64870.fb2
А он тем временем продолжал с тем же успехом свои любовные похождения. Очень хорошо принятый латинянами Иерусалимского королевства, с радостью получившими в отсутствие своего царя Амальриха помощь такого доблестного рыцаря, он не замедлил, "как змея, пригретая на груди своего благодетеля", довольно плохо отблагодарить за оказанное ему гостеприимство. В франкском королевстве жила византийская царевна Феодора, кузина и племянница императора Мануила. В тринадцать лет выданная замуж за короля Иерусалимского Балдуина III, она вдовела с 1162 года и жила в городе Акре, представлявшем ее вдовью часть. Ей было тогда двадцать два года, и она была прелестна: Андроник немедленно воспылал к ней, хотя и она, как Евдокия и Филиппа, была с ним в слишком близком родстве; Комнин, по-видимому, находил нечистое удовольствие преступать в своих любовных связях законы гражданские и церковные.
Феодора приняла своего кузена в Акре и обошлась с ним очень приветливо; затем она отправилась отдать ему визит в Бейрут, данный греческому князю королем Амальрихом в ленное владение в награду за его добрые услуги, и скоро она вполне с ним поладила. Тем временем в Константинополе Мануил, вне себя от приключе-{290}ния Филиппы, кипел гневом на обольстителя и рассылал всем своим чиновникам и вассалам приказания, где бы ни нашли, арестовать и ослепить Андроника, "чтобы наказать его за его мятежи и безнравственное поведение относительно его семьи". На счастье виновного, один экземпляр императорских инструкций попал в руки царицы Феодоры; она предупредила Андроника о грозившей ему опасности, и любовники решили скорей бежать вместе, чем разлучиться. Вот этим-то похищением Феодоры и отблагодарил Комнин за добрый прием, встреченный им у франков, ясно показав тем, по словам Вильгельма Тирского, как прав Вергилий, сказавший: "Боюсь данайцев, даже дары приносящих".
Похищение произошло по всем правилам искусства. Андроник объявил о своем отъезде; Феодора представилась, будто хочет проводить его приблизительно до Бейрута, чтобы оказать ему почет и проститься несколько позднее. Но она не вернулась. При поддержке султана Нуреддина беглецы достигли Дамаска, затем Харрана, где они остановились на некоторое время, чтобы молодая женщина могла там родить, потом Багдада, где были очень хорошо приняты при дворе мусульманских монархов. Замечательная вещь: несмотря на неуверенность в завтрашнем дне при такой скитальческой жизни, несмотря на сыпавшиеся на него немилости, никогда Андронику, обыкновенно такому непостоянному, не приходило в голову покинуть Феодору. Связь его с королевой Иерусалимской была действительно большой страстью его жизни. Скитаясь по мусульманскому Востоку, верные любовники в течение нескольких лет вели жизнь, полную приключений, взяв с собою законного сына Андроника, маленького Иоанна, десяти лет, и двоих детей, Алексея и Ирину, один за другим родившихся у Комнина от его любовницы. Однако, несмотря на хороший прием, их никогда не оставляли подолгу, боясь гнева императора. Их выпроводили из Мардина; их приняли в Эрзеруме; в Иверии они пробыли короткий срок; наконец, после всяких превратностей, они очутились у одного турецкого эмира Халдейской провинции на Черном море. Салтух (это было имя этого эмира) подарил Андронику сильно укрепленную крепость в провинции Колонейской, у самой византийской границы. Комнин устроился тут со своей семьей и стал вести жизнь рыцаря-разбойника, опустошая своими набегами императорские владения и продавая туркам пленников, которых ему удавалось там забрать; при этом он был, что довольно понятно, отлучен от церкви за связь с кузиной, а также за свое пребывание у неверных, что нимало его не заботило.
Мануил, обойденный таким образом, был в бешенстве. Напрасно прибегал он ко всевозможным средствам, чтобы захватить Анд-{291}роника; последний всегда спасался. Дука трапезундский, Никифор Палеолог, оказался более счастливым: ему удалось в отсутствие Андроника захватить в плен Феодору и ее двоих детей. Это сломило неукротимую и мятежную душу Андроника. Он обожал свою любовницу, он не мог жить без нее; не менее глубоко был огорчен он и потерей своих детей. И тогда он решил просить прощенья. Мануил, слишком довольный тем, что заполучил такого опасного противника, поспешил со своей всегдашней снисходительностью обещать своему кузену полную безопасность, и с этими гарантиями Андроник вновь появился в Константинополе.
В качестве искусного актера он хотел устроить свое возвращение с повинной по-театральному. Он обмотал себе тело длинной железной цепью, скрыв ее под одеждой, так что она висела от шеи до самых ног; и когда во Влахернском дворце его ввели к Мануилу, он перед всем собравшимся двором бросился лицом на землю, обливаясь горькими слезами и моля о пощаде. Мануил, крайне растроганный такой патетической сценой, также прослезился и уговаривал своего кузена встать. Но тот упорно оставался простертым на полу и, высвободив бывшую на нем цепь, объявил, что хочет, чтобы его, в наказание за преступления, как пленника, волокли к подножию императорского трона. Пришлось исполнить это его желание. После чего его окружили полным вниманием, "как подобало, - говорит летописец, - такому человеку, возвратившемуся после долгого отсутствия". Тем не менее сочли опасным держать в столице этого нового блудного сына; да и они сами, Андроник и Мануил, чувствовали, что, если будут жить вместе, не замедлит возгореться вновь их старая вражда. Поэтому Комнина отправили в почетное изгнание в город Эней на берегу Черного моря, и он стал жить там "вдали от Юпитера и громов его", пользуясь, впрочем, крайне хорошим обращением с собой всех, благодаря щедротам Мануила, и отдыхая в этом спокойном и светлом уединении от своих былых похождений. Можно предполагать, что Феодора последовала за ним в эту резиденцию: через несколько лет после этого их связь все еще длилась.
Казалось, Андроник отказался от всех своих былых честолюбивых замыслов. Принеся повинную императору, он торжественно поклялся в верности ему и его юному сыну Алексею. Остепенившийся и успокоившийся, он, казалось, забыл все свои былые стремления к власти, окончательно угомонил свою мятежную душу. Ему должно было скоро исполниться шестьдесят лет. В своем тихом и великолепном уединении он любил рассказывать свои приключения, сравнивая себя с царем Давидом, как и он, тоже много потерпевшим от зависти, так же вынужденным бежать от {292} своих врагов, прибавляя не без иронии, что он видел многих других в таком положении помимо царя-пророка. Но и при седине в волосах он оставался крепок телом, молод лицом, пылок и весел душой. Достаточно было малейшего повода, чтобы пробудить это лишь дремавшее честолюбие и вновь разжечь его властолюбие.
V
Смерть Мануила в 1180 году доставила ему такой повод. Вследствие этого события власть переходила в руки ребенка и женщины. Новому монарху, юному Алексею, едва исполнилось двенадцать лет; это был мальчик легкомысленный, проводивший время в играх, в катаньи верхом, на охоте, не имевший, понятно, никакого опыта, а потому не знавший жизни. Мать его, назначенная регентшей, была Мария Антиохийская, известная своей красотой и грацией; но она также ничего не понимала в делах, а главное, она была слишком соблазнительно красива, чтобы при таком развращенном дворе не подать очень скоро повода к клевете. С первого дня ее царствования вокруг нее стали увиваться люди, прибегавшие к различным курьезным уловкам и старавшиеся наперебой друг перед другом снискать ее милость, причем открыто ставили свою кандидатуру и соперничали в изяществе, чтобы понравиться ей. Одинокая среди этого чуждого ей мира, чувствуя себя окруженной интригами и ненавистью, молодая женщина сделала ошибку, остановив свой выбор на одном из ухаживателей, и еще большую ошибку тем, что выбор ее оказался плох. Протосеваст Алексей, один из племянников Мануила, которому она оказала предпочтение, был красивый молодой человек, несколько изнеженный, блестящий наездник, спавший днем и кутивший ночью; у него было полное отсутствие энергии, так что он никак не мог быть поддержкой крепкой и надежной. Единственным следствием явно оказанной ему милости было то, что многие, недовольные тем, что их обошли, сочли себя оскорбленными, да явился повод ко всяким нехорошим слухам. Не замедлили приписать протосевасту намерение похитить трон и жениться на императрице, а Марии тайное соучастие в планах ее фаворита.
Еще другая причина окончательно скомпрометировала новое правительство. "В царствование Богом любимого Мануила, - как пишет Вильгельм Тирский, латинский народ нашел у него должную оценку своей верности и доблести. Император пренебрегал своими маленькими греками как народом дряблым и изнеженным, и, будучи сам великодушен и необычайно храбр, он самые свои важные дела доверял только латинянам, справедливо рассчитывая {293} на их преданность и мощь. Так как он очень хорошо с ними обращался и не переставал расточать им доказательства своей необычайной щедрости, благородные и простолюдины охотно шли со всех концов земли к тому, кто выказывал себя их главным благодетелем. Двор, администрация, дипломатия, стража - все было полно западных людей. С другой стороны, торговые колонии Венеции, Генуи, Пизы образовали в столице целый квартал латинян, Мария Антиохийская, по природной склонности, протосеваст, по соображениям политическим, подумали, что хорошо сделают, если, по примеру Мануила, будут с этой стороны искать поддержки. Это была большая неосторожность. Беспокойная константинопольская чернь и руководившее ею духовенство уже около века питали к латинянам лютую ненависть, постоянно разжигаемую, говоря по правде, нахальством баронов и жадностью западных купцов. Естественным образом на регентшу перенесли чувства, какие возбуждали выбранные ею союзники - и скоро императрица Мария, такая некогда любимая и популярная, стала для раздраженной византийской черни лишь "чужеземкой". Так позднее во Франции Марию-Антуанетту назвали "австрийкой".
Всеобщее недовольство довольно скоро обнаружилось в действиях. Мария, дочь императора Мануила от первого брака, открыто ненавидела свою мачеху. Это была женщина смелая, энергичная, жестокая; она составила заговор. Но он был открыт. Тогда вместе со своим мужем, кесарем Ренье Монферратским, и главными сообщниками она бросилась в Святую Софию, и, полная решимости, обратив церковь в крепость, собрав вокруг себя людей, способных носить оружие, она приготовилась к защите и поставила правительству настоящий ультиматум. Это было в мае 1182 года. Положение становилось более серьезным оттого, что народ бунтовал, переходя на сторону заговорщиков, и даже духовенство и сам патриарх были открыто за них. Чтобы покончить с этим, пришлось Великую церковь брать приступом; бились под самыми портиками священного здания, и патриарх должен был вмешаться самолично, чтобы разнять сражавшихся. То был в благочестивой столице, несомненно, большой скандал, и святотатственное кощунство в таком чтимом храме, допущенное правительством, сделало его еще более непопулярным. Но в довершение всего это был скандал бесполезный: в конце концов, действительно регентша и ее министр должны были согласиться помиловать мятежников и таким образом дать всем очевидное доказательство своей слабости. Недоставало только еще одной ошибки: с поразительной несообразительностью протосеваст захотел наказать патриарха за роль, какую тот играл в мятеже, и сослать его в монастырь. Шумные манифеста-{294}ции в честь патриарха скоро показали главе правительства его ошибку. Весь город поднялся на защиту своего духовного владыки и торжественно ввел патриарха вновь в Святую Софию по улицам, благоухающим ароматами и оглашаемым приветственными кликами. Это было новое поражение для правительства.
Эти события служили как нельзя лучше интересам Андроника. Все искали спасителя, который избавил бы от ненавистного режима, и взоры всех обращались к блестящему кузену покойного императора. К тому же с давних пор распространявшиеся всюду пророчества предсказывали ему обладание троном; все в Византии верили этим предсказаниям, и сам Комнин не мог не доверять им. Но особенно видели его заслугу в том, что он, в противоположность "чужеземке", являлся представителем национальных и династических интересов. Слишком долгие сношения с латинянами, воспоминание молча перенесенных обид, озлобление уязвленного самолюбия, в особенности недовольство от попирания экономических интересов, - все это более и более подготовляло страшное пробуждение византийского национализма. Андронику суждено было стать его героем. Царица Мария уже в первый момент мятежа написала ему, моля о вмешательстве; с тех пор самые именитые люди империи не переставали осыпать его просьбами, утверждая, что стоит ему только высказаться, и все пойдут за ним. А он, под давлением последних впечатлений и известий, чувствовал, что вновь охватывает его неутолимое честолюбие. Необыкновенно искусно, чтобы подготовить себе пути, он делал вид, что крайне озабочен судьбой, грозившей юному императору, очень встревожен намерениями, какие приписывались протосевасту, и в особенности представлялся возмущенным дурными слухами, ходившими о регентше. Он предоставил своим двум сыновьям войти в заговор царицы Марии, чтобы подать недовольным залог и надежду; что касается себя самого, он ждал, когда придет его час. Он пришел в первой половине 1182 года. Дочь его Мария срочно прибыла тогда в Эней, предупреждая его, что настало время вступить как следует в борьбу. Андроник решился и отправился в Константинополь.
С обычной своей ловкостью "изворотливый Протей", как его называет один современник, сумел найти своему поведению самые благовидные предлоги и наилучшим образом оправдать свое возмущение. Заверяя в чистоте своих намерений, напоминая даже о данной им некогда Мануилу клятве в верности, он заявлял, что не имеет другой цели, как только возвратить свободу юному императору, находившемуся в неволе у отвратительных советников. Перед лицом правительства, неспособного и поддерживаемого иноземцем, он, кроме того, являлся единственным человеком, прини-{295}мавшим к сердцу интересы империи, единственным "римлянофилом", единственным также человеком по возрасту и знанию дел способным отвратить монархию от скользкого пути погибели, на какой она вступила. И народ в упоении приветствовал его восторженными кликами на всем протяжении его пути. Напрасно губернаторы азиатских фем, оставшиеся верными регентше, пробовали остановить его шествие; напрасно Андроник Ангел, высланный против него с войском, пытался вступить с ним в бой. Не встречая поддержки со стороны своих солдат, полководец этот был разбит, и, боясь поплатиться жизнью за свое поражение, он первый показал пример и перешел на сторону мятежника, увеличив число его сторонников. А тот, всегда имевший в запасе словцо, чтобы посмеяться, шутливо сказал, встречая нового своего сообщника: "Вот оно, слово Евангелия: пошлю тебе моего ангела, да уготовает тебе пути твои". Действительно, Андроник Ангел нашел себе подражателей. Когда войска раскинулись перед Константинополем на азиатском берегу Босфора, флот, долженствовавший защищать проход в проливы, передался неприятелю, не сделав даже попытки сопротивления, и Андроник из своего халкидонского лагеря направил во дворец высокомерный ультиматум, требуя отставки протосеваста, удаления регентши в монастырь, передачи власти в руки юного императора. Точно так же и в столице все желали успеха новому властелину и падали перед ним ниц. Люди из народа и многие придворные ежедневно устремлялись в Халкидон, чтобы видеть его; они любовались на его осанку, на его красноречие и возвращались ликующие, говорит историк Никита, "как будто посетили блаженные острова и пировали за столом у бога Солнца".
Несмотря на то, что на стороне бунтовщиков было столько преимуществ, энергичный министр стал бы защищаться. У протосеваста Алексея были деньги, верная и сильная поддержка в лице латинян; он мог оказать сопротивление. Вместо этого он предоставил себя на волю судьбы, позволил арестовать себя в собственном дворце и выдать Андронику, приказавшему его ослепить. Между тем ничего еще не было решено - и Андроник хорошо это чувствовал, - пока наемное латинское войско и западные колонии оставались в столице. Чтобы от них отделаться, решили воспользоваться старой национальной ненавистью. Пустили слух, которому легко поверили, что иноземцы замышляли напасть на греков и под этим предлогом выпустили на них всю константинопольскую чернь. Латинский квартал был взят приступом, разъяренная толпа разграбила, сожгла все. Женщины, дети, старики, даже больные в госпиталях были перерезаны. В один день национальный фанатизм византийцев утолил свою ненависть, накопившуюся в тече-{296}ние ста лет. Немногие латиняне, избегшие смерти, бежали без оглядки. Андроник мог теперь без опасений вступить в столицу. Он был встречен всеобщим восторгом, его приветствовали как спасителя и избавителя империи, "как светоч, возжегшийся в ночи, как лучезарное светило". Только некоторые сметливые люди поняли все, что скрывалось под заверениями преданности, которые он все больше расточал по адресу царя Алексея; патриарх Феодосий был из их числа. Когда Андроник выразил при нем свое смущение, что приходится одному блюсти за судьбой маленького царевича, что нет у него при этой тяжелой обязанности ни помощника, ни сотрудника, святой отец ответил с известной смелостью двусмысленным тоном, что с того дня, как Андроник вступил в Константинополь и принял власть в свои руки, он, не колеблясь, счел юного императора умершим.
Патриарх Феодосий был прав. Честолюбие проснулось в душе Андроника; чтобы удовлетворить его, он показал себя способным на все.
Даже раньше, чем вступить в столицу, он принял одну знаменательную меру. По его приказанию регентша и ее сын были удалены из дворца и переведены, почти как пленники, на императорскую виллу Филопатий. Андроник отправился навестить их туда, и тут также поведение его было довольно двусмысленным. Действительно, он отнесся с большим почтением к юному императору, но едва поклонился регентше и очень громко заявил, что его удивляет ее присутствие тут. Затем он отправился в церковь Святых апостолов на могилу своего двоюродного брата Мануила; как хороший актер, он пролил у саркофага обильные слезы и своей притворной скорбью растрогал всех присутствовавших. После этого он попросил всех удалиться, чтобы дать ему одному побеседовать минуту с покойным. И злые языки, которым показалось очень забавным такое свидание, вложили в уста Андроника следующие слова: "Теперь я держу тебя, моего гонителя, заставившего меня блуждать по всему миру; вот этот тяжелый камень завалил тебе выход, и ты навеки в тюрьме; от твоего глубокого сна тебя пробудит лишь звук трубы Страшного суда. А я отомщу тебе на твоем роде, и твои близкие поплатятся за все сделанное мне тобою зло".
Злые языки ничуть не ошибались: один за другим должны были исчезнуть все родные Мануила, жертвы страшного честолюбия Андроника. Подлинный властелин, он уже управлял империей, как настоящий монарх; его политические противники, особенно представители знатных аристократических родов, были без милосердия удалены или попали в немилость; на все места он назначал {297} своих приверженцев. Но чтобы стать действительно императором, ему нужно было, кроме того, упразднить троих людей, отделявших его от трона, то есть вдову и детей Мануила. Старшая дочь исчезла первой; она внезапно умерла вместе со своим мужем, кесарем Ренье, и никто не сомневался, что их отравили. Чтобы погубить императрицу-регентшу, Андроник прибег к более тонкой хитрости. Как известно, он ее ненавидел с давних пор; он пожелал отомстить утонченно. Он начал с того, что стал страшно жаловаться на нее, будто бы она оказывала ему тайное противодействие, что вредило интересам государства, и объявил, что, если не устранят от дел эту опасную женщину, он сам оставит власть, не желая делить ответственности. Такими заявлениями он без труда поднял чернь, и без того сильно восстановленную против иноземки, и толпа бросилась к патриарху с шумными манифестациями, требуя, чтобы он пустил в ход свою власть и удалил монархиню из дворца. Почва была подготовлена; несмотря на сопротивление некоторых честных людей, несчастную Марию Антиохийскую сделали жертвой самой страшной судебной комедии. Андроник формально обвинил ее в сношениях с иностранцами; по этому доносу она была арестована, брошена в тюрьму, подвергнута оскорблениям и дурному обращению со стороны своих тюремщиков. Этого мало: ей велели предстать на суд, вынесший ей смертный приговор. Юный Алексей утвердил приговор, приложив к решению, осудившему на смерть его мать, свою подпись красными чернилами, "подобными капле крови". Марию Антиохийскую удушили в ее темнице; ей было неполных тридцать пять лет. Ненависть Андроника не была утолена этим судебным убийством; она преследовала даже портреты, изображавшие несчастную царицу. Он велел их уничтожить или испортить, боясь, чтобы воспоминание об ее сияющей красоте не пробудило слишком много сострадания к ее трагической судьбе.
"Пропадали деревья императорского сада", как говорит Никита. Скоро, в сентябре 1183 года, государственный совет, члены которого были предварительно хорошо подучены, вынес решение, что было бы полезным и подходящим делом официально вручить Андронику верховную власть. Когда это решение стало известно, в столице предались безумной радости. Народ, как бы охваченный бредом при мысли о близком возвеличении своего фаворита, танцевал на улицах, пел, бил в ладоши. Влахернский дворец был окружен, и, под угрозой восстания, юный император принужден был уступить. Но тогда произошло нечто любопытное и неожиданное. Андроник, все это подготовивший, притворился колеблющимся и стал отказываться от власти. Пришлось силой возвести его на престол, почти насильно надеть ему на голову тиару, облачить в им-{298}ператорское одеяние. В конце концов он согласился преклониться перед волей народной, и через несколько дней после этого, когда его короновали в Святой Софии, он не без удовольствия услышал, что в официальных возгласах его имя ставится раньше имени Алексея. "Тогда, говорит летописец, - он впервые предстал радостным; его жесткий взгляд смягчился, и он дал обещание, что теперь, с его воцарением, наступят лучшие времена". Отстранить своего слабого соправителя было для него делом минуты. Он дал торжественную клятву, что принимает власть лишь для того, чтобы помогать своему племяннику Алексею. Не прошло и месяца, как по его наущению сенат решил, что во главе монархии должен был стать лишь один властелин и что, следовательно, надлежало низложить Алексея. Спустя несколько дней, в ноябре 1183 года, юный царевич был задушен в своих покоях. Его труп бросили к ногам Андроника; он с бранью оттолкнул его ногой: "Твой отец был клятвопреступник, твоя мать погибшее созданье" - и велел кинуть тело в Босфор. После этого, пренебрегая общественным мнением, он женился на невесте покойного, Анне Французской, дочери Людовика VII, которой не было одиннадцати лет, и с соблюдением всех формальностей заставил послушное духовенство разрешить его от присяги, данной им некогда Мануилу. В возрасте шестидесяти трех лет Андроник Комнин стал императором Византийским.
VI
Нужно сознаться, что своими высокими качествами он показал себя достойным похищенного им трона. "Если бы он был менее жесток, - пишет один современник, - он был бы не меньшим из императоров дома Комнинов или, вернее, он был бы равен самым великим из них. Он очень живо чувствовал, какие обязанности возлагало на него высокое положение, и нет того, говорил он, чего бы не мог исправить царь, того зла, против которого он был бы не в силах найти противоядия". Решительным образом задумал он восстановить в государстве порядок. Чиновники угнетали народ, знатные феодалы всячески его притесняли - крепкой рукой оградил он своих подданных от их притеснителей. Администрация была преобразована. Губернаторам провинций, умело выбранным и хорошо оплачиваемым, не было надобности покупать себе должности и вымогать недостающие деньги у народа, ими управляемого. Над сборщиками податей был установлен строгий надзор; для всех был обеспечен суд скорый и милостивый, действительный даже против самых могущественных людей. Наконец, представители аристократии, всегдашние противники императорского абсолю-{299}тизма, подверглись особо суровым преследованиям. В подобных делах, действительно, Андроник, любивший высмеивать самые серьезные вещи, шуток не допускал. Властный, непреклонный, высокомерный, он требовал слепого послушания. "То, что я говорю, - заявил он однажды своим приближенным, - я говорю не на ветер. Если в положенный срок мои приказания не исполнены, берегитесь моего гнева: неумолимый, страшный, он падет на того, кто станет действовать против моей воли и не будет во всем следовать моим царским предписаниям". Еще он говорил: "Император недаром носит меч"; и без всяких обиняков заявлял чиновникам: "Одно из двух: или прекратить беззакония, или расстаться с жизнью".
Под этой мощной рукой порядок восстановился, вновь наступило благоденствие. Опустелые провинции вновь заселились, вновь стало процветать земледелие. "По слову пророка, - пишет историк Никита, - каждый отдыхал под сенью своих деревьев и, собрав плоды со своего виноградника и свезя в житницы дары земли своей, садился радостный за ужин и мирно спал, не опасаясь больше угроз агентов фиска, не мучаясь при мысли о сборщике податей, требовательном и алчном, зная, что ему надлежит лишь отдать кесарю кесарево. И, таким образом, множество людей, доведенных вследствие всеобщей нищеты почти до полной гибели, словно прозвучала для них труба архангела, стряхивало с себя так долго владевшее ими оцепенение и возрождалось к новой жизни".
Это еще не все. В самый разгар XII века этот столь жестокий в других отношениях монарх уничтожил ненавистное береговое право, право на выбрасываемые на берег остатки от кораблекрушений. Этот сообразительный царь умел поощрять общественные работы и заботился, чтобы его столица была в изобилии снабжена необходимой водою. Наконец, этот умный император покровительствовал наукам и искусствам. Он интересовался писателями, особенно чувствовал склонность к юристам и, конечно, из среды последних избирал лучших своих чиновников. Он, наконец, любил здания, великолепно разукрасил церковь Сорока Мучеников, и в одном из построенных им зданий в целом ряде чрезвычайно интересных фресок были изображены главные эпизоды из приключений его прошлой жизни. И если подумать, что все это было исполнено менее чем в два года, приходится признать, что Андроник был способен возвратить потрясенной империи ее могущество и блеск, имей он в своем распоряжении больше времени, а также будь он более последователен и менее порочен.
К несчастью, вступив на престол, Андроник сохранил все страсти, слабости и изъяны, в течение всей его жизни омрачавшие {300} блеск его самых выдающихся качеств. Силой своего упорства и преступлений он осуществил свою честолюбивую мечту: он овладел престолом. Для достижения ее он не останавливался ни перед чем; ни перед чем не остановился он и для сохранения ее. И так как чуть ли не на следующий день по восшествии своем на престол он наткнулся на могучее сопротивление аристократической знати, так как, едва став императором, он увидал, что партия феодалов начала непрестанно составлять против него заговоры и возбуждать даже открытое восстание в Вифинии, страх быть свергнутым пробудил в нем лютую жестокость. Подобно Тиберию, бывшему, как и он, добрым императором для провинции и с которым у него имеется сходство, он был неумолим с людьми знатного происхождения, пытавшимися бороться с ним. Со всяким, кто только оказывал ему сопротивление или вступал против него в заговор, он расправлялся без малейшего состраданья, он не пощадил даже своих самых близких родных. Говорят, его природная жестокость еще усилилась от долгого пребывания среди варваров; теперь она развернулась вовсю.
В столице и по всей империи была установлена система шпионства, доносов, террора. Самые знатные из византийских аристократических семей, Комнины, Ангелы, Кантакузины, Контостефаны, были беспощадно осуждены на погибель. И в придумывании казней, в способах своего мщенья Андроник выказывал неслыханную, утонченную жестокость. Чтобы подавить восстание в Вифинии, он залил Прусу и Никею кровью. "Он оставил, - говорит один современник, - виноградники Прусы отягченными не гроздьями винограда, а трупами повешенных, запретив их хоронить и желая, чтобы, высушенные солнцем, качаемые ветром, они стали подобны пугалам, которые ставят в огородах, чтобы пугать птиц". На Ипподроме запылали костры, и для устрашения своих врагов Андроник измышлял еще более страшные пытки: так, однажды, чтобы наказать одного несчастного, провинившегося лишь тем, что дурно отозвался об императоре, он велел надеть его на длинный вертел, поджарить на медленном огне, а потом подать это вновь изобретенное им блюдо на стол собственной жене несчастного. Ни близкие, ни сами родные Андроника не были ограждены от его мрачной подозрительности: его зять и дочь подпали немилости, возбудив в нем завистливые опасения за свой абсолютизм. И в охватившем всех страхе всякий беспокоился за свою голову, всякое спокойствие исчезло. И Андроник, опьяненный своими преступлениями, заявлял теперь, что тот день его жизни потерян, когда он не казнил, не ослепил какого-нибудь знатного вельможу или, по крайней мере, не нагнал ужаса на врага своим страшным взглядом {301} титана. Безжалостный судья, неумолимый противник мятежных феодалов, в которых чувствовал опасность для империи, вне себя от скрытого или явного сопротивления, какое встречал всюду вокруг себя, Андроник с легким сердцем шел своим путем, утопая в крови.
Вместе с тщеславием и страшными последствиями, какие оно влечет за собой, Андроник оставался верен и другой своей главной страсти - женщинам. Хотя ото лба у него шла теперь лысина и виски поседели, вид у него все еще был молодой; всегда здоровый, с телом гибким и крепким, он сохранял свой гордый вид и героическую осанку. Поэтому он отнюдь не унывал и охотно проводил время в обществе куртизанок и флейтисток, часто устраивая с ними загородные кутежи, крайне скандализировавшие благопристойных людей Константинополя. "Как петух во главе своих кур, или козел, сопутствуемый своими козами, или еще как Дионис со своей свитой менад и вакханок, вел он с собой своих любовниц". И в то время, как самые доверенные его приближенные с большим трудом могли добиться видеть его, он, обыкновенно такой недоверчивый, для своих прекрасных подруг, напротив, был всегда любезен, всегда доступен, всегда приветлив. Дело в том, что, имея полных шестьдесят три года, он любил кутежи и любовные похождения так же, как любил их всю жизнь. Все такой же крепкий, он похвалялся, что возобновляет любовные подвиги Геркулеса, и надо читать греческий текст Никиты, чтобы видеть, к каким мерам он прибегал, желая сравняться в героической удали с древним полубогом. Он содержал постоянную любовницу, флейтистку Марантику, красивую женщину, которой он очень гордился; кроме этого, он разрешал себе и при дворе, и в столице очень почтенное количество преходящих связей. И так как по характеру своему он всегда был склонен к язвительности и насмешке, ему показалось очень забавным прибить под портиками Форума рога самых красивых оленей, убитых им на охоте, "по видимости, - говорит Никита, - как бы трофей своих подвигов, на самом деле, чтобы посмеяться над добрыми обитателями своей столицы, намекая на похождения их жен".
Таким образом Андроник доводил до отчаяния своей жестокостью и возмущал своими пороками. Враги не скупились поносить его как только могли. Резник, кровожадный пес, истасканный старик, бич человечества, развратник, приап - таковы были обычные прозвища, какими величали его. Андроник равнодушно относился к брани, уверенный в себе, твердо убежденный, что проживет до глубокой старости и умрет спокойно у себя на постели. {302}
VII
Но в этом он ошибался. В августе месяце 1185 года норманнский флот, посланный королем Вильгельмом Сицилийским, чтобы отомстить за избиение 1182 года, овладел Солунью, а сухопутное войско двинулось на Константинополь. Андроник, как хороший император, принял сначала против нападающих военные меры, соответствовавшие положению: стены столицы были приведены в такой вид, чтобы выдержать оборону, флот восстановлен и усилен; в то же время искусными речами царь старался успокоить тревогу жителей, но, как некогда в Киликии, он скоро устал от этого старанья и, небрежно относясь к событиям, предоставляя им идти своим чередом, довольствовался тем, что остроумно философствовал о совершавшихся событиях. Это явное равнодушие возбудило в Константинополе сильное негодование; сам народ, до тех пор слепо обожавший своего любимца, начинал под впечатлением страха охладевать к нему и поднимать голос. Стали поговаривать, что победы норманнов, быть может, наказание за преступления Андроника, видимое доказательство, что Бог покинул его, и решили, что смерть тирана была бы лучшим средством против бедствий, испытываемых империей.
Справедливо встревоженный такой переменой общественного мнения, император усилил строгость. Последовали приказы о многочисленных арестах; тюрьмы переполнились воображаемыми преступниками; а чтобы обеспечить верность оставленных на свободе, их обязали как подозрительных доставить поручительства друзей. В то же время царь усиливал меры предосторожности относительно собственной безопасности: он окружил себя стражей, водил с собой страшную собаку, способную бороться со львом и свалить коня вместе с всадником, а ночью это страшилище караулило у дверей императорской спальни и при малейшем шуме поднимало страшный лай. Но видя, что все растет вокруг него опасность, Андроник вместе с тем чувствовал, что растет в душе его и непреклонная энергия для самозащиты. "Клянусь моей сединой, - говорил он, враги Андроника не будут иметь причины радоваться. Если рок судил, чтобы Андроник сошел в Аид, они сойдут туда первые, чтобы указать ему путь, Андроник проследует лишь после них". Вспомнив в этот решительный час, какую поддержку нашел он некогда в византийском национализме, он задумал вновь разжечь этот все еще не совсем потухший огонь. Он пустил слух, что норманны были обязаны своим успехом поведению изменников, передавшихся иноземцам, и думал, воспользовавшись этим предлогом, изгнать громадное количество всех бывших против не-{303}го узников, брошенных им в тюрьмы, их родных, даже их друзей, казавшихся ему противниками его политики. Говорят, были изготовлены целые списки жертв, и потребовалось сильное противодействие со стороны собственного сына Андроника, Мануила, чтобы заставить императора отказаться от чудовищных казней, о которых он мечтал.
Несмотря ни на что, несмотря на свою самоуверенность, Андроник чувствовал, что власть его поколеблена. Со страхом вопрошал он гадателей, наблюдал приметы, тревожился, видя, что точатся слезы из иконы апостола Павла, к которому он питал особенное почтение, считая его своим покровителем. Затем вдруг снова ободрялся; даже сделал неосторожность - так верил он снова в свою укрепившуюся власть - и оставил мятежную столицу, чтобы отправиться с женой и любовницей на несколько дней на одну из своих дач. Чрезмерное усердие одного из его приближенных должно было во время его отсутствия ускорить наступление грозившего кризиса.
Среди важных особ, взятых Андроником под надзор полиции, самой знаменитой был Исаак Ангел. Это был человек посредственного ума, характера нетвердого, без всякой воли, и вследствие этого, несмотря на то, что он принимал участие в восстаниях, царь не казнил его и ограничился тем, что держал его пленником в собственном дворце. Встревоженный волнением в столице, министр полиции Агиохристофорит счел разумным арестовать этого предполагаемого главу народного восстания. Но страх придал Исааку смелости: ударом меча сразив одного из главных своих противников, он вскочил на лошадь и все еще с окровавленным мечом в руках помчался к неприкосновенному убежищу, к храму Святой Софии. При известии о покушении возмущенный народ волнуется, все боящиеся за свою жизнь примыкают к начавшемуся мятежу, и за отсутствием Андроника и благодаря растерянности министров восстание быстро распространяется. Вокруг Святой Софии собирается огромная толпа; всю ночь она караулит подле базилики, чтобы помешать схватить там беглеца. Утром предложили сделать Исаака императором.
Извещенный тем временем Андроник торопился возвратиться в столицу. Но было слишком поздно: мятеж перешел в революцию. Чернь ломала тюрьмы, освобождала главарей восстания и под их руководством сорганизовывалась и вооружалась. Исаак Ангел, совершенно против своего желания, был провозглашен императором, вновь приведен в Святую Софию, и патриарх собственноручно возложил на него корону. После этого толпа стала готовиться взять дворец приступом. Все такой же смелый, все такой же неук-{304}ротимый, Андроник сделал попытку сопротивления. Не колеблясь, скомандовал он стрелять в толпу и первый дал залп из дротиков сверху стен. Но ни это военное действие, ни прекрасные слова, какими он затем думал успокоить угрожавшую ему толпу, не имели успеха. Под ударами осаждавших ворота дворца подались. Императору не оставалось другого выхода, кроме бегства.
Поспешно сняв с себя императорскую одежду, сбросив пурпуровые туфли и сняв даже крест, который много лет носил на шее как залог божественной защиты, надев на голову остроконечную шапочку, какую носили варвары, он скрылся из дворца и вместе с женой и любовницей, в то время как ликующая чернь грабила дворец, поспешно добрался до маленькой морской пристани у восточного конца Босфора. И в самом бедствии сохраняя свое всегдашнее высокомерие и гордость, он потребовал и добился, чтобы ему дали судно, на котором он думал бежать на Русь. Но внезапно налетевшим порывом ветра явление так часто случающееся на Черном море - он был вновь прибит к берегу; тут он наткнулся на разведчиков, посланных за ним в погоню. Его арестовали, заковали в цепи. "Но и тут, - говорит Никита, - он был все тот же тонкий и находчивый Андроник". Несравненный актер, каким он был, сыграл тут свою последнюю роль. "Он разлился, - рассказывает историк, трогательной, патетической жалобой, перебирая все струны инструмента, как самый искусный музыкант. Он напоминал о знатности своего рода, из какой знаменитейшей семьи он происходил, и как раньше судьба была к нему милостива, и как его прошлая жизнь, даже когда он без пристанища скитался по всему миру, заслуживала быть прожитой, и насколько обрушившееся теперь на него несчастие было достойно возбудить сострадание. И обе сопровождавшие его женщины подхватывали жалобу и делали ее еще более жалостной. Он задавал тон; они подхватывали и продолжали его песню". Но это было напрасно. Быть может, в первый раз в жизни красноречие Андроника не имело действия, искусство его не достигло цели. Его привезли в Константинополь; и тут он должен был умереть.
По своему трагическому ужасу смерть Андроника была достойна его жизни. Надо прочесть в истории Никиты описание этого последнего акта драмы, одну из самых ужасающих и потрясающих страниц, какие только встречаются в летописях Византии. Прежде всего сверженного императора привели к его счастливому сопернику Исааку Ангелу и в течение нескольких часов чернь подвергала его всевозможным оскорблениям; ему выбили зубы, вырвали бороду и волосы, и в особенности женщины набросились на несчастного с остервенением, чтобы отомстить за жестокости, какие он {305} произвел некогда с их близкими. После этого ему отрубили правую руку и бросили в тюрьму, где он несколько дней оставался без всякого ухода, без пищи, даже без капли воды. Это было лишь начало его долгой агонии. Через несколько дней снова принялись за него: выкололи ему один глаз и с непокрытой головой, в одной рваной тунике, посадив на паршивого верблюда, погнали по улицам столицы по самому солнцепеку. Это плачевное зрелище, "которое должно было бы исторгнуть слезы у всякого человека", не тронуло страшной константинопольской черни. Все грубые и наглые жители, подонки большого города, кожевники, колбасники, базарные торговцы, завсегдатаи самых грязных кабаков, забыв, какими кликами приветствовали они некогда Андроника как своего спасителя, сбежались, чтобы содействовать пытке несчастного. "Одни били его палкой по голове, другие пачкали ему ноздри навозом; третьи выжимали ему на лицо губки, пропитанные испражнениями, некоторые поносили его мать и отца непристойными словами. Иные кололи его рожнами в бока; другие бросали в него камнями; одна распутная женщина, взяв в кухне сосуд с кипятком, вылила ему его на лицо". Наконец, с гиканьем и смехом страшное шествие достигло Ипподрома. Тут стащили несчастного с верблюда, привязали за ноги головой вниз к перекладине между двух столбов, и ужасное веселье возобновилось. Андроник выдерживал все стоически, без единой жалобы; лишь изредка с губ его срывались слова: "Господи, помилуй" - или: "Для чего вы бьете лежачего?" Но обезумевшая толпа ничего не слышала. Стали рвать на нем рубашку и издевались над оголенным, причем мужчины непристойно касались его. Один из зрителей вонзил ему меч в горло до самых внутренностей. Некоторые латиняне, вспомнив об избиении их соотечественников, произведенном некогда по его приказанию, забавлялись, пробуя на теле умирающего, чей меч острее, и испытывая, кто нанесет наиболее меткий удар. Наконец он умер, и толпа, увидев, что в предсмертной судороге он поднес ко рту правую руку с отсеченной перед тем кистью, не преминула иронически заметить, что до последнего своего издыхания Андроник жаждал человеческой крови.
В своей бессмысленной свирепости народ не хотел оставить в покое даже изображений несчастного монарха, и его изуродованный труп, брошенный сначала, как падаль, под сводами цирка, едва удостоился, по прошествии нескольких дней, нищенских похорон, и то в виде милости.
Так умер в сентябре месяце 1185 года в возрасте шестидесяти пяти лет император Андроник Комнин, прошумевший на весь XII век своими похождениями, своими блестящими качествами, своей {306} порочностью и скандалами. Его жизнь фантастичнее любого романа, одна из самых интересных, какие только встречаются в истории Византии. Своими выходками и своими военными подвигами, своими побегами и своими любовными похождениями, своими неудачами и своими удачами этот необычайный искатель приключений, истинный тип "сверхчеловека", до сих пор еще пленяет потомство, как пленял своих современников. Но его могучий образ представляет еще и другой интерес помимо анекдотического: он необыкновенно характерен и типичен. В жизни этого гениального и порочного царя, отвратительного тирана и выдающегося государственного деятеля, который мог бы спасти империю и только ускорил ее гибель, собраны все главные черты, все контрасты византийского общества с его странным смешением добра и зла, общества жестокого, странного, упадочного, но в то же время способного на величие, энергию и силу, сумевшего на протяжении стольких веков, во все смутные дни своей истории найти всегда в себе самом необходимый источник жизни и дальнейшего, не бесславного существования. {307}
ГЛАВА V. ПРИДВОРНЫЙ ПОЭТ
В ЭПОХУ КОМНИНОВ
Около первой половины XII века жил в Константинополе один бедняк писатель по имени Федор Продром. Он сам себя называл Птохопродромом, то есть бедным Продромом; и действительно, трудно было встретить между литераторами другого такого нуждающегося, голодного попрошайку. Всю свою жизнь он провел в поисках богатых покровителей, в выпрашивании денег у императора, у царевичей и цариц, знатных вельмож и сановников; плакался, чтобы их растрогать, на свою бедность, на свои несчастия, на свое плохое здоровье, на свою старость, выпрашивая у них денег в виде платы за свои хвалебные слова, эпиталамы, соболезнования, или места, или хоть кровать в госпитале. Нищий и тщеславный в одно и то же время, очень гордый своим происхождением, воспитанием, талантом и при всем этом способный на всякую пошлость, он представляет любопытный тип писателя эпохи Комнинов, гордившихся тем, что они любили писателей и покровительствовали им.
I
До нас дошло много рукописей с именем Федора Продрома, значительное количество всякого рода произведений, не могущих, без сомнения, все принадлежать этому автору; и только в последние годы более внимательные критики взяли на себя труд разобраться в них и привести в некоторый порядок всю эту кучу текстов, из которых многие еще не изданы. Не касаясь сущности вопроса, далеко еще не вполне разрешенного, я напомню только, что самые последние работы по этому вопросу, по-видимому, доказывают, что существовало, по крайней мере, два Продрома: жизнь одного может быть отнесена к 1096 - 1152 годам; отец его был человек образованный, из хорошего семейства, дядя Христос достиг высокого сана митрополита Киевского в конце XI века, и в честь его Никита Евгениан сочинил надгробное слово, заключающее несколько довольно точных подробностей из жизни этого человека; многочисленные поэтические произведения другого Продрома содержатся главным образом в одной знаменитой рукописи, находящейся в библиотеке св. Марка в Венеции, и, по-видимому, он жил до 1166 года. Надо сознаться, что во многом второй похож на пер-{308}вого, как брат; оба всю жизнь осаждали просьбами великих мира сего, жаловались на свои болезни и на свою нужду, оба окончили свою жизнь в богадельне, где благодаря своей настойчивости в конце концов добились для себя приюта. И так как анонимный поэт венецианской рукописи, судя по заглавию некоторых своих стихов, действительно носил имя Продрома, легко было бы соединить - что и делали долгое время - этих двух людей в одного, тем более что у них часто были общие покровители и они почти всегда вели одинаковый образ жизни; но мы знаем, с одной стороны, что один из них умер сравнительно молодым, а другой беспрестанно жалуется на невзгоды старости, знаем, что второй, автор венецианской рукописи, упоминал в одной поэме, написанной, несомненно, в 1153 году, о своем "друге и предшественнике" Продроме, "писателе знаменитом и прославленном, звонкой ласточке, певце столь сладкозвучном", умершем в то время, как сам он обращался с этими стихами к императору Мануилу. Как поделить между этими двумя тезками, бывшими, быть может, в родстве, огромный литературный багаж; сохранившийся вплоть до наших дней под их именем? Кому из двух приписать честь авторства любопытных поэм на простонародном греческом языке - о них мы будем говорить позднее, - о которых иногда замечали, и, по-моему, совершенно несправедливо, что они не принадлежат ни тому, ни другому? Это очень специальный вопрос, и тут не место им заниматься. Чтобы достигнуть цели, намеченной в этом очерке, а именно показать, что представлял придворный поэт в эпоху Комнинов, и разобрать его отношения к могущественным покровителям, будет, конечно, законно почерпать сведения одинаково из произведений обоих авторов, бывших приблизительно современниками, имевших почти одинаковую судьбу, приняв, разумеется, к сведению, что мы хорошо знакомы с положением вопроса, допуская существование двух различных Продромов и имея в виду изобразить лишь общий тип, часто встречавшийся в XII веке 1.
II
Несмотря на возрождение литературы в эпоху Комнинов, литература не кормила в те времена своих работников. Правда, в иные редкие дни подъема духа Продром, несмотря на свою нищету, поздравлял себя с подобным положением, находя, что бедность является всегда спутницей таланта; он радовался, что Провидение не наделило его "кучами золота, развращающими философский ум", и заявлял с полным равнодушием к благам этого мира: "Если невозможно быть одновременно философом и богатым, я предпо-{309}читаю оставаться бедным, но только с моими книгами". Однако такие припадки гордого стоицизма были непродолжительны. Большею частью поэт с глубокой грустью замечал, что всегда "бедность бывает спутницей знания". В такие минуты ему хотелось бросить за окно свои книги, покинуть Аристотеля и Платона, Демокрита и Гомера, отказаться от риторики и философии, от всех этих тщетных вещей, стоивших ему в молодости столько бесполезного труда и не принесших ему ничего, кроме нищеты. "Оставь, - писал он тогда, - книги, речи, заботы, снедающие тебя. Ступай в театр, к мимам, к фокусникам. Вот что в почете у глупых людей, а не наука". И тут, припоминая дни своего детства и блестящее образование, какое бесполезно дала ему его семья, он обращался к одному из своих покровителей со следующими печально шутливыми стихами: "Когда я был маленьким, мой старый отец говорил мне: "Дитя мое, учись наукам сколько только можешь. Видишь ты этого вот человека, дитя мое? Он ходил пешком, а теперь у него прекрасная лошадь, и он ездит на откормленном муле. Когда он учился, у него не было обуви, а теперь, ты видишь, он ходит в башмаках с длинными острыми концами. Когда он учился, он никогда не был причесан, а теперь это прекрасный кавалер, всегда с красивой, тщательной прической. Когда он учился, он никогда в глаза не видал и двери в баню, а теперь он омывается три раза в неделю. Последуй же советам твоего отца и посвяти себя всецело изучению наук". И я изучил науки с большим трудом. Но с тех пор, что я стал рабочим литературы, я алчу хлеба и мякиша от хлеба. Я поношу литературу, со слезами говорю: "Господи! да будут прокляты науки и те, кто их изучает! Проклят будь тот день и час, когда меня послали в школу, чтобы учиться наукам и стараться зарабатывать тем себе хлеб". Если бы сделали тогда из меня золотошвея, одного из тех, что зарабатывают себе хлеб тем, что изготовляют златотканые одежды, я отпер бы тогда свой шкаф и нашел бы там хлеб в изобилии, вино, тунец и макрель; а теперь, если я его отопру, сколько бы ни искал по всем полкам, только и увижу, что бумажные мешки, набитые бумагами. Я открываю сундук, чтобы поискать там кусок хлеба, нахожу маленький бумажный мешок. Открываю сундук, ищу кошелек, ощупываю его, думая, нет ли там денег, но он набит бумагой. Тогда у меня не хватает больше сил, я падаю от истощения. И в припадке голода я в моем бедственном положении предпочитаю изучению литературы и грамматики ремесло золотошвея". Так продолжается долго, все в том же роде, и поэт по очереди сожалеет, что он не сапожник, не портной, не красильщик, не булочник, не торговец сывороткой, не носильщик, не знает ни одного из этих ремесел, доставляющих пропитание, и мо-{310}жет только слышать, как ему с насмешкой говорят: "А ты, приятель, ешь свои книги! Кормись, бедняга, своей литературой!" 2.
Иногда, и более серьезным образом, он думал - это было около 1140 года - покинуть Византию, где светские и духовные лица одинаково презирали духовную жизнь, а император не оплачивал по достоинству поэмы, какими он его снабжал. Он думал последовать за митрополитом Стефаном Скилицей в далекий Трапезунд, так как этот иерарх отличал бедные таланты и им покровительствовал и удостаивал поэта своей дружбы. Но затем, несмотря на все, что ему приходилось переносить, он не мог решиться покинуть столицу, где все надеялся, поздно ли, рано ли, получить желанную награду и доход, который избавил бы его от нужды. А покуда он из-за куска хлеба исполнял всякое дело, обивал пороги сильных мира сего, где спесивые слуги в прихожей высокомерно и насмешливо оглядывают с головы до ног дурно одетого и дурно обутого просителя; присутствовал на церемониях, свадьбах, похоронах, пышных торжествах, ища материала, чтобы написать и повыгоднее сбыть какую-нибудь поэму, льстя до изнеможения, жалкий и в то же время тоску нагоняющий своими усилиями увеселять и заставлять смеяться. "Обливаясь слезами, - говорил он одному из своих покровителей, - стеная и рыдая, пишу я стихи, брызжущие веселостью и хорошим расположением духа. Если я поступаю так, то не для своего удовольствия. Но из-за этого бедственного положения, из-за этой беготни, продолжительной и отчаянной, какую мне - увы! - приходится производить, чтобы отправляться пешком во дворец или церковь, хочется мне хоть один раз сказать вам правду, какова она есть".
Так прозябал в Константинополе литературный пролетариат, состоящий из людей умных, образованных, даже изысканных, которых жизненные невзгоды чрезвычайно принизили, не говоря о порочности, которая в соединении с нищетой иногда совершенно выбивала этих людей из их колеи, совращала с должного пути. "Я иногда немного сбивался с прямого пути", - признается один из таких писателей. "Я расцветал, - читаешь у другого, - в цветущем саду Священного Писания и плел венок из роз всевозможных знаний. Но ожог нужды и жало страданья, опустошающий огонь тысячеголового чудовища нетрезвости и похоть, сожигающая плоть, страшилище из всех страшилищ, исказили постыдно мой облик и заставили утратить человеческое достоинство". Третий был женат на женщине сердитой и сварливой, осыпавшей его бранью и насмешками, прогонявшей его прочь, когда он возвращался домой в не совсем трезвом виде, и в этих семейных невзгодах он главным образом видел предлог, веселый сюжет, чтобы за-{311}бавлять одного из своих покровителей. Дело в том, что все эти бедняги прежде всего хотели жить, а ко всему остальному относились крайне равнодушно. "Я столько же забочусь об общественных делах, - говорит Цец, - как вороны о царстве и орлы о законах Платона". Другой так резюмирует всю свою политику: "Император должен делать добро тем, кто его о том просит, утешать скорбящих, иметь сострадание к несчастным"; и прибавляет с наивным бесстыдством: "Для чего трудиться, раз это ничего не приносит, делать работу, когда это только работа? Если проситель остается без вознаграждения, какая выгода просить? Для чего писать, если писатель остается в безвестности и произведение его неизвестным для того, для кого его автор, в надежде на прибыль, старался и трудился?"
Федор Продром думал точно так же. Как для того, чтобы нравиться, иметь успех, для того, чтобы жить, он брался за все светские дела, так точно брался он за всякие дела и в литературе. Ему приписывают романы в стихах и шутовские произведения, сатиры и поэмы по астрологии, религиозные стихотворения и философские трактаты, письма и надгробные слова, множество произведений на разные случаи, особенно на выдающиеся события при дворе и в столице, на победы и свадьбы, на рожденье и смерть, события, при которых всегда, помощью всевозможных искусных изворотов, появляется протянутая рука. Он не писал только для себя; его перо и остроумие были к услугам всякого платящего. Вечно в поисках благоприятного случая, этот поэт, в сущности, был лишь придворным слугою, и все, в подобном ему положении, были такие же, заслуживая скорее жалость, чем порицание, вполне счастливые, если после всяких просьб, препон и несчастий находили наконец под старость спокойное убежище в каком-нибудь богоугодном заведении. Федор Продром добился такого убежища около 1144 года в приюте св. Павла для стариков; анонимный же поэт венецианской рукописи около 1156 года поселился в Манганском монастыре св. Георгия после жизни, полной приключений, заслуживающей быть рассказанной, ибо она не лишена интереса для истории византийского общества эпохи Комнинов.
III
Среди византийских цариц первой половины XII века нет ни одной, в честь которой Федор Продром или соименный с ним писатель венецианской рукописи не слагали бы поэм. Первый в прозе и стихах оплакивал для Ирины Дуки, вдовы великого Алексея Комнина, смерть ее сына Андроника. Для Анны Комнины он воспел в {312} торжественном стихотворении по случаю бракосочетания свадьбу ее двух сыновей. Он воспевал Ирину Венгерскую, бывшую женой Иоанна Комнина, и Ирину Германскую, первую жену Мануила. Тезка его восхвалял всех прекрасных особ, стоявших близко к императорскому дому, племянниц, кузин царя. Но среди этих знаменитых покровительниц имя и семья одной в особенности часто появляются в венецианской рукописи, и, по-видимому, второй Продром был ее главным поэтом: это севастократорисса Ирина, свояченица императора Мануила.
Она была женой севастократора Андроника, второго сына царя Иоанна Комнина, и, как большинство знатных дам того времени, это была женщина чрезвычайно образованная, любившая литературу. Она поддерживала отношения с некоторыми из наиболее знаменитых писателей своего времени. Это по ее просьбе и для нее написал Константин Манасси свою летопись в стихах, и в прологе к этому произведению автор воспел, как полагалось, эту царицу, "большую любительницу литературы", всегда стремящуюся к расширению своих познаний, страстно любящую книги, горячую поклонницу красноречия, посвящавшую науке лучшее время своей жизни. Он восхвалял также ее щедрость, ее обильные подарки, которые, подобно росе, приносили непрестанно восстановляющий силы отдых для писателей, работавших на нее; к этому следует прибавить, так как это составляло редкое явление в те времена, что он восхвалял свою покровительницу с большой сдержанностью и скромностью, сам стараясь подчеркнуть такой свой прием: "Я смолкаю, - пишет он, - из страха, чтобы кто-нибудь не нашел мои слова слишком льстивыми", - явный намек на преувеличенную и низкопробную лесть какого-нибудь Федора Продрома и ему подобных, в чем в то же время обнаруживается несколько презрительное отношение к придворным поэтам их современников.
Образованная и щедрая Ирина жила среди тесного кружка писателей. Как она обратилась к Манасси, прося его быть ее учителем истории, так же обратилась она к Иоанну Цецу, чтобы тот составил для нее толкование Теогонии Гесиода и поэм Гомера; и имея ее же в виду, ученый-грамматик, как некогда для императрицы Ирины, принялся писать теперь, как он говорил, новую "женскую книгу" (gynaiceia biblos) и в предисловии к ней упоминал о благодеяниях, какими осыпала Ирина его, неимущего, и высказывал свою радость работать для нее. Впрочем, и он также, подобно другим писателям, был всегда готов усиленно домогаться и в прозе, и в стихах всяких милостей и даров от своей покровительницы и порой жаловался, что секретари княгини не выказывали довольно рвения в исполнении ее щедрых намерений и что отсут-{313}ствие с их стороны доброго желания лишало его плодов работы. Кроме того, Ирина вела очень интересную переписку с одним монахом Иаковом, бывшим, по-видимому, одним из близких к ней людей; и в этих письмах, наряду с историей несчастий, каким она подвергалась, встречаются указания на ее литературные вкусы, на "ее аттический язык" и на ее любовь к стихам Гомера, "твой милый Гомер" (ho sos Homeros) - как выражается корреспондент княгини. Возможно, наконец, что Федор Продром работал для нее, хотя мне кажется все же сомнительным, чтобы можно было действительно приписать ему все поэмы, посвященные севастократориссе и сохранившиеся под его именем. Но, во всяком случае, она в течение многих лет имела на своей службе поэта венецианской рукописи, и многочисленные произведения, посвященные им ей и ее близким, освещают с интересной стороны одновременно как жизнь этой замечательной женщины, так и жизнь писателя, бывшего ее придворным, а также ее верным слугой.