64707.fb2 Величие и проклятие Петербурга - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 8

Величие и проклятие Петербурга - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 8

Часть VIIЧЕЛОВЕК В САНКТ-ПЕТЕРБУРГЕ, ИЛИ ГОРОД СПЛОШНОГО ЭКСТРЕМУМА И ПРИВИДЕНИЙ

А вокруг старый город Питер,

Что народу бока повытер

(как тогда народ говорил), —

В гривах, в сбруях, в мучных обозах,

В размалеванных чайных розах

И под тучей вороньих крыл.

     А. Ахматова

Глава 1КТО ЖИЛ И ЖИВЕТ В ПЕТЕРБУРГЕ

Псковский да витебский — народ самый питерский.

Поговорка

Кто жил в Петербурге?

Представление о том, что Петербург — «вторая столица» так же привычно сегодня, как и уверенность — Москва всегда была и более крупным, более населен­ным городом. Ничего подобного. Был период, в течение которого Петербург был городом большим, нежели Мо­сква, — с конца XIX века до Второй мировой войны.

Москва всегда была более стабильным, более по­стоянным городом — это точно. В Москве никогда не было таких резких перепадов числа жителей — особен­но если не считать времени средневековых эпидемий и татарских нашествий. Но последнее татарское нашест­вие затронуло Москву в 1571 году. В этот страшный год крымский хан Дэвлет-Гирей взял Москву. Число убитых называют разное — от 50 до 500 тысяч. Колос­сальное различие в оценках доказывает одно — никто, как всегда, не считал. Москва выгорела полностью, и только одно обстоятельство позволяло ее быстро вос­становить — обилие пока не вырубленных лесов в вер­ховьях Москвы-реки. Материальный и моральный ущерб просто не поддается описанию.

Но в XVII—XVIII века Москва не знала иноземных нашествий, а других причин для исчезновения людей и не было. То есть Москва запустела осенью 1812 года, когда почти все ее жители ушли перед нашествием На­полеона. Но уже весной — летом 1813 года город опять стал наполняться людьми. Тот, кто осознавал себя мо­сквичом и хотел жить в Москве — как правило, вернул­ся, и быстро. В целом население Москвы росло посту­пательно, без особенных рывков.

Не то в Петербурге... Число городских жителей в нем тоже росло, он даже обогнал Москву, но росло число жителей не постепенно и неуклонно, а рывками.

Первые жители Петербурга, не по своей воле пере­селенные Петром в свой ненаглядный «парадиз», разбе­гались еще и при жизни Петра. А не успел скончаться Антихрист, как бегство началось уже массовое. Не мень­ше 15 тысяч человек из 40 тысяч всех жителей города убежали в 1725—1729 годах. В 1729 году Петр II велел ловить этих петербургских беглецов и силой водворять их обратно. Успеха этот указ не имел, да и иметь не мог. Тем более действовал юный царь не очень после­довательно: одной рукой ловил беглецов из Санкт-Пе­тербурга, другой сам же переносил столицу из Петер­бурга в Москву, и множество дворян сбежало из Петер­бурга вполне легально.

Вот стоило окончательно утвердить Санкт-Петербург как столицу, сделать в ней выгодным кормление около военных частей и чиновников — и население стало рас­ти. Добровольно.

Впрочем, большую роль сыграла «канавка невская», как ласково называли в народе Ладожский канал, со­единивший Свирь и Неву в обход Ладожского озера. Частые бури в Ладожском озере мешали навигации, а тем самым — подвозу продуктов. Теперь продовольст­вие подвозили регулярно, цены на все резко упали.

С 1735 года Петербург перестал быть дорогим городом. «Четверик (26 кг) гречневых круп стоил 34—40 копе­ек, гороха — 40—55 копеек, овса — 15 копеек, пуд (16 кг) ржаной муки — 26—27 копеек, крупичатой — 75—80 копеек, масла коровьего — 1 рубль 25 копеек фунт (около 400 г.), говядины — 1 рубль 34 копейки, гусь с печенкой — 12 копеек, солонина — 3 копейки, баранина — 2 и 3 копейки за фунт и т.д. В сравнении с XX веком цены эти кажутся просто невероятными»[112].

В XXI веке цены эти не стали более «вероятными», но в XVIII веке в других городах России цены на еду были или примерно такими же, или чуть ниже. А воз­можностей заработать в Санкт-Петербурге было боль­ше. С 1735 по 1750 год в город въехало больше людей, чем сволокли силой за все годы правления Петра I. В 1750 году в Санкт-Петербурге жили 95 тысяч чело­век, тогда как в 1730-м оставалось от силы тысяч 25 от переселенных Петром 40 тысяч.

Квартиры и продовольствие к 1750 году вздорожа­ли, жилья сильно не хватало — а ведь в конце 1720-х годов в Петербурге стояло много заколоченных домов, иные разваливались от сырости и отсутствия ухода.

Что это доказывает? Да всего-навсего то, насколько выгоднее решать любые вопросы добром, чем батога­ми. Пока двухметровый царь с головой меньше собст­венного кулака надрывался и орал, размахивал леген­дарной дубинкой, сек кнутами и угонял в Сибирь за ос­лушание — Петербургу было быть пусту. И даже при Петре строить город удавалось, только нарушая нормы карательно - полицейской «экономики».

А как стало в Петербурге жить выгодно — ручеек переселенцев не иссякал. К 1800 году в Петербурге жили уже 220 тысяч человек. В XIX век Петербург вступил, уже обогнав Москву, — к 1811 году, перед на­шествием Наполеона, в ней жили порядка 175 тысяч человек. В 1862-м москвичей стало 358 тысяч, к 1897 го­ду число их перевалило за 1 миллион.

В Петербурге же в 1853-м жили порядка 500 тысяч человек. Сразу после раскрепощения 1861 года толпы людей ринулись в Петербург, и в 1900-м в нем жили уже порядка 1,5 миллиона человек. Из них 718 410 че­ловек были вчерашними крестьянами, прибывшими из 53 губерний Российской империи. Петербуржцы пер­вого поколения.

В 1917 году — около 2,5 миллиона человек. Петер­бург сделался по-настоящему большим городом; в 1900 году он был четвертым по населению городом мира. Только Лондон, Париж и Константинополь были боль­ше Санкт-Петербурга.

Разница в том, что Москва росла постепенно и есте­ственно, как город, заполняющийся сельским людом, который постепенно становится горожанами, москвича­ми. В третьем поколении внук переселенца из подмос­ковного села становился москвичом — сохраняя акаю­щий «гаварок» и многие бытовые привычки.

Жители же Санкт-Петербурга далеко не поголовно стали петербуржцами. Конечно же среди жителей горо­да были и «настоящие» петербуржцы. Те русские евро­пейцы, которые жили в городе по три, по четыре поколе­ния и начали довольно сильно отличаться от остальных русских людей. Те, кого стремились уничтожить и ком­мунисты, и нацисты.

Но весь XIX век Санкт-Петербург удивительным об­разом сохранял черты города недавних переселенцев, военного города на осваиваемых вновь землях. Уже в 1897 году женское население составляло всего 31% на­селения Санкт-Петербурга. Треть населения города бы­ли бездетные холостяки. Почему?!

Да не источит читатель слезы жалости о судьбе экс­плуатируемых бедняков. То есть было и это: в Санкт-Пе­тербург шли на заработки. Чем лучше становились до­роги, тем легче становилось приехать в Петербург — в том числе приехать надолго. Человек жил в городе годы, десятилетия, но семьи как-то не заводил, или заво­дил не в Петербурге.

Это очень напоминает мне историю, рассказанную профессором Л.Б. Алаевым, — про индуса, и не из бед­ных: «горожанина, правительственного чиновника сред­него ранга. Но, к моему удивлению, семья его — жена и дети — до сих пор жила в родной деревне... Таких «полу­горожан» в Индии очень много»[113]. Россия совсем недав­но перестала быть страной крестьян, деревенских жи­телей. Еще при советской власти, до 1960-х годов, у нас тоже «деревни окружали города», а в царской Рос­сии горожан было меньше, чем в Индии сегодня. В Пе­тербурге «полугорожане» встречались даже в рабочей среде.

В 1861 году в Петербурге жили 20 тысяч рабочих; в 1890-м — 150 тысяч, в 1900-м — 260 тысяч, в 1917-м — 500 тысяч. Из них порядка 100 тысяч не имели семей; были ли это просто молодые люди, не успевшие обза­вестись семьей, «убежденные холостяки» или все те же «полугорожане» — мне неизвестно.

Для сравнения — в Москве в 1900 году 146 тысяч рабочих, из них 38 тысяч железнодорожников. Холо­стой рабочий в Москве был таким редким исключением из правила, что его и сыскать было трудно.

Но это, так сказать, низы общества. Хотя ведь и ра­бочим при их совсем неплохих доходах никто не мешал искать подходящих невест в провинции, хотя бы в сво­их собственных деревнях. А ведь искали не все.

В холостяках ходили и люди образованные, ярко выраженные «русские европейцы», в том числе и до­вольно богатые. «Полугорожане» встречались порой да­же в среде крупных предпринимателей или чиновников первых нескольких рангов. Живет человек в Петербур­ге всю жизнь — а его семья живет в деревне или ма­леньком городке.

Было много и холостяков, большой процент петербуржцев высшего слоя общества так и умерли бездет­ными. Самые известные из них, наверное, — знамени­тый дипломат, князь Горчаков, и писатель Гончаров, автор «Фрегата «Паллады», «Обыкновенной истории», «Обрыва» и «Обломова».

Один из результатов — чудовищное преобладание смертности над рождаемостью. По данным на 1888 год, в Петербурге умерло около 29 тысяч человек и роди­лось 22 тысячи. При этом ведь многие уезжали умирать на родину, в свои деревни и маленькие городки, цифры смертности наверняка на самом деле выше.

Кто живет в Санкт-Петербурге?

Пертурбации 1918—1920 годов не могли не от­разиться на самосознании жителей Петербурга. Из двух с половиной миллионов человек к 1920 году осталось всего восемьсот тысяч. Возник жуткий город В. Шеф­нера, где вечерами стреляют в переулках, а людей ста­ло так мало, что их не хватает, чтобы населить уже имеющиеся квартиры[114].

Число не вернувшихся после Гражданской войны, выгнанных из города «за происхождение» вряд ли ко­гда-нибудь установят точно, хотя бы до сотен человек. Главное — до миллиона человек, бывших петербурж­цев, понесли петербургский менталитет, питерское бес­покойство по России. А пустота Петербурга стала на­полняться новыми людьми... Получалась удивительная вещь — коммунисты боялись и не любили Петербурга, но они сделали все необходимое, чтобы Петербург «работал» на всю страну, и как можно с большим эффек­том.

Малоизвестная деталь — в 1930-е чаще «забирали» и высылали немцев, шведов и эстонцев. По закону кол­лективной ответственности они оказывались как бы виновными за то, что в Эстонии, Германии и Швеции не особо жалуют коммунистов и строй в этих странах буржуазный. Еще в 1920-е годы финны в основной своей массе выехали в Финляндию. Город по составу населения становился все более и более русским... и восточным: городом татар и кавказцев. Тем более что во время Второй мировой войны не только погибли миллион человек, а часть выехавших из города не вер­нулась. Высылали немцев, эстонцев, шведов, а остав­шиеся практически не пережили блокады.

После блокады старались не пускать в город евре­ев, выехавших по Дороге Жизни. Сохранился анекдот: генерал проверяет списки эвакуантов, подлежащих воз­вращению. «Так... Иванов... Пусть едет. Петров... Пусть едет. Сидоров... Пусть едет (генерал ставит галочки возле фамилий). Рабинович... Гм... Рабинович... Ну, этот и сам приедет!» И генерал вычеркивает Рабиновича из списка.

В результате за годы войны и сразу после нее Санкт-Петербург окончательно утратил свое языковое и национальное многообразие.

Было бы любопытно узнать: какой процент из со­временных пяти миллионов петербуржцев родились в Петербурге? Имеют отцов, которые в нем родились? Дедов? Прадедов?

Но независимо от цифр, факты вопиют: в XX веке огромное множество петербуржцев оказались вне сво­его города. А сейчас в Петербурге живет в основном новое население. Большинство его жителей еще не ус­пели превратиться в петербуржцев.

Да, и еще — инородцы самого разного происхожде­ния. Чеченцы, азербайджанцы и курды, прожив в горо­де три поколения, обязательно сделаются петербурж­цами, но пока-то они ими не сделались.

Плавильный котел Петербурга превращает многона­циональную массу в местный вариант русского народа. Делает он это медленно, а в это, далеко не упревшее «варево» все время подбрасывается новое и новое «топ­ливо»...

В Петербурге XIX века было много немцев (8—9% всего населения). Теперь примерно столько же «лиц кавказской национальности».

Петербург в начале 3-го тысячелетия — город не менее сложный по составу населения, чем город начала XX века. Но состав этот другой, и только в одном — совпадение. И тогда и теперь большинство населения Петербурга составляют те, кто еще не стал петербурж­цем.

Комфортно ли жить в Петербурге?

Действительно, хорошо ли жить в Петербурге? Или, скажем так: лучше ли жить в Петербурге, чем в Яро­славле или во Пскове?

Ответим сразу: в материальном отношении, конечно же, жить в Петербурге было хорошо. Хорошо там жить и сейчас. Петербург начала XXI века по уровню жизни приближается к городам Германии. Псков и Новгород недотягивают даже до Польши.

Но насколько уютно в Петербурге в смысле матери­альном, настолько же неуютно в плане душевном. По­рой просто поразительно неуютно. Жизнь в Петербур­ге чревата напряженностью, страхом, неуверенностью, тревогой. В этом смысле жить в Петербурге намного менее комфортно, чем в Ярославле или во Пскове. Или, скажем, в Ростове-на-Дону.

Источники напряжения жителей Петербурга очень разные, и часто на одного человека действует по не­скольку причин одновременно. Каково тем, кто посе­лился, сам того не ведая, в ультрапатогенных районах?!

Ну, Петербург как зона естественного отбора дей­ствует ведь не на всех. Есть все же в городе не только ультрапатогенные, но и геоселюберогенные области. Причем геоселюберогенные даже преобладают по пло­щади. Но ведь и обитателям вполне комфортных мест ненамного лучше: на их глазах происходит распад лю­дей буквально на соседней улице. С генетическим шла­ком в виде убийц, проституток, воров, идиотов, хипповствующих разного сорта приходится иметь дело и им самим, и их детям.

Но даже если повезло, если семья сыграла с Пите­ром в рулетку — и выиграла. То есть если живет она вне всяких патогенных зон — и на эту семью обруши­ваются все явления, связанные с северным положением Петербурга. Эти явления особенно сильно обрушива­ются и особенно остро воспринимаются недавними вы­ходцами из глубины России: а их ведь большинство в каждом из поколений жителей Санкт-Петербурга. Кто сказал, что русские только ОДИН РАЗ пережили шок от того, что попали на север?! Эти первые, основатели и строители города, их потомки — малая толика, исчезающе малая часть жителей Санкт-Петербурга.

Повторюсь: точно такой же шок переживала БОЛЬ­ШАЯ ЧАСТЬ обитателей Санкт-Петербурга в КАЖДОМ из населявших его поколений.

«До тех пор (то есть до приезда в Санкт-Петер­бург. — А.Б.) я никогда так ясно не представлял себе, что значит северное положение России и какое влияние на ее историю имело то обстоятельство, что центр умственной жизни на севере, у самых берегов Финского залива...» — писал князь Кропоткин в своих «Записках революционера».

«Как известно, Петербург — единственный из круп­ных городов, который лежит в зоне явлений, способст­вующих возникновению и развитию психофизиологиче­ского «шаманского» комплекса и разного рода неврозов»[115].

Ну, допустим, Петербург не единственный в исто­рии крупный город, лежащий в зоне «этих явлений» — Стокгольм, Хельсинки, Копенгаген, Упсала и Осло тоже находятся не совсем в тропиках. Но Санкт-Петербург — единственный в истории город, в который постоянно приходит новое население. Причем население из мест, где «таких явлений» не бывает. Население, которое ис­пытывает шок от столкновения с севером. Те, кто пере­селяется в Стокгольм из деревень Смоланда или ма­леньких городков провинции Скараборг, родились и выросли на той же широте. Для них-то никакого шока не происходит.

Петербург — это еще одна граница. Граница средней полосы, умеренной зоны, и севера. Санкт-Петербург — это место, в котором люди средней полосы постоянно, из поколения в поколение, сталкиваются с севером.

В напряженном поле идей

Кроме того, переселенец оказывается в напря­женном поле идей. Каждое сооружение, каждый памят­ник несет что-то свое... Насколько сложным, противо­речивым, многоплановым может быть каждый памятник, мы рассматривали на примере Медного всадника. А ведь примеры можно умножать до бесконечности.

Нового петербуржца обступают воплощенные идеи. Даже если он ничего не знает ни о самих идеях, ни об их воплощениях, эти идеи — пусть искаженные, пусть частичные — все же проникают в его подсознание. А чем образованнее человек, тем сильнее действуют на него эти идеи, заставляя все время думать, осмысли­вать, переживать.

К тому же идеи, среди которых живет петербур­жец, — разнообразны. Огромен диапазон мнений, суж­дений, оценок, и ничто не остается бесспорным или аб­солютно точно установленным. Взять хотя бы оценку Петра I, основателя города, в мифе массового сознания. От «Бог он, Бог он твой, Россия» и до Антихриста. Пой­ди разберись...

А разбираться приходится, потому что не может же человек вообще никак не отвечать на важнейшие во­просы, которые ставит перед ним сама жизнь. Кто та­кой Петр? Благо ли жить в Петербурге? Быть ли ему и правда пусту?

Человеку приходится или принимать какие-то идеи — а тем самым отвергать все другие (и делать это совер­шенно сознательно). Или, если хватит умственной мо­чи, надо выращивать что-то свое, собственное понима­ние происходящего.

Примеров этого «выращивания своего» можно при­вести миллион. Скромно покажу один пример: Ф.А. Степун писал в автобиографическом романе: «Какой вели­колепный, блистательный и, несмотря на свою единст­венную в мире юность, какой вечный город. Такой же вечный, как сам древний Рим. И как нелепа мысль, что Петербург, в сущности, не Россия, а Европа. Мне ка­жется, что, по крайней мере, так же правильно и обрат­ное утверждение, что Петербург более русский город, чем Москва. Во Франции нет анти-Франции, в Италии — анти-Италии, в Англии — анти-Англии. Только в России есть своя анти-Россия: Петербург. В этом смысле он са­мый характерный, самый русский город»[116].

Что сказать по этому поводу? В одном небольшом абзаце — и сколько совершенно индивидуальных, со­мнительных, соблазнительных, вызывающих желание спорить, скорее всего, неверных идей. А это — лишь один небольшой пример, не более.

Соблазн домысливать

Не всякий человек участвует в создании и дост­раивании Петербурга. Но всякий живущий и даже вся­кий достаточно долго пребывающий здесь испытывает ту же экзистенциальную тревогу, что и Росси, и Монферран, и Воронихин.

Напомню, что именно «сообщает» город самим фак­том своего пребывания на краю российской земли и своей планировкой.

1.  Неуловимость «главного».

2.  Противопоставление искусственного, созданного людьми, и природного.

3.  Эсхатологическое мироощущение.

4.  Принципиальная недоговоренность того «текста», который, многократно дописав, послали предки и кото­рый читаем мы.

5.   Необходимость личного, индивидуального про­чтения этого «текста».

И в XX веке Санкт-Петербург своим расположени­ем, своей планировкой показывает, что он лежит не просто на краю России, но и на краю Ойкумены (слу­чайно ли, что роман с этим названием Ефремов писал в Петербурге?). Но и на краю мира людей. И на краю ма­териального мира.

В какой бы точке Петербурга ни жили, ни работали и ни находились, Петербург вам ясно говорит, что «главное» находится не здесь — оно всегда где-то в дру­гом месте, неуловимо и неявно; и что вот прямо здесь, прямо в этом месте, присутствует нечто, чего вы не знаете и не понимаете.

Казалось бы, город предельно устойчив, ясен, и во­обще он большой и каменный: прямо-таки символ чего-то основательного, положительного. Но вместе с тем он продуцирует и тревогу, чувство неопределенности. Го­род не дарует каких-либо прочных гарантий определен­ности; даже гарантий собственного существования; ощу­щение «пограничности» всего видимого и происходяще­го словно испаряется с булыжных мостовых города.

Живущий в городе естественнейшим образом про­никается особым неспокойным, ни в чем не уверенным мироощущением, так характерным для петербуржцев в прежние века его истории.

Неявность, скрытость и неочевидность центра, экс­центричность планировки делает урочища Петербурга особенно полисемантичными, создавая обстановку не­кой «призрачности» — зыбкости, неясности границ ре­ального и ирреального.

«Дописывание смыслов» происходит и в профессио­нальной деятельности. Петербург властно провоцирует на творчество в любой, в том числе и в сколь угодно уз­кой сфере. Ускоренное развитие культуры в Петербурге и происходит потому, что этот город — урочище куль­туры — является крайне емким, контрастным, мозаич­ным, семантически валентным местом.

Но особенно властно провоцирует город на «допи­сывание» и переосмысление текстов самого места сво­его обитания или пребывания.

В мире со множеством центров и со смещенными центрами уже известное оказывается непрочным. При­шедшее от предков, полученное ли сегодня положи­тельное знание — всегда только часть возможного.

Кое-что об экстремальных состояниях

Людям обычно не нравится все неспокойное, мятущееся, противоречивое. Люди, как правило, любят что-то спокойное, устойчивое, лишенное конфликтов. Но то, что не нравится людям, вполне может нравиться эволюции.

Есть много работ, в которых показано очень чет­ко — развитие и общества и всего мироздания идет не­равномерно и происходит главным образом за счет очень быстрых, но и очень глубоких изменений.

Периоды спокойного развития по определенным, ус­тоявшимся правилам — время накопления разного рода идей, мнений и способов жизни. А потом наступает ко­роткий, но бурный период экстремальных событий, об­щество становится с ног на голову, люди чувствуют себя неуютно и скверно, но «зато» именно в это время выяс­няется, что именно из накопленного будет применяться в дальнейшем. А что история выкинет на помойку.

«Традиционно люди боятся и избегают экстремумов. Идеалом выступает все-таки инерционное развитие, ко­гда жизнь безопаснее, определенности несравненно больше и нужно затрачивать много меньше усилий для поддержания жизнеспособности системы.

Но, во-первых, хотим мы этого или нет, инерцион­ное существование нам «не светит». И индивидуальная жизнь человека в нашей цивилизации — это своего ро­да «хроническая бифуркация», и все социальные и социоестественные системы Земного шара находятся в экстремальном состоянии и будут находиться в нем не­определенно долгий срок.

Во-вторых (и тоже вне зависимости от наших вку­сов), экстремальные периоды играют определяющую роль в эволюции. Есть старая шутка, что, если Вы лю­бите капитализм, Вам надо полюбить конкуренцию и безработицу; а если Вы любите социализм, любить на­до тайную полицию и дефицит.

Юмор юмором, но человечеству, похоже, предстоит полюбить экстремальные периоды развития, неопреде­ленность и неустойчивость, и научиться находить в них разного рода преимущества и удобства. Автор совер­шенно не склонен относиться к этому положению как к шутке; экстремальные состояния индивида, социума и социоестественной системы уже являются и тем более будут в дальнейшем повседневной нормой человече­ского существования»[117].

Так я писал в 2000 году, так же думаю и сегодня.

Петербург как город, провоцирующий экстремаль­ное состояние и человеческого организма, и человече­ской психики... Он играет особую роль в эволюции.

Глава 2ЖИЗНЬ В ГОРОДЕ-ЭКСТРЕМУМЕ

Санкт-Питерьбурьху быть пусту!

Дьячок Троицкой церкви, 1717 год

Ленинград — ... это город-болезнь.

Наль Подольный, 1985

Противоестественный город

Непросто жить в городе, который и создан как бы вопреки природе, вопреки истории, вопреки обстоя­тельствам. В городе, само существование которого ставит под сомнение исторические закономерности и на­рушает привычные правила. Для жителя Петербурга совсем неочевидно: где вообще проходит граница воз­можного? И даже если известно, где она проходит, — для Петербурга общие законы не писаны.

Жизнь в таком городе, даже если в Петербурге хо­рошо платят за работу, если тут физически комфорт­нее, — занятие очень даже на любителя.

Любовь к чрезвычайному

Пусть объективно Петербург — город вовсе не противоестественный. Главное в том, что население го­рода считало его противоестественным и буквально упивалось этой ненормальностью, противоестественно­стью, «неправильностью» своего города.

С Питером неразрывно связаны истории нарушения причинно-следственных связей и законов жизни — хо­тя бы история, как «корабли пошли посуху». Эта исто­рия восходит к реальному эпизоду Северной войны, ко­гда Петр приказал тащить корабли волоком из притоков Двины к Неве. Сколько усилий были затрачено и сколь­ко погибло солдат — история умалчивает, но факт ос­тается фактом — русский флот «оказался» перенесен из Белого моря в Балтийское.

В тот же год по случаю взятия Нотебурга была вы­пущена памятная медаль с надписью — «Небывалое бы­вает». Тут любопытен и полет фантазии самого Петра: почему-то взятие не самой сильной и не такой уж зна­чительной крепости он считал чем-то «небывалым». Толь­ко ли в силе шведской армии и в слабости русской тут дело?

А в народном сознании «небывалое» прочно прилип­ло к эпизоду с перетаскиванием кораблей. Сам же эпи­зод служил отличным подтверждением — в Санкт-Пе­тербурге может происходить все, что угодно. Любое нарушение вообще-то бесспорных законов жизни об­щества и природы.

Конечно же, чрезвычаен сам город. Настолько он невероятен в глазах самого петербуржца, до такой сте­пени поразителен, так нереален, что разговоры об «ошиб­ке Петра» велись чуть ли не с момента основания города и до нашего времени. Речи эти вел даже Н.М. Карам­зин — человек вообще-то совершенно лояльный и Рос­сийской империи, и правящей в ней династии:

«Утаим ли от себя еще одну блестящую ошибку Пет­ра Великого? Разумею основание новой столицы на се­верном крае государства, среди зыбей болотных, в мес­тах, осужденных природою на бесплодие и недоста­ток... Сколько людей погибло, сколько миллионов и трудов употреблено для приведения в действо сего на­мерения? Можно сказать, что Петербург основан на слезах и трупах. Иноземный путешественник, въезжая в Государство, ищет столицы, обыкновенно, среди мест плодоноснейших, благоприятнейших для жизни и здо­ровья; в России он въезжает в пески, болота, в песча­ные леса сосновые, где царствуют бедность, уныние, болезни. Там обитают Государи Российские, с величай­шим усилием домогаясь, чтобы их царедворцы и стража не умирали голодом и чтобы ежегодная убыль в жителях наполнялась новыми пришельцами, новыми жертвами преждевременной смерти! Человек не одолеет натуры!»[118]

Так даже в самом лояльном, самом приличном и об­ласканном царями историке взрастает вместе с тем и вера в «блестящую ошибку Петра». Даже любя Санкт-Петербург, приходится любить «странною любовью», постоянно вспоминая — слишком уж основан на слезах и костях, в нем слишком уж «царствует бедность, уны­ние, болезни». Относиться к нему однозначно невоз­можно.

Этот комплекс делает Николая Михайловича менее лояльным царедворцем. Качество его как функционера Российской империи уменьшается: ведь он становится меньше убежден в ее всегдашней и бесспорной право­те. Но вместе с тем он становится носителем того, что можно назвать «культурой Санкт-Петербурга», с ее тра­гизмом, надрывом, любовью к запредельному. Крупный чиновник Российской империи, приближенное к царю лицо делает шаг к тому, чтобы сделаться петербурж­цем.

А кроме того, он создает типичный «петербургский текст» — литературное произведение, проникнутое эти­ми мотивами. «Для Петербургского текста как раз и ха­рактерна подобная же игра на переходе от пространст­венной крайности к жизни на краю, на пороге смерти, в безвыходных условиях, когда «дальше идти уже неку­да». И сам Петербургский текст может быть понят как слово об этой пограничной ситуации», — свидетельст­вует В.Н. Топоров[119].

Чудеса петербургского климата

В Петербурге любили и любят эту пограничность бытия, пребывание на самом краю мира, смысла, даже физической жизни. Настолько, что самые обычные ве­щи — например, холод зимой и жару летом, или смену времен года, ухитряются превратить в чрезвычайные. Если наши отдаленные потомки начнут изучать климат Санкт-Петербурга по произведениям литературы, они сочтут Великий город каким-то устрашающим гибридом станции «Восток» в Антарктиде и пустыни Сахара.

Если объективно — то лето в Петербурге ничуть не жарче и не душнее, чем в Москве. Лето как лето, даже приятнее лета на юге, например. В Ростове-на-Дону и в Краснодаре каждый июль кто-нибудь падает в обморок от жары и даже умирает от сердечных приступов. Про тропики не говорю: рассказ Р. Киплинга с духоподъемным названием «Город страшной ночи» написан про Калькутту, и есть в нем, среди прочего, и слова об умерших от жары людях — индусах, местных уроженцах.

На свете и правда есть места, где люди умирают от жары.

Июльский же Петербург несравненно приятнее и уж, конечно, безопаснее и Калькутты, и Краснодара. Но ужасы летней ночи в Калькутте воспел пришелец Киплинг, сами же индусы ничего подобного не писали. И про юг России отродясь не было написано ничего подобного.

Вот про ужасную жару и духоту Санкт-Петербурга Ф.М. Достоевский, например, пишет с такой слезой, что просто приходится верить: именно в Петербурге жить было очень тяжело, очень плохо. Естественно, ничего похожего вы не найдете в описаниях москвичей, хотя летняя температура воздуха там выше, да к тому же континентальная жара переносится хуже. К тому же в Москве душнее — меньше ветров и ветерков. Конечно, московский писатель говорит о жаре, его герои могут мучиться от жары — хотя бы как Бездомный с Берлиозом на Патриарших прудах, — но нигде в московских описаниях летняя жара не превращается в «ненасытимое страдание»», которое по всякому поводу так обожал описывать Федор Михайлович.

То же самое с зимой. Сибирь намного холоднее, чем Европейская Россия. В Красноярске, Новосибирске и Томске редкий год не бывает 2—3 дней, когда столбик опускается ниже 40 градусов, а уж не меньше 15—30 дней, когда ниже минус 30 градусов. В Якутске даже эта погода покажется теплой, а оконные рамы в домах приходится делать тройными. Причем в Сибири было и есть много пришельцев, сибиряков в первом поколении. Но эти «новые сибиряки» не оставили ничего, даже отдаленно похожего на жуткие описания зимы в Петербурге.

Зима 1987 года выдалась в Петербурге невероятно холодной — как-то раз было даже целых минус 37 градусов! Мои петербургские друзья ужасались и одновременно гордились: Санкт-Петербург оправдывал репутацию кошмарного города, где «все не как у людей». Я выражал им свое сочувствие, особенно дамам, которые  «отморозили  коленки»  или  у  которых  «отваливались  уши», но всякий раз напоминал — в моем родном городе такая температура — вполне обычная. Некоторые из петербуржцев воспринимали это как личный выпад и чуть ли не как предательство: ведь я пытался похитить какой-то кусочек «особости» и «исключительности» Санкт-Петербурга.

В Москве тоже гораздо холоднее, уже хотя бы из-за континентальности, но московский морозец, по какой-то загадочной причине, воспринимается как «бодря­щий». В Москве зима — это время, когда

Гимназистки румяные, От мороза чуть пьяные, Грациозно счищают Талый снег с каблучка.

В Петербурге зима — превосходнейший предлог еще раз, как выражался граф Лев Николаевич, «пойти и пострадать». Очень часто зима — время смерти множе­ства людей. Начало этой традиции положено еще в XVIII веке (не традиции умирать, естественно, а стра­дать по поводу зимы и подчеркивать, сколько людей не дожили до весны), «...была такая нездоровая и сырая зима, что умерло множество людей всех сословий», — писал в феврале 1782 г. петербургский чиновник Пикар в письме в Москву А.Б. Куракину.

Такой же колорит Петербурга в цикле Н.А. Некра­сова, с очень «петербуржским» названием «О погоде».

Не до сна! Вся столица молилась,Чтоб Нева в берега воротилась,И минула большая беда —Понемногу сбывает вода.Начинается день безобразный —Мутный, ветреный, темный и грязный.Ах, еще бы на мир нам с улыбкой смотреть!Мы глядим на него через тусклую сеть,Что как слезы, струятся по окнам домов От туманов сырых, от дождей и снегов![120]

Это начало цикла; так сказать, стихотворный зачин. А дальше — в том же духе, без просвета:

День, по-прежнему гнил и несветел, Вместо града дождем нас мочил[121].

Хоронят чиновника, и

В эту воду мы гроб опустили,Жидкой грязью его завалили[122],

— как же иначе...

Наступает следующий день, и конечно же:

Надо всем распростерся туман. Душный, стройный, угрюмый, гнилой, Некрасив в эту пору наш город большой, Как изношенный фат без румян...[123]

Продолжать цитировать Некрасова можно беско­нечно, и все будет в том же самом духе.

Метель в Москве — веселая, как у Булгакова. Есте­ственность падения снега, не подчиняющегося властям, скорее радует, а в оппозиционной литературе подчер­кивается: тоже весело. Как у Н. Савицкого: «беспартий­ный снежок»[124].

Метель в Петербурге — что-то жуткое, почти сата­нинское. Какая-то зловещая декорация, на фоне кото­рой надо ждать только самого худшего. И вообще — это в других городах снег подчиняется силе тяжести и другим скучным законам физики. Не хотите же вы, чтобы снег в Петербурге летал, как везде?! Можете смеяться, но по-моему, сама мысль, что в Петербурге действуют те же законы природы, может иногда восприниматься как издевательство. По крайней мере, Анна Ахматова так не думала:

И снег летит, откуда-то не сверху, А словно подымается с земли.

И у В. Набокова появляется петербургский снег, ле­тящий снизу вверх — «Прощание навеки: в зимний день с крупным снегом, валившим с утра, всячески — и от­весно, и косо, и даже вверх»[125].

Мало того! В Петербурге вообще нельзя понять, ка­кое сейчас время года! Иногда в Петербурге на Рожде­ство и Новый год идет дождь — тоже, кстати, признак более теплого морского климата. Но петербуржцы раз­ве этому радуются? Ничего подобного! Дождь в ново­годнюю ночь служит для них убедительным подтвер­ждением — мы находимся в «неправильном», ненор­мальном, абсурдном городе. В городе, где на каждом шагу «небываемое бывает».

А весна? В Петербурге что, есть весна?

«И весенняя осень так жадно ласкалась к нему», — сообщает Ахматова.

«Весна похожа на осень», — уныло соглашается А. Блок.

«Черная весна похожа на осень», — поддакивает почти забытый писатель прошлого века Вагинов в сво­ей «Козлиной песне».

Если человек девственный в литературе, но уже по­бывавший весной в Петербурге, прочитает все это — удивлению его не будет предела. Потому что теплая, душистая весна в Петербурге, пронизанная трелями со­ловьев и ароматом растений, не имеет ничего общего с ужасами, которые живописует литература.

Булгаков не особенно жаловал мимозы, «отврати­тельные, тревожно желтые цветы»[126]. В конце концов, име­ет же писатель право на какие-то пристрастия? Но и у него почему-то цветущие липы нисколько не отдают ни тлением, ни, допустим, плохо вычищенным клозетом. Вот когда «покрытая трупной зеленью» рука Геллы «об­хватила головку шпингалета, тогда «вместо ночной свеже­сти и аромата лип в комнату ворвался запах погреба»[127].

Липы у Булгакова пахнут, как им полагается, да и вообще вся Москва у него — город вполне даже симпа­тичный и пригодный для жизни. Это люди и бесы порой гадят и пахнут не как полагается.

Вот у А.А. Ахматовой «И кладбищем пахла сирень». Вот у Вагинова «Возьму сирень, трупом пахнет». У цве­тов в Петербурге, право, удивительные запахи.

Может быть, в Петербурге любят осень? Ничего по­добного! Это у Пушкина в его Болдине и в Михайловском осень была естественнейшим и прекрасным временем года и была пронизана светом, грустью и оптимизмом. Это в менее невероятных городах осень красива и вы­зывает тонкое чувство грусти и красоты, вовсе не свя­зываясь со смертью. Тем более радуются «бабьему ле­ту»...

То есть радуются, конечно, натуры недостаточно утонченные, это понятно. А достаточно утонченные пе­реживают бабье лето вот так: «Червонным золотом го­рели отдельные листочки на черных ветвях городских деревьев, и вдруг неожиданно тепло разлилось по горо­ду под прозрачным голубым небом. В этом нежном воз­вращении лета мне кажется, что мои герои мнят себя частью некоего Филострата, осыпающегося вместе с последними осенними листьями»[128].

Собираются ли петербуржцы осыпаться на землю осенними листьями, у меня есть кое-какие сомнения: мои питерские друзья жизнеспособны и размножаются с большим энтузиазмом. Но своеобразие петербургско­го ума среди прочего, еще и в том, чтобы даже в бабь­ем лете усмотреть какие-то предвестия конца, краха, смерти. Очень уж им дорого все, что связано со смер­тями, концами и осыпанием вместе с последними листь­ями. Ни за что не откажутся петербуржцы от удоволь­ствия жить в противоестественном гиблом городе, где еле дожившие до весны тут же попадают опять в осень... Только для того, разумеется, чтобы сгинуть, как осен­ние листья, на фоне снега, падающего с земли и исче­зающего в низких тучах.

Петербуржцы слишком хотят жить в городе, возве­денном на костях. В городе, который проклят изначаль­но и которому быть пусту. И который, очень может быть, скоро вообще потонет в море.

Упоение картинами потопа

Антитеза природное/искусственное оказывает­ся исключительно важной для Петербурга. Город воз­ник вопреки Природе, как нарушение естественного порядка. Этот город — победа над стихиями; город — торжество разума и сил человека. И вместе с тем го­род — извращение, город — безумие, город, противо­поставленный естественному порядку вещей.

Странным образом до сих пор не оценена по заслу­гам роль Невы в складывании культуры Санкт-Петер­бурга. Во-первых, Нева велика и опасна. Нева крупнее большинства рек России, кроме Волги. Россияне обыч­но не имели дела с такими широкими, быстрыми и опасными реками.

Во-вторых, Нева непредсказуема. Эта могучая река с ее разливами, в том числе катастрофическими, — при­родное, не подвластное человеку явление, органичное для Петербурга, вписанное в Петербург и составляю­щее его часть. Но в то же время это — особая часть го­рода; своего рода «представитель» и «агент» стихийных сил «внутри» самого Санкт-Петербурга.

Гранитные набережные и строгая регулярная за­стройка берегов только подчеркивают контраст создан­ного человеком и природного. Комфорт огромного го­рода, уют и прелесть созданного человеком довольно часто прерываются буйством стихии. Природное, впи­санное в город и составляющее часть города, время от времени «бунтует» — нападает на мир человека, разру­шает его, расточает материальные ценности; это «при­родное» опасно: оно требует борьбы с собой, может убивать отдельных людей.

По мнению Ю.М. Лотмана, вокруг «такого города бу­дут концентрироваться эсхатологические мифы, предска­зания гибели, идея обреченности и торжества стихий...»[129]

Сюжет потопа, поддерживаемый постоянными на­воднениями, породил не только огромную литературу, но даже и красочную деталь, зримое воплощение «тор­жества стихий» — вершины Александрийского столпа или Петропавловской крепости, торчащие над волнами и служащие причалом для кораблей. Деталь эта ходила из альбома в альбом, перекочевывала с иллюстрации на иллюстрацию и была хорошо известна петербуржцам.

«Лермонтов ...любил чертить пером и даже кистью вид разъяренного моря, из-за которого поднималась оконечность Александрийской колонны с венчающим ее ангелом. В таком изображении отзывалась его без­отрадная, жаждавшая горя фантазия»[130].

Ладно, фантазия Лермонтова «жаждала горя» — но ведь любая «фантазия» автора только в одном случае превращается в фактор культуры: эту фантазию должны востребовать люди. Если бы не нашлось большого числа тех, кто хотел именно таких «фантазий» — ну, и остались бы они частным делом Лермонтова, кто бы их помнил.

— Видишь шпиль? — Как нас в погодку Закачало с год тому; Помнишь ты, как нашу лодку Привязали мы к нему?.. Тут был город, всем привольный, И над всеми господин;Нынче шпиль из колокольни Виден из моря один!

Так старый рыбак говорит мальчику в стихотворе­нии М. Дмитриева «Подводный город». Стихотворение увидело свет в 1865 году.

«Вот уже колеблются стены, рухнуло окошко, рухну­ло другое, вода хлынула в них, наполнило зал. ...Вдруг с треском рухнули стены, раздался потолок, — и гроб, и все бывшее в зале волны вынесли в необозримое мо­ре»[131]. Эти сцены из «Русских ночей» В. Одоевского — не что иное, как картины гибели Петербурга.

Конечно же литература этого рода вовсе не исчер­пывается приведенными отрывками. Это — наиболее талантливые, произведшие на современников самое большое впечатление примеры. Вообще же литература про потоп, которому предстоит поглотить бедный Пе­тербург, составляла важную часть духовной культуры города XIX века, да и современную.

Характерно, что миф о «княжне Таракановой» вклю­чает и сцену потопа. Якобы несчастная княжна остав­лена была в камере Петропавловской крепости и уто­нула там в наводнение 1777 года. Что проку в скучных фактах — что княжна Тараканова стала монашкой и умерла уже в начале XIX века? Это все «взрослая», тоскливая проза. «Зато» княжна Тараканова очень по-петербургски тонет и в романе Данилевского «Княжна Тараканова», и на картине К.Д. Флавицкого. Вот тут есть все, что полагается! И высокая трагедия, и высокая грудь княжны, и хлещущая в окошко вода, и крысы, бегущие по постели... Вот это я понимаю! На этой карти­не все правильно, все по-петербуржски. Потоп — так потоп.

Но, впрочем, что там наводнение. Ф.М. Достоевско­му привиделось не хлюпающее болото под мостовыми, не волны, хлещущие в окна третьего этажа Зимнего дворца, а покруче: что в одно прекрасное утро поднимется утренний туман, а вместе с ним и весь невероят­ный, фантасмагорический город. Туман унесет город, и останется на месте Санкт-Петербурга лишь одно «пус­тое финское болото».

Как видно, стоит речи зайти о Петербурге, никуда не деться от зрелища то ли вод, заливающих столицу, то ли обработанного камня, уплывающего в небо в струях водяного пара.

Интересно, что и гибель города в 1918 году (многим казалось, что это окончательная и бесповоротная ги­бель) многие воспринимали именно как погружение в воды. Как у Г.В. Иванова: «Говорят, тонущий в послед­нюю минуту забывает страх, перестает задыхаться. Ему вдруг становится легко, свободно, блаженно. И, теряя сознание, он идет на дно, улыбаясь. К 1920-му году Петербург тонул уже почти блаженно»[132].

Какая, однако, навязчивая идея — это неизбежное погружение Петербурга в первозданные воды!

До сих пор речь шла о литературных описаниях по­топа, о культуре образованных верхов, рисовавших и сочинявших стихи и романы. Но буквально с момента основания Петербурга жила и самая что ни на есть простонародная вера в затопление Петербурга.

С основания города все время появлялись «проро­ки», пугавшие жителей Петербурга катастрофическими наводнениями и затоплением. Верили им в разной сте­пени. С одной стороны, низы города страдали от навод­нений уж, по крайней мере, не меньше, чем верхи. С другой, ни одно предсказание ни разу не сбылось.

Границы Петербурга... с чем границы?

Город на краю, на пределе, осознавался как го­род, скованный в воздухе на ладони колдуна и не имеющий под собой фундамента.

«И стали строить город, но что ни положат камень, то всосет болото; много уже камней навалили, скалу на скалу, бревно на бревно, но болото все в себя прини­мает и наверху земли одна топь остается. Меж тем царь построил корабль, оглянулся: смотрит, а нет еще его города. «Ничего вы не умеете делать», — сказал он сво­им людям, — и с сим словом начал поднимать скалу за скалою и ковать на воздухе. Так выстроил он целый го­род, и опустил его на землю»[133].

В.Ф. Одоевский приписывает эту легенду «старому финну», но очевидно — этим «финном» является он сам. Стоит ли объяснять, как семантически связаны «леген­да» и само понятие «беспочвенности», родившееся, ско­рее всего, тоже в Петербурге? Петербург — город, под которым нет почвы, прочной земли. Но... но тогда — что же под городом?!

Эта «пограничность» города, причем расположен­ность его не только на границах России, но и на грани­цах Ойкумены, на границах обитаемого людьми про­странства, делает его и местом встречи, столкновения мира живых и потустороннего мира.

Если представить себе Землю в виде каравая или лепешки, к краям которой прикасается небо, ограничи­вая видимый мир, то очень легко вообразить, что жите­ли окраины этого «каравая» должны и впрямь очень уж тесно контактировать с существами иного мира. И при­шедшими с небесной сферы, и пролезшими «из-под ле­пешки». Такой образ мира, в котором центр очень спо­койное место, а на окраинах идет борьба Порядка и Мрака, очень хорошо описан в блестящих фэнтези По­ла Андерсона.

По-видимому, для человека очень характерно пред­ставлять себе мир в виде концентрических кругов. В самом центре находятся области, полнее всего пре­образованные человеком, наиболее соответствующие представлениям об идеальном и должном. Чем дальше от этого центра, тем все более дикие и не тронутые человеком области приходится преодолевать, вплоть до мест, где влияние человека вообще не ощущается. Я на­звал этот стереотип, эту привычку мыслить себя в цен­тре Вселенной «вселенским централизмом»[134].

Санкт-Петербург — это город, расположенный экс­центрично в том пространстве, которое вплоть до нача­ла XX века мыслилось как Вселенная.

Ощущение величавого покоя, пребывания в некоем центре освоенного пространства, гордость строителя и обитателя империи, простершейся от Вислы до Аля­ски — все это граничит с чувством, что все видимое во­круг непрочно, зыбко, в любую секунду может исчезнуть. Что созданное человеком — лишь одна часть окружаю­щего и что в предельно упорядоченный, приведенный к почти казарменному порядку мир человека в любой мо­мент может вторгнуться стихийное, опасное и сокру­шающее.

Я бы осмелился утверждать, что призрак или вос­ставшее из гроба существо семантически очень сходно с Невой. Призраки, тролли или иные пришельцы из иных миров так же вторгаются в мир живых, как воды Невы вторгаются из мира природного хаоса в упорядо­ченный мир человека. Они точно так же олицетворяют некие природные, внечеловеческие силы. Получается, что эти силы актуально присутствуют в Петербурге и составляют его неотъемлемую часть.

Добавим к этому постоянное воздействие экстре­мальных факторов: геопатогенных зон или долгой зим­ней вьюги, производящей на жителя Санкт-Петербурга такое сложное впечатление. Мало того что весь город и все время находится «на краю», так тут еще и сам от­дельный человек оказывается в какой-то пограничной ситуации. Летит мокрый снег, тьма по двадцать часов в сутки (а в метель — круглые сутки), не видно ни зги, пронизывающий холод... А тут еще и рассказы, шепотки, легенды, мифы... В общем, неуютно петербуржцу, и становится совсем непонятно, кто это топает вон там, за углом? Топает? Вроде бы да, ходит кто-то... А может, и нет, может, послышалось... А если ходит, то кто?! Крещеному быть там совсем необязательно...

Нет ничего нового в том, что смещения сознания приурочены к экстремальным природным факторам: на­воднениям, метелям, ураганам и т.д. Новое тут только то, что в жизни петербуржца эти самые экстремальные факторы сказываются довольно часто. И еще дело в том, разумеется, что петербуржцы относятся к экстре­мальным состояниям не так, как жители большинства стран и городов. Там, где другие сотворят крестное знамение, и все — петербуржцы проявят любопытст­во, а то и полезут за угол — посмотреть, кто этот там топает? Кто-то мелькнул или померещилось?! Вро­де мелькнула за снегом, за сырым ветром чья-то косма­тая спина... Шел мужик в шубе или... Одним словом, петербуржцы очень любят свои экстремальные состоя­ния.

Фольклор... Или все не совсем фольклор?

Невероятные истории как будто рождаются из самой петербургской почвы, отделяются от стен Вели­кого города. В фольклоре у таких историй есть свое название: «быличка». Быличка — не сказка, не повесть, а именно что история про встречу с необычайным.

—  Гляжу — стоит! Борода — во, сам ростом с со­сну!

—  Не может быть...

—  Не веришь, не надо, а он вот стоял... И все, и пойди проверь.

Началось уже с момента основания города.

Вспомним хотя бы обстоятельства, при которых ро­дилось легендарное «Петербургу быть пусту». В 1717 го­ду дьячок Троицкой церкви встретил в сумерках кики­мору, явившуюся ему в виде жуткой всклокоченной ба­бы. После этой встречи дьячок и ударился в запой, стал шляться по городу без дела и вопить свои эсхатологи­ческие пророчества. Между прочим, никакое битье кнутами в застенках не заставило дьячка изменить по­казания: видел он кикимору! Быть Петербургу пусту!

Констатирую факт: у нас есть доказательство, что всего через 14 лет по основании города в нем начались весьма своеобразные явления. Явления эти можно от­нести и за счет особенностей психики человека, и за счет проникновения в наш мир существ мира иного — не буду настаивать ни на какой версии. Но этот петер­бургский феномен родился одновременно с городом. Этот жил в широчайших народных массах задолго, за доброе столетие до того, как Пушкин, Гоголь и Досто­евский сделали петербургскую мифологию фактором национальной культуры.

Огромный пласт простонародного петербургского фольклора до нашего времени изучался только одним учреждением: Тайной канцелярией. Это специфическое и довольно жуткое учреждение менее всего ставило своей целью культурологический анализ. Может быть, пора всерьез заняться изучением этого потрясающего пласта?

Общее число политических репрессированных за 36 (фактически — 29) лет правления Петра составило более 60 тысяч человек, «...с каких побуждений, для ка­ких целей инквизиторы вдавались в самые мелочные, совершенно ребяческие расследования. Расследования эти касались такого дела, которое людям мало-мальски толковым, а Петр Андреевич Толстой и Андрей Ивано­вич Ушаков были далеко не глупы, с первого же раза должны были представиться в настоящем своем ничто­жестве. А между тем эти от природы умные люди... бьются и хлопочут, по-видимому, Бог знает из-за чего. Да, но это только по-видимому: все эти распоряжения, старательно исполняемые, клонились к одному: являть перед недоверчивым и подозрительным императором Петром как можно больше усердия и преданности его особе. Отличия, земли, крестьянские души были щедрыми воздаяниями за скромные и посильные труды вер­ных холопей»[135].

В числе жертв Тайной канцелярии есть монах, кото­рый не захотел кричать «многая лета» новой царице Екатерине; дьячок Троицкой церкви в Петербурге, ко­торый видел кикимору и кричал ставшее классическим: «Быть Петербургу пусту!», и множество других несчаст­ных, часто просто неосторожных людей. Но есть исто­рии и весьма наводящие на размышления.

Например, в 1722 году некий швед в Петербурге предсказывал, сколько жить какому человеку, и среди прочего предсказал Петру всего 3 года жизни. Естест­венно, швед репрессирован как «колдун», но что инте­ресно: предсказание-то ведь сбылось! Петр и правда помер через 3 года.

Наум Синдаловский странным образом обходит это превосходно сбывшееся пророчество. Он описывает мрачные вопли разного рода колдунов — обычно тех, кто вел толки про гигантские наводнения, — мол, скоро смоет антихристов город.

«Вблизи кронверка на пустынном месте росла ог­ромная ива, возрастом много старше Петербурга. Под ней в первые годы существования города какой-то при­шлый старец — босой, седобородый, с всклокоченны­ми волосами проповедовал, что в ближайшее время Господь разгневается и потопит Петербург... подымутся волны морские выше этой ивы и поглотят столицу Антихриста. Пророк назначил день и час этого наводне­ния. Петр, узнав про эти речи, велел приковать старца на железной цепи к иве, которую должно было залить при наводнении. Предсказанный день и час наступил, а наводнения не было. В назидание обывателям старца публично наказали батогами под той же ивой, а затем изгнали из Петербурга[136].

Несомненно, это очень назидательная история, но ведь и несбывшееся пророчество тоже примечательно по-своему.

По поводу же «страшных рассказов» любого рода замечу: вовсе он не только простонародный, этот пе­тербургский фольклор. Уже в XVIII веке в рассказыва­ние быличек включился и весь высший свет.

Великий князь Павел Петрович, будущий император Павел I, рассказывал такую историю. Мол, как-то вече­ром он, Павел Петрович, шел в сопровождении князя Куракина и двух слуг. Вдруг впереди показался незна­комец, завернутый в широкий плащ. Этот неизвестный явно поджидал Великого князя и пошел с ним рядом.

— С нами кто-то идет! — сказал Павел Петрович кня­зю Куракину.

Но князь никого не видел и пытался уверять Вели­кого князя, что тут никого нет. Незнакомец же вдруг за­говорил: «Павел! Бедный Павел! Бедный князь! Я тот, кто принимает в тебе участие». Он пошел впереди пут­ников, показывая им дорогу, вывел на Сенатскую пло­щадь и указал на место, где потом воздвигли памятник: «Павел, прощай, ты снова увидишь меня здесь». С этими словами незнакомец приподнял шляпу; это был, разуме­ется, Петр I.

История эта была рассказана 10 июня 1782 года в Брюсселе, и записала ее баронесса Оберкирх. Это обстоятельство делает легенду как бы частью европей­ской истории, частью великосветской жизни того вре­мени. Но, опасаясь вызвать гнев записных монархи­стов, спрошу: чем рассказ Павла отличается от расска­за дьячка Троицкой церкви? Тем, что в нем речь идет о «царственных особах», а не о какой-то там кикиморе? Тем ли, что наследником престола не занималась Тай­ная канцелярия, и он мог безнаказанно, в великосвет­ском салоне, рассказывать то, что дьячки болтали толь­ко спьяну и под страхом кнута?

В начале — середине XIX века в салонном фолькло­ре — фольклоре богатого столичного дворянства — осо­бую роль занимали «страшные петербургские рассказы» — то есть фантастические истории с непременным петербургским колоритом. Наверное, уже не восстано­вить и малой толики этих историй, увы!

Собирателями этого фольклора и всевозможных «страшных историй» стали такие деятели культуры, как Пушкин, Дельвиг и Гоголь. Именно они сделали петер­бургский фольклор фактором «высокой» культуры — культуры образованных верхов.

Напомню, что многие из петербургских рассказов Го­голя откровенно фантастичны и так же откровенно близ­ки к «народному» пласту петербургского фольклора.

Пушкин мыслил свои дневники 1833—1835 годов как своего рода сборник «страшных» историй.

Дельвиг культивировал этот устный «страшный пе­тербургский рассказ». Именно он рекомендовал напеча­тать «Уединенный домик на Васильевском», совместное творение А.С. Пушкина и В.П. Титова (повесть вышла под псевдонимом)[137]. Вообще же Дельвиг собрал множе­ство таких историй, да и в самой его жизни происходи­ло многое, «кажущееся чудным».

Таинственные рассказы любили и в салоне поэта Козлова, и во многих других.

Можно как угодно относиться и к истории, расска­занной Павлом Петровичем, и к многочисленным свиде­тельствам о появлении в Инженерном замке призрака самого Павла I, а на Дворцовой площади — призрака Николая I. Если так удобнее, давайте считать, что у пе­тербуржцев почему-то дружно «поплыла крыша». Но вот поплыла-то она в очень уж определенном направлении.

Перечислить ВСЕ литературные произведения, ко­торые относятся к жанру «петербургского жутика», и невозможно, и не нужно. Главное — литература этого рода в Петербурге и рождается, и потребляется. Идет, что называется, валом. Тут и «Пиковая дама», и фантас­магории Гоголя, и «Штосе» Лермонтова, и полузабытые рассказы Одоевского, и совсем уж забытый «Странный бал» Вадима Олгина.

В XX веке та же тенденция продолжается. Как лю­били поэты и писатели Серебряного века все вычурное, мистическое, невероятное, сказочное. Причем это не «убегание» в сказку, не выдумывание какого-то «параллельного мира», как в современном фэнтези. Это после­довательное привнесение фантастического в реальный повседневный мир. Если не удается насытить фанта­стикой Петербург, если даже он становится чересчур прозаичен — к услугам образованного человека и иные времена, и иные пространства. Не буду углубляться в тему: тут предмет для особого исследования. Но Нико­лай Гумилев даже от такой банальности, как неверная жена или влюбленная девица, отправлялся в Средневе­ковье или в Африку. Там — на максимальном расстоя­нии от реальности, он находил для себя то, чего не мог отыскать в Петербурге и вообще во всей России.

Так и А. Блок искал эстетического идеала то в «бе­реге очарованном и очарованной дали», то в балаганчи­ке, и что-то слишком часто у него то плачет ребенок о тех, кто уже не придет назад, то «кости бряцают о кос­ти»... Та же фиксация внимания на трагическом, потус­тороннем, фантасмагорическом... На пограничных со­стояниях, на смерти.

В конце XIX — начале XX века писались и совер­шенно мистические произведения — и тоже на сугубо петербургской основе. Вера Ивановна Крыжановская писала под псевдонимом Рочестер; сегодня она практи­чески забыта, а жаль! Фактически ее просто выбросили из числа поэтов и писателей Серебряного века «за идеологию». Теперь ее печатают — но поезд ушел.

Что только не делается в Петербурге, созданном ее фантазией! Финки-колдуньи, встающие мертвецы, лю­бовные привороты... Удивительное соединение «дам­ского романа» с «жутиком»[138].

Другое поколение, Александр Кондратьев, писал на те же темы «мистического Петербурга», сочетания мис­тического и реального. Этот практически забытый ли­тератор был хорошо известен в начале XX века. Был знаком с А. Блоком, с 3. Гиппиус и Д. Мережковским. До 1917 года у него вышло 7 книг. В эмиграции он про­должал писать на те же темы[139].

При советской власти мистика, говоря мягко, не по­ощрялась, но авторы много раз поминавшегося альма­наха «Круг», по существу, продолжают ту же самую тенденцию. Еще раз подчеркну: разворачивать тему я не буду, потому что так можно написать еще одну кни­гу, уже о другом. Не о Петербурге, а об одной из тен­денций его культуры. Главное для меня сейчас — отме­тить стойкость этой тенденции.

Не будь Катаклизма, не возникни разрыва в течении литературного процесса, романы Кондратьева были бы широко известны на Родине. Авторы «Круга» учились бы у Кондратьева и других таких же, не открывая сами по себе давно открытые америки.

Ну, будет считать — литературный процесс — это высоко, элитно, не всем доступно. Но ведь «низы» пе­тербургского общества восприимчивы к «страстям» та­кого рода ничуть не меньше «верхов». Эта масса насе­ления Санкт-Петербурга мало представлена в литературе, но взять хотя бы образ жуткого сапожника-сатаниста, распространяющего письма с молитвами «Утренней звезде», то есть дьяволу[140]. Старичок этот не имеет ника­кого отношения ни к кружку Гнедича и Дельвига, ни к потомкам людей этого круга. Ни к элитнейшей ученой публике, собиравшейся в «Бродячей собаке», легко пе­реходившей с русского на немецкий и французский. Но он, право же, ничуть не меньший петербуржец: то же отчаяние, та же беспочвенность, тот же острый инте­рес к потустороннему, к смерти. Наконец, та же непререкаемая уверенность в том, что стоит Петербург на костях тысяч и тысяч. Легенда эта нужна ему не мень­ше, чем самому Георгию Иванову.

Другое дело, что старый простолюдин делает из русской истории свои выводы: мол, верхи общества — они все немцы, если не по крови, то по духу. Что Петр немец, чьи «косточки в соборе на золоте лежат», что Пушкин, воспевший «Петра творенье».

«Что же он любит? Петра творенье. Русскому нена­видеть впору. А он — люблю. Немец! Державу любит! Теченье! Гранит — нашими спинами тасканный. На на­ших костях утрамбованный! Ну?»[141]

А как раз те, «чьи косточки, — он топнул ногой, — под нами гниют, чьи душеньки неотпетые ни Богу, ни черту ненужные, по Санкт-Петербургу этому, по ночам по сей день маются и Петра вашего, и нас всех заодно, проклинают, — это русские косточки. Русские души...»[142]

Страшненький старичок? Еще какой страшненький. Неприятный? Не понявший чего-то очень важного? Из­бравший неверный путь? А это уж оценивайте, как вам будет угодно, господа. Только «петербургский текст» русской культуры позволяет и такое толкование, вер­но? Не всем же жителям города с населением в два с половиной миллиона соглашаться во всем и всегда.

Откуда же эта мрачная мифология? Это упорное стремление видеть в своем городе, в его истории тра­гичное, страшное, сплошной парад вставших покойни­ков и привидений?

Ю.М. Лотман полагает, что дело тут в дефиците го­родской истории. Городу ведь необходима история, иначе его жители не смогут осознать и осмыслить са­мих себя. В постепенно растущих городах история за­дается как неторопливо разворачивающийся процесс, растянувшийся на века.

«Мгновенно» возникший Петербург лишен истории, и потому «пришлось» наполнить его мифами. Запомним тезис Юрия Михайловича про «мгновенно» возникший город — к нему придется еще вернуться. Но кроме по­требности в мифах — неужели так уж «ни при чем» и все остальные особенности Петербурга? В том числе его бытие как удивительного города-экстремума?

Глава 3ГОРОД — ГРОБНИЦА ПЕТРА I

Идет женщина мимо кладбища, очень боится. Впереди показывается длинный, очень тощий человек.

— Можно, я пойду рядом?

—  Конечно, пойдем вместе.

—  Я так боюсь, так боюсь! А вы совсем не боитесь?!

—  Пока жив был, боялся.

Анекдот

Культ отца-основателя

Культ Петра I, называемого не иначе как «Вели­кий», пронизывает весь петербургский период нашей истории. Веками, десятилетиями о Петре Великом, Пет­ре I говорилось исключительно самыми торжественны­ми словами: великий реформатор! Великий человек! Ве­ликий просветитель! Отец народа! Создатель Империи!

«Великий муж созрел уже в юноше и мощною ру­кою схватил кормило государства», — вещал Н.М. Ка­рамзин[143].

«...богатырь физически и духовно», «невиданный бо­гатырь, которому грузно было от сил, как от тяжелого бремени... ему тесно было в старинном дворце крем­левском, негде расправить плеча богатырского...» — так пишет о нем СМ. Соловьев[144].

И далее, в таком же эпическом стиле: «Молодой бо­гатырь рвался из дома от матери — поразмять плеча бо­гатырского, спробовать силы-удали молодецкой»; «...ге­рой-преобразователь, основатель нового царства, а луч­ше сказать, новой империи...»

В этом хоре славословия звучат голоса величайших историков России — В.Н. Татищева, Н.М. Карамзи­на, СМ. Соловьева, В.О. Ключевского, Е.В. Тарле, В.В. Мавродина. В этом же хоре — голоса А.С. Пушки­на и М.Ю. Лермонтова, А.Н. Толстого и К.М. Симонова, Н.Н. Ге и В.И. Сурикова. Петра возвеличивают всеми возможными литературными и художественными сред­ствами.

Трудно усомниться в истинах, которые несут и воз­вещают ТАКИЕ имена, ведущие деятели русской куль­туры прошлого и настоящего.

И уж, конечно, вполне объяснимо, что обожали Пет­ра все экстремисты всех мастей, все радикалы и «рево­люционные демократы». Что все тот же Белинский:

«Для меня Петр — моя философия, моя религия, мое откровение во всем, что касается России. Это пример для великих и малых, которые хотят что-либо сделать, быть чем-то полезным».

Не меньше захлебывается Герцен: «Петр, Конвент научили нас шагать семимильными шагами, шагать из первого месяца беременности в девятый».

Интеллигенция, ученые люди считали и по сей день считают Петра символом прогресса и движения вперед, к сияющим высям просвещения. Но что характерно — без знания источников, да и особой привычки читать сочинения историков. Вот стоит образованному чело­веку всерьез заняться эпохой — и восторженность его как ветром сдует!

Молодой Александр Пушкин и до Болдинской осени охотно писал стихи о Петре и петровской эпохе, разра­зился своей великолепной «Полтавой», воспел Петра во множестве стихов. Вот он начинает всерьез изучать петровскую эпоху, причем с лояльнейшим намерени­ем — написать «Историю Петра»! Но рождается не книга о величии Петра и его «реформ», а «ужастик» XIX ве­ка, «Медный всадник».

Лев Толстой в молодости тоже очень почитал Пет­ра, чуть ли не благоговел перед ним и собирался пи­сать о нем роман... И тоже только до тех пор, пока не начал собирать материалы для романа. Тут-то Лев Тол­стой начал иначе отзываться о совсем недавнем куми­ре: «Был осатанелый зверь»... «Великий мерзавец, бла­гочестивый разбойник, убийца, который кощунствовал над Евангелием... Забыть про это, а не памятники ста­вить».

Остается предположить, что и с Пушкиным, и с Толстым произошло одно и то же — с малолетства они находились в поле обожествления, обожания, превоз­несения, романтизации Петра и всей петровской эпохи. Воспринимали его восторженно не потому, что сами до этого додумались, и не потому, что располагали многими знаниями об эпохе. А как раз именно потому, похоже, что большими знаниями не располагали. Романтически-приподнятое, радостное отношение к Петру меняется по мере узнавания эпохи, по мере изучения докумен­тов.

Подробно писать о Петре и его «горе-реформах» не , буду. Мне уже доводилось ссылаться на две свои кни­ги, в которых все это безобразие излагается довольно подробно. Сейчас отмечу главное: время между 1613 и 1689 годами — это время нарастания свободы. Ослав­ленный как время сплошного мрака, XVII век в русской истории был временем, когда свободы все прибавля­лось и прибавлялось.

То же, что называется «реформами Петра Велико­го», совершенно противоположно по смыслу. Цель Пет­ра состояла вовсе не в раскрепощении общества. «Ев­ропеизацию» России он видел не в свободе и не в бо­гатстве жителей страны, а в могучей армии и не менее мощной полиции.

Можно спорить о том, можно ли было обойтись без реформ Петра, или все мы бы зачахли без знаменитой петровской дубинки, нужно ли было непременно резать бороды и строить Петербург — но одно несомненно: сама идея свободы человека от государства, свободы от насилия, предельно чужда Петру. Целей ограниче­ния самой власти государства, власти монарха он нико­гда не преследовал. После «реформ Петра» свободы в Российской империи стало несравненно меньше, чем было в Московии до этих реформ.

Интересное дело... Как раз «необразованный на­род», «простонародье» у нас традиционно считают носи­телями идей несвободы, корпоративности, подчинения человека государству и общине. Русские из образован­ных слоев — они и есть носители как раз европейской идеи свободы! Но тут все наоборот — русские евро­пейцы оказываются просто маниакальными привержен­цами самых крутых методов государственного насилия. А вот «простой народ», как мы увидим, как раз Петру не простил. Неужели как раз «черный» народ и не простил Петру угасания свободы, удушения уже возникшей русской Европы?!

Мнение народа

Потому что правы большие ученые или не пра­вы, могла состояться история России без антихристо­вых деяний или никак не могла, народ дал свою оценку происходящего: Петр оказался единственным россий­ским самодержцем за всю историю России, именем ко­торого никогда не назывались самозванцы. Даже Нико­лай I, Павел I, Николай II — не самые крупные личности и не самые удачные самодержцы — и у тех были «свои» самозванцы — «Лже-Павлы» и «Лже-Николаи». Иногда удается установить личность тех, кто скрывался под именем царя, иногда нет, но, во всяком случае, именами этих царей назывались хитрые бунтовщики. Но не име­нем царя Петра!

Нет песен про Петра. Народных сказаний про Пет­ра. Даже про Ивана Грозного — есть, а вот про Петра «Великого» — нет. Завоевание Казани породило целый цикл народных песен, в которых царь Иван выступает и сильным, и мудрым, и великим. Но нет никакого цикла песен и легенд про взятие Нотебурга, завоевание При­балтики или основание Петербурга. По-видимому, и це­ли Петра как-то далеки от народных чаяний, и сам он не особенно близок народу. Иван Грозный — и то го­раздо понятнее... да и приятнее.

Весь фольклор, в которых царь Петр выступает мудрым, остроумным, смелым, сильным — все это твор­чество верхних слоев общества. Тех образованных 1 — 2%, которые считали себя «русскими европейцами», продолжателями дела Петра — европеизации России (и кто, говоря между нами, как раз под предлогом «евро­пеизации русской Азии» и «необходимости нести свет просвещения» так удобно устроился на шеях 98% насе­ления Российской империи). Эти люди воспитывались на культе Петра и вряд ли могли отнестись к нему кри­тически.

Что же до мнения народа... Как бы ни относился чи­татель к «средневековым» и «отсталым» рассуждениям про антихриста, в одном народная молва удивительно точна: как и полагается сатанинскому существу, Петр до конца не умер после своей физической смерти.

Петр — единственный из русских царей, после смерти окончательно превратившийся в беса.

Первые легенды про Петра

Наивно думать, что всевозможные «жутики» про общение человека с дьяволом, про искушение и впаде­ние в смертный грех — только лишь выдумка того или иного писателя. То есть мы знаем эти истории уже в авторской обработке и каждая из них тесно связана с именем автора... самого известного, самого талантливо­го из авторов, писавшего на этот сюжет.

Трудно отделить легенду о Фаусте от бессмертного творения Иоганна Гёте. Спорить не о чем — Гёте соз­дал такой литературный текст, который живет в культу­ре уже двести лет и проживет по меньшей мере еще столько же. Тут и борьба чувства с долгом, и трагедия человека, в погоне за знаниями опоздавшего прикос­нуться к радостям жизни, запоздало пытающегося «свое наверстать». Тут и философский спор добра и зла, и проблема самоопределения, и... одним словом, много чего есть в великолепном произведении Гёте.

Но в том-то и дело, что сюжет «Фауста» вовсе не выдуман Гёте. Это сюжет городского фольклора, ухо­дящий в самое глухое Средневековье. Об ученом, про­давшем дьяволу душу, рассказывали в Европе, по край­ней мере, с XVI, а то и с XV века. Другое дело, что сюжет сюжетом, а каждый автор наполняет его своим понима­нием. Изначально, в народной легенде, доктор Фауст назидательнейшим образом погибал, связавшись с дья­волом для получения все новых знаний. Убогая мораль Ветхого Завета: во многия знания много печали, знай свое место, человек, а не будешь знать — будешь нака­зан.

У Гёте Фауст попадает в рай, вырванный у сатаны вмешавшимися силами добра. У него звучит вовсе не мотив страха перед знаниями, перед могуществом чело­века. Не смиренный, а гордый и мощный мотив:

Я предан этой мысли! Жизни годы прошли не даром; ясен предо мной Конечный вывод мудрости земной: Лишь тот достоин жизни и свободы, Кто каждый день за них идет на бой![145]

Но сюжет все равно — народный, а вовсе не Гёте. Что за ним? Не буду доказывать, что и вправду жил та­кой человек — Фауст (хотя вроде бы есть и этому сви­детельства). Но ведь не один и не два ученых XVI, XVJI века испытывали сильнейший соблазн: познав, как ограниченны их знания, как мало отпущено силам чело­веческого разума, прибегнуть к совсем другой силе. Сколько из них не удерживались, раскладывали желез­ный шестиугольник, читали заклинания Каббалы — су­дить не берусь. Так же не берусь судить, какие последствия имели их магические действия — наверное, большинство так и сидели перед пустым шестиугольником, бормоча допотопные глупости. Но ведь у кого-то, на­верное, и возникало внутри шестиугольника НЕЧТО...

Легенды — дым, но был ведь, наверное, и огонь — даже если огня было совсем немножко, а дымовая заве­са громадна.

Так же трудно разделить старый испанский «жутик» про дона Хуана и бессмертные творения Проспера Мериме[146] и А.С. Пушкина[147]. Но и за этими литературными произведениями, и за десятками других, менее талант­ливых и потому менее известных, стоят средневековые испанские легенды, народное предание о человеке, слиш­ком близко подошедшем к грани, разделяющей наш мир и мир зла.

Что в этих легендах и насколько соответствует дей­ствительности, трудно сказать. Действительно ли дон Хуан происходил от благочестивых родителей и учился в университете в Саламанке? Был ли в его жизни слу­чай, когда он попросил огня у человека, шедшего по другому берегу реки Эбро, и это существо протянуло через всю реку (примерно 150 метров) вытянувшуюся, как резиновая, руку со своей сигарой? Действительно ли дон Хуан прикурил от сигары дьявола, вежливо по­благодарил его и пошел дальше?

Ручаться за точность такого рода историй трудно, но если есть густая дымовая завеса, если она держится столетия — то, наверное, есть за этой завесой хотя бы маленький язычок живого красно-желто-синего огня.

Так же точно и с легендами о посмертной жизни Петра I.

Уже в 1729 году ходил по Петербургу не особенно приятный слух: что в высокую воду, при ветре с залива и в ненастье шатается по берегам Невы (набережной тогда еще не было) высокий человек с дубинкой в руке, с безумно горящими глазами.

Встретить этого беса можно было и зимой: особен­но в метель, в пургу. Чаще всего видели существо тоже на берегах или на тропинках, ведущих через лед Невы. Передавали, что лица его разглядеть невозможно, он кутается в широкий плащ, а из-под плаща так полыха­ют, горят сатанинским огнем глаза, что черт разглядеть невозможно. Говорили еще, что голова у этого создания крохотная при огромном росте и длинных, цепких руках.

Ручаться за правдивость этих историй я не стал бы, но, во всяком случае, истории эти рассказывались в 1730—1770-е годы, еще до появления Медного всадни­ка. Говорили, что великан зашибает встречных дубин­кой, а если кого-то не бьет до смерти, то этим-то хуже всех — встреча с призраком Петра I предвещает несча­стье, преждевременную смерть самых близких людей. Если ты, не дай тебе Бог, столкнулся с Петром, и он не прикоснулся к дубинке, только зыркнул на тебя кроваво-красными бесовскими глазами, то беги изо всех сил домой, беги сразу же, торопись, если хочешь успеть проститься с дорогими тебе существами.

Мифология Медного всадника

В 1782 году в Петербурге появился Медный всад­ник, и тут же соответствующие истории стали связы­вать именно с ним. Конечно, «Медный всадник» Алек­сандра Сергеевича Пушкина — это авторское литера­турное произведение, бессмертие которого зависит уже от талантливости автора, а не от свойств народной легенды. Но Пушкин-то опирался именно на легенду!

По крайней мере, с самого начала 1790-х годов из­вестен этот пласт городского фольклора: памятнику Петру приписывали способность срываться с поста­мента и скакать по городу в поисках кровавой жертвы. Происходило это, как нетрудно догадаться, в темные осенние ночи, когда ветер гнал воду из залива в Неву, грозя наводнением, а низкие тучи сеяли дождь и не пускали к Петербургу свет звезд. Страшный всадник, если верить легендам, отправлялся на охоту и в метель, в пургу, когда декабрьский день продолжался считаные часы, и жители Петербурга почти все время жили при свете тогдашних, очень несовершенных фонарей и све­чей. Правда ли это? Неправда ли? Тоже очень трудно сказать, непросто различить блеск огонька за дымовы­ми пластами.

Главное — задолго до пушкинского «Медного всад­ника» поговаривали в Петербурге о том, что в высокую воду, в сильные осенние шторма или в зимнюю вьюгу памятник Петру срывается с постамента, скачет по го­роду, и якобы даже видели трупы раздавленных чудо­вищным всадником. Правда? Выдумка? Но, во всяком случае, легенда была, а кое-какие остатки ее живут в городе и до сих пор; Пушкин писал, основываясь на ле­генде.

В этом месте я позволю себе привести одну старую историю...

Одна очень старая история

Глухая ночь на 24 сентября 1792 года выдалась ненастной. Луна ныряла между туч, ее чаще всего не было видно. Было очень темно, холодно не по сезону; то начинал лить, то останавливался дождь. С моря по­рывами дул ветер, усиливался к ночи. Ветер гнал воду из Финского залива, течение Невы замедлилось, и всерь­ез ждали наводнения.

Вечером этого дня пожилой чиновник 12-го класса Николай Сергеевич Петров пошел в гости к старинному приятелю, фонарщику Сидоркину.

Чтобы прослужить всю жизнь и в 53 года остаться чиновником 12-го класса, нужно было быть еле грамот­ным, никаких особенных талантов не проявлять и к тому же не иметь никаких покровителей и «сильных» родст­венников. Из чего следует сделать вывод, что был Петров человеком совершенно заурядным и принадлежал к самым низам петербургского населения. Наверное, еще его родители озаботились дать сыну какое-никакое об­разование, на уровне хотя бы элементарной грамотно­сти, и «поклонились» от своих возможностей какому-то значительному лицу. Впрочем, кто были родители Пет­рова, мы не знаем, и все это — чистейшей воды домыс­лы (хотя, с большой степенью вероятности, примерно так и было). Во всяком случае, Петров прослужил всю жизнь в городском муниципалитете, и при том не сде­лал совершенно никакой карьеры.

О простонародном происхождении говорят и фами­лия Петров, и тесная дружба с фонарщиком — челове­ком вообще не из чиновного мира, рядовым городским мещанином. В те времена городские власти нанимали на каждые 20 фонарей по фонарщику, который должен был зажигать их вечером, тушить утром, поддерживать в рабочем состоянии. Наверное, Петров и Сидоркин происходили из одной среды и хорошо понимали друг друга.

В этот вечер Петров пришел в гости к Сидоркину — тот нанимал квартиру в Гавани; наверное, эту квартиру тоже давали ему городские власти. Скорее всего, он с самого начала хотел уговорить товарища переночевать у себя — сам Петров жил на Выборгской стороне, в собственном доме. Выборгская сторона ведь повыше, мелкие наводнения, когда вода поднимается меньше чем на сажень, ей не страшны.

Можно сделать множество предположений, почему товарищи не сразу отправились на Выборгскую сторо­ну: заговорились; заигрались в карты; выжидали, не стихнет ли ветер с Финского залива. Скажем откровен­но — мы не знаем всех этих причин; мы можем только предполагать, о чем думали друзья и почему они вышли так поздно.

Во всяком случае, ветер не стих, вода прибывала, волны глухо колотились в камни набережной, и товари­щи, от греха подальше, глухой ночью двинулись на Вы­боргскую. В котором часу, они и сами не знали, потому что наручных часов в то время не существовало. Позже Сидоркин покажет, что стояла вторая половина ночи — наверное, друзья определяли это по своему состоянию и по положению луны на небе.

Более точно определили время солдаты, несшие ка­раул в Адмиралтействе. Напомню, что тогда Адмирал­тейство еще не было чисто управленческим, чинов­ничьим учреждением. В огромном четырехугольнике, огражденном глухой высокой стеной, строили корабли, спускали их в Неву тут же, в пределах видимости из окон Зимнего дворца, напротив здания Двенадцати кол­легий и Меншиковского дворца.

Солдаты слышали дикие крики примерно в два часа пополуночи, но им и в голову не пришло сойти с карау­ла, выйти на площадь и посмотреть, в чем дело. Да и мало ли кого убивают или грабят в городе... Главное — служба. А может быть, у солдат были и другие сообра­жения ни в коем случае не выходить из-за стен.

Наутро полиция обнаружила труп Николая Сергееви­ча Петрова — почти у самых стен Адмиралтейства; при­мерно там, где сейчас стоит памятник Пржевальскому.

Что характерно, ночью полиция решительно ничего не слышала и до утра о происшедшем не узнала... при том, что крики раздавались в самом центре города, в нескольких сотнях шагов от Зимнего дворца.

Предположений здесь может быть два. Первое со­стоит в том, что такая уж она была эффективная, на­дежная, эта петербургская полиция. Второе предполо­жение построено на том, что полиция сознательно не совалась по ночам... по крайней мере, в некоторые мес­та города вполне определенно не совалась. Как мы уви­дим, не исключено, у полиции были на то веские осно­вания.

Во всяком случае, труп нашли утром. Николай Сер­геевич лежал лицом вниз, как будто вбитый в полужид­кую грязь. Все кости были переломаны, как будто его настигли и били дубинами. Когда труп грузили на теле­гу, он был «как тряпичный», по образному выражению документов того времени. На лице застыло выражение крайнего ужаса.

Кто этот мертвец, у кого был и от кого шел, устано­вить оказалось предельно просто. Труднее было полу­чить связные показания от Сидоркина, хотя он-то ос­тался живехонек. Михаила Сидоркина нашли на дороге за первой рогаткой, верстах в 10 от места происшест­вия. Судя по всему, он так и бежал, так и мчался сквозь ненастье, пока не свалился. Солдаты у «рогатки» под­няли неизвестного, влили спиртного, потребовали рас­сказать, «кто таков». Он отбивался, пока не понял, что перед ним солдаты, пытался что-то произнести, но ска­зать все равно ничего не мог — лишился языка. Петро­ва Сидоркин опознал, закрыл руками лицо и затрясся при виде трупа.

Сидоркин смог говорить только через два дня, но его показаний мы не знаем. Или полиция вообще не допрашивала Сидоркина (что совершенно невероятно), или материалы этих допросов не сохранились. Позже мы узнаем вероятную судьбу этих важнейших докумен­тов.

Итак, два дня важнейший свидетель ничего не мо­жет произнести, только трясется и не отпускает от се­бя людей, вцепляется в их одежду, волнуется, мычит, если его пытаются оставить одного в комнате. Если но­чью пытаются потушить или вынести из его комнаты свечу — впадает в настоящую истерику. Приглашенный врач советует не обижать, оставлять все время с ним солдата, свечу не гасить — пусть пройдет испуг. Совет оказался правильным, но и за эти двое «немых» суток полиция предпринимает очень любопытные шаги.

В те времена полицию Санкт-Петербурга возглавлял особый чин — обер-полицеймейстер. У обер-полицейместера был помощник — полицеймейстер.

Для каждой из 10 частей города вводилась долж­ность пристава, или участкового пристава. Части горо­да делились на кварталы, примерно по 50—80 домов, и в каждом квартале был квартальный надзиратель, а ему в помощь избирался населением на 3 года квартальный поручик.

Кто должен был заниматься смертью мелкого чи­новника, одного из мельчайших и незаметнейших жите­лей города? Конечно, квартальный и должен был вести следствие. В нашем же случае происходит вот что: уже утром 25 сентября квартальный зовет пристава. Не по­тому, что в силу каких-то причин не может сам рассле­довать дело; не в порядке доклада начальству, чтобы начальство «было в курсе». Квартальный попросту пе­редает начальству материалы дела — необъяснимо и неожиданно.

Пристав сразу же докладывает обер-полицмейстеру города. Не передает дело, но сообщает — тут же, не теряя ни часу времени. Обер-полицеймейстер сам ве­лит принести ему документы, «какие есть», и немедлен­но идет к царице. Любопытна даже не скорость, с ко­торой он получил аудиенцию, — все-таки глава поли­ции в столице, один из крупнейших чиновников всей империи. Намного любопытнее, что Екатерина II тут же распоряжается держать Сидоркина в изоляции от всех, в отдельном помещении, «без притеснений», и немед­ленно позвать к нему врачей. А как только заговорит — тут же доставить фонарщика к ней, к Екатерине.

Благодаря этому приказу с Сидоркиным и обраща­лись так гуманно, содержали в отдельной комнате, хоро­шо кормили и притом вникали — хочет он спать со све­чой или без. Очень может быть, не будь на его счет мо­наршего указа — судьба его сложилась бы куда суровее.

Меня же поражает даже не участие Екатерины в судьбе Сидоркина — в конце концов, был он пусть ма­леньким, незаметным и незначительным, но подданным огромной Российской империи, и почему бы царице не пожалеть этого человечка, не повелеть обращаться с ним гуманно? Уж, наверное, кто-кто, а Екатерина зна­ла, что полиция гуманна не со всеми и не всегда.

Удивление вызывают два факта: скорость, с которой история смерти ничтожного чиновника и перепуганного фонарщика дошла «до самого верху». И второе — само по себе желание царицы первой допросить Михаила Си­доркина. Само по себе это отдает самым мрачным сюр­реализмом... Ведь на дворе — 1792 год! В Российской империи, да и во всей Европе — самый глухой феода­лизм! Общество мыслится исключительно как лестница, еще нет никаких идей про то, что люди могут быть раз­ными, но при этом не выше и не ниже друг друга.

Принадлежность к любой из общественных ступе­нек определяет буквально все — права человека, его обязанности, возможности и даже поведение, осанку и речевое поведение. В этом обществе фонарщик зани­мает почти такое же положение, как и лично свобод­ный крестьянин. Характерно, что мы не знаем отчества Михаила Сидоркина — хотя он ведь тоже находился в довольно солидном, по понятиям XVIII века — преклон­ном возрасте. Но если чиновника, пусть самого мелко­го, надлежало «писать с вичем», такая честь вовсе не полагалась рядовому мещанину Петербурга.

Представить себе императора, беседующего с фо­нарщиком, так же невозможно, как невозможно пред­ставить себе дружеские прогулки одного из Людовиков по Версальскому парку в компании крестьянина-бедня­ка из Оверни или рыбака из Бретани. Или, скажем, как невозможно представить себе попойку китайского им­ператора и рядового крестьянина, выращивающего рис в одной из бесчисленных китайских провинций.

Но Сидоркина, как только к нему вернулась речь, и правда повели к Екатерине! О чем говорили они — не­известно. Какие показания он давал полиции, и давал ли вообще — тоже неизвестно. В документах указано только, что приказано было доставить Сидоркина к им­ператрице для дачи показаний, и что в монахи он по­стрижен тоже «после дачи показаний».

Что тоже характерно, в петербургской прессе не появилось ни одного упоминания о смерти Н.С. Петро­ва. Когда его похоронили? Где?

Почему законопатили в монастырь Михаила Сидор­кина? В наказание (тогда — за что?) или чтобы спасти от чего-то (от чего бы?).

Неясно, искали ли убийц Петрова? Что не нашли, очевидно, но искали или даже не искали?

Вообще вся эта история от начала до конца остав­ляет ощущение какой-то мрачной тайны. Вполне оче­видно, что полицейские чины знают что-то очень важ­ное. Что-то такое, из-за чего необходимо как можно быстрее отделаться от дела о смерти Петрова, перело­жить ответственность на вышестоящих.

Это неведомое что-то явно знает и Екатерина, — она действует в одной логике с полицейскими чинами. Это «что-то» таится за рамками писаного в полицейском деле, никак не проговорено в бумагах, но прекрасно известно всем участникам событий.

И все высшие руководители Российской империи, как только узнают обстоятельства дела, делают друж­ное тс-сс!! Они начинают не расследовать совершив­шееся преступление, а производят прямо противопо­ложные действия, казалось бы, совершенно не подо­бающие их рангам: отчаянно прячут концы в воду. Они прилагают не меньше усилий, чтобы избежать всякой огласки, всякого упоминания о происшествии. В прес­су — ни малейших сообщений; с солдатами, которые стояли на часах в Адмиралтействе, «проводилося разъ­яснение». Какого рода «разъяснение»? Им что, разъясняли, что «на самом деле» они не слышали ничего? Или неуместность каких-то криков в это время и этой но­чью? Почему? Что такого знали эти люди?

Не хочу сгущать мрачные тучи подозрений, стократ намекать на то, о чем наверняка давно догадался внима­тельный читатель: слишком уж эта полицейская исто­рия напоминает грубый, но несравненно более реали­стический вариант «Медного всадника». И невольная мысль: неужели?!

Кстати говоря, Медный всадник находится букваль­но метрах в трехстах от места происшествия; в смыс­ле от места, где нашли труп Петрова. Идя от Гавани, друзья никак не могли миновать Сенатской площади и неизбежно должны были пройти мимо знаменитой скульптуры.

Попытка анализа

Конечно же, этой истории можно дать множест­во самых различных объяснений, в том числе совер­шенно материалистических: Петрова убили разбойни­ки, которые действовали дубинами. Они же до полу­смерти напугали бедного Сидоркина.

Сидоркин сам «навел» преступников на друга (тут можно развести целый детективно-приключенческий ро­ман в духе «Графа Монте-Кристо» про месть чем-то оби­женного Сидоркина).

Уголовные обещали Сидоркину, что только попуга­ют Петрова, а сами стали его убивать. Сидоркин понял, что сейчас придет и его очередь, и убежал.

Полиция раскопала страшный план Сидоркина, имен­но потому его отправили в монастырь замаливать грех (хотя почему в этом случае не отдали под суд вместе с разбойниками — совершенно непонятно).

Разбойники сознательно «работали под «Медного всадника», прекрасно зная о легенде. Так, во время Гра­жданской войны, в 1918 году, некая шайка нападала на прохожих, одетая в саваны с крестами, прыгая на при­вязанных к подошвам пружинках. Вот и в 1792 году раз­бойникам удалось сделать свое грязное дело и ввести в заблуждение всю полицию Петербурга и царицу.

Полиция сильно преувеличила степень изломанно­сти трупа Петрова — хотели воспользоваться легендой, чтобы выслужиться.

Соседняя версия — это полицейский врач придумал, будто у Петрова переломаны все кости, а не в меру, не по чину впечатлительные полицейские легко дали себя убедить и сами вписали в протокол — мол, весь изло­ман, нет целой кости.

Высшие чиновники Петербурга тоже знали о леген­де и потому спустили на тормозах заурядную уголов­ную историю, чтобы не будоражить население, не бу­дить страсти, — они знали, какое впечатление на народ окажет расследование этого темного дела.

Вот сколько объяснений можно придумать! Уверен, что читатель, если ему захочется, сможет поразвлечься не хуже, придумывая объяснения, в которых станут по­нятны все странные места этого давнего происшествия, и в то же время не нарушены правила логики. Если вам хочется этого, читатель, вперед! Ведь никто нигде не сказал, что это Медный всадник поскакал за друзьями и настиг несчастного Петрова.

Но мне не хочется ничего придумывать! Ни в мисти­ческом, ни в реалистическом направлении. Я дал себе труд взять в руки ломкие изжелта-серые страницы, ис­писанные витиеватым, с трудом понятным почерком. Местами написанное становилось окончательно непо­нятно, и тогда к моим услугам были записи, сделанные на пишущей машинке одним моим знакомым. Отдален­ный предок этого петербуржца трудился тогда в Зим­нем дворце на ничтожной лакейской должности. Но грамотен был, и об удивительных событиях, коим стал свидетелем, повествовал. Потомки придворного лакея далеко отошли от служения престолу и отечеству, заня­лись науками, искусствами и даже угодили в масонские ложи.

Может быть, поэтому эта семья и по сей день живет в Петербурге. Отношения у меня с этими людьми сло­жились неплохие, и стоило им узнать, что за книга за­тевается — я был допущен в семейный архив. Называть этих людей я, разумеется, не стану, но вот содержание старых записей я сообщаю читателям, и пусть они сами делают выводы, какие хотят.

В общем, темная, непонятная история — но при этом это уже никак не городской фольклор, сколько бы в ней ни оставалось непонятного и странного. Доста­точно одной такой полицейской истории — и фольклор получает мощнейший толчок. А ведь на каждый роток не накинешь платок, и наверняка какая-то «утечка ин­формации» была. Городские обыватели Петербурга по­лучали подтверждение легенде из куда как серьезных источников.

Так что фольклор фольклором... а что за ним? И уж, наверное, обрывки полицейских историй вроде этой, связанные с ними сплетни, слухи наверняка тоже были известны Александру Сергеевичу.

Естественно предположить, что и история 1792 го­да была выдумана отставным чиновником. Но и тогда получается любопытная деталь: значит, уже в самом на­чале XIX столетия такого рода выдумка реально могла появиться.

Дело ведь вовсе не в подлинности того или иного свидетельства. Самое главное — народ отвел царю-Ан­тихристу вполне определенное место в легендах. Ис­ключительное место, совсем непохожее на место дру­гих царей в народной памяти.

Даже если все истории о загробной жизни Петра — сплошное вранье, все равно народная молва наделила памятник Петру всеми особенностями беса! Это мимо­ходом было сказано к вопросу о том, Бог ли сказал «да будет Петр»... Уж очень это все полемично.

Еще о Медном всаднике

Вовсе не только городские низы, «необразован­ный темный народ», всерьез считали Петра существом, незримо живущим в «своем» городе. Вот хотя бы такая история, произошедшая в 1812 году. Тогда опасались вступления Наполеона в Петербург и решили увезти Медного всадника в Вологодскую губернию. Для этой цели уже приготовили плоскодонные баржи, готовы были люди, а статс-секретарь Молчанов получил на расходы несколько тысяч рублей.

В то же время некий майор Бутурлин чуть ли не каждую ночь стал видеть один и тот же сон: как он сто­ит на Сенатской площади возле памятника. Вдруг голо­ва Петра поворачивается, всадник съезжает со скалы и едет к Каменному острову, к резиденции Александра I. Во дворе Каменноостровского дворца встречаются они — живой император Александр I и мертвый, бронзо­вый Петр I.

— Молодой человек, до чего ты довел мою Россию, — говорит Александру Петр. — Но пока я на месте, моему городу нечего опасаться.

После сих слов Медный всадник поворачивается и отправляется на прежнее место.

Майор Бутурлин добился свидания с личным другом императора, князем Голицыным. Пораженный Голицын уговорил Александра не увозить статую...

Легенда ли это? Трудно сказать. Особенно трудно проверить, действительно ли снился такой сон Бутур­лину, или нет. Но вот что Медного всадника должны были увозить, а потом раздумали — это факт. И что та­кая история рассказывалась в среде образованных и неглупых людей — тоже факт. Кстати, майор Бутурлин дожил до преклонных лет, и этой истории отнюдь не от­рицал. Тоже любопытный факт, хотя подлинности сна и не доказывает.

В XXвеке

Весь XIX век рассказывались не очень веселые истории про Медного всадника. И в XX веке тоже, при­чем во всех классах общества.

Тема ожившего Медного всадника появляется и в «Петербурге» Андрея Белого, и во многих стихах Сереб­ряного века. Трудно, конечно, сказать наверняка, в какой степени авторы знали городской фольклор, а в какой — просто читали А.С. Пушкина. Тем труднее сказать, в какой степени сами они верили в то, о чем писали.

Но вот такая история — в 1903 году, в один из юби­лейных дней празднования 200-летия Петербурга, к ре­шетке Медного всадника некий старик привязал розо­вый коленкоровый клочок. На клочке материи были приклеены бумажки с вырезками из Библии. Старик ут­верждал, что нельзя было ставить «манамент» Петру, по­тому что «кому памятник поставлен — тот и погибнет, а душа его будет скитаться по площадям».

О судьбе старика я ничего не могу сказать, но, по крайней мере, уж он-то наверняка верил в бесовскую природу памятника. И вряд ли он один был такой.

Из собственного опыта

Расскажу еще одну историю, которая произош­ла лично со мной в конце ноября 1986 года. Я гулял по ночному Петербургу, пытался делать слайды — ста­вил фотоаппарат на штатив и фотографировал с боль­шой выдержкой. В эту ночь планировалось отснять зда­ние Двенадцати коллегий, Кунсткамеру и Зоологиче­ский музей с Адмиралтейской набережной, а потом и Медного всадника. Любой знающий город человек легко скажет, что, фотографируя Зоологический му­зей, я стоял метрах в пятистах от Медного всадника, не больше.

Сфотографировал, не снимая штатива, закурил. Бы­ло около часа ночи, мосты еще не начинали разводить. В мои планы входило выйти к Медному всаднику, сфо­тографировать его и потом через Неву — Двенадцать коллегий. По всем расчетам, я должен был успеть до развода мостов на Петроградскую.

Тут я увидел, как от Адмиралтейской площади быстро идет ко мне какой-то человек. Было ему лет шестьдесят, и по внешности — пролетарий пролета­рием.

— Ты что тут делаешь?!

—  Видишь ведь, фотографирую.

—  Сбесился, что ли?! Жизни не жалко?!

И человек энергично повертел у виска — даже не одним пальцем, а всей ладонью.

—  Разве тут опасно? Что случилось?

Говорил я лениво, спокойно, а человек явственно нервничал. Какое-то время он разглядывал меня, скло­нив голову на плечо, потом отрывисто спросил:

—  Не местный, что ли?

—  Не местный.

—  Парень, туда не ходи, — сказал дядька, ткнув паль­цем в сторону Исаакиевской площади. — Понял? Не хо­ди, говорю.

—  Почему не ходить? Я как раз хочу пойти, фото­графировать Медного всадника буду.

При этих словах дядька буквально подпрыгнул, а потом наклонился ко мне и сущим образом зашипел:

—  Я говорю — не ходи! Надо тебе фотографии де­лать — днем можно прийти! А то ходили тут...

Дядька резко оборвал самого себя, внимательно в меня вгляделся и вдруг спросил безнадежно:

—  Пойдешь?!

—  Конечно, пойду.

Дядька опять махнул рукой, отбежал и крикнул уже издалека:

—  Пойдешь — на меня не обижайся!

И торопливый скрип снега под его ботинками быст­ро стих в стороне Адмиралтейства.

Теперь представьте ситуацию: ночь, тишина, тучи висят ниже шпилей Адмиралтейства и Петропавлов­ской крепости. Раза два пробросило снежок. Очень тихо и очень темно. Стынет громадный город вокруг, фонари погасят через час. Ну, и что прикажете де­лать? Побыстрее уйти? Так можно испугаться на всю жизнь. Идти в общество... хотелось бы еще знать — кого именно?

Люди пожилые и умные называют меня осторож­ным человеком. Молодые и пылкие — трусом. В этот раз я действовал половинчато: к Медному всаднику по­шел и даже фотографировал его. Но фотографировал издали, через телескопический объектив. Фотографи­ровал и Двенадцать коллегий — через тот же объек­тив, но стоя к Медному всаднику боком и не теряя его из виду.

Кстати говоря — слайды не получились. Всегда по­лучались, и я могу показать очень неплохие ночные слайды Петербурга. Но не эти.

И конечно же я не знаю, кто был этот незнакомый пожилой дядька. Может быть, городской сумасшед­ший? Единственное, что могу утверждать вполне ответ­ственно: в Петербурге и сегодня живут люди, которые ночью не подойдут к Медному всаднику. И другим очень не посоветуют. Вот и все, что я осмелюсь утверждать.

«Восковая персона»

После смерти Петра Бартоломео Карло Растрел­ли сделал «восковую персону» — скульптуру, имевшую точное портретное сходство. Для изготовления скульп­туры была использована посмертная маска, снятая с Петра в гробу. «Восковая персона» была выставлена в Кунсткамере и имела особенность: если посетитель на­ступал на некое место на паркете, восковой Петр вста­вал с кресла и эдак приветливо поводил в воздухе рукой. Так он и сидел, восковой император, пока не случилось несчастье. По одним данным, некая дама не была пре­дупреждена и испугалась так, что упала в обморок. По другим сведениям, получилось еще хуже: у дамы слу­чился выкидыш. После этого «восковую персону» из Кунсткамеры все-таки убрали и хитрую механику сло­мали.

Что в этом интереснее всего: приближенным и на­следникам Петра хотелось как можно сильнее продлить его пребывание на земле и после жизни. Это языческое отношение к покойнику — желание оставить его с со­бой, проявляется в двух феноменах культуры. Одно из них — это стремление сохранить на память его образ — в виде ли портрета, фотографии, скульптуры или по­смертной маски. Такова цель хранения фамильных аль­бомов, картинных галерей с портретами предков или римского атриума со стоящими там бюстами предков хозяина дома.

В другом варианте телесное сохранение тела покой­ного (бальзамирование) или куклы (восковой или брон­зовой фигуры) не столь невинно: это желание продлить какое-то подобие жизни умершего. Язычник мог делать нечто подобное, не видя ничего дурного в такой некро­филии, таков уж уровень языческого сознания. Языч­ник считает, что душа человека, или одна из его душ, вполне может оставаться в мумии или в этом изображе­нии.

Но христиане-то верят, что душа после смерти от­летает — вся и сразу. Если в изображении покойного или в его мумии продолжается жизнь — это никак не может идти от Бога. Бог душу в тело вложил, он же ее и забрал, когда кончилась телесная жизнь.

Опять же — я ничего не утверждаю, не делаю ника­ких выводов. Я лишь задаюсь вопросом: чего хотели приближенные Петра, когда хотели сохранить подобие жизни в его изображении? Какие же представления о Петре они имели и что связывали с Петром?

Особенности загробной жизни Петра

В Петербурге упорно говорили и говорят о встре­чах не с одним Петром, а, по крайней мере, еще с двумя императорами: с Николаем I, которого видят иногда в сильную метель на Дворцовой площади, и с Павлом I, который расхаживает в полнолуния по Инженерному замку. Но оба эти призрака совершенно безвредны! Со­хранилось даже свидетельство некого мещанина, не на­шедшего ничего умнее, как спросить у Николая I:

—  Вы ли это, Ваше царское величество?!

На что получил великолепный, истинно царский от­вет:

— Ты что, сам не видишь, дурак?!

Но призрак вовсе не покарал мещанина за недовер­чивость, тем более не стал бить его дубиной или топ­тать конем; рассердился за глупость и за отсутствие фантазии, и только.

Страшные черты вестника смерти, потустороннего убийцы, охотящегося на одиноких путников, молва при­писывает именно Петру и только Петру. Встреча с Ни­колаем I, кстати говоря, в конце XIX века считалась сча­стливым предзнаменованием: увидел императора Нико­лая, жди повышения по службе. Многим ли повезло — не могу знать, но несколько десятков свидетельств встреч с Николаем существуют. И никаких неприятных последствий!

Действительно ли призрак Петра I встречали Петр III и Павел I? Опять же ни за что не поручусь, но ведь и в этих встречах Петр выступает как вестник несчастий, которые должны обрушиться на царствующую династию, носитель всевозможных ужасов. И стоит ли удивляться, что оба императора болели после встречи с дедом и пра­дедом и оба были убиты заговорщиками? Там, где речь заходит о Петре, ничего другого не следует и ожидать.

Кстати, о памятниках... В Скандинавии рассказыва­ют о потусторонней жизни нескольких памятников, но далеко не все они, эти оживающие памятники, опасны. Свойства памятников тесно связаны с характером того, кому они поставлены, и если швед побеседует с памят­ником Карлу IX, это совсем даже неплохо. Последний раз такая беседа состоялась, по слухам, всего лет пят­надцать назад, в 1986 году, но сообщил о ней человек, тогда бывший студентом. По собственному признанию, тогда он не просыхал третью неделю, и сообщение приходится признать малодостоверным. Рассказывал мне об этой истории швед, с которым мы пили часа три в ресторане «Детинец» в Новгородском кремле. Опять же — трудно принимать всерьез.

Но если есть в этой истории слово правды и если действительно студент с памятником посидели на кам­нях возле залива и покурили одну трубку — парню это совершенно не повредило. А если все это неправда — то все равно про памятник Карлу IX рассказывают вовсе не как о бесе, способном причинять кому-то вред.

А вот про памятник Густаву-Адольфу рассказывают такое, что не всегда и повернется язык рассказывать к ночи. Приписывается, например, ему наклонность к лю­доедству... И как будто имелись и свидетельства тому, хотя и давние, XVIII века.

Так что и тут Медный всадник встраивается в до­вольно мрачную закономерность, оказывается в компа­нии столь же опасной, сколь и неприятной.

То есть, говоря попросту, в народном сознании Петр не только при жизни был Антихристом. И после смерти он стал бесом, также опасным для еще живых православных людей. Только теперь, к счастью, у него нет таких масштабных возможностей творить зло, как при жизни.

Город — гробница Антихриста

Получается совершенно удивительная вещь! Ка­кие бы функции ни выполнял Петербург, какие бы роли он ни играл: роль столицы, порта, промышленного центра, центра европеизации остальной России, он иг­рает еще одну роль, выполняет еще одну совершенно удивительную функцию. Это своего рода колоссальная гробница для его создателя, Петра I.

Город, невероятным образом построенный там, где строить его было совершенно не нужно. Город, само существование которого вызывает изумление, город — вызов стихиям, естественному течению событий и нор­мальному порядку вещей. Этот город оказывается при­мерно тем же, чем была Долина Царей или Город Мерт­вых для древних египтян. Разница в том, что Город Мертвых существовал отдельно от города живых; в нем находили последнее упокоение не только фараоны, но и множество их приближенных и слуг, вплоть до самых что ни на есть простолюдинов, случайно оказавшихся работниками в доме или в поместье фараона или его приближенных..

А Санкт-Петербург — это самый что ни на есть жи­вой город; город, который живет и развивается. Не го­воря ни о чем другом, Санкт-Петербург все меньше по­ходит на военно-феодальный «парадиз», которым хотел видеть его Петр. Но одновременно Петербург — это усыпальница, колоссальная гробница одного человека.

По представлениям египтян, да и других народов Древнего Востока, фараон и должен жить в своей гробнице — жить не в переносном смысле слова, не на правах литературной или культурной метафоры, а в са­мом буквальном, непосредственном смысле слова. При­мерно так, как живет Петр в Петербурге. В конце кон­цов, в египетских источниках есть упоминания боев, которые вели жрецы, охранявшие Город Мертвых — натуральных боев с применением оружия, с ранеными и убитыми. В среде современных ученых полагается считать, что врагами жрецов были грабители, проникавшие в Город Мертвых, чтобы ограбить усыпальницы фараонов и их вельмож.

Но как раз Петр I, который то охаживает встречных дубиной, то обрушивается на зазевавшихся многотон­ной массой бронзового коня, позволяет дать и другую трактовку этим очень давним событиям.

Петр же продолжает жить в своей гробнице-Петер­бурге и по сей день. Если какому-то материалисту по­кажется неприемлемым мое утверждение — что он жи­вет там как некое материальное существо, то пусть бу­дет так он живет в Петербурге в массовом сознании, или скорее уж тогда — в массовом подсознании русских людей.

Глава 4ЖИЗНЬ В ГОРОДЕ-ПАМЯТНИКЕ

Вздрагивает огонек лампадки,

В полутемной детской тихо, жутко,

В кружевной и розовой кроватке

Притаилась робкая малютка.

Что там? Будто кашель домового?

Там живет он, маленький и лысый...

Горе! Из-под шкапа платяного

Медленно выходит злая крыса.

«Мама! Мама!», но у мамы гости,

В кухне хохот няни Василисы.

И горят от радости и злости

Словно уголечки, глазки крысы.

       Н.С. Гумилев

Одушевление города

Медный всадник — далеко не единственный па­мятник, одушевляемый городской молвой. В стихотво­рении В. Нарбута «Аничков мост» содержится пророче­ство и о грядущей скачке Клодтовых коней:

Не тот ли снова властно сдержит Несокрушимый этот вал, Кто сам стремится, длань простерши, Кто даже бурю усмирял? И не пред ним ли, цепенея, Опять взлетевши на дыбы, Застынут, как пред оком змея, Крутые конские горбы?

Среди сотрудников Зоологического музея в 1960-е годы ходил любопытный слух — что чучела в музее, случается, двигаются сами собой. Говорили об этом с усмешкой, далеко слух не шел. Но сам по себе слушок был, об этом я знаю от сотрудников музея.

Рассказывают и о странных самостоятельных дви­жениях статуй в Летнем саду. Вроде бы никакой опас­ности... Так, поменяла статуя руку или оперлась на другую ногу. Иногда в тумане бывают заметны эти дви­жения, особенно поздним вечером. Все это опять же на уровне даже не городской легенды, а так — невнятного слуха, ни к чему не обязывающей болтовни. Но мне до­водилось общаться с дамой, которая при первых же су­мерках спешила из Летнего сада. На всякий случай.

Есть устойчивое поверье, что памятник Петру I на­против Михайловского замка в летние ночи начинает шевелиться: немного меняет позу, озирается вокруг. Слух? Или правда в сумерках белых ночей «что-то та­кое происходит»?

Наверное, одушевлять предметы, вещи, здания — всеобщее свойство человеческой натуры. Наверное, делалось это всеми и всегда... Вопрос, конечно, в какой степени. И Владимир Высоцкий в своей песне про дом, который «еще Наполеон застал», наделяет этот дом ка­чествами живого существа. Строго говоря, то же самое делает владелец машины или компьютера, который дает им человеческие имена или клички и порой разговари­вает с ними. Хотя бы на уровне нетерпеливого окрика «быстрей давай!», когда компьютер «зависает» или про­сто включается медленнее, чем хотелось бы.

Единственное, что необычно в Петербурге, — это масштаб явления. И еще то, что оживающие объекты наделяются свойствами бесов. Если это и только иг­ра — то очень уж определенного свойства.

Царственные призраки

Хорошо документировано появление призрака-двойника Анны Иоанновны в 1740 году в Зимнем двор­це; тогда Зимний дворец русских царей стоял на Фон­танке близ Аничкова моста.

По воспоминаниям офицера дворцовой стражи, «Ка­раул стоял в комнате подле тронной залы. Часовой был у открытых дверей. Императрица уже удалилась во внутренние покои. Все стихло. Было уже за полночь...» Первым заметил странное часовой, стоявший возле две­рей залы: там внезапно появилась Анна Иоанновна в бе­лом одеянии. Она стала ходить по тронной зале туда-сюда, задумчиво склонив голову.

Недоумение сменилось тревогой, а тревога — все большим страхом. Офицер направил вестового к Бирону. Разбуженный среди ночи Бирон, злой как черт, за­глянул в двери зала и стал кричать:

—  Это какая-то интрига, обман, какой-нибудь заго­вор!

Спешно разбудили саму императрицу. Бирон угово­рил ее «выйти, чтобы в глазах караула изобличить ка­кую-то самозванку, какую-то женщину, пользующуюся сходством с ней, дабы морочить людей, вероятно, с дур­ными намерениями».

Когда Анна Иоанновна пришла, все увидели в трон­ной зале «две Анны Иоанновны, из которой настоящую, живую, можно было отличить от другой только по на­ряду». Императрица направилась к своему двойнику и спросила:

—  Кто ты, зачем пришла?!

Не отвечая ни слова, призрак стал пятиться к трону. Бирон заорал, пытаясь командовать солдатами:

—  Это дерзкая обманщица! Вот императрица! Она приказывает вам, стреляйте в эту женщину! (Хотя Анна Иоанновна ничего подобного не приказывала.)

Солдаты, весьма нерешительно, стали поднимать ружья... Трудно сказать, как могли бы разворачиваться события дальше, но тут призрак внезапно исчез.

Анна Иоанновна повернулась к Бирону и тихо ска­зала:

— Это смерть моя.

Она поклонилась солдатам и вышла. Императрица Анна Иоанновна действительно умерла через несколь­ко дней.

Это касается вообще всех случаев, когда люди ви­дели призраки самих себя. Появление таких призраков — явление вообще более распространенное, чем можно было бы ожидать. Свое привидение видел сэр Уильям Нейпир в 1860 году и вскоре умер. Видели свои приви­дения такие известные люди, как Гёте и Шелли, и тоже незадолго до смерти, так что такие привидения самих себя не случайно имеют мрачную репутацию вестников смерти.

Не буду вступать в спор, что же именно видели Гёте и Шелли — но в том-то и дело, что Анна Иоанновна бы­ла совсем не одна. Это не просто быличка, тут что-то иное. Ведь видели призрак буквально десятки человек, и маловероятно, чтобы все они разом и совсем одина­ково бредили.

Беседу Великого князя Павла Петровича с Петром I я уже упоминал.

С Петром I встречался и его внук, Петр III. Если ве­рить легенде, Петр предсказал потомку всякие ужасы, включая смерть от руки любовников его жены.

Опять же ни за что не поручусь, но ведь и в этих встречах Петр выступает как вестник несчастий, кото­рые должны обрушиться на царствующую династию, носитель всевозможных ужасов. И стоит ли удивляться, что оба императора болели после встречи с дедом и прадедом и оба были убиты заговорщиками? Там, где речь заходит о Петре, ничего другого не следует и ожи­дать.

Именно в Петербурге и именно призраками царей судьба императорской династии и России предсказана на триста лет вперед, а продолжительность жизни и важные события в судьбе отдельных царей — с точно­стью чуть ли не до года. Самое простое — это отмах­нуться от таких предсказаний, да вот беда — они «поче­му-то» сбываются.

Уже упоминалось, что Николай I неоднократно по­являлся на Дворцовой площади. Происходит это всегда зимой, в метель. Первые встречи, насколько мне уда­лось установить, приходятся на 1870-е годы, и с тех пор происходят раз в несколько лет. Бывают годы «уро­жайные» на появление императора (в 1945 году он по­являлся минимум три раза). Иногда не появляется по­долгу (ни разу не видели в 1960-е годы).

Один мой знакомый выходил через служебный вы­ход из Эрмитажа — на Дворцовую площадь. Стоял но­ябрь 1979 года, метель, шел крупный снег. В несколь­ких метрах от здания ученому встретился человек в ши­нели странного покроя, с очень знакомым лицом. Мой знакомый никак не мог припомнить, кто это, но был уверен — это лицо он где-то уже видел. Почему-то у него появилось вдруг желание вытянуться по стойке «смирно», что он и сделал. Человек в шинели усмехнул­ся, приложил ладонь к своей фуражке...

Пройдя несколько шагов, ученый понял, кто это, резко повернулся... Императора Николая уже не было. Это очень типичное описание встречи: человек всегда бывает один, не сразу соображает, кого встретил, а иногда вообще не уверен, видел ли кого-нибудь.

Павла I нередко видят в Инженерном замке, особен­но в полнолуние. По поводу этих встреч есть три вер­сии. Одна, согласно которой император поднимается по парадной лестнице. Если с ним поздороваться, он веж­ливо кланяется и проходит дальше.

По второй версии, в 12 часов ночи в окне появляет­ся тень императора со свечой в руке. Уже в XIX веке, когда уважения к призракам было побольше, говарива­ли — за тенью императора стоят курсанты Инженерной школы. Ведь с 1823 году в Михайловском замке размес­тилась Инженерная школа, и с тех пор сам замок стал называться Инженерным. А курсанты — люди веселые, что тут греха таить. Вполне могли и пошалить эти кур­санты.

По третьей версии императора не столько видно, сколько слышно: звучат шаги, шорох одежды, виден не­ясный силуэт в треуголке. Заметив присутствие призра­ка, нужно громко сказать:

— Здравствуйте, Ваше императорское величество.

И тогда призрак исчезает.

Несколько раз сообщалось и о появлении призрака Павла I в Павловском замке в Павловске. Признаки появ­ления Императора такие же, как и в Инженерном замке.

Николай II несколько раз появился в Эрмитаже. Тень императора проходила по галереям вечером, когда посетители из музея уже ушли. А сотрудники соответ­ственно еще присутствуют. И могут видеть, как ступает император по паркету — бесшумно, как и подобает привидению. Ходил слух, что призрак появился после того, как утвердили план перезахоронения останков. Как будто призрак исчез после того, как останки и правда перезахоронили.

Екатерину II и даже почему-то цесаревича Алексея видели гуляющими по набережной Мойки и вдоль Пе­тропавловской крепости — в сторону Кронверкской.

Интересно, что в Москве нет никакой традиции встречаться с царями и с их приближенными. Нет рас­сказов о таких встречах. Среди русских царей есть та­кие монстры, как Иван IV, в сравнении с которым даже Петр кажется порой невинным младенцем. Петр, по крайней мере, не жарил публично своих подданных на сковородах и не скармливал медведям надоевших лю­бовниц. Казалось бы, Александровская слобода — ну самое место для целой вереницы жутчайших призра­ков — от призраков замученных до призраков самого царя. Но есть только одна история про встречу с таки­ми призраками. В этой истории в двери одного геологи­ческого учреждения ночью раздается стук. Вахтер выглядывает в смотровое окошко и видит: «Стоит такой... Кафтан синий... В бурых пятнах... Бородища рыжая!!! Всклокоченная!!! В руках топор, а с топора-то капает...»

Но это видение Малюты Скуратова — единственное, и к тому же я лично знаю человека, который эту исто­рию придумал.

Под Кремлем на многие километры тянутся подзем­ные ходы, и в этих мрачных лабиринтах находят порой и замурованные скелеты. Где-то там, очень может быть, таится спрятанная библиотека Ивана Грозного. Спо­рить не буду — существует ли библиотека, главное — есть эта система подземных ходов. А вот историй о яв­лении чего-то потустороннего в этих подземельях — не было и нет!

Петербург в сравнении с Москвой проигрывает: ни таких подземелий в нем нет, ни места, сравнимого по своей репутации с Александровской слободой. Но в Пе­тербурге трудно назвать российского императора, призрак которого не видели бы хоть когда-то. Как будто никому не являлись императоры Александр II и Александр III. Почему именно эти два исключения — не ведаю.

Привидения рангом поменьше

Интересно, что никто никогда не видел призра­ков членов некоторых семей — например, князей Голи­цыных или графов Орловых. При том, что Голицыны сыграли в русской истории роль, сравнимую с ролью Романовых, а самые знаменитые из Орловых, Григорий и Алексей, казалось бы, очень «подходящие» «кандида­ты» в привидения. Но нет их, что тут поделаешь!

Из наиболее знаменитых приближенных царей, по­являющихся в Петербурге, можно назвать царевича Алексея и Гавриила Романовича Державина.

Царевич Алексей появляется иногда в Петропавлов­ской крепости: на камнях равелина вдруг проявляется тень юноши, идущего с низко опущенной головой. Во­лосы длинные. Регулярности в появлении призрака нет никакой.

Гавриил Державин появляется в своем бывшем до­ме. В этом доме долгое время находился театр. Его со­трудники рассказывали о появлениях призрака, похо­жих на признаки появления Павла I в Инженерном зам­ке. Иногда на столах перемещались предметы, и было ощущение, что кто-то сознательно их переносит.

В Петербурге вообще ходило и ходит очень много историй, которые и проверить трудно и которые в то же время вызывают невольное доверие: очень уж серь­езные люди и очень уж просто рассказывают их.

Родственница Дельвига, Екатерина Гавриловна Левашева, рассказывала, что у ее мужа с Дельвигом был уговор: тот, кто первый умрет, должен явиться другому, чтобы показать: загробная жизнь существует. Спустя семь лет Дельвиг умер, а еще через год после своей смер­ти, в 12 часов ночи вошел в кабинет Левашева, сел в кресло, и так же не сказав ни слова, удалился.

Таких историй из XIX века и эпохи Серебряного ве­ка можно привести довольно много.

Худородные привидения

По сравнению с царями и императорами петер­бургские литераторы и ученые видятся чем-то совер­шенно незначительным — так себе, верхушка третьего сословия. Но и в их числе очень много персонажей... ну, будем считать, что городского фольклора. Иногда такими «персонажами» становятся личности уж вовсе незначительные, непонятно за какие заслуги возведен­ные в ранг привидений. Скажем, в 1970-е рассказыва­ли о призраках совсем незначительных чиновников, которые выходили из стен в здании Сената (там рас­полагался городской архив). По одним сведениям, при­зрак имел неприятные очертания расплывающейся бе­лой колонны или кокона и медленно плыл из стены в стену.

По другим рассказам, это был прозрачно-серый, но превосходно различимый призрак чиновника в вицмун­дире и с гусиным пером за ухом. Призрак заглядывал в комнату, с четверть минуты стоял и смотрел... и исче­зал. Видели его по два и по три человека одновременно.

В 1978 году один юноша-студент ждал свою девуш­ку. Он стоял у перил Университетской набережной, на­против корпуса филологического и восточного факуль­тетов. Было часов 8 вечера, начало мая, пасмурный день, сумерки. Какой-то пожилой человек попросил у парня прикурить. Юноша протянул ему коробок спичек, и все припоминал — где он видел это лицо?! Пожилой человек прикурил, вежливо кивнул и удалился... Только тогда парень сообразил: ведь портрет этого человека висит в университете! Это же Дмитрий Менделеев!

Галлюцинация? Возможно. Но такие же галлюцина­ции в разное время случились и еще с двумя студента­ми и сотрудниками университета. Вращаясь преимуще­ственно в среде ученых, я несколько раз получал сооб­щения о встречах с давно умершими людьми, включая такого твердокаменного материалиста, как Павлов. Иван Петрович вел себя агрессивно и даже замахнулся ланце­том на любимую болонку одной сотрудницы универси­тета.

Если вам так удобнее — считайте, что это все стран­ности нервных людей, а «на самом деле» никто и никого не видел. Пусть глотают касторку и валерьянку, все прой­дет.

Но в том-то и дело, что такие истории ходят из по­коления в поколение и рассказывают их, как правило, в семейно-дружеском кругу, доверенным лицам. Никако­го шума, помпы, никакого привлечения внимания. Неко­торые люди даже стеснялись, что они «что-то видели». Иных людей это серьезно мучило, потому что сам факт встречи с привидением разрушал их картину мира, за­ставлял ставить под сомнение привычный, официаль­ный и в эти годы практически поголовный «материа­лизм». По крайней мере, в среде ученых сомневаться в основах материалистического видения мира было неприлично, да и небезопасно. Опасность исходила вовсе не от властей, а от самих коллег-ученых. Прослыть в их среде вруном или чудаком означало поставить под со­мнение профессиональную карьеру.

Но истории такого рода время от времени рассказы­вались! В 1992 году, как водится, в пурге и в метели, одну мою петербургскую знакомую чуть не задавил на­летевший сзади, из-под арки Главного штаба, странный экипаж — как бы покрытый клепаными металлическими плитами грузовик с торчащим из-за плит стволом. Кто-то высовывался из люка, и женщина на мгновение встретилась с безумно горящими глазами стоявшего в броневике. Этот, с безумными глазами, что-то кричал, совал в пространство руку, но звук уносило метелью. Уже придя домой, моя знакомая сообразила, что только что мимо нее пронесся Троцкий. Со мной девушка по­делилась только по одной причине: знала, что я не под­ниму ее на смех и не стану трепать языком.

Это идет речь о сообщениях про «исторические» при­зраки. Что же касается призраков людей, занимавших при жизни более скромное положение, то они встреча­ются значительно чаще.

В XVIII веке рассказывали о встречах с призраками замученных Бироном людей. Призраки встречались на месте палат Бирона. Скажем, женщина с окровавлен­ными плечами с криком перебегала Невский проспект перед идущими экипажами.

Из жизни современного Петербурга расскажу толь­ко один такой случай.

В 1987 году несколько обормотов, договорившись со знакомыми милиционерами из охраны, пошли пьян­ствовать во дворец Меншикова. Среди всего прочего, они решили покататься на навощенных полах: разгоня­лись в одних носках и ехали по полу огромных залов. По словам одного из участников событий, прямо из сте­ны зала к ним вышел «такой маленький, с грубой ро­жей, с волосьями на голове...»

—  В парике?

—  Ну... В парике...

И этот маленький, с грубой рожей, длинной тро­стью разогнал хулиганов (включая и милицию).

—  Это Меншиков был?

—  Нет, лицо незнакомое...

Кто был этот решительный и эксцентричный сто­рож, взявшийся своими силами напугать безобразни­ков, — не решаюсь судить однозначно. Но история бы­ла, и здоровенные синяки на головах протрезвевших идиотов видел собственными глазами.

В любом городе мира привидение — скорее исклю­чение из правила, и исключение редкое. А в Петербурге иногда кажется, что любой видный житель города авто­матически становится призраком и в объяснении нуж­даются скорее обратные случаи: ну почему этот чело­век призраком так и не стал?!

Что бы все это значило?

Конечно же, я очень хорошо знаю, не хуже чи­тателей — никаких привидений не бывает. Неужели чи­татель мог подумать, что я пытаюсь всерьез рассказы­вать ему про призраки Анны Иоанновны, Петра или Менделеева?! Ну что вы! Как вы могли так подумать!

В привидения, как известно, верит только сивола­пое мужичье. Вот, например, в роду герцогов Норфолкских есть такое поверье: если роду или всей Британии грозит несчастье, предки современных Норфолков по­являются и сообщают об опасности. Последний раз они появлялись в 1938 году и буквально умоляли не подпи­сывать Мюнхенское соглашение, пугая ужасными по­следствиями. Как известно, Мюнхенское соглашение было подписано, Британия и Франция развязали руки Гитлеру для захвата Судетской области Чехословакии, Гитлер уверился в своей безнаказанности, и мировая война стала практически неотвратимой...

Почему тогда не послушались призраков, я не могу сказать. Может быть, Норфолки просто не пользова­лись нужным влиянием, а убедить других людей в серь­езности предупреждения не удалось. Может быть, по­томки отмахнулись от предков — мол, старые дураки, много они понимают. Или постеснялись вообще говорить с посторонними людьми о всякой мистической чу­ши... не знаю.

Но, конечно же, мой читатель — это не вонючее му­жичье в лаптях и в армяке! Несомненно, мой читатель — интеллигентный человек, не то что эти герцоги Норфолкские. Я обращался, конечно же, к читателю просвещен­ному. К тому, кто и сам точно знает, что в мире может быть, а чего быть ни в коем случае не может.

Ясное дело — у всех, кто видел Анну Иоанновну, попросту начались галлюцинации (включая и солдат, стоявших на посту). Все, кто видел Николая I или Пав­ла, — мерзкие лжецы и пройдохи, которым хочется лю­бой ценой угодить на первые страницы газет.

Но тут я позволю себе утверждение: в самой плани­ровке и в самой истории Петербурга есть черты, кото­рые делают его идеальным «городом привидений». Горо­дом, в котором людям просто не могут не мерещиться те, кто жил раньше в этом городе... Независимо от того, бывают привидения или нет.

В представлении жителя Москвы, других городов России Петербург и по сей день — воплощение евро­пейской застройки. Он — «русская Европа», и в нем все, «как в Европе». Но это — глубокая ошибка.

Европейские города росли исторически, постепен­но — в точности как и русские. Мало того что они в основном меньше, теснее Петербурга. В них (тоже в точности как в Москве или в Рязани) есть кривые тес­ные улочки, тупички, и уж, конечно, есть кварталы раз­новременной застройки. Многие европейцы (например, Проспер Мериме) считали Рим особенно красивым по­тому, что в нем могут рядом стоять здания, сооружение которых разделяют века и даже тысячелетия. Возмож­но, это и красиво, но на петербуржцев обычно не про­изводит впечатления: очень уж далеко от привычного. У Петербурга другая эстетика.

Рассказывать себе и другим про Петербург как ти­пично европейский город, было легко лет двадцать на­зад: тогда в СССР правили хорошие люди, коммунисты. Они хотели, чтобы все жили так же хорошо, как в Со­ветском Союзе, и потому готовились к войне за мировое господство. Ни на что больше денег им, естествен­но, не хватало, и большинство жителей Петербурга, Москвы, а уж тем более провинции могли только меч­тать о том, чтобы поехать за границу.

Сейчас, когда злые «демократы» продали нас всех американцам, многие россияне смогли выехать из стра­ны, посмотреть мир. Выдумывать, как обстоит дело в Европе, стало несравненно труднее, и очень интересна реакция россиян уже не на воображаемые, на реаль­ные европейские города. Москвичи и жители провинци­альных городов России с удивлением обнаруживают, что во многих отношениях их города — и есть Европа. А они-то думали...

Питерцы же как раз «не узнают» европейского род­ства: и знаменитые европейские города «оказались» очень уж маленькими и тесными, и планировка непри­вычная. Улицы узкие, кривые, здания разновременные... Это что, Европа?! Это какая-то Москва, а не Европа! Вот мы — это и правда Европа...

Петербург строился быстро; по историческим мер­кам — мгновенно. Строился так, как если бы на его мес­те ничего не было. И потому возник город, во-первых, очень одностильной, одновременной постройки. Прак­тически нигде нет такой выдержанности огромных ар­хитектурных ансамблей. Во-вторых, Петербург — на редкость «регулярный» город. Город, в котором идея вла­сти человека над неосмысленной природой выражена с колоссальной силой.

Выразить ее пытались и в других местах, но у евро­пейцев не хватало места, пустого пространства, чтобы построить целый город по геометрическому плану. Ес­ли же перестраивать уже существующий город, такого эффекта не получалось. В XVII веке во Франции не­сколько городов возвели «регулярно» — Нанси, Легхорн, Шарльвилль. Сделать это помогли грандиозные пожары, уничтожившие большую часть городской за­стройки. Города эти, прямо скажем, не первые во Фран­ции ни по численности населения, ни по значению; ско­рее так, провинциальные городки. Но и этим городкам далеко до Петербурга по регулярности.

Сравниться в этом плане с Петербургом может раз­ве что Версаль — причем не город, а сам дворцово-парковый комплекс. С Версалем и связаны некоторые эф­фекты, очень похожие на эффекты жизни в Петербурге и совершенно отсутствующие в менее регулярных го­родах. Но весь версальский дворцово-парковый ком­плекс — порядка 6000 гектаров; с ним вполне сравни­мы по размерам комплексы в Павловске, Царском Селе или в Петродворце. А петербургская городская агломе­рация занимает площадь больше 1400 квадратных кило­метров. Приближение к огромному и сверхрегулярному Петербургу заметно уже на подъездах — на поезде, на автомобиле. Появляются такие ровные, по ниточке про­веденные каналы, километрами тянутся такие же ров­ные лесополосы, что сразу же становится ясно — Пе­тербург близко. Эту регулярность организации земли петербуржец узнает из окна вагона задолго до того, как покажется сам Петербург.

Из этой одновременности и регулярности сразу же вытекают два результата. Один из них — это театраль­ность.

Театральность

Ю.М. Лотман первым предположил, что быст­рота возведения ансамбля Санкт-Петербурга преврати­ла его в своего рода «сцену» и что «театральность» пе­тербургской культуры — очень важный ее элемент. Действительно, Санкт-Петербург и задумали, и возвели как некий «взгляд» на Россию — и с периферии самой России, и из Европы.

Естественно, на Петербург можно смотреть и из Ев­ропы (то есть он — Россия в Европе), и из России — тогда он Европа в России. Для петербургского периода нашей истории вообще характерна неопределенность позиции: откуда смотреть. Ведь и славянофилы, и за­падники — чистейшей воды теоретики, смотрящие на свой предмет «со стороны». «Западник» Белинский со­вершенно не знал реальной Европы и, по сути дела, со­вершенно ею не интересовался. «Запад» был для него отвлеченным понятием, той «умственной точкой», из ко­торой Белинский смотрел на Россию.

Точно так же и славянофилы — Самарин, до семи лет не говоривший по-русски; братья Киреевские, учив­шиеся в Германии, не знали реальной крестьянской России. В лучшем случае они хотели ее знать, искрен­не исповедовали воссоединение народа, распавшегося почти что на разные нации. Но «славянство» оставалось для них отвлеченной идеей. Опять же — некой точкой, из которой можно посмотреть и на Европу, и на допет­ровскую Русь, и на современную им Российскую импе­рию.

Это, конечно, не чисто петербургское явление — но не будь Петербурга, и общественная жизнь России XVIII—XIX веков была бы иной. Ведь Петербург — и как столица, и как город, сверхзначимый для всей рос­сийской культуры этого времени, задавал тон, опреде­лял духовную жизнь империи в эти два века. А славяно­филы и западники во многом — порождения петербург­ской культуры.

Петербург не имеет точки зрения о самом себе — в том числе из-за эксцентрического положения в про­странстве. Петербург — это огромная сцена, на кото­рой играют — и для Европы, и для России. Через эту игру постигают и самих себя.

Одновременная однотипная застройка Петербурга создает ощущение огромной декорации. За кулисами идет своя жизнь, важная в основном для того, чтобы «работала» главная «сцена». Эти кулисы: районы, где живут мещане, купцы, мелкие чиновники; позднее — и рабочие кварталы. Впрочем, кулисы — это и черные ходы, кухни, дворницкие, комнаты прислуги, служеб­ные помещения рестораций. Территориально они нахо­дятся в той же части города, что и «сцена» — но суще­ствуют только для того, чтобы поддерживать «сцену».

В Петербурге как бы постоянно присутствует зри­тель: тот, кто наблюдает за его жизнью. А если так — то и сама жизнь в Петербурге становится как бы игрой, исполнением роли. С точки зрения «сцены» важно толь­ко то, что происходит на ней. Кулис как бы не существует, и само напоминание о них звучит неприлично. То-то петербургское общество так ополчилось на Крестов­ского с его «Петербургскими тайнами». То-то оно было так шокировано и поражено описанием трущоб у Достоевского.

Если же смотреть из-за кулис — сразу становится видна условность, даже ходульность персонажей, их «удаленность от жизни», чужеродность и так далее. То-то и Гоголю, и Белинскому (при всех различиях между ними), выглянувшим из-за кулис, Петербург казался та­ким невыразимо фальшивым и нелепо-напыщенным.

Так формируется еще одно пограничье Петербур­га — между кулисами и «сценой».

Чувство зрителя — того, кого не надо замечать, но кто присутствует и все видит, оценивает — пронизыва­ет все официальные церемонии. Никто в Петербурге «сцены» никогда не забывал и не забывает: на нас смот­рит Европа! Нас видит Россия!

Очень интересное наблюдение сделал маркиз де Кюстин — и я очень прошу читателя об одолжении: вы­слушать его мнение независимо от того, как он отно­сится к де Кюстину. Если Вам угодно — пусть маркиз будет последняя сволочь, русофоб и злобный, отврати­тельный тип. На здоровье. Но давайте послушаем, пока не отравляя самих себя ни его, ни своей доморощенной злобой.

Итак: «Заметно, что император не может ни на мгно­вение забыть ни кто он, ни постоянно привлекаемого им внимания. Он непрерывно позирует. Из этого выте­кает, что он никогда не бывает естественным, даже ко­гда он искренен. Лицо его имеет три выражения, из ко­торых ни одно не являет просто доброты. Наиболее привычно ему выражение суровости. Другое — более редкое... выражение торжественности, третье — веж­ливость... Можно говорить о масках, которые он одева­ет и снимает по своему желанию. Я сказал бы, что им­ператор всегда при исполнении своей роли и что он ис­полняет ее как великий артист... Отсутствие свободы отражается на всем вплоть до лица самодержца: он имеет много масок, но не имеет лица. Вы ищете челове­ка? Перед вами всегда император»[148].

Разумеется, «сцена» может быть не только политиче­ской или придворной. «Сцена» возникает везде, где есть официальный Петербург — чиновничий, научный, музы­кальный, религиозный... главное, чтобы официальный.

Но если в Петербурге все, начиная с императора, все время играют (пусть даже играют самих себя), — это ведь касается каждого поколения. Актеры меняются по мере того, как идут годы, но получается — эта сцена как бы наполняется все новыми и новыми актерами. Куль­турная память Петербурга полна воспоминаниями о тех, кто играл здесь же до нынешних актеров. Вот по этим самым камням проходил Пушкин. Вот на это самое место парапета Невы опирался его зад (судя по его же собст­венным рисункам). В этой самой аудитории и чуть ли не с той же кафедры выступал Менделеев... И так далее.

Стоит ли удивляться — люди порой видят тех, чьими призраками буквально наполнен воздух Петербурга? Призраками — в данном случае уже в переносном смыс­ле. Здесь призраки — это те, о ком знают люди и кого легко могут представить на практически не изменив­шихся улицах и площадях.

Ведь актеры-то — людишки временные, а вот сцена остается неизменной.

Вечное присутствие эпохи

«Мгновенно» возникшая, однотипная, петербург­ская архитектура создает еще один удивительный эф­фект — эффект вечного присутствия петербургского периода русской истории.

В любом другом городе житель или приезжий постав­лен перед самой городской историей, воплощенной в камне. В Москве вы проходите мимо церковки XV века, видите дом сталинского модерна 1920-х годов, упираетесь в псевдоклассицизм дворянской усадьбы начала XIX века, стоящей рядом с пятиэтажкой 1950-х годов... Таковы Волхонка, Моховая, Неглинная... большинство улиц и улочек в старой части города. В Москве динами­ка городской среды очевидна; она видна как раз потому, что все градостроительные периоды и культурно-исторические эпохи причудливо перемешаны. Все пе­риоды представлены, но каждый из них представлен небольшим числом объектов. Он не погружает в себя, не заставляет думать о себе, не подчиняет себе настоя­щее.

Не таков Петербург. В центре города мы попадаем в огромный ансамбль почти двухсотлетней давности. В тот самый Петербург, который возник в конце XVIII — начале XIX веков. Любой современный житель города или приезжий поставлен перед этим — каким угодно, но только не современным городом.

(Вот еще один контраст Петербурга — между со­временностью и этим историческим ансамблем.)

В Петербурге вообще очень хорошо видно — какой она была, Российская империя. Не сусально-пряничная «матушка-Русь», не идиллическая «Россия, которую мы потеряли» — а реальная, и далеко не бесконфликтная Россия XIX века. С царем и народовольцами, купцами и монахами, поражающими Европу учеными и грязными юродивыми, вычесывающими на паперти вшей. Этот «дух России» через городской ансамбль очень хорошо передается всякому, имеющему хоть подобие души и мозгов.

Тем самым современный человек поставлен и перед теми, кто населял город века и поколения назад. То, что очень легко представить себе; то, что просто напраши­вается всей городской обстановкой, люди запросто мо­гут вообразить. Даже не сознательно смоделировать, а просто увидеть в экстремальной обстановке (туман, ме­тель, ночь в старинном замке) то, о чем думается. И присутствие чего подсознательно ощущается.

Грубо говоря: петербуржцы видели, видят и будут видеть героев петербургского периода русской истории. Это происходило, происходит и будет происхо­дить независимо от того, существуют ли привидения.

Вот и все.

Продолжают ли «действовать» эти особенности го­рода: его «театральность», вечное присутствие прошло­го? Несомненно! Современные люди — актеры на тех же подмостках. Сама сцена усложняется с каждым по­колением, потому что новые актеры просто добавляют­ся к старым. Человеку каждого нового поколения все труднее «попасть в привидения», потому что нужно сде­лать все больше, чтобы попасть в актуальную память потомков.

Но у ныне живущих поколений и возможностей стать городским привидением гораздо больше, нежели раньше, — ведь сегодня образованных людей в десятки раз больше, чем было в начале XX века, и в сотни раз больше, чем было в начале XIX.

В народном творчестве Петербург всю свою исто­рию «наполняется» персонажами, хоть каким-то обра­зом с ней связанными, и весь XX век шло пополнение «списка» этих персонажей. Я бы осмелился утверждать, что Петербург на рубеже третьего тысячелетия остает­ся самым «привиденческим» городом России и быстро «отрывается» от других по числу связанных с ним историй. Ведь основные черты урочища никуда не исчезли, и Петербург продолжает порождать новые смыслы... в данном случае — новые призраки.

Даже мой куцый опыт позволяет утверждать — Пе­тербург и в 1970—1990 годы оставался городом при­зраков и городом удивительных историй.

И сегодня, как и всю прежнюю историю Петербур­га, в нем очень силен интерес к явлениям, над которы­ми никак не властен человек. Сильный, порой болез­ненный интерес к потустороннему заставляет домысли­вать и достраивать урочище, наполнять его новыми смыслами. И в то же время позволяет осознавать свою преемственность от живших ранее.

То есть урочище в данный момент продолжает и всегда будет «продуцировать» новые мифы и создавать новые привидения. В петербургском городском урочище неизбежно возникает городской фольклор вполне определенного типа, заданного особенностями этого урочища. Уверен, что «городом призраков» Петербург останется и в третьем тысячелетии. Каждая эпоха най­дет свои способы использовать потенциал урочища и выдвинет героев и «героев», которых поместит в ее про­странство.

Почему именно Петербург?

Давайте сделаем одно ненаучное, невероятное, неприличное предположение... Давайте предположим, что после смерти человека от него могут отделяться ка­кие-то «энергоинформационные сущности». Не будем даже спорить о том, что это за сущности, какова их природа и так далее. Сделаем вполне спекулятивное, заведомо недоказуемое (и неопровержимое) предполо­жение: они существуют.

Ведь и в этом случае Санкт-Петербург обречен стать самым богатым на привидения городом! Ведь Санкт-Пе­тербург отвечает двум важнейшим требованиям к тому, чтобы такие «энергоинформационные сущности» появ­лялись в нем и задерживались надолго.

Одно из самых загадочных особенностей призра­ков — почему в роли призраков оказываются чаще все­го представители верхов общества или связанные с ни­ми люди?! Лично я вижу этому только две причины.

Первая состоит в том, что большинство населения всю историю и Европы, и России обитало в жилищах, не подходящих для появления привидений. Опыт, сис­тематизация явления показывают: привидения чаще всего появляются в каменных домах и почему-то осо­бенно сложенных из песчаника.

Деревянные жилища почему-то меньше способству­ют появлению привидений. К тому же они, увы, совсем недолговечны.

Сооружения из песчаника, сложенные из камня с большим содержанием кварца, словно притягивают при­видения. Англия — классическая страна призраков имен­но по этой причине. В ней очень много старинных зданий из такого камня. Одно из таких зданий расположе­но в городе Хайде, в английском графстве Чешир. Там стали ремонтировать одну из стен в старом доме, сло­женном из песчаника, и в доме стала появляться жен­щина в платье викторианской эпохи. С окончанием ре­монта привидение исчезло. Но когда владелец стал ла­тать дыры в той же самой стене, он увидел, как по комнате движется та же самая женщина.

Вторая причина, которую я могу назвать, — это уровень развития личности человека. Разумеется, души людей не становятся другими из-за того, что эти люди образованны, умны или занимают в обществе престиж­ное положение.

Но люди бывают умнее или глупее, одних обурева­ют сильные страсти, другие всю жизнь холодны, как брюхо лягушки. Душу можно развивать, упражнять, учить! Грубо говоря — душа у человека из «верхов» об­щества точно такова же, как и у человека из низов. Но чем более развита душа, чем она «крупнее», тем больше вероятность, что и после смерти человека «что-то» оста­нется там, где он жил.

Я совершенно не настаиваю на этих двух объясне­ниях. Очень может быть, что все это — только неуклю­жие самодельные догадки, и не более того, а истина ле­жит в каких-то совершенно иных причинах, которые я «благополучно» пропустил. Но мне не удалось устано­вить никаких других причин, по которым высшие слои общества несравненно чаще порождают привидения, чем низы.

А если принять предположение — то становится по­нятным, почему в Петербурге призраков больше! Здесь всегда жило много не самых глупых и не самых безду­ховных людей России. В том числе и не только из выс­ших сфер. Когда умирал А.С. Пушкин — у его дома стояла толпа в несколько сотен человек, и большинство из них были дворники, прислуга, лакеи, разнорабочие, извозчики. В Петербурге и простонародье было грамот­но и любило читать.

В Петербурге очень много мест, где люди с тонкой нервной организацией чувствуют себя несколько неуютно. С равным успехом можно сказать, что они просто психи и что они чувствуют присутствие каких-то иных сущностей. Но это все — объяснения факта. А сам факт вот таков — люди с тонкой нервной организацией в Пе­тербурге чувствуют себя неуютно чаще, чем в других го­родах.

Глава 5КТО ЖИВЕТ В ПЕТЕРБУРГЕ? (КАК ИСПОЛЬЗУЕТСЯ УРОЧИЩЕ)

Кто, кто в теремочке живет?

Кто, кто в невысоком живет?

   С.Я. Маршак

Наверное, иной читатель захочет возразить: сей­час роль Петербурга в интеллектуальной жизни России вроде бы вовсе не чрезвычайная. Более того — всякий, кто достаточно хорошо знаком с городом, знает таких обитателей Петербурга, которых невозможно отнести не только к интеллектуальной элите, но даже просто к числу вменяемых людей.

Моя знакомая риэлтор (родом из Пскова) рассказы­вала о расселении квартиры, в которую приходилось входить в респираторе: жители пропили унитаз. Мои рассуждения об исключительности Петербурга моя зна­комая отнесла за счет недостаточного знания города.

Состав населения Петербурга производит более сильное впечатление на расстоянии: приезжий, осо­бенно интеллигентной профессии, имеет дело с вер­хушкой интеллектуальной элиты. А поселившись в го­роде, мгновенно обнаруживает, что в городе живут весьма разнообразные личности. Исторический центр Петербурга по-прежнему чарует, но в старом фонде полно не только интеллигентных старушек, но и крыс. Не в переносном смысле, а самых натуральных крыс... Таких, с длинными голыми хвостами. А на одну интел­лигентную старушку приходится пятеро сварливых злобноватых бабок и не меньше запойных пролетариев.

Даже сама интеллектуальная элита при ближайшем рассмотрении — не настолько блестящая, как казалось. Петербургские ученые явно ленивее своих тверских, а тем более московских коллег. Такое впечатление, что время для них идет не так, как для жителей других го­родов: медленнее. Но если так, то где же реализация идеи «спрессованного» в Петербурге времени?

Ответов три:

1.  После 1991 года в город въехало очень много но­вых людей. Просто как в мегалополис, где жизнь напря­женнее и дороже, но где легче сделать карьеру и зара­ботать. Это не уникальное для нашей эпохи явление, так было всегда. Чтобы стать петербуржцами, надо вре­мя. В XVIII веке их были десятки, от силы сотни — при населении города в десятки тысяч. И даже в начале XX века петербуржцев было не большинство городско­го населения: большинство просто не успели ими стать.

2.  По естественным причинам большинство петер­буржцев во все времена были не образованны, не са­новиты, не знатны, не богаты.

Ни «Петербург Пушкина», ни «Петербург Достоев­ского» не полон только интеллектуальной элитой. Дру­гое дело, что «простые люди» у Пушкина приятные и симпатичные, а у Достоевского — омерзительны.

В наше время все обстоит точно так же.

3.  Никогда и ни в какую эпоху городское урочище не делало активными и умными ВСЕХ. Более того... Жизнь на геопатогенных зонах и в контрастных, мозаичных ландшафтах, в парадоксальном «неправильном» городе, эксцентричном и «слишком северном», порождает мута­ции (биологические и культурные). Эти мутации и ста­новятся основой культурного, умственного процветания города. Но давно и хорошо известно, что мутации, как правило, неблагоприятны. На одну положительную при­ходятся десятки, если не сотни, негативных.

Петербург порождает слой умных и активных, но те же самые силы порождают намного более многочислен­ный слой умственно ущербных, заторможенных, отяго­щенных неврозами и самой разнообразной психиатри­ческой клиникой. Среди городов России Петербург входит в число наиболее неблагополучных по состоянию здоровья населения: и физического, и психического. А кто сильнее бросается в глаза? Тихий профессор, ко­торый незаметно сидит в своем кабинете, или пьяный урод, который мочится в подворотне?

Как и во все времена, в городе сталкиваются раз­ные люди, с разными установками и разным отношени­ем к городу. Я попробую назвать их, без претензий на абсолютную истину и на исчерпание темы.

Случайные петербуржцы

Город рос и захватывал пригородные районы и деревни. Часть людей испытала могучий зов Петербурга, а часть — не испытала. Эти люди даже хотели бы жить в более спокойном, монотонном и более обычном месте.

Другие люди приехали в Петербург на заработки, прижились... но точно так же, если им дать волю — охот­но жили бы в месте менее беспокойном и тревожном.

Те и другие охотно поселяются в одном из районов города и мало появляются и в других районах, и в цент­ре. Если они — «служащие», им еще приходится рабо­тать в центре. А пролетарий там что забыл? Зачем нуж­на стрелка Васильевского тому, кто живет и работает в Автово или в Калининском районе? Или в Вырице? Ра­бота — здесь, жилье — здесь, магазины — вокруг их полно.

Что, старый скобарь вдруг возжаждал сокровищ культуры? Если возжаждет — то поедет, но опыт пока­зывает — не едут гораздо чаще. Число людей, формаль­но живущих в Петербурге и никогда не ходивших по Невскому проспекту, оценивается по-разному: от «ни­чтожной доли процента» до «процентов двадцать». Когда расхождение в цифрах настолько велико, это свиде­тельствует об одном — никто ничего толком не знает, потому что никто не считал.

Процент тех, кто на Невском бывал, даже не раз, но духовно живет в Автово (или в Малой Вишере, с тем же успехом) — естественно, гораздо больше.

Как назвать этих жителей Петербурга, но не петербуржцев? Автовцы? Еще обидятся, но это ведь вполне точное название. Если мы хотим понимать происходя­щее, а не жить в мире своих выдумок, надо иметь в ви­ду — в Петербурге живут не только петербуржцы, но и автовцы, калининцы, обуховцы, лахтовцы. Все эти по­следние — только в самой малой степени потомки жи­телей пригородных деревень или пролетарских слобо­док. Это недавние переселенцы в Петербург, которые стали жителем не исторического Санкт-Петербурга, а одного из его пригородов.

Люди среднего класса могут даже работать в цент­ре, но охотнее селятся в районах новостроек: дома но­вее и комфортнее, всё привычнее.

Выбравшие Петербург

Совсем другой контингент — люди, сознательно выбравшие Петербург местом жительства. Такие были во все времена, но сегодня их особенно много. Человек может и расшириться в родном Пскове, и купить квар­тиру и в Москве... Ну, пускай в «ближнем Подмосковье» и в Петербурге... И выбирает Петербург, потому что хочет в нем жить. Это уже человек, которого позвал Великий Город.

В Петербурге живут странные полудиаспоры: яро­славская, псковская, уральская, новосибирская, рос­товская... Не совсем диаспоры — страна-то своя. Но и тянутся к тем, кто имеет похожие бытовые привычки, нравы, кто привык так же воспитывать детей и по тем же рецептам квасить капусту. Земляки чем-то неулови­мо ближе.

Роль таких полудиаспор больше, чем иногда кажет­ся. Среди них формируются команды, управляющие весьма заметными секторами экономики, сотрудники фирм и учреждений, группы единомышленников и ар­тели строителей.

Все они любят Петербург и хотят в нем жить. И то, что они делают, часто рассматривают как служение го­роду. Часть их детей будут уже петербуржцами без всяких оговорок.

Еще оговорюсь — такие люди были во все времена. Мой предок, Николай Спесивцев, пришел в Петербург из тверской деревни, после Освобождения 1861 года. Не знаю, шел ли он именно в Петербург, или просто туда, где лучше платят за работу. Во всяком случае, петер­буржцем он не был. После раннего инфаркта прапрадед лег на смоленском кладбище Васильевского острова — но как знать? Может быть, он предпочел бы лежать на сельском погосте своей родной тверской деревни?

Вот в следующем поколении прадеды уже избира­лись в городскую Думу, преподавали, выполняли зада­ния Докучаева, собирая образцы озерного ила, и писа­ли книги о жизни короедов. Имя Спесивцевых и сегодня известно старым жителям города. Имя не такое гром­кое, как Бутлеровых или Бехтеревых... но это уже имя петербуржцев.

Такой же путь проделывают сегодня без преувели­чения десятки тысяч фамилий.

В их числе и люди из самых настоящих диаспор: ар­мянской, азербайджанской, грузинской, курдской... дол­го перечислять. В первом поколении эти люди живут еще ценностями старой родины, стараются проводить там побольше времени, имеют в своих странах близких родственников и друзей... Но многие инородцы прони­каются духом города... А многие и выбирают его из других городов России. Их дети кончают петербургские школы и все больше осознают себя... не русскими, нет, но петербуржцами — определенно.

XIX век породил «петербуржских немцев» и «петербуржских латышей». XX и XXI — петербуржских грузин и петербуржских армян.

Отходы процесса

Люди из полудиаспор не особенно любят корен­ных петербуржцев. «Коренные» злобноваты и вечно всем недовольны. Они мелочны и жадноваты. Они полагают, что все им должны просто за то, что они — петербурж­цы. В этой оценке — беспощадный приговор тем, кто ро­дился и вырос в месторазвитии, часто живет в нем далеко не первое поколение — но кто так ничего от этого и не получил. А если и получил — то рано посаженные почки или психиатрическую клинику. «Мы не сеем, не пашем, не строим... мы гордимся общественным строем»... Эти гор­дятся своим местом жительства и своей пропиской. Боль­ше-то гордиться все равно нечем. Отходы месторазвития охотно вспоминают о тех, кто создал его славу и вели­чие... Но сами они ничего не создают и создать не спо­собны. Они присоединяются к славе тех, с кем у них только одно общее — место рождения или жительства.

Помню, как докопался до меня один уважаемый кол­лега... Все объяснял, кто такая «петербургская интелли­генция», какая она замечательная и как отличается от вся­ких там приезжих. На уныло-злобной физиономии ува­жаемого коллеги (с ученой степенью) ясно читалось, что жена не любит, любовница не дает, друзья сволочи (пили вместе, а довести домой некому!), дети посылают подаль­ше, ученики — неблагодарные твари, начальники гады, жизнь перевалила на шестой десяток, а ничего хорошего нет, и что сам по себе этот человек, если бы родился в псковской деревне или даже в самом Пскове, никогда не смог бы занять нынешнего своего положения.

Пришлось объяснить уважаемому коллеге, что пока его предков воспитывали на конюшне, используя мяг­кие части спины, мои преподавали в Петербурге. Сно­бизм — не украшение мужчины, но что-то же надо бы­ло делать.

Состоявшиеся петербуржцы

Начну с того, что петербуржец — совершенно необязательно представитель интеллектуальной и куль­турной элиты. Но чем совершенно чарует Петербург — это высоким уровнем культуры всего населения. Когда рабочие приходят перестилать пол и интересуются ва­шими книгами, когда продавщица в магазине рассказы­вает подружкам что-то из Тургенева — это бьет в голо­ву, как большой бокал шампанского. Промозглый хо­лод, мало света ползимы, крысы — но Великий город оборачивается и такой стороной.

В отличие от отходов месторазвития, уныло радую­щихся своей прописке за дверными цепочками, эти лю­ди вполне могли бы и сами выбрать место своего про­живания.

Любопытно, что современные петербуржцы (как и петербуржцы XIX века) очень мало замкнуты на город. Фактически все они духовно живут не только в Петер­бурге, но и во всей России (а недавно жили во всем Советском Союзе). То есть у каждого человека и каж­дой семьи есть свои любимые места отдыха, свои горо­да, где живут близкие или дальние родственники, свои привычные маршруты... Но в целом, если брать весь петербургский субэтнос — то вряд ли найдется в Рос­сии хоть одна область или хоть один город, который не освоен петербуржцами.

То же самое можно сказать и о Европе. Петербурж­цы духовно живут в Европе не меньше, чем в Петербур­ге. То есть, имея дело с одним отдельно взятым петер­буржцем, вы можете столкнуться с яростным врагом Франции — то ли по убеждениям, то ли по туристским впечатлениям. Этот человек вполне может сказать, что Берлин — его любимый город, и носить подтяжки цве­тов германского флага. Но тут же, за соседним столи­ком того же учреждения, сидит человек, который без ума от Франции и от французов, а как раз от одних только звуков немецкой речи его тошнит. В результате трудно найти европейскую страну, которую не знают и не любят в Петербурге — при том, что отдельные пе­тербуржцы очень и очень избирательны.

Все это само по себе умножает число идей и смы­слов, представленных в Петербурге. Словно толпа раз­ноязыких разнокультурных призраков незримо пронизы­вает город, да еще и призраков разных регионов России.

Время и обстоятельства создания любой сущности накладывают неизгладимый отпечаток на всю историю этой сущности. Петербуржцы и сегодня живут темпами XIX века. Они не торопятся. Наверное, петербургская интеллигенция — самая неспешная и неторопливая. Ог­ромное число умных и талантливых людей, много пре­красных идей... Которые или вообще не осуществляются, или осуществляются на 20%, и за пять лет делается то, что можно было бы за один.

В частности, и потому многие петербуржцы уезжа­ют в Москву или за рубеж. Ругаются, не хотят — но уезжают. В Москве быстрее темп жизни. В Британии и Германии легче реализовать задуманное. К тому же в Москве намного меньше отходов работы месторазвития. А ведь отходы злобны и завистливы, они прилага­ют все усилия, чтобы никто не реализовался.

Тут возможно два варианта:

1.  Через 10—15 лет накопится критическая масса, и Петербург опять рванет, вырвется вперед как интеллек­туальный лидер России.

2.  Из-за постоянного оттока этой «критической мас­сы» Петербург еще долго будет местом, где интеллект России рождается, выращивается, но не реализуется.


  1. Авсеенко В.Г. История города С.-Петербурга в лицах и картин­ках. 1703—1903. Исторический очерк. СПБ, Сотис, 1998. С. 74. 

  2.  Алаев Л.Б. Такой я видел Индию. М., 1971. С. 101 — 102. 

  3. Шефнер B.C. Миллион в поте лица // Шефнер B.C. Имя для пти­цы. Л., 1977. С. 276. 

  4. Топоров В.Н. Петербург и петербургский текст русской литера­туры (Введение в тему) // Труды по знаковым системам. XVIII. Семио­тика города и семиотика культуры. Ученые записки Тартуского госу­дар, университета. Вып. 664. С. 18.

  5.  Степун Ф. Николай Переслегин. П., 1929. С. 327—328.

  6. Буровский A.M. Экстремальные ситуации и мыслящее вещест­во // Общественные науки и современность. 2000. № 5. С. 174.

  7. Карамзин Н.М. Записка о древней и новой России. М., 1990. С. 23. 

  8. Топоров В.Н. Петербург и петербургский текст русской литера­туры (Введение в тему) // Труды по знаковым системам. XVIII. Семио­тика города и семиотика культуры. Ученые записки Тартуского госу­дар, университета. Вып. 664. С. 26. 

  9. Некрасов Н.А. О погоде // Некрасов Н.А. Собрание сочинений в 3 томах. Том 1. М., 1959. С. 216. 

  10. Некрасов Н.А. О погоде... С. 219. 

  11.  Там же.

  12. Там же.  

  13.  Савицкий Д.Н. Ниоткуда с любовью. М., 1990. С. 62.

  14.  Набоков В.В. Дар. ГЛ., 1989. С. б.

  15. Булгаков М.А. Мастер и Маргарита. Красноярск, 1989. С. 155.

  16.  Булгаков М.А. Мастер и Маргарита. С. 177.

  17.  Вагинов. Козлиная песня. Пг, 1922. 

  18. Лотман Ю.М. Символика Петербурга // Внутри мыслящих ми­ров. М., 1996. С. 277. 

  19. Соллогуб В.А. Воспоминания. М. — Л., 1931. С. 183—184. 

  20. Одоевский В.Ф. Русские ночи // Одоевский В.Ф. Сочинения в 2 томах. Том II. М., 1981. С. 152. 

  21. Иванов Г.В. Петербургские зимы. СПБ, 2000. С. 27. 

  22. Одоееский В.Ф. Русские ночи. 

  23. Буровский A.M.  Вселенский централизм // Знание —  Сила. 1993. № 6.

  24. Семевский М.И. Тайная служба Петра I. Минск, 1993. С. 284.  

  25. Синдаловский И.А. Легенды и мифы Санкт-Петербурга. СПБ: Норинт, 1997. С. 15. 

  26. Тит Космократов. Уединенный домик на Васильевском // Рус­ская готическая проза. М.. 1999. 

  27. Крыжановская-Рочестер В.И. Адские чары // Призрак белой да­мы. М., 1998. 

  28.  Крыжаноеская-Рочестер В.И. А. Сны // Призрак белой дамы.

  29.  Иванов Г.В. Петербургские зимы. СПБ, 2000. С. 33. 

  30. Иванов Г.В. Петербургские зимы. СПБ, 2000. С. 37. 

  31. Там же. С. 36. 

  32. Карамзин Н.М. Записка о древней и новой России. М., 1990. С. 33.  

  33. Соловьев С.М. История России с древнейших времен. Книга VII. М., 1962. С. 183.

  34. Гёте И. Фауст. М., 1956. С. 112. 

  35. Мериме П. Души чистилища // Мериме П. Собр. сочинений в 6 томах. Том 2. М., 1963. С. 68—127. 

  36. Пушкин А.С. Каменный гость// Пушкин А.С. Собр. сочинений в X томах. Том V. М., 1949. С. 369—410. 

  37. Цит. по: Лотман Ю.М. Символика Петербурга // Внутри мысля­щих миров. М., 1996. С. 288.