и расположен Русский Север в тех же широтах и живут там в тех же климатических условиях.

Нет, дело не в климате.

Столичный город? Но Петербург столицей был не­долго. Москва — столица с несравненно более устой­чивыми традициями главного русского города. Она, как п подобает «настоящей» столице, лежит в центре Рус­ской равнины, в самом сердце исторической России. По мере приближения к Москве просто зрительно вид­но, как концентрируется вокруг нее Россия, как словно бы «сбегаются» к ней деревни и города, как уплотняется население. Ну, и храмы, крепости, сопровождающие их легенды, сказки, исторические предания.

Не говоря уже о том, что столиц-то в русской исто­рии, строго говоря, не две. Все-таки их, столиц, было как минимум четыре, если не пять: кроме поздних Москвы и Петербурга, на звание столиц Древней Руси вполне могут претендовать и Киев, и Новгород, и Владимир[13]. Не говоря о том, что столицей самостоятельного княжества хотя бы недолго побыли почти все крупные, известные города Русской равнины (Кострома, Рязань, Чернигов, Смоленск, Псков, Тверь... перечисление мож­но продолжать) и великое множество ныне незначи­тельных, но когда-то очень крупных и известных (Галич, Серпухов, Ростов, Суздаль, Муром — этот список тоже можно продолжить).

Причем и Киев, и Владимир, и Новгород тоже стоят в центре земли русской, а не жмутся где-то на окраине национальной Ойкумены. Все они богаты исторически­ми памятниками, да такого возраста, какой трехсотлет­нему Петербургу и не снился. Каждый из этих городов поздно или рано, но собирал русские рати против внеш­него врага. Петербург же даже во время Отечественной войны 1812-го центром национального сопротивления не был. После Киева, Новгорода, Москвы, Владимира Петербург оказывается столицей и самой молодой, и са­мой недолгой, и городом с самыми слабыми традициями столичного, сплачивающего народ города.

Большой каменный город? Но из камня умели строить еще в киевско-новгородское время. А центральные части всех без исключения губернских городов и многих уезд­ных — каменные. Площадь каменной застройки Москвы, даже Одессы, Харькова, Нижнего Новгорода — сравнима с площадью каменного исторического центра Петербурга. Так что и в этом он совершенно не уникален.

«Воплощенная в камне история»? Но это в несрав­ненно большей степени относится к «первым трем сто­лицам» — да и вообще почти ко всем старым городам русской равнины, Прибалтики. Не только Ярославль или Калуга, но даже Старый Оскол, Серпухов или Бо­ровск гораздо в большей степени — города старые, хранящие память об исторических событиях.

Город, построенный с особой, исключительной жес­токостью?  Город,   возведение  которого  потребовало особых усилий и особых, потому запомнившихся челове­ческих потерь? На такое невежество только руками раз­ведешь. Можно подумать, Рим строился не на костях сотен тысяч, даже миллионов рабов. Можно подумать, Акрополь не был построен на совершенно страшные деньги: награбленные, скопленные войной, сколоченные работорговлей! Да при одном строительстве Версаля по­гибло больше, чем в Петербурге, — и это вовсе не страш­ная тайна истории, а факты, хорошо документирован­ные, давно известные всем (кто хочет знать, конечно).

Огромные и роскошные памятники? Но после Мос­ковского, Псковского, Новгородского кремлей двор­цы Петербурга вовсе не производят впечатления громад­ных. Петропавловская крепость сильно проигрывает в размерах Азовской и Нарвской крепостям. Есть, конеч­но, в нем такие громадные сооружения, как Исаакиевский собор, Зимний дворец и такие высокие, как Адми­ралтейство. Но возведены они с таким совершенством пропорций, так гармонично и красиво, что громадные размеры памятников скрадываются, становятся менее вызывающими и проигрывают хмурой громаде Нарвской крепости или Псковского кремля (да объективно все-та­ки Нарвская крепость побольше размерами).

Кремли и крепости построены более ординарно, они больше похожи друг на друга, петербургская за­стройка «интереснее», отдельные ее элементы гораздо более самобытны — но это касается уже особенностей города, о которых шла речь с самого начала. А городом громадных памятников Петербург не является — что поделать! Памятники производят впечатление, запоми­наются и заставляют изменять поведение вовсе не по­тому, что они очень велики.

Концентрация произведений искусства? Да, это уже «теплее». Но не будь эти памятники вписаны в еди­ный архитектурный и культурный ансамбль, еще неиз­вестно, какое впечатление они производили бы. Ска­жем, как выглядели бы коллекции Русского музея, вы­ставленные в Липецке или в Орле, и не в Михайловском замке, а в стандартной бетонной коробке?

Река и море? Нева и впрямь велика, красива. Москва-река или Десна — карлицы в сравнении с Невой. Но Волга больше, величавее. И историчнее. С Волгой связа­ны многие события Русской истории, по ней долгое вре­мя проходила восточная граница Руси, в XVI веке — гра­ница Европы... Ничего подобного у Невы нет, в культур­но-историческом плане эта река малоинтересна.

Море? Оно здесь мало отличается от озера и цветом, и волнением, и даже вкусом воды. Да и берег виден во все стороны. Не зря же назвали Финский залив неува­жительно — Маркизовой лужей. Так что море здесь — «не настоящее», и если оно играет какую-то особенную роль, то только вместе с какими-то другими обстоятель­ствами, не само по себе. Не стали ведь особенными го­родами ни Ревель-Таллин, ни Рига, ни Хельсинки. При­морская Упсала — стала, стал и Новгород, хотя к мор­ским побережьям он относится лишь косвенно — лежит от них в стороне. Все это доказывает, и убедительно — дело вовсе не в самом по себе море.

«Белые ночи»? Но даже во Пскове и Новгороде ночи уже «почти белые». А по всему Русскому Северу на той же широте ночи в самой маленькой, самой дикой дере­вушке будут в той же степени «белы», что и в Петер­бурге. Что характерно — нет ни малейшего признака хоть какого-то, хоть скромного отражения «белых но­чей» в культуре русского Средневековья. Ни для одного из этих городов (Вологда, Каргополь, Холмогоры, Ар­хангельск) «белые ночи» ну никак не являются типич­ным и значимым признаком. Их, столь важных для Пе­тербурга, тут как бы и не замечают.

А европейцы еще сдержаннее. Разумеется, все се­верные европейцы прекрасно знают, о чем идет речь. В конце концов, вся Скандинавия лежит близ Полярно­го круга, и для любого жителя Скандинавии или севера Шотландии «белые ночи» — явление вполне заурядное, повседневное...

Но ни Астрид Линдгрен с ее проникновенным опи­санием и острова Сальткроки, и всей сельской жизни Смоланда, ни неискоренимый романтик Ганс Христиан Андерсен, ни Сальма Лагерлеф, ни певцы шведской (и вообще — северной) природы Петер Фреухен и Ханс Линдеман не издают по поводу «белых ночей» реши­тельно никаких восторженных звуков. Они описывают их — и все, совершенно не фиксируясь на них как на явлении исключительном и особенно интересном. Даже шведские мистики — «фосфориты» восемнадцатого сто­летия и их современники, — романтики «готики» в той же степени сдержанны. Казалось бы — уж романти­кам-то и карты в руки! Но эти, шведские романтики, интересуются совсем другими явлениями.

Описание соответствующих эффектов «белых но­чей» можно найти и у Р.Л. Стивенсона (хотя бы в эпи­зодах с шотландскими скитаниями «Похищенного»), и у В.Скотта, и уж, конечно же, у Жюля Верна. У послед­него есть и эстетика «белых ночей»: его герои находят «белые ночи» красивыми. Но эти восторги слабенькие, несравненно слабее, чем дружные восторги российско­го общества. В общем, сравнивать славу Петербург­ских «белых ночей» совершенно не с чем.

И выходит, что не Петербург славен «белыми ночами», а скорее «белые ночи» славны исключительно в Санкт-Пе­тербурге. Почему-то именно здесь их замечают и обыг­рывают как достопримечательность города.

В целом же приходится констатировать еще раз: на Неве уже почти три века стоит город-легенда. Но в чем причина «легендарности» — никто не в силах объяснить.

Что же и в самом деле происходит в удивительном го­роде на Неве? Я написал эту книгу после того, как долго искал ответа на вопрос. Я читал книги и разговаривал с учеными, я думал и спрашивал у самых умных людей, ко­го знал. Я не нашел никаких объяснений феномена.

Хуже того: большая часть того, что я с юности счи­тал историей города, подлинными историческими фак­тами, оказалось, мягко говоря, не очень достоверным. Пришлось самому изучать проблему, собирать сведе­ния, искать ответы на вопрос: каким образом Петер­бург воздействует на человека и на целые сообщества людей? Почему в Санкт-Петербурге все время что-то происходит? Что делает город особенным явлением рус­ской и европейской истории?


  1.  Буровский A.M. Несостоявшаяся империя. М., 2000. С. 114.

  2. Гордин А. Меж рабством и свободой. СПБ, 1994. 

  3.  Толь С.Д. Ночные братья. М., 2000. С. 247.

  4. Герман Ю. Рассказы о Дзержинском. М. — Л., 1959. 

  5. Криптон К. Осада Ленинграда. Нью-Йорк. 1952. С. 234—235. 

  6. На всякий случай уточняю, что ни на какое звание и ни на какой статус «петербуржца» не претендую. И вообще ни на какую принад­лежность ни к какой группе не претендую.

  7. Буровский A.M. Отец городов русских. М., 2007.