64707.fb2 Величие и проклятие Петербурга - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

Величие и проклятие Петербурга - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

Часть VIЧТО ГОВОРИТ ПЕТЕРБУРГ

Все, чем мы живем поныне,

В древнем городе-дворце

Расцветало в правде линий,

В тайне книг, в узоре чисел;

Человек чело там высил

Гордо, в лавровом венце!

        В. Брюсов

Глава 1ПЕТЕРБУРГ — УРОЧИЩЕ КУЛЬТУРЫ

Ночь, улица, фонарь, аптека,

Бессмысленный и тусклый свет.

Живи еще хоть четверть века, —

Все будет так. Исхода нет.

Умрешь — начнешь опять сначала,

И повторится все, как встарь:

Ночь, ледяная рябь канала,

Аптека, улица, фонарь.

        А. Блок

Термин «урочище культуры» почти так же экзо­тичен, как «антропогенное урочище». Но ведь любое ан­тропогенное урочище создается носителями определен­ной культуры, и уж наверное, не вопреки представле­ниям и идеям носителей этой культуры.

До сих пор я пытался показать, почему город оказы­вает на людей такое огромное воздействие и почему он стал... тем, чем он стал в русской истории. Но из всего сказанного вытекает — будь на его месте любой другой город, в том числе город китайский, польский, ацтек­ский или шведский, этот город тоже был бы особен­ным, исключительным городом и тоже играл бы в исто­рии весьма необычную роль. Но это был бы другой го­род; другое урочище совсем другой культуры.

Он занимал бы другое место в пространстве другой страны, другой империи, а дома и их ансамбли строи­лись бы по другой культурной традиции, и их воздейст­вие на человека было бы все же иным.

Санкт-Петербург — это урочище русской культуры. Санкт-Петербург — это антропогенное урочище, орга­низованное носителями русской культуры для своего обитания. Но и не только для обитания: городское уро­чище создается культурой и для того, чтобы выразить свои представления и идеалы, продемонстрировать их; чтобы оказывать воздействие на всякого, кто обитает в нем или находится в нем. Как бы ни были важны город­ские урочища для жизни человека, для выполнения каких-то важных функций (производство, наука, культура и т.д.) — это еще и преобразованные уголки планеты, создаваемые как образцы, как воплощение идеала, как место для воспитания.

Исследования В.Н. Топорова, Ю.М. Лотмана, Д.С. Ли­хачева и многих, многих других показывают — в урочи­ще культуры воплощены в зрительных образах, визуа­лизированы идеальные представления его создателей. Именно эти идеи, воплощенные в камне, воспринима­ются нами и любыми другими «потребителями».

Любое антропогенное урочище — это урочище культуры. Не только Стрелка Васильевского острова, но и околица деревни Мордоплюево вполне заслужива­ет этого названия.

Вопрос, какое из этих урочищ играет большую роль в культуре. Каждая народная культура знает некий набор наиболее значительных культурных урочищ из велико­го множества «своих». Это урочища-символы, урочища-репрезентанты. В них идеальные ценности и представ­ления носителей этой культуры воплощены наиболее полно. В таких урочищах культурно осмысленные пере­живания человека особенно интенсивны, а человек в них переживает состояния, формирующие его душу и де­лающие его человеком с определенной культурной при­надлежностью .

Рим Цезарей, Москва XIV—XVI вв. и Санкт-Петербург стали культурными урочищами потому, что в их ансамблях с огромной художественной силой выраже­но отношение к действительности, которое разделялось целыми народами на протяжении целых культурно-ис­торических эпох.

Не случайно во многих культурах, распространив­шихся на значительные пространства, стало традицией паломничество — посещение наиболее значительных урочищ культуры. Чем лучше знаком с ними носитель культуры, тем он образованнее, элитнее, культурнее. «Если ты не видел Афин, ты дурак. Если ты видел Афи­ны и не восхищался — ты ишак. Если ты был в Афинах и не хочешь вернуться — ты верблюд»... — так гласила поговорка времен эллинизма. Если ты не знаешь Санкт-Петербурга, ты... Закончить каждый может сам, по сво­ему вкусу.

Интересно, что сам термин «культурное урочище», или «урочище культуры» — пусть неопределенный, пусть в разном смысле — впервые и был применен, когда ан­тропогенными урочищами Санкт-Петербурга начала зани­маться целая плеяда ученых, начиная с прошлого века[92].

Феномен единого текста

«Текст Петербурга» «написан» разными людьми в разные времена. Эпохи, планы, заказчики и Мастера, все они создают, в общем-то, каждый свой текст. И ес­ли некоторые тексты различаются лишь в частностях, то другие расходятся очень и очень существенно.

Объясняется это очень просто — Петербург строи­ли долго, строители были детьми разных эпох. Петр и Трезини — дети эпохи классицизма. Растрелли — ба­рокко. Квасов — романтизма. При Петре даже кероси­новая лампа показалась бы чудом техники, а при виде паровоза перекрестился бы и Растрелли. Ну а Квасов перекрестился бы при виде петровской «ассамблеи» и пьяного в дугу «отца-основателя».

Каждая культурно-историческая эпоха — это своя идея городской планировки, в которой визуализирован свой комплекс идей. Каждый царь тоже вполне мог иметь некую собственную идею или, по крайней мере, собственные варианты идей.

И уж конечно, свои идеи оставляли сами Мастера — воплотители идеи. Даже если большинство архитекто­ров и создавали только маленький фрагмент урочи­ща — то ведь «текст» урочища и состоит из таких ло­кальных фрагментов.

К тому же ведь каждый заказчик и каждый творец вполне мог хотеть одного, а получалось нечто совер­шенно другое... Взять хотя бы историю памятника Алек­сандру III, открытому на Знаменской площади 23 мая 1909 года. «Отцы города» конечно же хотели увекове­чить память императора, а не посмеяться над ним. Но Паоло Трубецкой рассудил иначе, и при виде памятни­ка у петербуржцев родилась «загадка» — пирамида:

На площади — комод, На комоде — бегемот, На бегемоте — обормот.

Можно очень по-разному относиться к Александ­ру III, но всякий, кто видал этот памятник (сейчас он выставлен во дворе Мраморного дворца на Дворцовой набережной), согласится с неизвестными острослова­ми. Все верно — комод, бегемот, обормот. В открытую издевался Паоло Трубецкой над Александром III Алек­сандровичем. А ведь хотели как лучше...

Тем удивительнее, что каждый-то исполнял свою музыкальную партию, порой даже делая откровенно са­тирические памятники, а из этого лоскутного труда воз­никла вовсе не какофония, а стройная красивая мело­дия. «Текст» Петербурга нисколько не напоминает ре­зультаты дурацкой игры «в чепуху» — вот это и правда удивления достойно.

Стало классикой говорить о соразмерности пропор­ций города, единстве его облика и стиля, впечатлении, которое производит весь городской ансамбль, все его составляющие. Объяснить это возможно только одним: существует единый «текст» Санкт-Петербурга, — не­смотря на то что он писался и дописывался десятки лет и очень разными людьми.

Городские здания и целые урочища строились в разное время, в разном стиле, очень разными людьми (к тому же уроженцами разных стран). Тем более неверо­ятный вывод приходится делать: получается, что каж­дый из последующих зодчих одновременно «писал» свой собственный текст и тем самым одновременно «допи­сывал» единый текст, создаваемый всеми «авторами» го­рода.

Для того чтобы «дописывать» предшественников, нужно было действовать в одной логике с остальными, то есть требовалось понимать или, по крайней мере, чувствовать, что это за текст. Получается, что отдель­ные фрагменты Петербурга создавались по совершенно разным планам и в разном стиле. Но одновременно Пе­тербург как единое урочище культуры создавался по некому единому плану, и этот план не имеет никакого отношения к архитектурным стилям или пристрастиям отдельных людей.

Каждый из архитекторов — создателей урочища, был самостоятельной творческой личностью с собст­венными идеями и стремлениями — и вместе с тем со­автором остальных и исполнителем фрагмента общего замысла.

Этому может быть несколько объяснений:

—  работы велись строго по первоначальному плану (что заведомо не соответствует действительности);

—  существует некий тайный центр масонов, бодисатв или марсиан, тайно курировавших и направлявших процесс («исследованиями» в этом направлении я пре­доставляю заниматься любителям... как ни странно, они обычно находятся);

—  у   строителей   Петербурга   на   протяжении   нескольких поколении существовала некая единая для них всех идея — при том, что одновременно могли существовать и совсем иные идеи, особенно при сооружении отдельных частей и элементов урочища;

— культурное урочище оказывало на строителей  воздействие такого рода, которое делало их всех продолжателями и единомышленниками. Существует некая система передачи информации, «зашифрованной» в образах урочища, и эта система отбирает тех, кто воспри­нимает ее и работает в той же логике.

Легко заметить, что первые два объяснения имеют  много общего между собой. И что третье и четвертое объяснения тоже неуловимо между собой сходны. Какое-то необъяснимое «нечто» постоянно корректировало планы строителей, вело к появлению именно  такого города, который мы знаем. Города, «текст» которого максимально полно воплощает именно те идеи, ко­торые мы привыкли считать чем-то само собой разу­меющимся для Петербурга.

К мысли об этом «нечто» нам придется волей-нево­лей еще вернуться.

Смысловая многозначность урочища

Трудно учесть и невозможно перечислить ВСЕ виды воздействия на человека, возникающие в Петер­бурге. Само место постоянно провоцирует на новые и новые формы его осмысления. «Семантическая валент­ность», или смысловая многозначность, места проявля­ется вот в чем: урочище в целом и его отдельные части постоянно осмысливаются в разных культурных плос­костях, даже и на уровне бытового сознания. Приходит новое поколение и даже просто новый человек — и что-то привносит свое в осмысление урочища. Так, в легендах воины проходили через перевал, каждый бросая камень в кучу... И вырастал, сам собой, памятный знак.

Урочище властно требует от человека относиться к  нему самостоятельно. Призывает участвовать в своего рода «расшатывании смыслов», в добавлении смыслов. Через это человек участвует в усложнении, в создании новых смыслов, еще не бывших в этом пространстве.

Вот, вероятно, один из ответов — что это за «вирус Петербурга» проникал во всех его строителей. Урочище культуры организовано так, что каждый живущий в нем пытается его «достроить» и приспособить под себя. А всякий достраивающий стремится, даже не осозна­вая, создать новый смысл уже существующего и ус­ложнить уже сложное. При этом архитектор оказывается свободен в выборе стиля, в принадлежности к «направ­лению» — не это важно. Важно, чтобы созданное добав­ляло новые центры, указывало на новые смыслы, рас­шатывало бы существующие, делало бы урочище все бо­лее многозначным.

«Воспротивиться» этому мысленному «приказу»? Но как? Создание того, что будет расходиться с культур­ным кодом города, сразу же покажется чужеродным, едва ли не враждебным, «не своим». Архитектор вряд ли захочет реализовать такой проект. Если даже и захо­чет — воспротивятся те, кто принимает окончательные решения; те, кто дает деньги на проект, или те, кто его исполняет. Слишком много желаний и воль должны сов­пасть, чтобы архитектурное сооружение реализовалось в камне. Всегда окажется так, что «желания и воли» в абсолютном большинстве хотят достраивать город, не разрушая его кода.

Так город сам, через заложенный в нем культурный код, определяет правила, по которым его будут дост­раивать. Расти он может, только сохраняя свой зало­женный в XVIII столетии дух.

Город нового времени

По мнению многих ученых, в XVII—XVIII веках в Европе появляется город нового типа. Средневековые города были местами, где господствовал один язык и одна письменность. То есть средневековый город был погружен только в свою, местную культуру. Город нового времени космополитичен, открыт, в нем звучат раз­ные языки и применяются разные виды письменности.

Вообще-то такой город — это «воспоминание о бу­дущем», потому что и Рим, и Карфаген, и крупные горо­да древнего Переднего Востока тоже были космополи­тичны, многоязычны и даже официальные документы писали на разных языках. Но по сравнению с европей­ским Средневековьем — шаг вперед. Лондон конца XVI— XVII веков был космополитичным разноязыким городом, а знание иностранных языков, прослеживаемое в коме­диях Шекспира, ученые давно объясняют просто: тако­ва была атмосфера Лондона того времени. Изучение иностранных языков было модой, учебники и разговор­ники печатались большими (для того времени) тиража­ми. Печатались, впрочем, и памфлеты против иностран­цев, учебников и тех добрых англичан, которые учатся всяким глупостям.

Такими же городами были и Антверпен, Париж, Ам­стердам, Кале. Таким городом вовсе не была Москва — но был Петербург. «Существенно не только то, что финны, шведы, немцы составляли заметные части насе­ления города. Еще важнее степень участия выходцев из этих этнических слоев в деятельности таких культур­ных центров, как Академия наук (что легко можно оце­нить по печатным изданиям)»[93].

Вторая особенность города Нового времени — его свободная структура. Средневековый город был жест­ко распланирован, его пространство разделено между гильдиями, цехами, а на Руси — еще и между посадами «черными», государственными и «белыми» — принадле­жащими частным лицам, боярам. Впрочем, и в Европе были частновладельческие города или кварталы в горо­дах. Уже в XVIII веке город Умань — весь, целиком, был собственностью князя Понятовского. Всего же князьям Понятовским принадлежало 62 города.

«В истории европейского города можно наметить границу, отделяющую цеховой город ганзейского типа, жесткая вертикальная структура которого определяет­ся системой гильдий, и приобретающие с XVII в. осо­бую значимость города более свободной структуры. Так, в Англии города с жесткой структурой, как Йорк, занимавшие около 1600 г. первые места, за два следую­щих века были оттеснены Манчестером, Ливерпулем, Бирмингемом... В России в XVII—XVIII вв. осуществля­ется сдвиг от военного города-крепости к преимущест­венно торговому и административному центру. По-видимому, одно из основных отличий нового европейского города и от традиционного азиатского, и от предшест­вующего типа ганзейского торгового города заключает­ся именно в относительно большей открытости струк­туры»[94].

И наконец, еще одна черта, типичная для города Но­вого времени. Людям из эпохи телевизора и компьюте­ра, наверное, самые шумные города XVIII века показа­лись бы... ну, скажем так, несколько скучными. Но со­временники думали иначе. В кипении деловой жизни города вели общие дела, пили вино, учились доверять друг другу те, у кого в деревнях или средневековых го­родках никогда бы не оказалось ничего общего. Смер­тельно занятые жители города не обращали внимания на условности, страшно важные еще поколение назад. Тайные пороки переставали быть тайными — да и не так велики были еще города, чтобы хоть что-то можно было скрыть. Притоны и публичные дома посещались если не поголовно всеми горожанами, то достаточно многими, и тоже помогали смешению сословий, клас­сов, народов и языков. Да к тому же на поверхность жизни выплескивалось что-то низкое, отвратительное: погоня за наживой, нарушения приличий, недозволен­ные связи, разврат.

Свободно спланированные, космополитичные, порой разухабисто веселые города Нового времени несли разрушение традиционной замкнутости жизни. Кончал­ся прежний средневековый мир — жестокий, грубый, но вместе с тем привычный, обжитой. Для многих лю­дей и в разрушении установленного от века, и в откры­том выплескивании всегда старательно скрывавшегося было что-то прямо сатанинское.

Еще в начале XVII века испанский поэт Гонгора за­кончил свой сонет о городе строфой: «Таков Мадрид, а скажем лучше: ад»

У Блейка в конце XVIII в. найдем строки, еще боль­ше перекликающиеся с темой:

Крик проститутки площадной Шьет саван Англии былой[95].

Санкт-Петербург казался городом, от которого и правда близковаты хоромы Князя Тьмы. Он казался бы таковым и независимо от всего остального. Возникни сам по себе город Нового времени на месте Калуги или Твери — не такой, как все другие русские города, го­род другой эпохи, — и он показался бы современникам не «парадизом», а совсем другим местом. Как вот Гонгоре в Мадриде, а Блейку в Лондоне мерещились огнен­ные сполохи.

Тем более Петербург вырос не сам... Захоти Петр перенести столицу в Калугу — и тогда город Нового времени, возведенный царем-антихристом, вызывал бы особенно нехорошие эмоции — как созданный столь сложно воспринимаемым царем, да еще возведенный искусственно.

Город Нового времени? Да. Но это — не обычный город Нового времени, как Лондон или Париж. Это осо­бый город Нового времени... Если угодно — это «про­ектный» город русского Нового времени. Петербург не сам по себе вырос, как город Нового времени. Он был сознательно построен как город другой эпохи. Как го­род, не продолживший Москву, а жестко противопоста­вивший себя ей.

Санкт-Петербургское урочище сложилось как мно­гоязыкое, открытое в мир, разрушающее средневеко­вые представления. И тем самым казавшееся современ­никам чем-то «немножно дьявольским».

Глава 2ГОРОД КАК ТЕКСТ

Увлекательнейшее занятие — читать книгу природы!

В. Бианки

Образ города, который «говорит» с любящим его, понимающим его человеком, — классическое явле­ние культуры. Многие петербуржцы постарше искрен­не убеждены — они умеют понимать Петербург! Для них Великий город — это почти живое существо, со своим сознанием и волей. Так ли уж фантастичны та­кие представления?

Ведь создавая города, дороги, книги, дома, инстру­менты и посуду, люди вкладывали в них свои мысли, чув­ства и переживания. Свое отношение к миру и свое по­нимание мира. Все, сделанное человеком, совершенно вне зависимости от желания мастеров, несет отпечаток эпохи, стиля, культуры и Мастера. Созданное другими людьми говорит с нами от имени эпох, культур и Масте­ров. Может быть, в Петербурге мы и правда «слышим» речь создателей города и «читаем» посланный нам текст?

С книгами проще. Даже если они написаны на ино­странном языке, достаточно выучить этот язык — и читай. Но текст архитектуры, текст урочища культуры созда­вался не на языке слов и понятий. Это язык эмоций, пе­реживаний, душевных движений. Художник, скульптор, архитектор хотели передать нам НЕЧТО — какое-то из своих переживаний. Мы, по идее, можем пережить не­что подобное.

Ощущение величавой грусти, которое испытывает большинство людей в Павловском парке, — это, конеч­но, не весь текст, посланный предками, но ощущение входит в содержание переданного нам текста. Россий­ская империя ощущала свое могущество; она пыталась подражать Версалю, была покорена величавой красо­той классицизма и барокко. Так, аристократически и снисходительно, она и ощущала жизнь: как нечто вели­чественное, красивое, грустное, безнадежное. Эти ощу­щения воплощены в композициях Павловского парка и передаются нам, если мы дадим себе труд к себе прислушаться.

Вопрос, конечно, в том, насколько мы способны правильно понять посланный текст. Действительно, где гарантия, что высказанное здесь по поводу Павловского парка — это реальное «чтение текста», а не попросту фантазмы автора.

Считается, что, если в тексте утрачена третья часть букв, которыми он написан — текст все-таки еще «чи­таемый». Если утрачено 70% букв или больше, текст на­до уже расшифровывать, он становится не очень поня­тен. Кто сказал, что посланное из XVIII века доступно нам больше, чем на 30%?

Наверное, нужно разобраться, как именно читают такой «текст».

Коммуникативный подход

Уже довольно давно, в начале XX века, фран­цузский ученый Ф. Соссюр начал создавать коммуника­тивный подход в языкознании. Цели у Соссюра были чисто практические, применять свой подход к архитек­турным сооружениям или целым городам он не соби­рался.

В середине XX века развивалось новое направление в науке: семиология. Первыми семиологами были фило­логи и лингвисты, но очень быстро появились и культу­рологи, и математики, и даже художники.

С точки зрения семиологов, созданное человеком — от отвертки до городского урочища, любой памятник искусства, культуры, архитектуры — это «сообщение». Если это так, появление, функционирование и воспри­ятие «сообщений» может быть изучено. Как? Надо нау­читься «читать» информацию, заложенную в объекте.

Текст — это все, что может быть воспринято любыми органами чувств. Любой объект, который когда-то был создан людьми и который нам хочется считать текстом.

Текст погружен в контекст. Контекст — то, во что погружен текст, — эпоха его создания; культура, поро­дившая текст.

Если есть посланный текст, то всегда существуют адресант и адресат, и коммуникация происходит имен­но между ними. Адресант — это как на почте — тот, кто создает текст и тем самым «отправляет» сообщение. В этом сообщении содержится информация, которую и нужно считать.

Адресат — это, соответственно, тот, кому «сообще­ние» отправлено и кто получает послание, то есть все люди, которые видели творение рук человеческих или как-то пользовались этим творением. Уже современни­ки Фальконе видели Медного всадника; они уже и адре­сат. А с тех пор его видели миллионы людей, принадле­жащие к двенадцати разным поколениям. Все это — ад­ресаты... Всем им послано. Адресат может понимать — если угодно, «прочитывать» сообщение. Все эти поколе­ния, соответственно, его и прочитывали.

Вот как все эти люди «прочитывали» Медного всад­ника — интересный, непростой вопрос. Ведь для пони­мания текста адресат должен владеть кодом — систе­мой принципов, по которым выстроено произведение заложенных в нем идей.

Как правило, сложный текст имеет много кодов. Вот Медный всадник — колоссальный камень весом в де­сятки тонн. Уже само по себе этот доставленный в са­мый центр Петербурга, отесанный и поставленный на нужное место камень — символ покорения природы, подчинения неорганизованного мира болот могуществу человека.

На камне — бронзовое существо с лицом Петра, в позе Георгия Победоносца. Царь приравнен к одному из святых?! Говорят, на византийских фресках VI века Иисуса Христа изображали с лицом императора Юсти­ниана... Тогда Медный всадник — аналогичный по мас­штабу пример чудовищного кощунства.

Почти открытое обожествление Петра велось еще при его жизни, и сам Петр очень мало ему препятство­вал. Петр I присвоил себе титул «отец отечества», а в религиозной традиции «отцом» может быть только ду­ховное лицо, «отцом отечества» — только глава всей Русской православной церкви.

Петр I допускал называть себя «богом» и «Христом», к нему постоянно относили слова из Священного Писа­ния и церковных песнопений. Слова, которые относимы вообще-то только к Христу. В более поздние времена, до самого последнего времени, «явление» Петра пола­галось считать триумфальным шествием разума и про­свещения, рассекающего царство полного мрака. Даже грязь и кровь его эпохи трактовались в романтическом свете — как неизбежность, на которую падает отсвет некоего мрачного величия.

Начинали уже современники Петра. Феофан Прокопович утверждал, что Петр «всю Россию, каковая уже есть, сделал и создал», а уйдя от мира, «дух свой оста­вил нам». «На что в России ни взгляни, все его началом имеет», — полагал Нартов и договаривался до того, что называл Петра «земным богом».

Петр Крекшин, один из первых биографов и исто­риков Петра, всерьез продолжал эту линию: «Отче наш, Петр Великий! Ты нас от небытия в бытие произвел».

И после Петра не смолкал славословящий хор, при­чем из людей очень часто умных, деятельных и по за­слугам знаменитых.

В.Н. Татищев утверждал, что всем в своей жизни, а особенно «разумом», он обязан Петру.

Кантемир писал «Петриду», посвящал Петру свои поэмы и вирши.

«Он Бог твой, Бог твой был, Россия!» — восклицал Ломоносов.

Примерно так писал Белинский:

Россия тьмой была покрыта много летБог рек: да будет Петр — и был в России свет.

Итак, Медный всадник — это еще и развитие этой тенденции — превращение Петра в земного бога. Ко­щунство, выходит, и правда «имело место быть».

На голове скачущего существа — лавровый венок, которым венчали триумфаторов. Что-то «римское» не­сет и надпись по латыни на одной из сторон постамен­та. Почему на латыни? Почему не на немецком, не на французском? Ведь на этих языках сделано много над­писей на улицах Санкт-Петербурга.

Естественно, Фальконе стремился передать образ Петра-императора. Петра — главы империи, сравнивав­шей саму себя с Римской. Отсюда и венок, и латинская надпись «Petro primo — Catcharina secunda». Вообще имперской символики в самом Петербурге и во всем пе­риоде петербургской культуры гораздо больше, чем сразу кажется. Д.С. Лихачев справедливо заметил, что «Петру бесспорно принадлежит смена всей знаковой системы Древней Руси. Он переодел армию, переодел народ, сменил столицу, перенеся ее на Запад, сменил церковнославянский шрифт на гражданский, он демон­стративно нарушил прежние представления о «благо­честивейшем» царе и степенном укладе царского двора»[96].

В знаковой системе, нужной для новой империи, ог­ромное место занимают символы, восходящие к Риму: хотя бы использование золотой, солнечной краски. Преж­нее знамя Московии — сине-красно-белое, «русский три­колор», а на нем — золотой двуглавый орел, было утвер­ждено Боярской думой в 1669 году. Петр меняет знамя.

Теперь орел уже черный и держит в клюве и в лапах карты четырех морей. А фон, на котором изображен орел, — золотой.

Напомню — золотой цвет был официальным цветом для казенных зданий. Даже здания учебных и научных учреждений окрашивались золотой краской, а «желтый дом» в переносном значении означал «сумасшедший дом».

Римская символика считалась самой «политкоррект­ной», и именно поэтому Петербург украшают в таком количестве Посейдоны, нимфы, атланты, которые дер­жат небо на каменных руках, и так далее.

Вопрос: знает ли это всякий, кто стоит возле Мед­ного всадника? Если знает — то он знает контекст, в котором возник этот именно текст — Медный всадник. И он владеет одним из кодов для понимания этого со­оружения.

Всего же мы только вот здесь назвали, по крайней мере, три кода, необходимых для понимания: власти че­ловека над природой, противопоставление разумного мира людей и иррационального мира природы; код им­перской символики. Код обожествления Петра.

А тут еще политическая ситуация времен Екатери­ны. «Петру I — Екатерина II» — это писала приблудная немка на троне, не имевшая никакого легитимного пра­ва обращаться к Петру как к деду. Надпись «делала» Екатерину как бы преемницей Петра, творила законные основания ее пребывания на троне.

К тому же кто он, всадник, вздыбивший коня на краю дикой скалы и указующий в бездну? Скорее все­го, в среде старообрядцев родилась версия — изобра­жен не кто-нибудь, а один из всадников Апокалипсиса. Всадник, имя которому смерть, и ад следовал за ним.

Но кто бы первый ни придумал — монумент вполне можно «прочитать» и таким образом. Даже венок на го­лове Петра укладывается в код — ясное дело, римская языческая символика как нельзя более уместна на челе адского существа.

Между прочим, мне об этой версии Медного всадни­ка — как всадника Апокалипсиса — рассказывал мой родственник, весьма ученый человек, и нимало не ста­рообрядец. Говорил старик с юмором, немного насме­хаясь над «малограмотными старообрядцами», но глав­ное — он об этой версии знал. И было это в 1970 году от Воплощения Христова.

Тот, кто не владеет этими кодами, или даже только одним из них, попросту не понимает — что же «сказал» Фальконе. Любоваться любуется, но понимать — не по­нимает.

Как мы видим, сложный текст может иметь много кодов. И возникает проблема частичности понимания текста: ведь понимается ровно то, что способен понять адресат. Какие коды у адресата есть для этого, то он и понимает.

Часть кодов вполне может быть утрачена, и мы по­нимаем заведомо не все, что хотел сказать автор (авто­ры). Чем древнее и удаленнее от нашего времени про­изведение, тем, как правило, хуже мы владеем необхо­димым нам набором кодов. Кто сказал, что символика Медного всадника ограничивается сказанным? Очень может статься, существуют и четвертый и пятый коды этого памятника... только мы-то все равно этими кодами не владеем и сказанного Фальконе не понимаем.

Понимание и воздействие

Только вот что... Тут, конечно, вот какое дело... Независимо от того, что мы понимаем, — ведь сооруже­ние все равно действует на нас. Действует эмоциональ­но. На зрителя влияют символы, лежащие в основе ком­позиции памятника. Включаются другие коды, лежащие в более общих, более примитивных пластах культуры.

Допустим, стоящий на Сенатской площади россия­нин попросту не слышал никогда о культе Петра — ни о прижизненном, ни о посмертном. Допустим. Он нико­гда не читал строк «...Россию вскинул на дыбы», и поня­тия не имеет, почему «эта штука» названа Медным всад­ником.

Но сама по себе символика: вздыбленный конь, лавровый венок, простертая рука... Все это сообщает ему ощущение некого величия. Именно что ощущение, эмо­циональное переживание, но ведь больше ничего и не надо. Передается не совсем то, что хотел передать Фальконе. Вместо четкого: «Величие Петра; величие россий­ской империи» адресат оказывается в силах понять лишь смутное «величие...неизвестно кого и чего». И трудно сказать, какие фантастические очертания примет российская история в его девственной голове.

Представим себе на Сенатской площади китайца, который вообще не представляет себе, что такое Рос­сийская и Римская империи, и никогда не слыхал о су­ществовании Петра I.

Но ведь даже в этом случае «что-то», какая-то часть информации, заложенной Фальконе, доходит до китай­ца! Величественная поза, выражение лица, громадность камня-постамента, стремительный бросок лошади и всадника — все это одинаково осмысливается во всех культурах Земного шара. Любой антропоид (желатель­но видевший когда-либо лошадь) обречен вполне «правильно» понимать многие символы — хотя и без тех кон­кретизации, которые заложил в памятнике Фальконе.

Тут, правда, кроется другая опасность — чем мень­ше мы понимаем смысл текста, тем активнее стремимся его додумывать. А попросту говоря — наслаивать на реальный памятник выдумки о нем. Такая опасность под­стерегает вовсе не одних китайцев, не знающих рус­ского языка.

Памятник в культуре

Русские люди при утрате кодов тоже понимают меньше, чем хотел сказать автор. Время идет, и потом­ки забывают часть кодов. Даже если у них сохраняется полная уверенность, что они знают «все», — это заведо­мо не так.

Но «зато» памятник, здание или урочище обрастают шлейфом сведений неточных, вымышленных, но зачем-то нужных для потомков. Изменяется культура, и памятник наполняется новым содержанием. Получается по­разительная вещь: потомки «знают» о памятнике больше его создателей — за счет того, о чем автор и не догады­вался, но что «приросло» к «тексту» за все предыдущие случаи его «прочтения».

Мог ли Фальконе предполагать, что его памятник Петру I станет источником жутких историй в городском фольклоре, а потом вдохновит А.С. Пушкина на его знаменитый «Медный всадник»? Маловероятно...

Композиционная формула

Каждое петербургское здание, каждое урочище пятого порядка — самостоятельный текст, коллективное послание предков к потомкам. В каждом из петербург­ских урочищ культуры индивидуальные тексты — от­дельные сооружения сопряжены так, что они образу­ют, помимо всего, и единый коллективный текст.

Конечно же, этот текст не сводится к геометриче­ским формам, лежащим в основе планировки урочища. Но важно и это: в основу композиции урочища (и лю­бого архитектурного сооружения) положены какие-то достаточно простые геометрические фигуры: круга, квадрата, овала, креста.

Как правило, таких фигур не одна, а много, и они могут сочетаться, перетекать одна в другую, приобре­тать какие-то уникальные черты. Положенный в основу композиции овал может стать разомкнутым, крест быть вписан в круг или квадрат, несколько квадратов пере­крещиваться самым причудливым образом.

Такие фигуры — композиционные формулы — сами по себе воспринимаются неосознанно, вызывают массу подсознательных ассоциаций. Они очень напоминают «архетипы» Карла Юнга — простейшие геометрические образы, вызывающие каждый свои ассоциации и ана­логии: круг — вечности, отрешенности, надмирности и совершенства. Квадрат — рукотворного совершенства, созданного человеком. Прямоугольник, тем более ромб — фигура уже менее «спокойная», как бы устремленная куда-то... и так далее.

Не очень сложно навести критику на такого рода гипотезы, но они как будто подтверждаются исследова­ниями психологов.

Бывает очень интересно посмотреть, как разные зрительные образы трансформируются, наполняются новым содержанием — но при этом композиционная формула остается прежней. В петровское время широ­ко использовался образ столпа, на котором перекрещи­ваются ключ и меч (скрещение меча и ключа — совме­стный символ апостолов Петра и Павла). Сам по себе столп — сильно вытянутая геометрическая фигура — слу­жит знаком чего-то устремленного вперед или ввысь, чего-то, на что надо обратить внимание. Наш восклица­тельный знак — фигура очень не случайная.

Столп с мечом и ключом не прижился, но не без влия­ния этих образов возник герб Санкт-Петербурга — ски­петр, на котором перекрещиваются два якоря[97].

Но композиционная формула-то та же самая! Верти­кальная вытянутая фигура, а на ней — перекрестие двух изделий рук человеческих.

Композиционными формулами занималось довольно много людей — но почему-то произведениями искусст­ва, скульптурой, а не архитектурными сооружениями и тем более — не городскими урочищами. Могу привести в пример хотя бы классические работы[98]. Географическим пространством семиологи занимались мало; тут сказаны только самые первые слова[99].

Композиционные формулы ложатся в основу уро­чищ и сооружений, создают их архетипические обра­зы. В данном случае я имею в виду уже не архетипы К. Юнга, а нечто иное. В каждой культуре есть некие исходные образцы-образы, к которым восходят если не все, то многие позднейшие явления. В конечном счете все многообразие современных жилищ в России восхо­дит к одному простейшему исходному образцу — дере­вянному одноэтажному сооружению, сложенному из круглых стволов. Мы ведь до сих пор упорно называем «хатой» квартиру, расположенную порой Бог знает на каком этаже.

Квадрат и прямоугольник, помимо всего остально­го, — это композиционные формулы, лежащие в основе самого понятия жилища. И помимо всего остального, что будит в нашем сознании (а скорее — в подсозна­нии) образ квадрата и прямоугольника, он рождает и образ жилища. Архетипический образ, который порож­дает и многие другие ассоциации.

Гипотеза автора состоит в том, что адресанты — создатели Петербурга и его урочищ второго и третьего порядка, заложили в этом урочище композиционные формулы, определенным образом воздействующие на человека и порождающие архетипические образы. Со­держание посланного нам текста, письма от предков под названием «Петербург» и состоят в этих композици­онных формулах. Наше восприятие этих формул, наши эмоциональные состояния, которые мы испытываем на Стрелке Васильевского острова, на Университетской набережной или на Дворцовой площади, и составляют процесс «чтения» — считывания информации.

Глава 3ЧУДО ПЕТЕРБУРГСКОЙ ПЛАНИРОВКИ

Город, как голос наяды

В призрачно-светлом былом,

Кружев узорной аркады

Воды застыли кругом.

    Н.С. Гумилев

Петербург и расположен, и построен таким об­разом, чтобы поселить в человеке некоторое беспокой­ство. Одновременно этот удивительный город задает своему жителю и посетителю некоторые идеи и пред­ставления. Поразительно, но на эти идеи дружно «рабо­тают» решительно все компоненты городского урочища. Начиная с его местоположения.

Чудо местоположения

О последствиях эксцентрического расположе­ния Петербурга в России, пребывания его на разнооб­разнейших границах уже говорилось. Здесь я только напоминаю об этом обстоятельстве: Санкт-Петербург расположен эксцентрически.

Сам факт появления Санкт-Петербурга означает, что теперь в России будет не одна столица, а две. Санкт-Пе­тербург знаменует собой еще и полицентричность. Как отдельно стоящий город — полицентричность России.

С появлением Петербурга в Российскую империю, вчера еще захолустную Московию, возвращается преж­ний полицентризм Древней Руси. Все дальнейшее раз­витие страны пойдет между несколькими центрами, ка­ждый из них будет воплощать свой вариант движения вперед и станет лидером этого «варианта». История страны с появлением Петербурга приобретает некую «политическую валентность». Развитие теперь может качнуться и в Петербургский, и в Московский вариан­ты — как противостояли в Древней Руси Галич, Влади­мир и Новгород.

Чудо планировки

Идея полицентризма визуализирована и в пла­нировке ансамбля Санкт-Петербурга. Первоначальный план Петра — Трезини предполагал жесткий центра­лизм. Но реализовался другой план, по которому город лишен ярко выраженного центра.

Действительно, что является центром Санкт-Пе­тербурга? Зимний дворец? Дворцовая набережная? Дворцовая площадь? Несомненно, комплекс Зимне­го дворца — это центр Санкт-Петербурга, потому что тут жил царь и это был политический центр всей Им­перии.

Но, может быть, тогда и Аничков дворец — средото­чие власти? И то — до какого именно времени? Если центр — это место, где находится власть, тогда в совет­ское время центром Петербурга был Смольный инсти­тут, а во времена Российской Федерации стала, вероят­но, Сенатская площадь и «мэрия».

Если считать «центром» то, где концентрируются деньги, центр приходится помещать туда, где распола­гаются правления банков. Если надо найти место, кото­рым город связан со всем миром — то это порт, а он в разное время находился в разных местах. Если «центр» находится там, где концентрируется интеллект — то вот он, комплекс зданий Университета на Васильевском ост­рове.

Если нужно найти центр религиозный — то пожа­луйте в Александро-Невскую лавру...

Это в Москве все мыслимые центры — в одном мес­те, в Кремле и вокруг. В Петербурге центров получает­ся много. Каждое направление городской жизни имеет свой центр, да они к тому же еще и кочуют.

Композиционный центр Петербурга? Но и центром городского ансамбля считать Зимний дворец можно только достаточно условно. С совершенно тем же успехом такой точкой, вокруг которой вращается город, можно считать Стрелку Васильевского острова, Петропавлов-

скую крепость, Аничков дворец, Сенатскую площадь или Невский проспект между Аничковым дворцом и Гости­ным.

Сам по себе весь этот спор, это выяснение из серии «где талию делать будем», доказывает одно: город Пе­тербург как урочище культуры обладает многими цен­трами — многими урочищами, претендующими на цен­тральное положение. И таким образом несет идею по­лицентризма в самом факте своей планировки.

Эксцентричные урочища

Но и это еще не все! Сами урочища Санкт-Пе­тербурга поразительным образом оказываются лишены центров. Я охотно поблагодарю человека, который ука­жет мне на центр Дворцовой, Адмиралтейской или Се­натской площадей (или любой другой площади Санкт-Петербурга), на центр любого из городских урочищ лю­бого масштаба: например, на центр Аптекарского ост­рова или центр Выборгской стороны.

В том-то и дело, что найти такой центр лично у ме­ня — не получается. Как только приходишь к выводу, что вот он, центр, его удалось обнаружить, как тут же в том же урочище «оказывается» еще одна точка притя­жения, еще один «центр». Никак не удается «спланиро­вать» какую-то часть петербургского пространства так, чтобы у этого пространства «появился» «центр», и этот полицентризм просто фатален.

Если даже мы можем принять что-то за центр та­кого урочища: например Александрийский столп за центр Дворцовой площади или Петропавловский со­бор за центр Петропавловской крепости, то тут же ока­зывается — самая важная, в этом смысле «централь­ная», деталь композиции урочища расположена вовсе и не в геометрическом центре. И Александрийский столп, и Петропавловский собор хотя бы немного, но смеще­ны от геометрического центра. Петропавловская крепость — самое «правильное», самое концентрическое из урочищ Санкт-Петербурга, но ведь и оно эксцентрично.

Вообще же можно принять за правило: Санкт-Пе­тербург — на редкость эксцентрический город. Эксцен­тричен весь Санкт-Петербург (что ни прими за центр — все не в геометрическом центре, все смещено).

Эксцентричны и все его урочища.

Принцип голограммы

Санкт-Петербург организован по принципу сво­его рода «культурной голограммы» — одни и те же идеалы и представления визуализируются во всех его урочищах. Эти урочища разного масштаба «вложены» одно в другое по «принципу матрешки»; в результате эти идеи оказывают особенно мощное воздействие.

Появление Петербурга сделало Россию полицентричной; расположен он эксцентрически. Полицентричен, эксцентричен сам Санкт-Петербург, и полицентрично, эксцентрично любое из его урочищ. Любой архитектур­ный объем, любое пространство в городе кричит об од­них и тех же идеях. Нигде в Петербурге вы не избави­тесь от них — они визуализированы везде.

Разомкнутое пространство

И это при том, что Петербург — город очень от­крытый. В нем нигде нет замкнутых пространств. Все городские урочища плавно переходят одно в другое, и притом выходов всегда несколько. Даже легендарные дворы-колодцы в Петербурге почему-то всегда имеют как минимум два выхода. Практически нет тупиков, замкнутых дворов-мышеловок, из которых вход-выход только один. По-видимому, в замкнутости есть что-то противоречащее «петербургской идее». Что-то, чего ли­шена планировка и всего урочища в целом, и его от­дельных урочищ. В том числе таких маленьких «урочищ пятого порядка», как жилые кварталы и здания.

Глава 4НА ПРИМЕРЕ ОТДЕЛЬНЫХ УРОЧИЩ

Дома косые, двухэтажные,

И тут же рига, скотный двор,

Где у корыта гуси важные

Ведут немолчный разговор.

     Н.С. Гумилев

Почему именно Дворцовая?

На моих глазах одному немецкому профессору всерьез задали вопрос — почему он анализирует обра­зы не кого-то, а именно Иисуса Христа и Конфуция, а не образы купцов и мастеровых? На что последовал та­кой же зверски серьезный ответ: «Как всякий серьез­ный интеллектуал, я работаю со значительными симво­лами культуры... Я не могу размениваться на изучение малозначащих образов».

Вот потому же в моем исследовании фигурирует именно Дворцовая. Очень уж это урочище известно, и очень уж оно значительно.

Предыстория урочища

Дворцовая площадь расположена по оси, соеди­няющей три пункта поймы и русла Невы, — стрелки Васильевского острова, Заячьего острова и излучины Большой Невы. Это наиболее заметные на местности точки окружающей местности.

Это место интересно уже тем, что здесь ланд­шафт русской равнины максимально близко подходит к ландшафту поймы Невы. Место это давно облюбовано людьми. По шведскому плану 1676 года поселение с финским названием Osadissa-saari находилось как раз на том месте, где сейчас находится Зимний и начинает­ся Дворцовый мост. Всякое строительство на террито­рии Зимнего дворца и Дворцовой — это чистой воды ис­пользование и природных урочищ, и антропогенных урочищ, созданных прежними обитателями этих мест.

В этом месте грунтовая дорога проходила от Пере­воза до Аничковой слободы, затем до Охты и дальше вела в новгородском направлении. То есть уже когда принималось решение строить тут комплекс сооруже­ний, окрестности Перевоза представляли собой отдель­ное антропогенное урочище.

Впервые комплекс сооружений на месте будущей Дворцовой площади обсуждался Петром и Трезини еще в 1713 году. Главным элементом комплекса должно бы­ло стать Адмиралтейство — причем не как администра­тивное или декоративное здание, а как действующее го­сударственное предприятие по производству кораблей. Акварель Воробьева 1716 года, изображающая шест­вие слонов, присланных персидским шахом, отражает это состояние дел[100]. Слоны шествуют по площади, кото­рая называлась Адмиралтейской и захватывала часть того места, где сегодня находится Зимний.

Раскопки 1998—2002 годов окончательно подтвер­дили: на территории будущего Зимнего дворца в начале XVIII века стоял дворец Апраксина и несколько других домов тогдашней знати.

То есть строительство Адмиралтейской части ве­лось на территории уже существовавшего здесь урочи­ща «Перевоз». Ни внешний вид, ни планировка этой тер­ритории не напоминали современный Петербург до конца XVIII века.

Современный вид Адмиралтейству придан перестрой­ками Андрея Дмитриевича Захарова, которые велись с 1806 по 1823 год. Фасад здания в 200 сажен оказался развернут в сторону Невы главным фасадом, и одно­временно — в сторону Зимнего. Последние корабли по­строены в Адмиралтействе в 1825 году, и только пере­став быть местом, где строят корабли, оно окончатель­но приняло современный вид[101].

Но что бы ни происходило с Адмиралтейством, какие бы сооружения ни возводились на Перевозе — до возведения Зимнего дворца все равно не было урочища Дворцовой площади. Была застроенная со всех сторон Адмиралтейская площадь.

Начало

Если бы строительство Санкт-Петербурга про­ходило согласно первоначальному плану, Дворцовая площадь вряд ли смогла бы возникнуть. Вот два очень важных обстоятельства:

1.  Дворцовая площадь — одно из урочищ, возник­ших при строительстве Петербурга в эпоху Екатери­ны — Александра. План городской застройки В.В. Рас­трелли имеет очень мало общего с первоначальным за­мыслом Петра и планами Петра — Трезини.

2.  Дворцовая площадь возникла не случайно. Она возникла на месте природного, географического урочи­ща и сопряженной системы таких урочищ, возникших в пойме Невы.

Появление финского поселения Osadissa-saari, а за­тем урочища «Перевоз» (важной части первоначального Санкт-Петербурга) глубоко не случайно. Фактически мы видим в этом месте несколько урочищ, русских и финских, которые преемственны друг по отношению к другу: «Перевоз» возникает на месте Osadissa-saari. Ад­миралтейская площадь — на месте «Перевоза».

То есть получается — Дворцовая площадь возника­ет как явление глубоко не случайное и в высшей степе­ни преемственное.

Единое пространство прежнего урочища, по кото­рому шествовали слоны в 1716 году, рассек своими по­стройками В.В. Расстрелли (1754—1762). Строго гово­ря, Дворцовая площадь как таковая возникла именно после его сооружения.

Осуществить собственный замысел и создать свой собственный архитектурный «текст» В.В. Растрелли мог одним способом — он должен был вписать здание Зимнего дворца в существовавший до него ансамбль. Воз­водя здание, В.В. Растрелли одновременно формировал и урочища культуры: одно урочище, «Перевоз», с двор­цом Апраксина и Летним дворцом Елизаветы, он без­возвратно губил. Другие три урочища культуры он соз­давал: современную Адмиралтейскую площадь, Двор­цовую площадь и Зимний дворец. Косвенным образом он изменял облик и еще одного урочища: Дворцовой набережной.

Параметры нового урочища

Дворцовая площадь изначально входила в сис­тему сопряженных урочищ культуры. На запад она рас­крыта в сторону Адмиралтейской площади и составля­ет, во-первых, вместе с ней некое единство, во-вторых, через арку Главного штаба и Адмиралтейскую площадь включается в единую анфиладу площадей и проспектов центральной части Петербурга.

Нет сомнения в том, что В.В. Растрелли как автор Зимнего послал им некий «текст» послания потомкам. Всем, кто будет в состоянии его прочитать. Скорее все­го, эта часть работы В.В. Растрелли была для него ос­новной.

Но несомненно — замысел В.В. Растрелли явно или неявно включал и некие замыслы по отношению к петербургскому городскому урочищу в целом. Он ведь не мог не понимать, что не просто строит огромное и прекрасное здание, но что облик всего города из­меняется. Что расположение в Петербурге этого со­оружения изменяет планировку центральной части го­рода и что вокруг Зимнего возникают новые простран­ства... Которые могут застраиваться и перестраиваться только с учетом того, где находится и как выглядит Зим­ний.

Это очень хороший пример того, как формируется петербургское урочище в целом: любой возводивший в урочище «свое» сооружение, должен был вписать его в уже существующее пространство, в уже сложившийся ансамбль. А ведь в каждый момент времени и перед ка­ждым актом строительства пространство имело иной вид, и по его поводу приходилось испытывать разные состояния и строить разные планы.

Разделяя дворцом единое до этого пространство, В.В. Растрелли создал площадь, словно бы «насажен­ную» на несколько «осей», ориентированных очень по-разному. Эти невидимые «оси» организуют пространст­во урочища — а главное, его связь с сопряженными пространствами.

Это ось ЮВ — СЗ (по линии Адмиралтейской пло­щади), ограничивающая Зимний. Ось СВ — ЮЗ — при движении вдоль Мойки и впоследствии — вдоль Зимне­го. Одновременно первая ось — не что иное, как древ­няя дорога на Аничкову слободу и нынешнее продол­жение «невской першпективы», а также путь к сопря­женным урочищам Дворцовой набережной и стрелки Васильевского острова. Вторая — древняя тропа вдоль берега Мойки и ось, соединяющая урочище Летнего са­да и Марсова поля с урочищем Дворцовой площади.

В расположении этих пространственных осей яс­но видна преемственность этой части Петербурга от более ранних культурно-исторических времен. Если не обсуждать разного рода «случайности», придется при­знать — по-видимому, это ощущение преемственности составляет часть того, что хотел передать потомкам В.В. Растрелли.

Дворцовая площадь образует неправильный круг, а пересечение этих осей проходит отнюдь не по центру Дворцовой. Дворцовая эксцентрична уже поэтому.

Дворцовая площадь создается как часть простран­ства города, в который (осознанно или неосознанно) предполагалось заложить такие параметры, как «разомкнутость» и эксцентричность. Дворцовая площадь и сама по себе обладает во всей полноте этими качества­ми и составляет часть эксцентричного, «разомкнутого» города.

Создание Зимнего и Дворцовой «работает» еще на одну, очень важную для Петербурга идею — противо­поставления искусственного и естественного, создан­ного человеком и природного. Характерный вид откры­вается со второго и третьего этажей Эрмитажа: с одной стороны Нева — воплощение природной стихии, неук­ротимой, постоянно грозящей наводнениями, грозным вторжением в упорядоченный мир человека.

Культурное, ухоженное пространство — с другой стороны здания, при виде из окон другой экспозиции. С двух сторон одного здания (причем какого важного во всей российской культуре!) соединяется покорен­ное, прирученное... и то, что пока не покорено, не при­ручено. Скорее всего, Растрелли превосходно предпо­лагал и планировал именно такой эффект. Очень уж это «в духе» Петербурга.

Итак, «разомкнутость» и эксцентричность, контраст стихийного и человеческого, контраст возведенного по строгому плану и возникающего исторически, совер­шаемого впервые и преемственного от предков — лю­дей с совсем иными представлениями и ценностями.

Набор контрастов очень уж в духе Санкт-Петербур­га, и уже поэтому маловероятно, что он случаен. При этом В.В. Растрелли создал в Санкт-Петербурге СОВЕР­ШЕННО НОВОЕ УРОЧИЩЕ.

Трудно сказать, почему созданное В.В. Растрелли урочище оказалось не «завершено», ведь «завершен­ность» сооружения — одна из основных характери­стик ансамбля в архитектуре. Полное впечатление, что В.В. Растрелли или не успел — скончался он в 1771 го­ду, а Зимний построен был в 1762-м. Или же он... нет, даже страшно договаривать... может быть, он созна­тельно оставлял место для работы других?

Хотя, возможно, Варфоломей Варфоломеевич про­сто не видел, что еще можно тут завершить и улучшить. Или видел, но не имел средств... Трудно сказать.

Во всяком случае, Дворцовую «доделывали» не­сколько человек. Каждый из архитекторов, создававших каждый компонент ансамбля, преследовал в конеч­ном счете свои собственные цели.

Но каждый из позднейших архитекторов работал в урочище культуры, которое не существовало до Рас­трелли. Все они только «дописывали» начатое.

А кроме того, каждый из них работал уже с иным урочищем; с местом, организованным до него не только В.В. Растрелли, но всеми предшественниками. Каждый из них начинал работать уже в немного другом урочи­ще — с иной планировкой, по-другому выглядевшим.

Продолжение

До конца XVIII века южная сторона Дворцовой площади застроена бессистемно, и ее дугообразная фор­ма только намечена «реконструкциями» Ю.М. Фельтена. Современную форму южной стороне площади задает только здание Главного штаба К.И. Росси (1819—1829) с двойной триумфальной аркой, увенчанной монументальной колесницей.

С востока площадь замыкает здание Штаба гвардей­ского корпуса А.П. Брюллова (1837—1843). Справед­ливости ради, и до здания Штаба восточный предел Дворцовой площади замыкался каменными зданиями, хотя и разного стиля. Получается, что и К.И. Росси, и А.П. Брюллов облагораживают и «улучшают» восточную и южную стороны урочища Дворцовая площадь, прида­ют этим сторонам законченный и целостный вид.

К.И. Росси «охватывал» своим полукругом уже то, что оградил Растрелли. А.П. Брюллов довершал начатое К.И. Росси; он делал полукруг более совершенным, формировал единый стиль этого огромного «полукруга». При этом А.П. Брюллов, совершенно самостоятельный как архитектор, в организации урочища культуры от­кровенно выступал как продолжатель К.И. Росси. Ко­нечно, у А.П. Брюллова было два предшественника; трудно сказать, в какой степени на него действовало творение В.В. Растрелли, а в какой степени К.И. Росси.

Но, во всяком случае, он непосредственно завершает начатое Карлом Ивановичем[102].

Чаще всего полукружие, лежащее в основе архи­тектурной композиции, рассматривается как образ про­стертых рук, охватывающих пространство. Но вместе с тем полукруг Главного штаба вместе со Штабом гвар­дейского корпуса — это и ограда, окружающая про­странство урочища культуры.

Если принять образ ограды — то Дворцовая площадь становится окруженной чем-то высоким, гладкое, во все стороны просматриваемое место. У культуролога сразу возникает ассоциация со священной поляной, в конце которой стоит некое значимое сооружение (храм, муж­ской дом и т.д.).

В сущности, любая площадь (в том числе Римский форум или Ивановская площадь в Кремле) — архетипически и есть именно такая поляна, окруженная лесом. Другое дело, что на этой поляне может существовать одно сооружение (в центре или расположенное экс­центрически) или много сооружений по окружности пространства, и тогда это уже несколько разные «тек­сты». Возможные версии архетипа бесчисленны; сей­час важно отметить — на Дворцовой этот архетип при­сутствует.

После работ К.И. Росси появилась еще одна ось, на которую «насажено» урочище, — ось Ю — С — при движении из-под арки Генерального штаба к Зимнему мимо Александрийского столпа. Эта ось не имеет зна­чения никакой преемственности и никак не соотнесена с первыми двумя. Ее возникновение полностью связано с сооружением Зимнего дворца, и в противном вариан­те эта ось утрачивает смысл.

Вот мы выходим из-под арки, оказываемся на окру­женной высокими зданиями площади... На языке архе­типа — это как движение по тропе из-под сени деревьев на священную поляну и через нее — к стоящему на ней храму или мужскому дому.

Поразительно, на каком древнем языке говорит по­рой архитектура XVIII века.

Завершение

Окончательно сформировало ансамбль Дворцо­вой площади возведение Александровской колонны А.А. Монферрана (1830—1834). Это действие соверши­лось даже до начала строительства Конногвардейского корпуса и не может считаться завершением строитель­ства с формальной точки зрения. Но А.А. Монферран «всаживал» Александрийский столп в площадь, уже ор­ганизованную в виде оформленной и огражденной це­лостности[103]. Достаточно очевидно, что Дворцовая пло­щадь в геометрическом плане есть не что иное, как «круг с точкой в центре», и Александрийская колонна играет как раз роль этой «точки».

А.А. Монферран «всаживает точку», но, заметим, во­все не в геометрический центр этой окружности и не в точку пересечения осей, на которые «насажена» площадь. Скажу откровенно — мне непонятно, чем руководство­вался Монферран, определяя место — вот именно тут должен вознестись Александрийский столп. Но попро­буйте мысленно поставить столп в другое место, перене­сти его хотя бы метров на десять — и эффект почему-то исчезает. Точка выбрана совершенно безошибочно, но автор решения не оставил нам никаких сведений — как и почему он принял именно это решение.

Но в центр или не в центр — а точка поставлена, и Монферран произвел завершающее действие. Его за­мысел — замысел того, кто своим сооружением венчает огромное, не только им совершенное дело. До Алексан­дрийского столпа в ансамбль Дворцовой площади еще могли вноситься изменения, не нарушающие гармонию и целостность ансамбля; изменения, носящие характер осмысленных и полезных дополнений. После же этого любые архитектурные манипуляции оказываются избы­точными и излишними. Композиционные формулы тоже изменяются... Или скорее дополняются новыми возмож­ными смыслами.

«Круг с точкой в центре» чаще всего интерпретиру­ется как архетипический образ Вселенной, как образ Центра. Здесь же центр (прошу извинить за невольный каламбур) расположен эксцентрически, и получается, что Вселенная сама находится в движении, в измене­нии, в преодолении и отрицании самое себя. Все, что Ю.М. Лотман предполагал в отношении эксцентрически расположенных городов[104], здесь необычайно усиливает­ся за счет «работы» композиционной формулы — ведь эта формула действует на подсознание.

Дополняется и система архетипических образов, навеянная этой композиционной формулой. Если Двор­цовая площадь — это окруженная со всех сторон поля­на, через которую идет тропа от арки Главного штаба к Зимнему, то эта же площадь с Александрийским стол­пом — поляна со священным деревом в центре.

А движение из-под арки может рассматриваться как движение к священному дереву — Александрийской колонне, или к священному сооружению — к Зимнему. Как и от Зимнего — под арку, мимо колонны. Движение от колонны — движение от центра некоего организо­ванного пространства под сень деревьев.

Вместе с Александрийским столпом Зимний может рассматриваться как образ дома (мужского дома, двор­ца вождя, дома шамана, храма и т.д.), рядом с которым растет дерево. Только все это огромное, каменное, «цар­ское» и «имперское», — что дом, что дерево.

Характерно, что на роль «центра» урочища может претендовать не только Александрийский столп, но и сам Зимний, как сакральное, «особенное» место, — ведь смысловой центр может быть смещен по отношению к геометрическому центру. Здесь буквально все, все экс­центрично.

Урочище в его завершенном виде оказывается не только эксцентричным, но и полицентричным. Неяв­ность, скрытость и неочевидность центра делает урочище особенно полисемантичным, то есть несущим в себе множество смыслов. По-видимому, замысел А.А. Монферрана состоял не только в завершенности урочища, и не только в том, чтобы воспроизвести архаические стереотипы поляны с деревом и сельского дома на по­ляне.

По-видимому, смысл коренился и в создании еще одного центра Дворцовой, как урочища культуры. За­мысел состоял в своего рода «расшатывании смыслов», в добавлении смыслов и через это — в усложнении и в создании новых смыслов, еще не бывших в этом про­странстве.

Эксцентрично и полицентрично и положение Двор­цовой площади в ансамбле Санкт-Петербурга. Является ли Дворцовая площадь центром Санкт-Петербурга? Не­сомненно, является. Но такими же несомненными цен­трами будут и Адмиралтейская площадь, и Сенная, и стрелка Васильевского острова, и Дворцовая набереж­ная Невы. Растрелли начал создавать, а Монферран за­вершил строительство ОДНОГО ИЗ ЦЕНТРОВ Санкт-Пе­тербурга.

А вполне очевидно, что город (тоже урочище куль­туры) со многими центрами (многими урочищами, пре­тендующими на центральное положение) отнюдь не сводим к механической сумме этих центров. Вместе с остальными культурными урочищами Дворцовая пло­щадь создает обстановку эксцентричности, полицентричности, многозначности, многосмысленности всего Санкт-Петербурга. Всего того, что Ю.М. Лотман назы­вал семантической валентностью.

Дворцовая площадь как «послание» и как текст

Стало общим местом отмечать «соразмерность членений, различных архитектурных объемов, единство масштабов, ритма и модуля» Дворцовой площади[105]. Куль­турное урочище «Дворцовая площадь» создавалось на протяжении 80 лет архитекторами нескольких поколе­ний.

С точки зрения коммуникативного подхода создатели урочища создали «текст» и тем самым стали адресантами, отправившими его. Мы же выступаем в качестве адреса­тов, которые могут «прочитать» послание. Сооружения, образовавшие Дворцовую площадь, создавались в разные эпохи, в соответствии с разными кодами.

Но коды стилей и эпох не имеют отношения ни к композиционным формулам урочища в целом, ни к тому общему, чисто эмоциональному ощущению, оставляе­мому Дворцовой площадью. Каждый из последующих зодчих оставлял свой собственный текст, но этим тек­стом, среди всего прочего, он и дописывал единый текст антропогенного урочища. Код, по которому создава­лась Дворцовая площадь, не имеет никакого отношения к архитектурным стилям. Судя по всему, это очень ар­хаичный код, и композиционные формулы Дворцовой могут рассматриваться как ключ к нему. Такие коды действуют на архетипическом уровне. Для их «считыва­ния» не надо владеть никакими другими кодами и знаниями — достаточно быть человеком.

Эти коды очень удачно наложены на более поздние представления об имперском центре и столичном горо­де. Этот код действовал бы независимо от того, какими именно зданиями была бы застроена Дворцовая и весь Петербург. Очень может быть, что именно эти компози­ционные формулы, воздействуя на подсознание адре­сатов, и создают, помимо их осмысленных знаний, то ощущение величавого покоя, пребывания в центре освоенного пространства. А память услужливо подсказы­вает, что вы находитесь в центре огромной Империи, в сердце столичного города.

Семантическая валентность культурного урочища

Если Санкт-Петербург по Ю.М. Лотману — го­род культурно-семиотических контрастов, то это касается и Дворцовой площади — одного отдельно взя­того культурного урочища. Здесь действует принцип «культурной голограммы» — одни и те же идеалы и представления визуализируются в урочищах разного масштаба.

Дворцовая площадь сама по себе, как урочище культуры, является крайне емким, контрастным, моза­ичным, семантически валентным местом, в котором за счет действия этих особенностей происходит быстрое развитие культуры. Это позволяет использовать по от­ношению к нему все тот же термин «месторазвитие». Ра­нее я применял его ко всему городу — теперь настаи­ваю на своем праве применить и к отдельно взятому, сравнительно небольшому урочищу.

Вопрос, конечно, еще и в том, как воспринималось урочище людьми разных эпох и разных поколений. Нет никакой уверенности в том, что это одно и то же: вос­приятие автором постройки того, что у него получилось, и восприятие человека другой эпохи. Важно не только, как написан текст, что написано адресантом; важно и что будет прочитано адресатом.

Некоторые из замыслов авторов ансамбля восходят к архетипическим представлениям, почти тождествен­ным для людей разных культурно-исторических эпох. Восприятие круга как символа целостности, неправиль­ной окружности с эксцентрически нанесенной точкой не особенно зависит от принадлежности к народу, куль­туре и эпохе.

Но интерпретация композиционных формул и особен­но архетипических образов, их наполнение конкретными представлениями каждой из эпох может быть предельно различно. В 1840—1850-е гг. россиянин, выходящий из арки Генерального штаба на Дворцовую, видел совер­шенно то же самое, что и его внук в начале XX века, и что видит его праправнук сейчас. Но тогда этот архи­тектурный ансамбль будил гордое ощущение принад­лежности к огромной империи, чувство «окна в Европу» и «столичности» (и, не говоря ни о чем другом, был по­следним «криком» архитектурной мысли).

Уже к началу XX века тот же самый комплекс со­оружений воспринимался уже не как что-то «европей­ское», а нечто «сугубо русское», приобрел благородную «патину веков». Имперская идея воспринималась все еще на «ура».

В эти годы существовало сильнейшее «чувство не­зыблемости империи»[106]. Россия не допускала и мысли о возможном распаде; для себя она была незыблемой и чуть ли не вечной.

Но вот идея самодержавной власти к XX веку поту­скнела и поблекла. Возникло то чувство иронии, кото­рое и вызвало к жизни памятник Александру III работы Паоло Трубецкого.

В конце XX — начале XXI столетия иронизировать в адрес русских царей считается неприличным. Но вот что исчезло, так это чувство незыблемости России. По­сле 1991 года россиянин впервые осознал Дворцовую площадь и весь Петербург не как неотъемлемую часть России — а как город, который, возможно, будет при­надлежать только части России. Мысль жуткая, но как избавиться от нее?

К концу «бунташного» XX века ансамбль Дворцовой утратил всякий ореол «столичности», «имперскости», но «зато» стал в глазах людей еще более «русским» и «исто­ричным».

Конечно же, нет никакой уверенности в том, что и сам ансамбль, и заложенные в нем, в его элементах композиционные формулы воспринимаются таким же образом, как создателями.

Тем более что наши потомки будут воспринимать мир совершенно не так, как мы, и не как люди XVIII ве­ка. Чем-то станет для них Дворцовая?

Глава 5МОСКВА И ПЕТЕРБУРГ

Меж нами ни стекол, ни штор,

Ни поводов для поединка —

Один только чистый простор,

Пространства прозрачная льдинка.

     В. Шефнер

Трудно удержаться от соблазна сравнить «тек­сты» двух наших основных столиц. Не только потому, что это интересно само по себе, и не только из жела­ния очередной раз «пнуть» Москву. Города эти предель­но, до самой последней крайности, различны. Самые основы основ организации этих двух центров не схо­дятся. Между Москвой и Петербургом протекает вся русская история последних веков, и это само по себе создает множество культурно-смысловых контрастов. В поле этих контрастов легко оказывается всякий зна­комый с этими двумя городами... и каждый желающий. Имеет смысл посмотреть, до какой степени различны эти два центра.

Тоталитарная столица тоталитарного государства

Москва как будто «вырастает» из остальной Рос­сии и как бы «собирает», «вбирает в себя» через ради­альные улицы всю остальную Россию. Этот город гром­ко «говорит», что у земли есть центр, и центр само со­бой разумеющийся, естественный.

Москва громко говорит, что пространство всегда концентрично, всегда ограждено и тем самым замкнуто в пределах концентрических улиц. Что пространство как бы сужается к Кремлю, как к единственной мысли­мой цели.

Кремль возвышается, как пуп Вселенной, как кон­центрация пространства. Замкнутость пространства го­рода — воплощения Земли предполагает, что так же точно может быть замкнута и вся Земля. Построить «русскую стену» по образцу «китайской» не хватило бы ни людей, ни материальных средств у московских ца­рей-ханов, но эта идея сама по себе в их столице впол­не определенно содержится.

Расположение и планировка Москвы — этого симво­ла и воплощения всей России, сама по себе, без осталь­ных форм пропаганды, порождает осмысление России как чего-то замкнутого, «герметичного», чему враждебен и чужд остальной мир. Москва мощно провоцирует по­нимание страны как «единственно православной», как святой земли, окруженной врагами, «нехристями» и чу­довищами.

Своим положением и планировкой Москва говорит о том, что всякая сущность ограничена и отделена от других. Что у каждой сущности есть свой, и тоже само собой разумеющийся центр; сердце, как у Кащея Бес­смертного — игла в легендарном яйце. То есть получа­ется, что и у всякой идеи тоже есть «центр» — некое единственно возможное, единственно правильное трак­тование. Если даже данное конкретное решение про­блемы и неверно, а интерпретация далека от надежно­сти — все равно ведь существует некое абсолютно пра­вильное решение, так сказать, «истинный центр» этой сущности. Если это понимание неверно — значит, надо его отвергнуть и начать искать новое, но тоже «единст­венно верное».

Эти идеи визуализированы в виде города, улицы ко­торого неизменно ведут к храмам и сходятся не куда-нибудь, а к средоточию власти — к Кремлю. В Москве и Москвой визуализирована даже идея первенства го­сударственной власти над религиозной — каменная громада Кремля нависает над любым из храмов. Ни один храм совершенно не сопоставим по масштабам с Кремлем, с царской крепостью. Идеи связи религии с землей, с территорией, единственности источника вла­сти, отношения государственной власти и религии даются через планировку города, через переживание эмо­циональных состояний. Такая пропаганда стократ вер­нее, чем это можно дать в лекции или путем рассказа, действующего на разум.

Единство центра, концентричность планировки ис­ключают возможность переосмысления, добавления но­вых идей и смыслов, поиск того, что не было замечено раньше. «Дополнять» Москву нельзя. В индивидуальной трактовке Москва не нуждается. Москву можно только принять — полностью, не обсуждая. А приняв, в ней можно только раствориться.

Личность тут не имеет значения. Только давайте без домыслов! Я вовсе не утверждаю, что в современной Москве личность человека не признается обществом и что в Петербурге она более значима. Я утверждаю, что планировка каждого города задает свой комплекс идей и что идея личностного начала в московской планиров­ке не выражена. И что человеческая личность на «мос­ковских изогнутых улицах» имеет очень небольшие воз­можности заявить о себе.

Не нужно быть профессиональным культурологом, чтобы увидеть и уж, по крайней мере, почувствовать материализованную в камне идею единства религиоз­ной (идеологической) и государственной власти, их слияния со страной, народом, территорией. При аб­солютном господстве государственной власти над рели­гиозной. Не знаю, как там «вековая сонная Азия», так очаровавшая Есенина, но вот что идея неизменности, неподвижности, вечной незыблемости «опочила на ку­полах» — это вполне определенно.

Получается, что в самом расположении и в плани­ровке Москвы уже закодированы, как в голограмме, уже виртуально присутствуют все ужасы русской ис­тории. «Оживший кошмар русской истории» — так на­звал я часть, посвященную Московии, в одной из своих книг[107]. И сегодня я стою на том же: я искренне считаю кошмарами и ужасами русской истории шизофрениче­скую идею «Третьего Рима», высокомерную замкнутость, тоталитарную идеологическую власть.

И я убежден: Москва играет немалую роль в том, что эти кошмары время от времени готовы материали­зоваться. Москва как город, а не как абстрактная идея. Человек, полюбивший историческую Москву, испытыва­ет ее влияние. Ему все ближе идея истины в последней инстанции. Истины, которой владеет или может овла­деть «познавший истину», а лучше бы группа «познав­ших». Истины, которую не только допустимо — кото­рую необходимо вколотить в сознание других.

Идея громадности доминирующей надо всем (как стены и башни Кремля) государственной власти под­сказывает — как надо вколачивать идею, через какие механизмы.

Радиально-концентрическая планировка влияет на человека, громада Кремля проникает в его сознание... и человек все больше становится способен материализо­вать кошмары.

Смысл полицентризма

Не менее сильно и «громко» Петербург возвеща­ет набор совершенно иных истин.

Плавный переход одного урочища в другое, отсут­ствие четких границ; разомкнутость, принципиально от­крытый характер пространства города, всякого вообще пространства, в котором находится человек... что это? Это — мощнейший провокатор открытости культуры для заимствований и изменений. Открытости как готов­ности «выходить» к другим, что-то свое показывать «дру­гому», — но и как готовности принять идущее извне. В московском архитектурном ансамбле странно смот­релись бы католические храмы или сооружения типа Исаакиевского или Казанского соборов. В Петербурге они вовсе не режут глаз. Их необычный, нетрадицион­ный облик полностью соответствует открытости горо­да, духу восприимчивости и к чужому, и к новому.

Полицентризм города исключает единственность источника власти и слишком уж тесную связь светской власти с церковной. Да и храмы занимают в Петербурге несравненно более скромное место, чем в Москве.

Идея «естественной» организации своей земли как единственно возможной организации вообще — силь­ная подготовка для принятия нехитрой идейки более широкого плана: идеи принятия какого-то решения, как единственно возможного, как вытекающего уже из са­мого существа поставленного вопроса.

Петербург не способствует такого рода «естествен­ным» решениям. Любых решений в любом случае может быть несколько! И мало того что их всегда несколько, так мы еще и не знаем, какое из решений «правильнее» остальных... Так, из каждого места в Петербурге всегда можно выйти несколькими разными способами.

А кроме того, полицентризм — это отсутствие гото­вых ответов не только на политические вопросы. От­сутствие «единственно возможного» начальства или «единственно верной» религии — это и отсутствие «единственно правильного» ответа на философский, ре­лигиозный или научный вопрос; «единственно правиль­ного» решения инженерной или общественной пробле­мы. Полицентризм планировки Петербурга говорит, что нет вообще единственного в своем классе объектов, и в том числе единственно возможного поведения, единст­венно возможного художественного стиля и литератур­ного направления.

Культурный плюрализм во всех сферах жизни — от фундаментальной науки до организации семейной жиз­ни — прямо провоцируется планировкой Санкт-Петер­бурга. И что характерно — это очень «подвижный» плю­рализм, без набора заранее данных вариантов. Никто ведь не знает, какой из центров — «правильный» или «истинный» центр, да и сама постановка вопроса вряд ли имеет смысл. Планировка Петербурга обрекает на вечные сомнения — чем бы человек ни занимался, и вне зависимости от принятого решения. Она поддерживает высокую творческую активность, но, естественно, не «даром». Покой, саморастворение в сущем, простые и удобные суждения о своем «единстве с мирозданием» занимают в жизни творческой личности слишком уж малые, я бы сказал, неудобно малые части. Петербург обрекает на творческое, активное, но чересчур уж не­комфортное бытие.

Эксцентричность положения города создает заряд тревожности, неуспокоенности, устремленности впе­ред. Этот заряд внутреннего непокоя прекрасно заме­тен и в «петербургских» литературных произведени­ях — о них разговор впереди, отмечу пока хотя бы аль­манах «Круг»[108].

Заметен этот непокой и в «петербургской» живописи. Особенно полезно сравнить, как ни странно, пейзажную живопись. Полотна Поленова, Шишкина, Левитана про­никнуты совсем другим ощущением, нежели зарисовки, сделанные Репиным на своей же собственной даче, или гравюры и акварели Остроумовой-Лебедевой.

Переживание красоты и кратковременности жизни даже у самого «тревожного» из «москвичей», Левита­на — совершенно лишено этого переживания непокоя и тревоги, столь характерного для Петербурга.

Впечатление такое, что москвичи всматриваются в природу и видят там гармонию, разум, покой; что приро­да для них — место отдыха от тревог и проблем человека. Такое ощущение выражено даже у москвича, реши­тельно сознававшегося в неспособности понять гармо­нию природы и ее соразмерности начал — у Заболоц­кого. Даже у него иволга поет не где-нибудь, а «вдалеке от страданий и бед», где «колышется розовый», словно бы небесный (а то почему еще он «немигающий»?), гар­монизирующий мироздание свет[109].

От картин же петербуржцев явственно исходит ощущение непокоя, незавершенности, устремления ку­да-то за пределы видимого мира. «Небо Левитана» за­ставляет остро переживать, как совершенен и прекра­сен мир. «Небо Остроумовой» позволяет соглашаться, что мир прекрасен, но незавершенность и тревога в этом небе заставляют переживать одновременно и не­кую тревогу. Совершенство в красках? Да. Но не со­вершенство в значении «конечное и высшее состояние». Вот чего нет, того нет.

Дело конечно же совсем не в том, что «московская» природа чем-то отличается от «петербургской» и насы­щена какими-то «флюидами», которых петербургская ли­шена. Петербуржцы всего лишь переносят и на природу свое переживание мира, свое душевное состояние.

Сам город продуцирует стремление от сущего — несовершенного, незавершенного, подлежащего пере­делке, к чему-то если и не идеальному... ну, по крайней мере, в большей степени идеальному, нежели сущест­вующее «здесь и сейчас».

Такая способность отказаться от существующего в пользу еще не бывшего, но лучшего, чем настоящее, может показаться совершенно восхитительным качест­вом ...если не помнить кое-какие особенности россий­ской истории XX века. Именно это качество активно провоцирует и разного рода социальные эксперименты. «Прыгать в утопию», по словам Г.С. Померанца, можно разными способами — не только возводя Петербург, но и дефилируя по его улицам с красными тряпками, порт­ретами разбойников и прочей гадостью.

Несовершенство плюрализма

Очень наивно считать, что плюрализм, готовность предложить множество решений — это всегда хорошо. Что свобода — это безусловное сокровище. Свободен был Андрей Никифорович Воронихин, возводя Казан­ский собор. Свое право принимать разные решения он потратил для того, чтобы возвести прекрасное и удиви­тельное сооружение. Можно привести множество при­меров этого рода; можно заполнить целые книги одни­ми именами, и каждое имя прозвучит как гимн плюра­лизму и свободе.

Но с тем же успехом свободный человек может по­тратить силы и время на безумие, бессмыслицу, действия совершенно деструктивные. Вот покрашу селедку в розовый цвет и подвешу ее к потолку. Моя селедка, что хочу, то и делаю! Вбиваю гвоздь в собственную ногу? И пожалуйста! Мне вот так захотелось, и вбиваю. Что хочу и куда хочу — то и туда и вколочу.

Петербург показывает массу примеров именно та­кого рода. Свобода, плюрализм в культуре, обстановка поиска оборачиваются не только множеством увлека­тельных идей, но и хулиганскими попытками шокиро­вать «почтеннейшую публику» или уходом в никуда.

В 1950-е Петербург был рассадником «стиляг», и в Петербурге эти сопливые создания принадлежали все же к другому общественному слою... Петербургские стиляги были куда более «демократичны» по происхож­дению, вовсе не только детки «начальства».

С 1960-х Петербург становится классическим горо­дом битников, хиппи и прочих «заимствований» с Запа­да — на этот раз без разницы, гниющего или процве­тающего Запада. В Петербурге же зародилось единст­венное российское движение неформалов — «митьки». Причем если хиппи — движение все-таки в основном молодежное, то митьки встречаются даже и пожилые.

И в случае с неформалами все идет, как обычно в Петербурге — город дает быстрее оформиться тому, что и так уже готово родиться во всем русском общест­ве. Это ведь не Александрийский столп и не Дворцо­вый мост (и уж конечно, не тени Воронихина и Монферрана) нашептывали питерскому парню грандиозную идею — напялить грязные джинсы, нацепить на каждую руку по три плетеных браслетика-«фенечки» и отпус­тить грязные патлы до плеч. Эта затея целиком и полно­стью принадлежит самому парню, а для чего он, говоря словами петербургского поэта, «вычудил такое чудо»[110] — второй вопрос.

Не буду вступать в спор — но сколько ни пытался, был не в силах найти в хиппи, битниках или митьках решительно ничего другого, кроме стремления убежать от жизни — потому что жить не хватает ума, знаний, да и просто энергии. То ли все еще «круче» — и видится в поведении неформалов то ли пацанское, то ли люмпен­ское стремление напугать и шокировать «всех остальных».

Это неприятное предположение поддерживается вот чем — среди одеяний и причесок неформалов есть та­кие, которые требуют просто колоссальных затрат вре­мени, усилий, да и денег. Взять тот же «хайратник» — сложнейшую прическу в виде гребня из волос над бри­той в других местах башкой. Бритое покрашено в крас­ный цвет, сам «хайратник» — в зеленый, все это спрыс­нуто лаком для волос — чтобы блестело. И все, и мож­но идти в людное место. Одни хохочут, другие рычат, третьи ругаются... Вот мы и привлекли к себе внимание!

Сердцу «неформалов» очень близко объяснение, что как раз «лохи» и «быки» (это мы с вами) очень заботятся об одежде, а вот они-то как раз — вовсе и нет. Но соз­дание «хайратника» требует столько времени и сил, что тут сразу становится все ясно.

В. Дольник для «неформалов» применяет термин, ро­дившийся при изучении поведения стадных живот­ных, — «молодежная банда»[111]. Суть явления в том, что молодежь, уже вышедшая из детского возраста, но еще и не вполне взрослая, объединяется в специальные группы для решения своих проблем. Члены группы при­мерно равны по месту в обществе, вместе они опасны и для взрослых самцов, и для животных другого вида... В общем, лучше не попадаться.

По моим наблюдениям, у людей в молодежных бан­дах оказываются в основном те, кому не хватает содер­жания для взрослой жизни. Тот, у кого есть хоть какие-то знания и умения, в молодежную банду не пойдет — ему незачем.

Читателю могу дать несколько жестокий, но очень действенный совет: при встрече с носителями «альтернативнои культуры» не проявлять испуг, не показывать, что вы шокированы. Вместо этого проявите веселое удивление, причем в самой легкой форме (в основном не обращайте внимания на «хайратники» и грязные джин­сы) — и шокированы окажутся сами «альтернативщики». Если же с милой улыбкой сказать пару слов о тех, кто вынужден ударяться в форму, не обладая содержа­нием, — тут пахнет нешуточной истерикой.

Можно обожать «неформалов», относиться к ним аг­рессивно или разделять по отношению к ним несколько брезгливое недоумение автора. Но главное — их роди­на, как правило, Санкт-Петербург. И митьки, и ранний Б.Г., невероятно пугавший и раздражавший обывате­лей. И те молодежные группы, в сравнении с чьим во­пиюще немузыкальным воем уже и Б.Г. показался очень милым и чуть ли не традиционным...

Особенность Санкт-Петербурга как урочища прово­цирует скорость развития культуры в любом направле­нии. Хоть в направлении совершенства, хоть в направ­лении маразма.

Это свойство урочища — ускорять развитие куль­туры, по своему смыслу такое же, как любое свойство любого участка Земли. Оно не плохое и не хорошее. В Африке у людей черная кожа; на острове Гренландия не растут ананасы, зато в морях вокруг Гренландии во­дятся киты и тюлени; на Кубани хорошо вызревает под­солнечник и много подсолнечного масла. В одном ряду с утверждениями такого рода стоит и это: «Петербург по своей планировке полицентричен и эксцентричен, и это его большое отличие от моноцентричной и концентрично расположенной и концентрически организованной Москвы. В силу этих особенностей в Петербурге развитие культуры идет ускоренно».


  1. Баранов Н.В. Архитектура и строительство Ленинграда. Л., 1948; Пилявский В.И. Архитектура Ленинграда. Л. — М., 1953; Хомутецкий Н.Ф. Петербург-Ленинград. Л., 1958; Шварц B.C. Ленинград. Ху­дожественные памятники. Очерки. Л. — М,, 1957. 

  2. Иванов Вяч. Вс. К семиотическому изучению культурной исто­рии большого города // Труды по знаковым системам. Ученые записки Тартуского государственного университета. Вып. 720. 1986. С. 22. 

  3. Иванов Вяч. Вс. Указ. соч. С. 23. 

  4. Иванов Вяч. Вс. К семиотическому изучению культурной исто­рии большого города // Труды по знаковым системам. Ученые записки Тартуского государственного университета. Вып. 720. С. 23. 

  5. Лихачев Д.С. Была ли эпоха Петровских реформ перерывом в развитии русской культуры? // Славянские культуры в эпоху форми­рования и развития славянских наций XVIII—XIX вв. Материалы меж­дународной конференции (ЮНЕСКО). М., 1978. С. 171. 

  6. Вилинбахов Г.В. Основание Петербурга и имперская эмблемати­ка // Труды по знаковым системам. XVIII. Семиотика города и семио­тика культуры. Петербург. Ученые записки Тартуского государствен­ного университета. Вып. 664. Тарту. 1984. С. 55. 

  7. Тарабукин Н. Смысловое значение диагональных композиций в живописи // Труды по знаковым системам. 6. Ученые записки Тартуского государственного университета. Вып. 303. Тарту, 1973; Жегин Л.Ф. Про­странственно-временное единство живописного произведения // Про­грамма и тезисы докладов в летней школе по вторичным моделирую­щим системам. 19—29 августа 1964 г. Тарту, 1964. 

  8. Лотман Ю.М. О понятии географического пространства в рус­ских средневековых текстах // Труды по знаковым системам. 2. Уче­ные записки Тартуского государственного университета. Вып. 181. Тарту. 1965. 

  9.  Пыляев М.М. Старый Петербург. СПБ, 1889. С. 6.

  10.  Серпокрыл С.М. Дворцовая площадь. Л., 1973.

  11. Рождественский В.А. Зодчие города на Неве. Л., 1974. 

  12. Чеканова О.А., Ротач А.Л. Огюст Монферран. Л., 1990. 

  13. Лотман Ю.М. Семиотическое пространство // Лотман Ю.М. Внут­ри мыслящих миров. Человек — текст — семиосфера — история. М., 1996. 

  14. Большая Советская Энциклопедия. Вып. 2. Статья «Дворцовая площадь». 

  15. Горянин А.Б. Мифы о России и дух нации. М., 2002. С. 187. 

  16. Буровский A.M. Московия — пробуждение зверя. М.:  Олма-пресс, 2005. 

  17.  Круг / Под ред. А.А.Андреева. Л., 1985.

  18. Заболоцкий Н.А. В этой роще березовой // Заболоцкий Н.А. Из­бранное. М., 1985. 

  19. Шефнер B.C. Миллион в поте лица // Шефнер B.C. Имя для пти­цы. Л., 1977. 

  20. Дольник В. Непослушное дитя биосферы. Портрет человека в компании птиц и зверей. М., 1993.