64939.fb2
Дашкова рассказывает о том, как проводила она, привыкшая к деятельной жизни, долгие зимние вечера в ссылке. Книг и бумаги было мало, и княгиня занимала себя тем, что рисовала на белом деревянном столе деревенские пейзажи, то, что она видела за низким избяным окном. Когда стол оказывался весь зарисованным, картины тщательно смывали и соскабливали, и можно было рисовать снова.
Дашкову пугает весенняя распутица, грозившая на несколько месяцев окончательно отрезать ее от мира. Она пишет дальнему своему родственнику Репнину с просьбой о заступничестве и не скоро, через третьи руки, получает ответ, полный страха и опасений. Репнин советует Дашковой в качестве «кавалерственной дамы» написать на имя императрицы и вложить в это письмо просьбу к Павлу I дозволить ей вернуться в Троицкое «и там заключиться в уединении».
«Вот все, что я могу Вам посоветовать. Помните, что я это делаю в величайшей тайне и прошу, чтобы это осталось исключительно между нами и чтобы никто решительно этого не знал. Не подвергайте меня опасности. Сожгите это письмо немедленно по прочтении и не пишите мне больше...»43
Екатерина Романовна не выполнила просьбу Репнина сжечь письмо, но совету его она последовала. Ей рассказывали позднее, что ее письмо привело Павла в ярость, он тут же приказал отправить курьера с приказанием отобрать у нее перья, бумагу, карандаши и запретить переписываться с кем бы то ни было. Тогда якобы супруга государя обратилась за помощью к его изобретательной фаворитке Нелидовой, и та нашла верный ход. Перед глазами Дашковой рисовалась бурлескная сцена: жена и фаворитка поддерживают царственного младенчика, в руки которого вложено прошение ссыльного президента Российской академии. «Мария Федоровна и Нелидова осыпали размягченного деспота тысячами ласк», и Дашковой разрешено было вернуться в Троицкое и безвыездно жить там.
«Летом я спокойно начала свои сельские труды... время мое было занято сполна... В ненастные дни я не выходила из комнат, рисуя в это время чертежи планов для новых построек и садов, или занималась в своей библиотеке...».
В 1801 г. со смертью Павла I опала Дашковой кончилась. Должно быть, члены Российской академии обратились к Дашковой с просьбой снова встать во главе учреждения, ею созданного. Сохранился ее ответ непременному секретарю И.И. Лепехину:
«Государь мой Иван Иванович!
Прошу за меня объяснить Российской академии, сколь сделанное мне предложение от членов оной, изъявившее желание их, чтоб я восприняла на себя прежнее звание председателя, для меня лестно. Поставляя себе за честь такое ко мне расположение почтенных моих сочленов, искренно желала бы я посвятить пользам Российской академии, будучи к тому обязана долгом, яко ее член, если б силы моего здоровья дозволяли мне безотлучное здесь пребывание. Я надеялась бы больше на мою ревность, нежели на слабые мои способности, надеялась бы на усердие мое к пользам Академии, коей существованию, скажу, не обинуясь, я содействовала: но неудобовозможность по болезненному моему теперешнему состоянию удовлетворить во всем пространстве обязанностям звания, мною носимого прежде, не препятствует мне, однако же, признать согласно с Вами сию истину, что почтенному собранию Академии Российской председатель нужен по многим отношениям»...
Далее Дашкова выражает надежду, что выбор обратится на такую особу, «коя... будет пользу Академии и ее славу поддерживать». «Вы же сами, – продолжает она, – примите уверение в том почтении и дружбе, кои я всегда к Вам имела и с коими навсегда пребуду.
Ваша, государь мой, покорная услужница княгиня Дашкава»44.
Письмо писалось, должно быть, под диктовку. Рукою Дашковой начертаны только последние четыре слова.
Дашкова присутствовала на коронации Александра I, но при дворе не осталась. Со свойственным ей здравомыслием она понимала: ее время кончилось.
Легенда о Дашковой
О последнем десятилетии жизни Дашковой, совпавшем с первым десятилетием нового века, рассказывают воспоминания Мэри Брадфорд и сестры ее Кэтрин Уильмот. Особенно ценны свидетельства Мари. Она поехала в Россию по совету своей родственницы Гамильтон на год или два, а прожила у Екатерины Романовны целых пять.
Мэри Уильмот (тогда она носила это имя) не успела еще осмотреться в Петербурге, где «у берегов великолепной Невы, возле понтонного моста» причалил корабль, доставивший ее из Англии, как оказалась в плену легенды о Дашковой. («Меня осаждали на каждом шагу сплетнями...»1)
Ей рисовали портрет старой тиранки с необузданным нравом, скупой до того, что она собирает и рассучивает старые, потускневшие аксельбанты, а витки продает; отшельницы, живущей в угрюмом уединении, которое изредка нарушается старыми екатерининскими вельможами, собирающимися за карточным столом, где идет далеко за полночь большая игра (и Екатерина Романовна приходит в ярость, если ей случается проиграть).
Все это так не вязалось с романтическим образом, который сложился у Мари под влиянием рассказов Гамильтон о юной героине, скачущей с саблей наголо впереди войска, что молодая англичанка совсем растерялась и чуть было не повернула назад, так и не доехав до Москвы.
Знакомство с Дашковой опровергло обе эти легенды.
Мари увидела женщину с открытым и умным лицом, одетую в глухое черное платье с серебряной звездой на левой стороне груди, с выцветшим шелковым платком на шее и белым мужским колпаком на волосах. Может быть, ее внешний облик а показался девушке странным, но «прием се был так ласков, искренен, тепл и в то же время важен, что я тотчас почувствовала самую горячую любовь к ней... Княгиня очень деликатно напомнила мне о знакомых людях и обстоятельствах, перенесла на минуту в Англию своим прекрасным разговором на простом, по сильном английском языке...»2
Мэри Уильмот стала последней привязанностью Дашковой, заполнила хоть отчасти ту пустоту, которую образовал в жизни Екатерины Романовны разлад с собственными детьми.
«Моя русская мать» – так называет Мари Екатерину Романовну в письмах и воспоминаниях.
И в этой привязанности Дашкова полна деятельной энергии. С первых дней приезда М. Уильмот Екатерина Ромавовна начинает заниматься с ней французским, руководит ее изучением русского. Для своей любимицы и ее сестры Кэтрин, тоже приезжавшей погостить к Северной Медведице, как прозвала себя Дашкова в те годы, она затевает бесконечные развлечения: катанье с гор, спектакли домашнего театра, частые поездка в Москву – на балы, на народные свадьбы и гулянья, в цыганам, к раскольникам, на Плещеево озеро, в Троице-Сергиеву лавру, в Ростов Великий...
Дашкова в те годы считалась первой московской знаменитостью – ее всюду встречали с поклонами и почестями, к которым, надо сказать, при всем своем уме она не оставалась равнодушной. На балы Екатерина Романовна любила приезжать первой. Иногда и свечи еще не были зажжены, а она уже нетерпеливо расхаживала но залу, приводя в трепет хозяев.
Кэтрин Уильмот писала из России: «...Никто, каков бы ни был его чин, не смеет сесть в присутствии ее, если она не попросит; в нередко случается, что она не позволяет; я видела однажды с полдюжины князей, простоявших в продолжение всего визита. Дашковой, кажется, никогда не приходило в голову притворяться в своих чувствах... Она режет правду как хлеб, нравится ля ото другим или нет – для нее все равно; к счастью, природа дала ей чувствительное и доброе сердце, иначе она была бы общественным бичом»3.
«Когда мы оставались дома, – вспоминала Мэри, – у княгини была свои собрания; здесь присутствовали знаменитости екатерининского века, осыпанные бриллиантами, звездами, полные былых придворных воспоминаний, говорившие о своих похождениях и заслугах, и в это время, казалось, они молодели. Я с удовольствием смотрела па княгиню в кругу ее современников: простота ее одежды, свежесть лица, отмеченного выражением истины, достоинства и самоуважения, резко отличали ее от этих красных и белых фигур, покрытых драгоценными камнями и украшениями...»4
Воспоминания обеих сестер полны удивления неутомимостью Дашковой и разнообразием ее занятий. В начале века Екатерина Романовна была увлечена хозяйственными хлопотами: постройкой домов (чертежи к этим постройкам она всегда «рисовала» сама), театром, больницей, манежем, оранжереями – приумножением своего уже очень большого в ту пору капитала; деловой корреспонденцией, а также перепиской с учеными, родными, друзьями; собственными литературными трудами. В воспоминаниях и письмах из Троицкого в Англию сохранились не только любопытные подробности, но подчас и наблюдения более глубокие. Одно из них – об отношений Дашковой к религии – высвечивает новую грань этой сложной натуры.
В кругу близких, рассказывает Мэри, Екатерина Романовна признавала, что считает многие догматы православной церкви совершенной выдумкой, а духовенство – подчас невежественным и безнравственным.
«...За веем тем она плакала во время церковной службы, и эта смесь суеверия с светлыми понятиями придавали ей поэтический характер; противоречия еще сильней оттеняли ее мощные и разнообразные силы»5.
Мэри Уильмот увидела главное: этот самобытный и по-своему цельный характер был сплавом противоречивых черт. Последнее десятилетие жизни Дашковой не сгладило эти противоречия, а обострило и выявило. Консерватизм привычек, демонстративная приверженность к патриархальным традициям сочетались у нее с острым интересом ко всему новому, с не изменившими ей любознательностью и вкусом.
Московский дом Дашковой на Никитской, в «приходе Малого Вознесения» (на этом месте теперь здание Консерватории) был построен по ее собственному плану. Комнаты, как свидетельствует Мэри, были «изящно убраны и теплы», что, надо сказать, особенно обрадовало обеих путешественниц, непривычных к русским морозам. На стенах висели картины, нарисованные самой хозяйкой, в некоторых комнатах стояли фортепьяно, было много книг и цветов. (Садом и оранжереей Екатерина Романовна неутомимо занималась до конца своих дней. Сохранилось ее шутливое письмо брату, относящееся к 1800 г., «Репорт от Вашего аглинского садовника Дашкавой», где вслед за самим «репортом» об окончании работ по разведению сада в селе Андреевском (поместье А.Р. Воронцова) шел длинный список практических рекомендаций, поражающих профессиональной осведомленностью6).
Богатый духовный мир Дашковой, разнообразие ее интересов приоткрываются в ее письмах. В них обсуждаются политические, военные, светские новости, комментируются сообщения печати, русской и иностранной, новые достижения науки, медицины...
Отношение самой Екатерины Романовны выражено иногда полунамеком. Так, о манифесте Александра I при его воцарении Дашкова говорит: «Манифест написан рукой мастера и очень трогательно»7. В этом и последующем письмах высказана твердая решимость не возвращаться ко двору: «Если я могу своим опытом или какими-нибудь советами быть полезной родине и оказать еще несколько услуг сыну или нашему племяннику, это больше, чем я могу желать. Я не создана для дворов и буду избегать их больше, чем когда-либо...»8
«Наш племянник», о котором упоминает здесь Екатерина Романовна, – сын ее младшего брата Михаил Семенович Воронцов, будущий генерал-фельдмаршал, наместник Бессарабской области и недруг Пушкина – тот самый «полу-милорд, полу-купец...» (когда Дашкова писала это письмо, М.С. Воронцову было 19 лет, вскоре он станет одним из главных наследников своей знаменитой тетки).
Во многих письмах Дашковой упоминаются имена, не отделимые от Пушкина. По дороге в Кротово Дашкова останавливалась в деревне Вяземских...
Сосед ее «г-н Гончаров Афанасий Николаевич владелец Полотняного завода», – она рекомендует его брату, как «честнейшего человека, возвышенной души»9, это дед Натальи Николаевны...
Письма Дашковой поражают отсутствием какой бы то ни было выспренности, простотой и искренностью в выражении чувств.
Она любила природу и умела радоваться ежегодному ее пробуждению: «...Ты пишешь мне о зиме, а здесь уже дна, три дня весна; снег стаял на дворе и даже на северном склоне холмы обнажены и река разлилась. Воздух мягок, и к столу уже шесть дней подают дикий цикорий и свежую крапиву»...10
Или вот этот отрывок из письма, написанного в годы наполеоновских войн: «...Все обеспокоены слухами о войне и передвижениями войск. Более, чем когда-либо, верю в систему Декарта. Дай бог, чтобы все эти вихри, движущиеся в противоположных и противоречивых направлениях, не вызвали и у нас грозу. Благословила бы небо, если бы была уверена, что Вы вне всех этих завихрений. Не помню, писала ли я Вам, что боли в левой стороне груди стали более определенными, но так как никакой опухоли нет, то надеюсь умереть менее мучительной смертью, чем смерть от канцера. Я сегодня спокойна – мне удалось побыть часов на воздухе, в саду. Я весела, даже напеваю...»11
В эпистолярном наследии Дашковой особое место занимает большое письмо ее подруге Гамильтон, которое мы однажды мельком упоминали. Это любопытный опыт автохарактеристики.
«Какую страшную работу, мой милый друг, Вы задали мне. Вы непременно желаете, чтоб я представила Вам различные портреты, снятые с меня, и присоединила бы к ним один своей собственной кисти. Могу уверить Вас, что их существует более двадцати (стоило ли труда так хлопотать?), и если девятнадцать слишком польстили Вашему другу, то некоторые отвратительно гадки.
Вы убеждены, что я буду говорить о себе искренно, не скрывая ни добрых, ни дурных сторон; но заметьте, что не одна искренность затрудняет меня на этот раз. Подумайте только о том, что в чертах моего образа есть краски и тени, падающие на сановитых людей и великие события.
Впрочем, повинуюсь Вам. И чтоб начать, замечу, что есть один очерк, нарисованный, как говорят, рукой самой императрицы; по восшествии на престол она писала польскому королю и, говоря об этом событии, уверяла его, что мое участие в этом деле было ничтожно, что я на самом деле не больше как честолюбивая дура. Я не верю ни одному слову в этом отзыве; завсе так удивляюсь, каким образом умная Екатерина могла так говорить о бедной ее подданной, и говорить в ту самую минуту, когда я засвидетельствовала ей безграничную преданность и ради ее рисковала головой перед эшафотом. Итак, вот один из двадцати портретов, который имею честь представить Вам.
Говорят также, что императрица выставила меня немецкому императору как самую капризную женщину. И этому не верю, потому что Екатерина коротко знала меня и могла видеть, что ничего не может быть противоположней этого свойства моему действительному характеру, Напрасно доказывать, что подтверждается всей моей жизнью: мог ли управлять моей волей каприз, когда я многие годы твердо вынесла не только нападки клеветы, но все лишения бедности; кто знает меня, того нет надобности уверять, что, несмотря на толпу моих врагов, окружавших государыню, я без ропота и без уступки держалась одной неизменной стороны: едва ли эта черта согласна с непостоянством ума или характера!..
Ум и проблески гения довольно многие приписывали мне.
В первом я не чувствовала недостатка, но на второй не обнаруживала ни малейшего притязания, разве только в музыкальном искусстве; ибо, несмотря на то что у меня не было учителя, вокального или инструментального, я так чувствовала в понимала музыку, что могла судить о ее красотах как профессионал. Мое сердце часто согревало воображение, но воображение никогда не вдохновляло сердца.
Некоторые из моих портретистов считали меня ученой и выставляли таковой.
Это совершенно ложная черта: я часто доказывала тем, кто хотел меня слушать, что моя ученость была делом вдохновения. Мое воспитание, в свое время признанное за самое лучшее, ограничивалось немецким, французским и итальянским языками, историей, географией, арифметикой, катехизисом, рисованием и танцами. Вот объем его. Правда, я страстно желала образовать себя, и едва ли была книга, попадавшая мне в руки, которую бы я не проглотила. На 13-м году, освободившись от гувернантки, я употребляла все свои карманные деньги на покупку книг; но, перечитывая их без выбора и метода, едва ли могла сделаться ученой. В 15 лет я полюбила и вышла замуж. Потом началась семейная жизнь, дети, болезни и посла горе – обстоятельства, как Вы видите, вовсе неблагоприятные кабинетным трудам, которые я так любила...»
Дашкова вспоминает и другие характеристики, которыми наделяли ее «портретисты»: ее изображали самолюбивой, тщеславной, жестокой, беспокойной, алчной. Опровергая одно за другим эти обвинения, она заканчивает свое письмо таким признанием: «Наконец, вспомните, после мужа земным моим идеалом была Екатерина; я с наслаждением в пылкой любовью следила за блистательными успехами ее славы в полном убеждении, что с ними неразрывно соединяется счастье народа... Считая себя главным орудием революции, близкой участницей ее (Екатерины) славы, я действительно при одной мысли о бесчестии этого царствования раздражалась, испытывала волнение и душевные бури, и никто не подозревал в этих чувствах ни энтузиазма, ни истинного побуждения. Вспомните также о лицах, окружавших императрицу; это были мои враги с первого дня правления ее, и враги всесильные. После этого легко понять, за что и почему мои портретисты обезобразили Вашего друга, исказили истинные черты моего образа.
Мои знакомые и слуги, я уверена, отнюдь не могут обвинить меня в жестокости. Знаю только два предмета, которые были способны воспламенить бурные инстинкты, не чуждые моей природе: неверность мужа и грязные пятна на светлой короне Екатерины II.