64983.fb2
Я назову это — Жизнью”.
Так писал Заратустра.
“Из всех искусств мира более всего любопытно мне искусство резьбы.
О, сколь схожи между собою многие прочие искусства! Ибо вот: композитор взял ноты и звуки и сложил их и построил из них творение. Также и художник — взял краски и сложил их на холсте и построил из них плод искусства своего. Также и писатель, и архитектор, и даже составляющий букеты — все творения их суть композиции, что значит: сложение.
Не то резчик: он взял нечто большее и часть его вычел и разрушил резцом своим — остаток есть творение.
Скажи мне, не знающий скульптуры: отличишь ли лепную или же литую от высеченной или вырезанной? Разве только по запаху, ибо бронза на нюх не дерево, а искушённому и мрамор на нюх отнюдь не гипс. Но все сии суть творения и плод искусства.
Итак, есть искусство, что делают сложением и построением, и есть то, что делают вычитанием и разрушением.
К чему пишет Заратустра о резьбе? К тому, что все знают её и никто не понимает её.
Если бы поняли её, воскричали бы: как?! Неужто часть важнее целого и разность желаннее уменьшаемого? Оставь, резчик, немедля свой резец, ибо хотим видеть корягу и глыбу, так как целое больше части и даже больше суммы частей своих!
Даже и те, кто многие годы и столетия трудом своим делали и вырезали из глыбы рода и мира и семьи фигурку отдельной личности — даже и эти не понимают искусства резьбы. Не понимают — ибо пугаются, когда зовут их отнимающими и разрушающими.
Но отчего же думается человеку, что разрушение есть нечто злое? И отчего так легко говорит он: “Ломать — не строить, ибо ломать легко, строить же трудно”? Если бы эти его слова служили построению — разве не трудно было бы ему их произносить, ибо строить трудно? Но он ломает ими самоё попытку сломать и вычесть.
Отчего же думается человеку, что разрушение есть нечто злое? Не оттого ли, что, как он полагает, создавший его занимался лепкой, не резьбой? И не оттого ли, что, как он полагает, и сам он складывал глину и камни и брёвна и жил в доме, а не вычитал грунт лопатою и не жил в землянке? Не знаю: причины темны.
Впрочем, есть некие, полагающие иначе. Бог, как говорят они, вначале был вездесущ, затем же стал отступать и сжиматься и вычитать из себя некое место — так возник мир. Разрушил ли их бог также часть мира резцом своим, чтобы явить человека? Не знаю. Однако, в их мире часть больше целого.
Сказав о действиях, что скажет теперь Заратустра о числах? Скажет, что они уменьшаются.
Некогда люди звали всякий холмик своим словом и своим же словом всякую впадинку. Тогда всякая рыба и птица, всякий куст и ручей имели своё слово. Воистину, в те времена камбала не была ещё рыбою, ибо и рыбы не было как таковой. Тогда же всякая вещь обладала своим духом. И всего было много.
После придумали люди рыбу. И вот, стал у них бог рыбы и бог кустов, и бог холмов, и даже бог мудрости и счёта. И всего стало меньше.
Что же говорить о тех временах, когда всё сущее свелось к одному-двум словам? Для иных это “истина” и “ложь”, для других “добро” и “зло, для третьих “победа” и “поражение”. Есть также “любовь” и “ненависть”, “свобода” и “рабство” — всякой твари по паре. Богов в эти времена стало совсем мало — пожалуй, не более трёх, а то и один.
Заметил ли и запомнил ли кто также время, когда говорили: бога нет? Не тогда ли поняли, что сущее не выразимо словом? Не тогда ли не стало слов для мира? Впрочем, вряд ли кто связал эти два факта.
Но вот, наступит время, когда число богов и духов в мире станет отрицательным. Никто из живущих не знает, каково это, как не знают вмёрзшие в лёд земноводные, что это за температура — меньше нуля. Даже и ум Заратустры замерзает в предчувствии этих времён.
И вот, танцует Заратустра, танцует словами, что уже не для мира, танцует, чтобы не замёрзнуть и не стать льдом и увидеть, что же значит сие — минус пять богов?”
Так писал Заратустра.
“Я говорил некогда: Заратустра больше не учёный. Однако есть те, что по-прежнему ищут в сказанном мною некую мудрость.
Но внутри сказанного нет даже и смысла — что же говорить ещё и о мудрости?
Был некогда монах, искавший её самую, погрузившись для этого в себя. И он сидел в лодке, и лодка плыла, и глаза его были закрыты.
И лодка его столкнулась с чем-то, и он открыл глаза и увидел другую лодку. И собрался было уже воскликнуть: презренный! Для чего мешаешь мне искать мудрости? Это был гнев.
И тут увидел монах, что другая лодка пуста. И глаза его открылись, и воскликнул: моя лодка тоже пуста!
И что же есть написанное Заратустрой, как не пустая лодка?
И если мои листы, моя пустая лодка, станут некогда книгой, и станет так, что книготорговец продаст её тебе — говорю тебе, выбирай обложку её под цвет обоев. Но к чему ты открыл её страницы? Разве есть на них что-либо написанное кровью?
Однако, чтобы не утратил читающий мои листы аллюцинацию наполняющей их мудрости, буду говорить притчами.
Чему уподоблю я мир? Говорю вам: мир подобен гороху.
Когда кладёшь монеты одним слоем и сдвигаешь их плотно, образуют они подобие сот. Взгляни: во всяком месте сложился из них шестиугольник. Разве сможешь теперь уложить монеты плотнее? И вот правило их: шестиугольник.
Об одном слое говорит Заратустра — ибо монеты плоские.
Не то горошины. Насыпь их в стеклянную банку и смотри: есть ли правило их?
Но, быть может, ты их плохо насыпал? Что ж, насыпь ещё раз. И не насыпь, но клади их одна к одной и одна на одну, сдвигая плотно. Ещё плотнее сдвигай их, ещё плотнее — даже надави на них ладонью твоей! Есть ли теперь правило их?
Даже и найдя место, в котором устроен горох по правилу его, смотри дальше — и вот, правило нарушено.
И если уложен горох по правилу — знай, что уложен он не плотно и вот-вот даст усадку. Либо это не горох — лишь монеты.
Впрочем, кажется, даёт Заратустра правило — не верь ему!
Чему ещё уподоблю я мир? Уподоблю его часам в тёмной комнате.
Ты хочешь узнать время? Но комната темна. И ты трогаешь часы рукой.
Зачем, зачем покрыл их стеклом часовщик? Разве он не знал, что комната темна? И ты разбиваешь стекло и трогаешь рукою стрелки.
И вот, ты нащупал время рукой. Но пока ты делал это, часы стояли, ибо мешали им идти твои пальцы. Никогда не будет на них больше прежнего времени.
Впрочем, сказав так, знает Заратустра: никогда больше мир не будет таким. Не верь ему!
Чему ещё уподоблю я мир? Скажу, что он подобен вирусу.
Вирус по латыни яд — и яд опасен, когда он растворился.
Но и без мёртвой латыни вирус таков. Ибо что есть вирус?
Вирус есть ген, пусть много генов, заключённый в капсулу. Но, заключённый в капсулу, он мёртв. И вот, ты смотришь в микроскоп и видишь его, и капсула его подобна кристаллу и надгробной плите.
Но не из надгробной ли плиты выходит привидение? Так и ген: он выходит из кристалла и капсулы и растворяется среди генов хозяина. Отличишь ли ген вируса от генов хозяина? Теперь его как бы нет.
И вот, когда нет вируса — он жив! Ибо всё тело хозяина работает на него и чихает и чешется.
Листы, исписанные Заратустрой, имеют прямые углы и белый цвет. Это надгробие, говоришь ты? Да, это лишь капсула — но где же ген и где же привидение?