64743.fb2 Весной Семнадцатого - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 9

Весной Семнадцатого - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 9

- Из худого не сделаешь хорошего, мытарь. Таких чудес не бывает на свете. Как говорится: не полона, не ищут...

Вздохнет, тряхнет головой.

- А-а, живи - не скули! По земле ходи, на небо гляди - радуйся!

И тут же кого-то спрашивает непонятно:

- Не маловато по теперешнему времени?

Подумает, шевеля бровями, заломит их высоко, не то от изумления, не то от радости.

- Допустим... - скажет глухо. - А дальше что? Не кумекаешь?.. А я, мытарь, напрямки отрежу тебе: поснимать им всем башки, тогда, может, и выйдет что путное, почище этого горбыля... Э?

Присядет на порог, покурит, царапая медную бородку, в которой запутались стружки, пощурится на сделанное и долгонько так, пристально, потом посмотрит на то, что надо еще ладить в избе. Сморщится, закрутит рыжей головой, потрет крепко, долго скулу, точно у него зубы болят. Оглянется на Катьку и Шурку, - они за столом учат по одной книжке наизусть стишок на завтра в школу и исподтишка следят за горькими стараниями новоиспеченного плотника. Усмехнется этот плотник, хлопнет себя по щеке, будто воспрянет духом, поглядев на ребят.

- Сойдет для начала, - скажет одобрительно о своей работе, которую только что хаял. - Давай, двигай дальше... - И гаркнет на всю хибарку так, что новые стекла в оконцах отзовутся, каждый угольничек, полоска задребезжат: - Куда старый месяц на небе девается? Ну, мытари книжные, отвечайте мне живо?!

Катька и Шурка расхохочутся, а что сказать, не знают. В самом деле, куда девается месяц на ущербе? Григорий Евгеньевич, наверное, объяснял позабыли, хоть тресни по лбу, не вспомнишь сразу.

- А-а, не знаете? Учились и недоучились! - дразнит и мучает Тюкин.

- Тятька, скажи! - пристанет весело Растрепа, соскочит с лавки, затопает босыми ногами. - Да, тятька, ну же! Рассержусь!

И Шурка примется клянчить:

- Скажи, дядя Ося, пожалуйста!

- Старый месяц тоже в дело идет, как мой горбыль, ученые головы, ответит им, посмеиваясь, Катькин отец. - Черти его, месяц, на звезды крошат... Вот и мы не хуже чертей, старое-то все искрошим помельче, глядишь, люди и загорятся звездами!.. Нет?.. Да-а... И я думаю, силенок, храбрости не хватит все искрошить... А хорошо бы, мать честная!

- Почему не хватит силенок? - допытывался Шурка, огорчаясь. - Струсят, да?

- Все крошить - себя не жалеть. На такое не каждый решится, задумчиво, с сомнением говорил Катькин отец, словно и не Шурке отвечая самому себе. - Пробовали - обожглись. Страшно!.. И, должно быть, не хватает у народа терпежу, дело-то нескорое. Это, как на мельнице, надо-тка сперва перемолоть зерно на муку, ежели хочешь укусить хлебца свеженького. Опосля хозяйка опару поставит, тесто замесит, испечет добрый каравай - ешь досыта!.. Люди не рожь, бо-ольшие нужны жернова и отча-а-янные мельники, смельчаки... На такое, мытари, треба решиться один раз в жизни, коли случай подошел: все али ничего... Нет хуже останавливаться на полдороге. Тут тебе и конец, - сядешь передохнуть и не поднимешься, выдохся, станешь не звездой и даже не старым месяцем - обыкновенным дуралеем, без головы... Снимут голову! А нужно тебе первому ее снять, башку, у вражины, дьявола богатого.

Дядя Ося загадочно разглядывает свои ладони, будто в них дело. Он успел набить волдыри, ковыряет их, бормочет:

- Славно бы скопом понавалиться, как Евсей Сморчок болтает... Про душу забыть до поры до времени, тут он врет, сивый мерин, душа - его слабина. Не-ет, жалость в кулак запереть крепче, - это вернее, прав Аладьин, и, значит, разом всем навалиться... Пожалуй, тогда хватит у народа жил, вытянет народ. Гору каменну мало своротит, изотрет в порошок!

- Хватит, хватит! В порошок! В муку! - кричат Катька и Шурка, не больно много понимая, но уж очень им хочется, чтобы люди зажглись, загорелись звездами, как в сказке. А Шурке к тому же мнится, что это то же самое, что вынуть из своей груди живое сердце, как сделал Данило, и светить людям, показывать дорогу к правде. Поэтому он вопит отчаянно-радостно на всю избушку Тюкиных: - Ей-богу, хватит силенок, дядя Ося! Мы подсобим, ребята. Каменную гору раз - и нету ее!.. Ого, как получится здорово, вот увидишь!

- На том и порешили, - соглашается, смеясь, Катькин отец. И вдруг рычит, безумно вращая белками глаз, оскалясь: - О-ох, сделаю я беду... Терпенья моего больше нету!

Но что за беду он собирается сделать, не сказывает.

Он берется снова с охотой за топор, стамеску, за молоток. Оказывается, ему все знакомо, инструмент, занятый у того же Аладьина, не вываливается из рук. Конечно, с непривычки не все получается щеголевато, красиво, как у дяденьки Никиты в избе-игрушке, как выходило у питерщика Прохора в кузнице-слесарне, так ведь простительно, надо обвыкнуть, поднатореть маленько. Зато работа тут прочная, на сто лет с гаком, мастер не жалеет гвоздей, даром что они кривые, ржавые, из старья разного повыдерганы, каждый гвоздь нужно прямить, прежде чем забить в половицу или в расшатавшуюся скамью.

Управившись с поделками в избушке, дядя Ося не забывает и пустого двора, забранного с трех сторон прутьями. Тут всегда гуляет ветер, надувает зимой сугробы, что, впрочем, не мешает отлично жить пестрым курицам и черному петуху с кровавым, вечно драным гребнем. Хотя скотины под навесом не предвидится, все равно Тюкин для порядка обмазывает прутья натолсто глиной, - двор выходит, что из кирпича, прочный, теплый. Под крышей, с юга, хозяин старательно проделывает в прутьях порядочное отверстие, круглое, как совиный глаз, и вешает под ним, внутри двора, корзину-развалюху для голубей. Шурка, наблюдая, дает себе поспешно слово, что завтра же сотворит на своем дворе то же самое. Как он до сих пор не догадался этого сделать! Известно: у кого водятся голуби-сизяки, та изба счастливая, особенно если еще живут, не брезгуют ласточки. Под крышей Шуркиной избы касатки сляпали из грязи, бог весть как давно, половинку горшочка-кулачника и прилепили его к карнизу, оставив сбоку щелку. У Катькиной хибары ласточкиных гнезд три, одно к одному, посадом, вся стена под ними сверху донизу исчеркана, запачкана будто мелом, ровно школьная доска в классе, - значит, Растрепа счастливее Шурки втрое. Он не завидует, он радуется этому по одной причине, о которой старается не думать. Когда же эта причина, которой он стыдится чем дальше, тем больше, не признается себе, когда эта причина все же лезет в голову сама и нет ей удержу, то получается, что если Растрепа страсть счастливая, то это означает, что и он, Шурка, счастливый страсть. Но голубями на всякий случай разжиться следует, можно не корзинку повесить на дворе к готовому оконцу под крышей, а приладить из досок помост для целой стаи сизяков. Шурка лазает обезьяной, сколотить помост для голубей ему раз плюнуть, и тогда неизвестно, кому придется гадать, кто счастливее, и утешаться разными соображениями, о которых не только сказать вслух, но и подумать стыдно...

Старания по дому не мешали Тюкину заниматься, как раньше, самым любимым: ловить рыбу, собирать грибы. Он еще по последнему снегу и первой грязи таскал нынче из Глинников, с холмов, корзинами пахучие, без корешков, круглые и с корешками и шляпками-бакенами ноздреватые сморчки и строчки, которых многие в селе не брали, считая поганками. Катька жаловалась ребятам, что ранние эти грибы, как резина, не разжуешь. Наглотаешься, в животе урчит, а есть хочется, будто ничего и не нюхала в обед за столом. Дядя же Ося утверждал, когда заходил разговор про грибы, что сморчки не хуже белых, такой же благородный грибок, деликатес, как говорят господа в городе, понимающие толк в еде.

- Сморчок в сметане - царское кушанье, попробуешь - язык проглотишь... Раз Николашке дали по шапке, надобно царские грибы есть народу, не пропадать же добру, - шутил он.

Иногда, точно вспомнив, дядя Ося начинал кривляться, бормотать несуразное, дико ворочать белками, смотреть в сторону. Дома с ним не бывало такого, накатывало только на людях. Но скоро он спохватывался, переставал пугать баб, жаловался то ли смеялся:

- Бес во мне сидит полоумный, это уж как пить дать!

- Когда ты перестанешь притворяться, дурака валять? Не надоело? спрашивал Тюкина рассерженно дяденька Никита. - Али еще побаиваешься: заберут, погонят на фронт?

- Побаиваюсь, - сознавался Катькин отец, косясь... - Как раз под последние пули и угодишь... А мне, признаться, пожить, мытарь, охота, скалил он зубы, - посмотреть, что вы, лешаки дремучие, будете делать с усадьбой, с барской землей... Любопытственно!

Бабам же он продолжал твердить:

- Есть, чу, распроклятая такая болезнь, никакие дохтура и лекарства не помогают: здоровый с виду человек, а внутри, оказывается, сидит бес. Порченый, стало, дядя. И ничем его, беса, не выгонишь... разве молитвой, как в Евангелии сказано. Хоть бы кто за меня помолился, за мытаря грешного...

- Ой, накажет всевышний тебя, Осип, за такие слова! Сызнова вывернет мозги наизнанку! - кричали мамки, шарахаясь от Тюкина подальше.

Бог миловал его, не наказывал, мозги оставались на месте, где им положено быть. У дяди Оси хватало соображения стучать топором, хозяйничая по дому, и первым бежать на Гремец с острогой, когда в половодье щуки кинулись в ручей метать икру по ямам и омутам, в осоке. Тюкин мог часами стоять, окаменев, на берегу, в узкой горловине ручья, и глядеть, не мигая, в воду, держа острогу на весу. Снеговая мутно-квасная вода стремительно неслась по валунам, кружила, пенилась - что тут можно заметить? Но дядя Ося всегда успевал разглядеть прямую, как палка, тень, подымавшуюся против течения. Острога срывалась в воду, и белобрюхая, в пятнах, с толстой темной спиной щука трепыхалась, проткнутая насквозь зубьями.

- От меня не спрячешься, не уйдешь! - горделиво говорил дядя Ося, снимая добычу в ведро, и опять замирал на берегу, пронзительно глядя в ручей. И был он похож в то время на Капарулю-водяного с острогой, и хвастался он, как Ленькин дед, забивший трехпудового сома в заводи на Волге.

Когда вода в Гремце начала спадать и щуки пошли обратно в Волгу, Тюкин опять-таки раньше других рыбаков перегородил кольями и хворостом ручей повыше, в поле, у Баруздиного бездонного омута, и поставил вершу. Шурке иногда удавалось по утрам, перед школой, напроситься смотреть добычу. Раньше хозяина оказывался он у запруды.

Посредине Гремца, между часто забитыми кольями, сваленным грудой хворостом, тонула в воде по толстый, дугой, обруч головастая верша, плетенная из редких ивовых прутьев, как гуменная корзина, но с длинным хвостом. Она стояла против течения и как бы глотала беспрестанно разинутой пастью воду и все, что с ней скатывалось вниз по ручью. От наружного обода была искусно вплетена внутрь как бы вторая верша, меньше и короче первой, заканчивающаяся дырой-глоткой: рыбина проскочит, а назад ей не вернуться, течение не позволит и теснота.

Любо было, задрав штаны, кинуться в ледяной ручей, к хвосту верши и, с трудом приподняв его мокрый, тяжелый конец, застыть от холода и счастья, глядя сквозь прутья, что там есть, какие попались щуки. Всегда казалось: в хвосте, в красноватых, упруго-пенных струях, кипит, ворочается несметная уймища рыбы.

И верно, ловушка-верша редко стояла пустой. Бывали счастливые утра, когда щук набивалось полный хвост. Проворно подтянув к берегу свое хитрое сооружение, дядя Ося живо запускал руку в прутья, раздвигал их. Наложив себе щук полное, без воды, ведро, протягивал и Шурке парочку-другую отличных рыбин.

- Накорми отца ухой, - приказывал он.

Посветлела вода в Волге, и Тюкин взялся за удочки, не позабыл. Но удил он нынче не так, как раньше, по-другому, не как все мужики, вроде бы все куда-то торопился и совершенно разлюбил тишину.

Дяденька Никита Аладьин, например, раззадорясь на хороший клев, приходил на реку в чистом фартуке, чтобы не испачкать ватного пиджака и как бы подчеркивая белым домашним холстом опрятность и аккуратность в тонком рыбацком деле. Он неслышно выбирал себе место поглубже и потише. Удочки у него - одно загляденье, как картинки, даром что он ловит рыбу редко, по праздникам, а снасть имеет отличную: удилища короткие, как на подбор ровные, обязательно можжевеловые, гнуткие, лесы без пробок, черного крепкого волоса, не порвешь, каждая саженей на десять, с тяжелыми, гладко закатанными продолговатыми грузилами из свинца и крупными, остро наточенными перед ловлей крючками. Никита осторожно, глубоко втыкал удобные удилища в берег, круто, почти прямо. Сматывал распущенную лесу в правую руку большими кругами и, насадив на крючок жирного, в палец, червя, так называемого выползка, а то и целую кучу мелких, сильно размахнувшись, кидал длинную лесу, и она прямо, туго ложилась перед ним, слабо чмокнув грузилом чуть ли не на середине реки. Расставив таким образом, как жерлицы, три-четыре уды, дяденька Никита не садился поблизости на ведро, припасенное под рыбу, как это делали все удильщики, нет, он отступал назад, подальше от воды, и стоял не шелохнувшись, уронив голову на плечо, оглядывая снасть, поглаживая нитяную бороду, и редко вынимал попусту удочки, точно жалея тревожить насадку. Клев он замечал по тому, как дергало и вело в сторону лесу. У него всегда брала крупная рыба: лещи, плотва по фунту и больше, горбатые окуни, судаки, что березовые поленья, даже редкостная стерлядь иногда попадалась, длинноносая, в панцире из твердых блях. - Поймает Аладьин немного, пять-шесть рыбин, а ведро кажется полным. Если ненароком вылавливалась какая мелочь, он бросал ее обратно в воду.

- Подрасти, потом и клюй, - говорил он. - Гуляй на здоровье!

По-иному удил дядя Ося Тюкин. Удочки у него в этом году были скверные, старые (новых наделать он, видать, не успел), лески, хотя и ссучены на коленке, тянучие, но разного волоса, от долгого употребления перепрели, часто рвались, вечно были запутаны, и навязаны они не на удилища - на какие-то долгие палки. Придя на Волгу, усевшись на бадейку, дядя Ося первым делом принимался торопливо распутывать удочки и ругаться, рвал их от нетерпения, кое-как связывал и с шумом, сидя, забрасывал короткие лески, а палки-удилища клал в воду около себя. Он часто перекидывал снасть, не вставая с бадьи, не глядя на наживку. Схватит удилище, вырвет с силой из воды лесу, точно тащит большую добычу, развернет со свистом, как кнут над головой, и резко отправит лесу обратно, подальше от берега. Леска чисто грохнется в воду, проволокой, брызги взлетят к облакам.

- Я тебя, сволочуга, заста-авлю клевать! - громко скажет он с угрозой. - Не желаешь?.. Врешь! Сорвала, сожрала червяка, лезь на голый крючок, ну?!

Он сидит на бадье, курит, кашляет, бранится, шумит забрасываемыми удами и с такой силой выпускает из себя гром, что кажется, штаны под ним рвутся на лоскутья, а клев у него не прекращается. Точно испугавшись угроз, рыба так и лезет на крючки, успевай снимать, правда не крупная, как у дяденьки Никиты, но зато ее всегда бывает много.

Дядя Осе всегда не хватало червей. Он тут же шел искать насадку на берегу, в кустах, в иле и накапывал красных, мелких, живучих червей, - клев начинался лучше прежнего. У него не водилось, как у всякого бывалого рыбаря, особой, "счастливой" удочки, на которую почему-то чаще брала и попадалась рыба. Все палки-удочки у Тюкина были счастливыми, на всех беспрестанно клевало, и только этим, конечно, можно было объяснить, что шум, брань, гром не мешали ельцам, сорогам, ершам, линям нанизываться на крючки.

И вдруг дядя Ося Тюкин все бросал: удочки, избу, сморчки, - шел, торопясь, в Глебово, Парково, в дальний Кривец на сход послушать чужих мужиков или бежал сломя голову на станцию, на почту за свежими газетами, не дождавшись Мити-почтальона. Возвращался в село с ворохом новостей и слухов и рассказывал их, кому придется, но как-то странно, точно подвергая все сомнению.

- Генерал Алексеев назначен вер-хов-ным командиром, самым главным. Теперь мы немца, сукина сына, победим всенепременно! - говорил дядя Ося, воротясь со станции и безжалостно вырывая из только что добытой газетины здоровенный лоскут на цигарку. Закурив, сплюнув, он, кося насмешливым карим глазом на односельчан, добавлял: - Его высокое превосходительство генерал Алексеев при царе как раз всеми делами заправлял на фронте, был, сказывают, начальником штаба... Ши-ибко назад пятился.

Слушатели грохочут смехом на полсела. Тюкин, сидя на бревнах, на куче, на самом ее верху, как прежде, словно на троне, покуривая, поплевывая, болтая сырыми грязными лаптями с обвислыми толстыми онучами, глядит с усмешкой вниз, на мужиков, и продолжает невозмутимо рассказывать: