65072.fb2 Воля к власти. Опыт переоценки всех ценностей - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Воля к власти. Опыт переоценки всех ценностей - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Книга вторая. Критика прежних высших ценностей

[Перевод М. Рудницкого (I), М. Рубинштейна (II), Т. Гейликмана (III)]

I. Критика религии

Всю красоту и возвышенность, которые мы придали вещам наяву и в нашей фантазии, я хочу затребовать назад как достояние и изделие человека, как прекраснейшую его апологию. Человек как поэт, как мыслитель, как бог, как любовь, как могущество — восхитимся той поистине царской щедростью, с которой он одаривал вещи, и всё для того, чтобы обеднить себя и себя почувствовать несчастным! До сей поры это было величайшее его самоотречение — то, что он, поклоняясь и обожествляя, сам старался уйти в тень, что это он сам создал всё, чему поклонялся и что обожествлял.

[1. К возникновению религии]

135. О происхождении религии. — Точно так же, как в наши дни человек необразованный верит в то, что его гнев — причина того, что он гневается, его ум — причина того, что он думает, его душа — причина того, что он чувствует, короче, точно так же, как и по сей день множество психологических сущностей совершенно бездумно ставится на место их причин, — точно так же на ещё более наивной стадии своего развития человек объяснял себе те же явления с помощью персонифицированных психологических сущностей. Состояния, которые казались ему чуждыми, захватывающими, неподвластными, он истолковывал как одержимость колдовскими чарами* и могуществом какой-то личности. Так, христианин — а в наши дни это самый наивный и отсталый подвид человечества — объясняет чувство надежды, покоя, чувство «спасения»* психологическим вдохновением, воздействием Бога: для него, как типа в существенной мере страдающего и беспокойного, все чувства счастья, покоя и согласия с бытием предстают, понятное дело, как нечто чуждое и требующее разъяснения. У представителей более умных, сильных и жизнелюбивых рас убеждение в воздействии чуждой силы связано прежде всего с эпилепсией; но и всякие иные родственные проявления несвободы, как то одержимость энтузиаста, поэта, великого преступника, одержимость страстями вроде любви и мести тоже служат делу изобретения нечеловеческих сил.

Такое состояние конкретизируют, сопрягая его с какой-либо личностью, и начинают утверждать, что такое состояние, когда оно наступает, есть, мол, результат воздействия этой личности. Иными словами: в психологии образования божества состояние, чтобы стать воздействием, персонифицируется как причина.

Психологическая логика здесь такая: чувство могущества, когда оно овладевает человеком внезапно и необоримо, — а это случается при всех сильных аффектах, — возбуждает в человеке сомнение в своей личности: он не осмеливается помыслить себя причиной этого удивительного чувства, — и тогда он подставляет вместо себя более сильную личность, то есть божество.

In summa: происхождение религии следует искать в крайних чувствах могущества, которые застигают человека врасплох как проявления чуждой силы — и тогда, подобно больному, которому какая-нибудь его конечность кажется тяжёлой, как бы не своей, и он думает, будто его придавил другой человек, наивный homo religiosus* начинает раскладывать себя на несколько личностей. Религия — это своеобразный случай «altération de la personalité»**. Своего рода чувство боязни и страха перед самим собой... Но также и чувство необычайного счастья и подъёма... В среде больных достаточно чувства здоровья, чтобы поверить в бога, в приближение божества.

136.Рудиментарная психология религиозного человека: все изменения для него суть воздействия внешних сил, а они — суть проявления воли. Понятий «природа», «закон природы» для него не существует. Для всякого воздействия нужен субъект действия. Рудиментарная психология: себя самого мыслишь причиной лишь в том случае, если знаешь, что ты этого хотел.

Следствие: состояния могущества внушают человеку чувство, что не он есть тому причина, он не несёт за это ответственности: эти состояния наступают помимо нашего желания, следовательно, не мы их инициаторы: несвободная воля (то есть осознание перемены в нас, происшедшей помимо нашего желания) нуждается в чужой воле.

Вывод: человек не отваживался приписать себе все удивительные и сильные моменты своего существования, — он воспринимал их как «пассивные», как страдательные, как вмешательства необоримой силы, — то есть религия есть порождение сомнения в единстве личности, altération личности; поскольку всякое величие и сила воспринимались как сверхчеловеческое, как чуждое, постольку человек себя преуменьшал, — он разложил две свои стороны, одну очень жалкую и слабую, другую — сильную и изумительную, — на две сферы; первую он назвал «человек», вторую — «Бог».

Так продолжалось всегда; во времена моральной идиосинкразии человек истолковывал для себя самые свои возвышенные и утончённые состояния не как «желаемые», не как производное своей личности. И христианин раскладывает свою личность на убогую и слабую фикцию, которую он именует человеком, и на другую, которую он величает Богом (Спасителем, Господом).

Религия унизила само понятие «человек»; самый последовательный её вывод тот, что всё доброе, великое, истинное — над-человечно и лишь даруется высшей милостью.

137. Другим путём вытянуть человека из того унижения, в которое повергает его отпадение возвышенных и сильных состояний как состояний чуждых, была теория родственности: эти возвышенные и сильные состояния можно было, по меньшей мере, истолковать как воздействие наших далёких предков, — получалось, что мы как бы вместе, заодно, мы вырастаем в наших собственных глазах, когда действуем по известному нам образцу, норме.

Попытки знатных семей создать противовес религии чувством собственного достоинства. — То же самое делают поэты и провидцы, они чувствуют себя гордецами, особо достойными, избранными для такого общения, — они придают особое значение тому, чтобы их принимали не как индивидуумов, а как чужие уста (Гомер).

Постепенно, шаг за шагом овладевать своими возвышенными и сильными состояниями, своими действиями и произведениями. — В прежние времена люди полагали честью доверять ответственность за высшие вещи, которые они совершали, не себе, но — Богу. — Несвобода воли — вот что придавало действию особую ценность: в ту пору причиной такого действия делали Бога...

138. Священники — это лицедеи сверхчеловеческого, чему они должны придавать наглядность: идеалам ли, божествам или спасителям; в этом они обретают свою профессию, к этому у них чутьё; чтобы достичь в этом деле как можно большего правдоподобия, им приходится как можно дальше заходить в самоуподоблении; их актёрские навыки прежде всего призваны пробуждать у них чувство чистой совести, а уж с этим чувством им легче убеждать других.

139. Священник добивается, чтобы в нём видели высший тип человека, он хочет властвовать, — даже и над теми, у кого в руках реальная власть; он хочет быть неуязвимым и вне нападок*... хочет быть самой сильной властью в общине, которую невозможно ни заменить, ни переоценить.

Средство: он один сведущ; он один добродетелен; он один имеет над собой высшую власть; в известном смысле он один — бог и возвращается в божественное; он один есть посредник между богом и всеми прочими; божество покарает всякое нечестивое деяние, всякий скверный помысел, направленные против священника.

Средство: истина существует. Есть лишь один способ её сподобиться — стать священником. Всё, что есть доброго и хорошего в укладе вещей, в природе, в обычаях и нравах, — имеет отношение к мудрости священника. — Святое писание — это их творение. А вся природа есть лишь исполнение писания. Нет иного источника добра, кроме священника. Все иные виды доблестей, например, доблесть воина, суть лишь иерархические производные от доблести священника.

Вывод: если священник и вправду высший тип человека, тогда градация к его добродетелям должна стать шкалой ценностей всех людей. — Учёные занятия, не-активность, бесчувственность, без-аффектность, торжественность.Противоположность: низший вид человека.

Священник всегда проповедовал только одну мораль: такую, при которой сам он воспринимается как высший тип. — Он же сам создаёт и образ своей противоположности — тип нечестивца. Всеми средствами делая его существом презренным и презираемым, он создаёт нужный фон для кастовой иерархии. — Его панический страх перед чувственностью обусловлен ещё и пониманием, что тут кастовый порядок (а значит, порядок вообще) подвержен наихудшей угрозе... Всякая «вольность» in puncto puncti* подрывает брачное законодательство на корню.

140. Философ как продолжение священнического типа: воплощает то же наследие; он, сам ещё соперник священнику, вынужден бороться за то же самое и теми же средствами, что и священник в своё время; он стремится являть собою высший авторитет.

Что придаёт человеку авторитет, ежели он не имеет в руках физической власти (то есть войска и вообще оружия...)? В особенности же: как завладеть авторитетом над теми, кто уже обладает реальным могуществом и авторитетом? Как составить конкуренцию тому почтению, которое внушает венценосец, победоносный воитель, мудрый государственный муж?

Только пробуждая в людях веру, что у тебя в руках ещё более могучая сила, — а именно, Бог. — Нет силы больше этой: а для общения с ней необходимы посреднические услуги священников. — Они в качестве незаменимого связующего звена встревают между людьми и божеством; к необходимым условиям существования священников относится:

1. Чтобы люди поверили только в их бога, в его абсолютное превосходство;

2. Чтобы никаких иных прямых доступов к этому богу не было.

Одно только второе условие рождает понятие «гетеродоксии»*; первое же создаёт понятие «неверующего» (того, кто верует в другого бога).

141.Критика святой лжи. — То, что ради богоугодных целей лгать дозволяется, неотъемлемо от теории любого священничества; предметом данного исследования должно стать, насколько это неотъемлемо от священнической практики.

Но и философы, как только они, лелея священнические задние мысли, вознамериваются посягнуть на руководство людьми, тотчас же присваивают себе право на ложь: Платон раньше всех. Самая великолепная из них — это двойная ложь, разработанная типично арийскими* философами веданты: две системы, противоречащие друг другу во всех главных постулатах*, но — в воспитательных целях, — взаимозаменяющие и дополняющие друг друга. Ложь одной должна создать предпосылки для того, чтобы истину другой вообще можно было расслышать...

Как далеко заходят в своей благочестивой лжи священники и философы? — Тут надобно спросить, какие у них есть предпосылки для воспитания, какие догмы им приходится изобретать, чтобы этим предпосылкам соответствовать?

Первое: они должны иметь на своей стороне власть, авторитет и безусловную достоверность.

Второе: они должны иметь в своих руках весь ход природы, дабы всё, что бы с кем ни случилось, представало как нечто, обусловленное их законом.

Третье: они должны также иметь в своём распоряжении обширную сферу власти, недоступную контролю их подданных — как то: меры наказания в загробной жизни, вообще всё «потустороннее», включая, разумеется, знание средств и путей достижения блаженства.

Им необходимо изъять из обращения понятие естественного хода вещей: поскольку же они люди умные и вдумчивые, они могут множество природных эффектов предрекать, — разумеется, как результат молитв или неукоснительного следования их закону... — Они могут также предписать множество вещей абсолютно разумных, — с той только поправкой, что источником этой мудрости им не дозволено называть опыт, эмпирию, а только откровение или плоды «сурового покаяния».

Святая ложь, таким образом, принципиально направлена: на цель действия (на природную цель, когда познание её разумом намеренно затушёвывается; на моральную цель, когда в качестве цели выступает исполнение закона или богоугодность); на следствие действия (естественное следствие при этом толкуется как сверхъестественное и, для пущей убедительности, к нему присовокупляются обещания иных, недоступных контролю сверхъестественных последствий.)*

Подобным образом создаются понятия добра и зла, полностью отторгнутые от обусловленных природой понятий «полезный», «вредный», «способствующий жизни», «сокращающий жизнь»; понятия эти, поскольку уже измышлена жизнь иная, могут быть даже враждебны природным представлениям о добре и зле.

Подобным образом создаётся, наконец, и пресловутая совесть — некий внутренний голос, который соизмеряет ценность всякого действия и поступка не с его последствиями, а с намерением и с тем, как это намерение согласуется с «законом».

Святая ложь, следовательно, изобрела карающего и воздающего бога, который в точности соблюдает законоуложения священников и именно их в качестве своих глашатаев и уполномоченных посылает в мир; изобрела потустороннюю жизнь, в которой только и мыслима во всём величии грандиозная машина наказаний, — а для этой цели изобрела и бессмертие души; изобрела в человеке совесть как осознание того, что хорошо, а что плохо, как иллюзию того, что это сам бог говорит в нас, рекомендуя нам жить в согласии с предписаниями священников; изобрела мораль как отрицание всякого естественного хода вещей, как сведение всего происходящего только к морально обусловленному, а воздействие морали (то есть идею кары и награды) объявила всепроникающей, единственной силой, творцом любых перемен; истину объявила данностью, постигаемой в откровении, но совпадающей с учением священников, то есть условием всякого блага и счастья в этой и в той жизни.

In summa: чем оплачено моральное улучшение мира? — Отключением разума, сведением всех мотивов к страху и надежде (каре и награде); зависимостью от опекунства священников, от дотошного формализма, который притязает на то, чтобы быть выразителем божьей воли; прививкой человеку «совести», которая на место опыта и проверки ставит ложное знание: как будто во всех случаях уже заранее известно, что надо делать, а чего не делать, — то бишь своего рода кастрацией ищущего и устремлённого вперёд ума и духа. In summa: наисквернейшее ущемление человека, какое только можно себе представить, под видом якобы «доброго человека».

In praxi* весь разум, всё наследие ума, изощрённости, оглядки, которое является предпосылкой священнического канона, в итоге произвольно свелось к голой механике; только согласие с законом считается целью, высшей целью, — других проблем в жизни нет; вся картина мира испоганена идеей наказания... — сама жизнь, с учётом того, что жизнь священника представлена в ней как non plus ultra* совершенства, переосмыслена в клевету на жизнь и поругание её... — понятие «бог» являет собой отвращение от жизни, критику и даже презрение жизни как таковой... — истина переосмыслена в священническую ложь, стремление к истине выродилось в изучение писания, в средство стать теологом...

142.К критике законов Ману*. — Вся книга зиждется на святой лжи во спасение. Неужто это и есть человеческое благо, вдохновившее всю эту систему? Этот людской род, который верит в заинтересованность всякого действия и поступка, — был ли он заинтересован в том, чтобы претворить эту систему в жизнь? Улучшить человечество — чем вдохновлено это намерение? Откуда вообще взялось само это понятие улучшения?

Мы встречаем один вид людей, — священников, — которые чувствуют себя эталоном, вершиной, высшим проявлением человеческого типа: отталкиваясь от себя, они и выводят понятие «улучшения», они верят в своё превосходство, они на самом деле к нему стремятся: причина святой лжи — воля к власти...

Установление господства: ради этой цели господство понятий, которые в священнической среде выступают как non plus ultra власти — власти, построенной на лжи — с учётом того, что они не владеют властью физически, посредством военной силы... ложь как дополнение власти, — новое понятие «истины».

Будет ошибкой предположить здесь неосознанное и наивное развитие, своего рода самообман... Не неистовые фанатики изобретают столь продуманные системы угнетения... Здесь работал хладнокровнейший расчёт, расчёт того же свойства, что и у небезызвестного Платона, когда тот выдумывал своё «государство».* — «Надо хотеть средств, если хочешь цели» — эту аксиому политиков уяснили себе все законодатели.

В качестве классического образца мы имеем специфически арийский: то бишь мы вправе наиболее оснащённую и щедро одарённую человеческую расу объявить ответственной за величайшую ложь, какая была на свете... А потом её повторяли почти все: арийское влияние испортило весь мир...

143. Сегодня много рассуждают о семитическом* духе Нового Завета: но то, что так именуют, на самом деле есть просто священнический дух, — а в законах ману, в этом арийском своде законов чистейшей расы, такого рода «семитизм», то бишь священнический дух, выражен отвратительнее, чем где бы то ни было ещё.

Развитие иудейского священнического государства не оригинально: они эту схему освоили в Вавилоне; схема эта арийская.* И если позднее та же схема, уже с преобладанием германской крови, доминировала в Европе, так это отвечало духу господствующей расы: великий атавизм.* Германское средневековье было нацелено на восстановление арийского кастового уклада.

Магометанство, опять-таки, у христиан училось: использование «потусторонней жизни» как карающего органа.*

Неизменяемая схема человеческого сообщества со священничеством во главе: этот древнейший и великий культурный продукт Азии в деле организации, конечно же, должен был во всех отношениях побуждать к осмыслению и подражанию. — Ещё Платон; но прежде всех египтяне.*

144.Морали и религииглавное средство, при помощи которого из человека можно лепить, что угодно: с той, правда, предпосылкой, что имеешь избыток творческих сил и можешь претворять в жизнь свою волю на протяжении длительных отрезков времени.

145. Как выглядит да-сказующая* арийская религия, порождение господствующего класса: свод законов ману. (Обожествление чувства могущества в брахмане: интересно, что возникло оно в касте воинов и лишь затем перешло на священников.)

Как выглядит да-сказующая семитская религия, порождение господствующего класса: книга законов Магомета. Ветхий завет в наиболее древних своих частях. Магометанство, как религия для мужчин, питает глубокое презрение к сентиментальности и лживости христианства... бабской религии, каковой её ощущает магометанин.

Как выглядит нет-сказующая семитская религия, порождение угнетённых классов: по индийско-арийским понятиям — это Новый Завет, религия низшей касты.

Как выглядит нет-сказующая арийская религия, взросшая среди господствующих сословий: буддизм.

Это совершенно в порядке вещей, что у нас нет религий угнетённых арийских рас, ибо это было бы противоречием: господствующая раса либо наверху, либо она гибнет.

146. Сама по себе религия не имеет ничего общего с моралью: но оба отводка иудейской религии* по сути своей есть моральные религии, то есть такие, которые дают предписания, как надо жить, и посредством кары и награды добиваются послушания своим требованиям.

147.Языческое — христианское. Языческое — это да-сказание естественному, чувство невинности в природном, сама «естественность». Христианское — это нет-сказание естественному, чувство постыдности, недостойности в естественном, то есть противоестественность.

«Невинен», к примеру, Петроний*: христианин по сравнению с этим счастливцем утратил невинность раз и навсегда. Но поскольку в конечном счёте и христианский статус вынужден являть собой всего лишь природное состояние, не смея, однако, себя таковым помыслить, христианское означает возведённую в принцип подмену психологической интерпретации...

148. Христианский священник с самого начала заклятый враг чувственности: невозможно помыслить себе большей противоположности ему, чем невинная, но полная предчувствия торжественность, с которой, например, в самых почетных женских культах Афин воспринималось наличие детородных символов. Акт зачатия есть сам по себе таинство во всех неаскетических религиях: это своего рода символ завершённости бытия и таинственности замысла, то есть будущего (возрождения, бессмертия).

149. Вера — это тягчайшие наши оковы, злейший удар бича — но и самое могучее крыло наше. Христианству следовало бы провозгласить догматом веры невинность человека — и люди стали бы богами; в ту пору ещё умели верить.

150. Величайшая ложь в истории — утверждение, будто бы обречённость и растленность язычества проложили дорогу христианству! Нет, это было ослабление и обрастание моралью человека античности! Переосмысление природных влечений в пороки произошло гораздо раньше!

151. Религии гибнут от веры в мораль: христианско-моральный бог не выдерживает критики, как следствие — «атеизм», как будто не может быть богов никакой другой разновидности.

Точно так же от веры в мораль гибнет и культура: ибо стоит лишь открыть необходимые условия, из которых только она и произрастает, как их сразу никто больше не хочет: буддизм.

152.Физиология нигилистических религий.Нигилистические религии все в совокупности — систематизированные истории болезни под одной религиозно-моральной рубрикой.

В языческом культе в центре всегда годичный цикл, вокруг истолкования которого весь культ и строится. В христианском культе в центре — круговорот паралитических феноменов*, вокруг которых и строится весь культ...

153. Эта нигилистическая религия выискивает для себя в древности элементы декаданса и родственное ему, а именно:

a) разряд слабых и неудачников... (отбросы античного мира, то, что этот мир яростней всего от себя отталкивал...);

b) разряд обросших моралью и антиязыческих;

c) разряд политически усталых и индифферентных (пресыщенные римляне...), лишённых национальности, которым осталась одна пустота;

d) разряд тех, кто сам себе надоел, — тех, кто охотно участвует в создании подземного заговора.

154.Будда против «распятого». — Внутри нигилистических религий всё ещё можно отчётливо различать между христианской и буддийской: буддийская выражает настроения прекрасного вечера, источает совершенную сладость и мягкость, — она включает в себя благодарение за всё, что оставлено позади, и ей недостаёт горечи, разочарования, коварства; наконец, у неё уже позади и высокая духовная любовь, утончённость физиологического противоречия, она и от этого отдыхает, но ещё сохранила их духовный нимб и тепло солнечного заката. (Происхождение из высших каст.)

Христианское движение есть движение вырождения, составляющееся из отбросов и отребья всех мастей: оно не выражает упадок расы, оно изначально являет собой агрегатную смесь из кишащих и тянущихся друг к другу болезненных образований... Именно поэтому оно ненационально и не обусловлено расой; оно обращается к лишенцам по всему свету — и в глубине таит злость против всего господствующего и удачливого, ему нужен символ, представляющий собою проклятье против всего удачливого и господствующего... оно стоит в оппозиции и ко всякому духовному движению, к любой философии, оно берёт сторону идиотов и изрыгает проклятье против ума и духа. Злость к одарённым, учёным, духовно и умственно независимым — оно угадывает в них урождённую удачливость и повелительность.

155. В буддизме преобладает вот какая мысль: «Все вожделения, всё, что возбуждает аффекты и кровь, — всё это влечёт нас к действиям», — и лишь постольку, поскольку всё это побуждает к действию, человека предостерегают от зла. Ибо действие — это нечто бессмысленное, действие зиждется в существовании, а всякое существование лишено смысла. Они видят в зле повод к чему-то нелогичному, к согласию со средствами, цель которых отрицается. Они ищут путь к не-бытию и поэтому отвергают все поводы со стороны аффектов. Например: не мстить! не враждовать! — высший масштаб задаёт здесь гедонизм усталости. Ничто так не чуждо буддисту, как иудейский фанатизм, допустим, Павла, ничто так не претило бы его инстинктам, как это напряжение, пламя, неистовство в религиозном человеке, а прежде всего любая форма чувственности, которую христианство освятило под именем «любви». К тому же в буддизме обретают себя по преимуществу образованные и даже сверх-утончённые сословия — раса, иссушенная и измождённая многовековой философской борьбой, однако не пребывающая ниже уровня всякой культуры, как те слои, из которых возникает христианство... В идеале буддизма существенным представляется также освобождение и от добра и зла: там измышлена рафинированная потусторонность от морали, совпадающая с сущностью совершенства — да ещё и с той предпосылкой, что даже добрые дела там необходимы лишь временно, просто как средство, а именно, средство освобождения от всякого действования.

156.Нигилистическая религия [вроде христианства], возникшая из недр старческого и упрямого, пережившего все свои сильные инстинкты народа и такому народу созвучная, — шаг за шагом переносимая на другие слои и наконец вступающая в обиход молодых, толком ещё и не живших народов. Очень странно! Пастушеское блаженство заката, вечера, конца, проповедуемое варварам, германцам! Как же всё это нужно было сперва германизировать, варваризировать! Для тех, кто грезили о Вальхалле..., кто высшим счастьем почитали войну!*

Наднациональная религия, насаждаемая в некий хаос, где даже наций ещё не было...

157. Средство опровержения религий и священников всегда только одно: показывать, что их заблуждения перестали быть благом, — что они приносят больше вреда, короче, что их собственное «доказательство силы» не имеет больше силы...

[2. К истории христианства]

158. Христианство [как историческую реалию] не следует путать с тем единым корнем, о котором оно напоминает своим наименованием: другие корни, из которых оно выросло, были куда мощнее;* то, что такие продукты распада, такие уродливые образования, как «христианская церковь», «христианская вера» и «христианская жизнь», осенили себя столь святым именем, есть чудовищное и беспримерное непотребство. Что отрицал Христос? — Да всё, что сегодня именуются христианским.

159. Всё христианское учение о том, во что следует верить, вся христианская «истина» есть сплошной и подлый обман; это прямая противоположность тому, что положило начало движению христианства; ибо именно то, что сейчас в церковном смысле объявляется христианским, оказывается заведомо антихристианским: сплошь предметы и личности вместо символов, сплошная история вместо вечных фактов, сплошные формулы, ритуалы и догмы вместо практики жизни. Христианство — это на самом деле полное безразличие к догмам, культу, священникам, церкви, теологии.

Практика христианства — это не дурацкие измышления, точно так же, как и практика буддизма: это средство быть счастливым...

160. Иисус прямо и сразу устремлён к этому состоянию, «царствию небесному» в сердце, и не находит средств к нему в установлениях иудейской церкви — он даже и с самим существованием иудейства (с его понуждением к самосохранению) не желает считаться;* он всецело принадлежит душе.

Точно так же не придаёт он никакого значения всем примитивным формулам в общении с богом: он решительно отвергает учение о покаянии и примирении; он показывает, как надо жить, чтобы чувствовать себя «обожествлённым» — и как прийти к этому состоянию не через покаяние и самоуничижение; «ничего нет в грехе» — главный его тезис.

Грех, покаяние, прощение — это всё не отсюда... это примеси иудейства, или пришло от язычества.

161. Царствие небесное — это состояние сердца. (О детях говорится, что их «есть Царство Небесное»*); это не нечто, находящееся «над землёй». Царство Божие «грядёт» не хронологически-исторически, не по календарю, это не есть нечто такое, что сегодня настанет, а вчера ещё его не было: но это есть «изменение чувства в отдельном человеке», нечто, что может в любое время прийти и в любое же время ещё не настать...

162.Разбойник на кресте: — когда даже преступник, претерпевающий мучительную смерть, говорит: «Так, как страдает и умирает этот Иисус, без гнева, без вражды, покойно и преданно, — только такая смерть и есть правильная», — он этими словами принимает Евангелие и тем самым уже обретает рай...*

163. [Заповеди Иисуса*:] Тому, кто зол к нам, не противиться ни делом, ни сердцем.

Не признавать никаких причин для развода с женою своей.

Не делать различий между чужими и своими, чужестранцами и соплеменниками.

Нельзя ни на кого гневаться, нельзя никого унижать... Милостыню творить тайно... не стремиться к обогащению. — Не клясться. — Не судить. — Мириться и прощать. Не молиться напоказ.

«Блаженство» не есть нечто обетованное: оно здесь, в тебе, если жить и поступать так-то и так-то.

164.Позднейшие привнесения.* — Все фокусы с пророчествами и чудесами, гнев, накликивание суда на головы грешников, — всё это отвратительные искажения (например, от Марка, 6,11: «И если кто не примет вас... Истинно говорю вам: отраднее будет Содому и Гоморре в день суда...» и т. д.). История со смоковницей (От Матфея, 21,18): Когда же поутру возвращался он в город, то взалкал. И увидев при дороге смоковницу, подошёл к ней и, ничего не найдя, одни только листья, говорит ей: «Да не будет отныне и впредь от тебя плода никакого!» И смоковница тотчас же засохла.

165. Совершенно абсурдным образом сюда же примешано учение о награде и наказании — и этим всё испорчено.

Точно также практика первой ecclesia militans** апостола Павла и всё его поведение совершенно ошибочным образом изображены как предписанные, как предустановленные заранее.*

Возвеличение задним числом действительной жизни и проповедей первых христиан: словно это всё так было предписано... и лишь исполнялось...

А уж тем паче осуществление предсказаний: чего только тут не фальсифицировали и не подделали ради этого!

166. Иисус противопоставил действительную жизнь, жизнь в истине, — тогдашней обычной жизни: ничто так не чуждо ему, как неуклюжая бессмыслица «увековеченного Петра»*, вообще пребывания в вечности всех персонажей этой истории. Он ведь борется как раз с выпячиванием и зазнайством «личности» — так с какой же стати он будет желать её увековечить?

Точно так же борется он и против иерархии внутри общины; не сулит никому вознаграждения в соответствии с его «вкладом» — как же, в таком случае, мог он полагать награду и наказание в потустороннем мире!

167. [Христианство — это] наивный придаток к буддийскому движению за мир, возникший прямо из горнила вражды... но перетолкованный Павлом в языческое учение о мистерии, которое в итоге научается ладить со всей государственной организацией... и ведёт войны, приговаривает, пытает, клянётся, ненавидит.

Павел исходит из потребности несметной, религиозно-возбуждённой массы в мистерии — он ищет жертву, кровавую фантасмагорию, которая могла бы выдержать конкуренцию с картинами местного тайного культа: бог на кресте, испитие крови, unio mystica* с «жертвой».

Он пытается привести продолжение существования (блаженное, безгреховное дальнейшее существование отдельной души как её воскрешение из мёртвых) в каузальную связь с жертвой* (по образцу Диониса, Митры, Осириса).

Ему необходимо выдвинуть на первый план понятия вины и кары, то есть не новую жизненную практику (как являл и проповедывал её сам Иисус), но новый культ, новую веру в превращение, равносильное чуду (в «спасение» через веру*).

Он распознал великую потребность языческого мира и, дав совершенно произвольную подборку фактов жизни и смерти Христа, переставив акценты, повсюду сместив центр тяжести... он исконное христианство по сути аннулировал...

В итоге покушение на священников и теологов вылилось благодаря Павлу в новое священничество и в новую теологию — в господствующее сословие, а также и в церковь.

Покушение на непомерное зазнайство «личности» обернулось в итоге верой в «вечную личность» (заботой о «вечном спасении»...), парадоксальнейшим перегибом личностного эгоизма.

В том-то и юмор всего этого дела, трагический юмор: Павел с неимоверным размахом снова нагромоздил то, что Христос своей жизнью аннулировал. И наконец, когда церковь готова, она берёт под своё покровительство даже существование государства...

168. Церковь являет собой именно то, против чего проповедовал Иисус — и против чего он наставлял бороться своих учеников.

169. Никакой бог не умер за наши грехи; никакого спасения в вере; никакого воскрешения после смерти — это всё подлоги и фальсификации того «истинного» христианства, ответственность за которые следует возложить на неисправимого упрямца [Павла].

Образцовая жизнь заключается в любви и смирении; в полноте сердца, которая не отталкивает и самого последнего человека; в безусловном и полном отказе от желания настоять на своей правоте, от защиты, от победы в смысле личного триумфа; в вере в блаженство здесь, на земле, вопреки беде, сопротивлению и смерти; в примирительности, в отсутствии гнева, презрения; в неискательстве награды; в несвязывании никого признательностью; изощрённейшее духовно-умственное бессеребренничество; очень гордая жизнь, подчинённая воле к жизни бедной, жизни-служению.

После того, как церковь отреклась от всей христианской практики и совершенно недвусмысленно санкционировала жизнь в государстве, то есть именно тот образ жизни, против которого Иисус боролся, который он осуждал, ей пришлось вложить смысл христианства куда-то ещё: в веру в неправдоподобные вещи, в церемониал молитвы, в поклонение, праздники и т. д. Понятия «грех», «прощение», «наказание», «воздаяние», — в первохристианстве совершенно несущественные, почти исключённые из обихода, выходят теперь на первый план. Жуткая мешанина из греческой философии и иудейства; аскетизм; беспрерывные судилища и осуждения; иерархия рангов.

170. Христианство с самого начала всё символическое променяло на примитив:

1. Антитезу «истинная жизнь» — «ложная жизнь» превратно истолковала как противопоставление «посюсторонняя жизнь» и «потусторонняя жизнь»;

2. Понятие «вечная жизнь», противопоставляемое бренности личной жизни, переделали в «личное бессмертие»;

3. Побратание по еврейско-арабской традиции через благодать совместной трапезы, еды и питья, стало «таинством причастия»;*

4. «Воскресение» — как вхождение в «истинную жизнь», как «новое рождение» — отсюда: условность истории, наступающая когда-то после смерти;

5. Учение о сыне человеческом как «сыне божьем», жизненные связи между человеком и богом — отсюда: «вторая ипостась божья»*устранено как раз сыновнее отношение всякого человека, даже самого распоследнего, к богу;

6. Спасение через веру, то есть то, что нет иного пути к сыновству у бога, кроме той жизненной практики, которой обучал Иисус, — перетолковано в веру, согласно которой надобно верить в чудесное искупление грехов, не самим человеком добытое, а смертью Христа подстроенное и обеспеченное: благодаря чему пришлось по-новому истолковать и образ «распятого Христа». Эта его смерть сама по себе отнюдь не была главным событием, ... это был просто ещё один знак, как надо вести себя с мирскими властями и законами — не противиться... В этом и был пример.

171. К психологии Павла. Факт — это смерть Иисуса. Остаётся его истолковать... Что истолкование может быть как истинным, так и ложным, подобным людям даже в голову не приходит: просто в один прекрасный день их осеняет идея — «эта смерть могла означать то-то и то-то» — и в ту же секунду она для них именно это и означает! Доказательством же гипотезы служит тот порыв одухотворения, которым она наделяет своего создателя.

«Доказательство силы»: то бишь мысль доказывается своим воздействием, — («по испугу его», как наивно говорит Библия); что вдохновляет — должно быть истинным; за что проливаешь кровь — должно быть истинным.

Здесь происходит всегда одно и то же: внезапное чувство могущества, которое пробуждает в человеке осенившая его мысль, приписывается этой мысли как её качество — а поскольку иного способа почтить мысль, кроме как поименовав её истинной, люди обычно не знают, то первым же определением, которое она получает в знак отличия, оказывается слово истинная... Иначе разве могла бы она так подействовать? Мысль внушена нам некой силой — будь она неправдой, она бы не могла так подействовать... То есть мысль воспринимается как вдохновение извне, а воздействие, которое она оказывает, несёт в себе что-то от неодолимости демонического влияния.

Получается, что мысль, которой этакий декадент не в силах оказать сопротивление, которой он полностью подпадает, тем самым «доказана» как истинная!!!

Все эти святые эпилептики и очевидцы всевозможных галлюцинаций не обладали тысячной долей той честной самокритики, с которой нынче любой филолог подходит к тексту или проверяет историческое событие на предмет его достоверности... все они, в сравнении с нами, просто моральные кретины...

172. Когда главное не в том, истинно что-либо или ложно, а только в том, как оно воздействует — это признак абсолютного отсутствия умственной порядочности. Тут всё годится — ложь, клевета, самые бесстыдные натяжки, — лишь бы оно помогало достигнуть того градуса разгорячённости, когда люди начинают «верить».

Формальная школа средств совращения в веру: принципиальное презрение любых сфер, откуда может возникнуть противоречие (как то разума, философии и мудрости, недоверия, предусмотрительности); бесстыдное восхваление и возвеличение учения с постоянными ссылками на то, что его ниспослал бог и только бог, — что апостол ничего не значит, — что тут ничто не подлежит критике, только вере, только предполаганию; что воспринять это спасительное учение есть чрезвычайная и величайшая на свете милость и благо; что воспринимать это учение следует только в состоянии глубочайшей благодарности и покорности...

Постоянные спекуляции на враждебности, которую все низшие питают ко всему, что в чести и почёте: им это учение подсовывают как учение против всех сильных и мудрых мира сего, вот что к нему и соблазняет. Оно убеждает отверженных и обделённых всех мастей; оно сулит блаженство, предпочтение, привилегии самым униженным и неказистым; оно возбуждает в бедных, убогих, глупых головах вздорное самомнение, будто бы они и есть пуп и соль земли.

Всё это, ещё раз повторяю, заслуживает самого глубокого презрения: мы избавим себя от критики учения, достаточно взглянуть на средства, которыми оно пользуется, дабы понять, с чем мы тут имеем дело. Оно спекулировало на добродетели, оно самым бессовестным образом узурпировало всю притягательную силу добродетели... оно спекулировало на силе парадокса, на потребности древних цивилизаций в грубости и бессмыслице; оно обескураживало, возмущало, подстрекало к гонениям и злодействам.

Это всё расчётливая, продуманная низость точно того же разбора, что и низость иудейских священников, когда те устанавливали свою власть и создавали иудейскую церковь...

Следует различать: 1. то тепло «любви» как страсти (что зиждется на основах жаркой чувственности) 2. и абсолютное неблагородство* христианства — его тягу к постоянным преувеличениям, его болтливость — недостаток холодного ума и иронии — отсутствие воинского во всех инстинктах — предубеждение священников против мужской гордости, против чувственности, наук, искусств.

173.Павел: он ищет силу против правящего иудейства, — но движение его слишком слабо... Переоценка понятия «иудей» — понятие «раса» отодвигается в сторону; но это означало отрицать основы, фундамент. «Мученик», «фанатик» — значение всякой сильной веры...

Христианство — это форма распада старого мира в глубочайшем его бессилии, при котором самые болезненные и нездоровые слои и потребности всплывают наверх.

Как следствие на первый план должны были выступить иные инстинкты, дабы образовать единство, способную к обороне силу — короче говоря, было необходимо нечто вроде чрезвычайного положения, подобного тому, из которого почерпнули свой инстинкт самосохранения иудеи...

Неоценимую услугу оказали тут гонения на христиан — общность чувства опасности, массовые обращения в веру как единственное средство положить конец гонениям на отдельных лиц (он [Павел], следовательно, и к самому понятию «обращение» относится как можно легче*).

174.Христианско-иудейская жизнь: здесь не доминировала враждебность. Лишь грандиозные гонения, видимо, заставили выплеснуться такие страсти — как жар любви, так и пламя ненависти.

Когда видишь самых близких своих павшими жертвой во имя веры, то поневоле станешь агрессивным; своей победой христианство обязано своим гонителям.

Аскетизм не есть специфическая черта христианства* — Шопенгауэр тут заблуждался; аскетизм просто врастал в христианство — повсюду, где и без христианства имеется аскетизм.

Ипохондрическое христианство, все эти зверские муки и пытки совести, точно так же есть только продукт определённой почвы, на которой пустили корни христианские ценности — это отнюдь не само христианство. Христианство впитывало в себя всевозможные хвори худосочных почв, и упрекнуть его можно разве лишь в том, что оно не умело сопротивляться заразе. Но именно в этом и есть его сущность: христианство — это тип декаданса.

175. Реалией, на которой могло воздвигнуться христианство, была маленькая еврейская семья диаспоры, с её теплом и нежностью, с её неслыханной, да возможно, и непонятной для всей римской империи готовностью помочь, вступиться друг за друга, с её скрытой, рядящейся в одеяния смирения гордостью «избранного народа», с её сокровеннейшим и без всякой зависти отказом от всего, что наверху, от всякого внешнего блеска и самоценной силы. Распознать в этом силу, понять, что это блаженное состояние может перекидываться и на других, оказаться соблазнительным и заразным и для язычников — в этом и есть гениальность Павла: использовать этот кладезь скрытой энергии, умного счастья для создания «иудейской церкви свободного вероисповедания», использовать весь иудейский опыт и навык общинного самосохранения в условиях иноземного владычества, да и иудейскую пропаганду — именно в этом угадал он свою миссию. Ибо то, что он увидел перед собою, был абсолютно аполитичный и задвинутый на обочину разряд маленьких людей — с их искусством утверждаться и пробиваться в жизни, взращённом на некотором числе добродетелей, сводившихся к добродетели одного-единственного смысла («Средство сохранения и возвышения определённой разновидности человека»).

Из маленькой иудейской общины берёт начало и принцип «любви»: здесь под золой смирения и бедности тлеет более страстная душа — не греческая, не индийская и уж тем паче не германская. Песнь во славу любви, Павлом сочинённая, не имеет в себе ничего христианского, — это иудейское раздувание вечного пламени, семитского по происхождению.* Если в психологическом отношении христианство чего-то существенного и достигло, так это повышения температуры души в тех более холодных и благородных расах, которые в ту пору были наверху; это было открытие — что даже самая убогая жизнь может стать богатой и бесценной благодаря такому вот повышению температуры...

Само собой разумеется, что такой переход не мог произойти в отношении господствующих сословий: иудеи и христиане обоюдно отличались дурными манерами, — а сила и страстность души при плохих манерах обычно действуют отталкивающе и вызывают чуть ли не отвращение. (Я эти дурные манеры прямо-таки вижу, когда читаю Новый Завет.) Чтобы почувствовать в этом притягательность, нужно было ощутить сродство униженности и нищеты с говорящим здесь типом низшего народа... Это, кстати, вернейший способ узнать, есть ли у человека хоть толика классического вкуса — проверить, как он относится к Новому Завету (сравни Тацита)*: кого это чтение не возмутит, кто не испытает при этом искренне и глубоко нечто вроде foede superstitio*, словно от соприкосновения с чем-то, от чего немедленно хочется отдёрнуть руку из боязни запачкаться — тому не ведомо, что есть классическое. «Крест» надо воспринимать, как Гёте.*

176. Реакция маленьких людей: высшее чувство могущества даёт любовь. — Понять, в какой мере здесь говорит не человек вообще, а только одна разновидность человека. Вот это и следует рассмотреть поближе.

«Мы божественны в любви, мы станем «детьми Божьими», Бог любит нас и ничего от нас не хочет, кроме любви» — это означает: всякая мораль, всякое послушание и действование не вызывают такого чувства могущества и свободы, какое даёт любовь; из любви не сделаешь ничего дурного, а сделаешь гораздо больше, чем сделал бы из послушания и добродетели.

Здесь стадное чувство, чувство общности в большом и малом, живое чувство единения воспринято как сумма жизнечувствований — взаимная помощь, забота и польза постоянно вызывают и поддерживают чувство могущества, а видимый успех, выражение радости его подчёркивают; есть тут и гордость — в чувстве общины, обиталища бога, «избранности».

На деле же человек ещё раз пережил чувство расщепления* личности: на сей раз он поименовал своё чувство любви богом. — Надо помыслить себе пробуждение подобного чувства, ощутить нечто вроде содрогания, услышать обращённые к тебе чужие слова, «евангелие» — небывалая новизна не позволяет человеку приписать всё это просто любви: он полагал, что это сам бог явился пред ним и в нём оживает — «бог приходит к людям», образ «ближнего» трансформируется в бога (поскольку ведь это на него, ближнего, изливается наше чувство любви). Иисус становится этим ближним — точно так же, как он был переосмыслен в божественность, в первопричину нашего чувства могущества.

177. Пребывая в убеждении, что они бесконечно многим обязаны христианству, верующие делают из этого тот вывод, что основатель христианства был персонажем первого ранга... Вывод этот неверен, но это типичный вывод людей почитающих. При объективном взгляде на вещи допустимо предположить, во-первых, что они ошибаются в оценке всего, чем они христианству обязаны: убеждения ещё ничего не доказывают относительно того, в чём человек убеждён, а в религиях они скорее даже должны вызывать подозрения в обратном... Во-вторых, допустимо предположить, что всё, чем человек обязан христианству, следует приписывать не его основателю, а тому готовому образованию, той целокупности, той церкви, которая из христианства возникла. Понятие «основатель» столь многозначно, что само по себе может означать для всего движения просто случайность повода: по мере возрастания церкви возвеличивался и образ её основателя; но как раз подобная оптика и позволяет заключить, что когда-то этот основатель был чем-то очень неясном и неопределённым — в самом начале... Стоит вспомнить, с какой вольностью Павел трактует, больше того — почти сводит на нет проблемы личности Иисуса: это просто Некто, кто умер и кого потом после его смерти снова видели, некто, кого иудеи вверили смерти... Это просто мотив — а уж музыку к нему создаёт он сам...

178. Основатель религии вполне может быть незначительным — спичкой, не более того!

179.К психологической проблеме христианства.Движущей силой остаётся: вражда, народное возмущение, бунт обиженных жизнью. (С буддизмом дело обстоит иначе: он не рождён из движения возмущения и вражды. Он выступает против этих аффектов, поскольку они побуждают к действию).

Эта партия мира понимает, что отказ от враждебности в делах и помыслах есть необходимое условие для её различения и сохранения: именно в этом кроется психологическая трудность, которая помешала понять христианство. Побуждение, которое его создало, вызывает затем принципиальное подавление самого себя.

Только как партия мира и невинности это мятежное движение имеет шансы на успех: оно должно побеждать сугубой мягкостью, елейностью, кротостью, и инстинктивно понимает это.

В этом-то и весь фокус: побуждение, выразителем которого ты являешься, отрицать, осуждать, постоянно выставлять напоказ словом и делом нечто прямо противоположное этому побуждению.

180.Мнимая юность. — Тот, кто в этой связи грезит о наивном и юном народном существовании, которое восстаёт против старой культуры, — тот обманывается; бытует такое суеверие, будто в самых низких слоях народа, где христианство росло и пускало корни, якобы снова забил более глубинный родник жизни; тот, кто считает христианство выражением новой, восходящей народной юности и укрепления расы, тот ничего не понимает в его психологии. Совсем напротив: это типичная форма декаданса; моральная изнеженность и истерия среди усталого и утратившего цель, болезненного и смешанного населения. Более чем странное общество, собравшееся здесь вокруг этого мастера совращать народ, собственно, прямо-таки просится — все скопом и порознь — в какой-нибудь русский роман: тут все нервные болезни назначили друг другу свидание... полное отсутствие задач, чувство, что в сущности всё кончено и не имеет больше никакого смысла, довольство в dolce far niente*: сила и уверенность в будущем, свойственная иудейскому инстинкту, неимоверность его упрямой воли к существованию и могуществу — всё это заложено в его господствующем классе; а те слои, которые выносит наверх молодое христианство, ничем не отмечены так явственно, как усталостью инстинкта. Им всё надоело — это одно; и они довольны — собой, для себя, в себе — это другое.

181.Христианство как эмансипированное иудейство (в той же мере и подобно тому, как некое локально и расово обусловленное благородство в конце концов от условий своего прежнего существования эмансипируется и направляется на поиски родственных элементов...).

1. Как церковь (община) на почве государства, как неполитическое образование;

2. Как жизнь, воспитание, практика, искусство жизни;

3. Как религия греха (прегрешений против бога как единственного вида прегрешений, как единственной причины страдания вообще), располагающая универсальным средством против греха. Грех бывает только против бога; что свершается против человека, о том человеку не следует ни судить, ни требовать отчёта, разве что только именем бога. Точно также и все заповеди (любовь): всё сопряжено с богом, и только волей божьей над человеком вершится. Во всём этом кроется большая мудрость (жизнь в тесноте и большой скученности, как у эскимосов, выносима только на условиях максимального взаимного добродушия и снисходительности: иудейско-христианская догма обратилась против греха на благо «грешника»).

182. Всё, на что притязало иудейское священничество, оно умело подать как божественное установление, как исполнение божьей заповеди... равно как и всё, что этому служило. Сохранить Израиль, внедрить мысль, что сама возможность его существования (например, сумма дел — обрезание, жертвенный культ — как центр национального сознания) дана не как природа, но как «бог». — Этот процесс продолжается; внутри иудейства, где необходимость «дел» не воспринимается как таковая (а именно как отделение от всего остального, внешнего), смогла создаться священническая разновидность человеческого характера, которая со священником соотносится примерно так же, как «благородная натура» с аристократом; это бескастовый и в то же время спонтанный священнический настрой души, которая теперь, дабы резко размежеваться со своей противоположностью, придавала значение не «делам», но «умонастроению»...

По сути дела речь опять-таки шла о том, чтобы проложить дорогу определённому складу души: это было подобно народному восстанию внутри священнического народа, — пиетистское движение снизу (грешники, мытари, женщины, больные). Иисус из Назарета был для них знаком, по которому они себя распознавали. И опять-таки, чтобы в себя поверить, им нужно было теологическое чудо причастия: им требовался «сын божий», никак не меньше, дабы создать себе веру... И точно так же, как священничество подделало всю историю Израиля, так и тут была предпринята попытка переподделать вообще всю историю человечества, дабы христианство предстало в ней наиболее кардинальным событием. Это движение могло возникнуть только на почве иудаизма: главным делом иудаизма было сплести воедино вину и несчастье, а всякую вину свести к вине перед богом; христианство возвело это дело в квадрат.

183. Символизм христианства зиждется на символизме иудейском, который уже успел всю реальность (историю, природу) претворить в святую противоестественность и нереальность... который действительную историю уже видеть не желал, ... который естественным успехом уже не интересовался.

184. Иудеи предпринимают попытку выжить после того, как в них утрачиваются две касты — воинов и земледельцев; они в этом смысле «кастраты» — у них есть священник — и потом сразу низшая каста, чернь... Поэтому настолько легко доходит у них до перелома, до восстания черни: это и есть исток христианства. Чтобы знать воина только как своего господа, они внесли в свою религию враждебность против благородных, против всех знатных, гордых, против власти, против господствующих сословий: они пессимисты негодования... Тем самым они создали новую важную позицию: священник во главе черни — против благородных сословий...

Христианство сделало последний вывод из этого движения: оно и в иудейском священнике всё ещё чувствовало касту, привилегированность, «благородство» — и оно священника вычеркнуло.

Христианин — это смерд, который отвергает священника... Смерд, который решил, что будет спасать себя сам...

Поэтому французская революция — дочь и продолжение христианства... в ней тот же инстинкт против церкви, против знати, против последних привилегий.

185.«Христианский идеал» выведен на сцену по-иудейски умно. Основные психологические побуждения, «природа» его:

— восстание против господствующей духовной власти;

— попытка сделать добродетели, при которых возможно счастье самых ничтожных, последних людей, непререкаемым идеалом всех ценностей, — и назвать это Богом: инстинкт самосохранения беднейших, самых жизненно-скудных слоёв;

— попытка, исходя из идеала, оправдать абсолютное воздержание от войны и сопротивления, — равно как и послушание;

— любовь между людьми как следствие любви к богу.

Главная уловка: все природные mobilia* отрицать и обращать в духовно-потустороннее... добродетель и почитание оной присвоить всецело и только для себя, шаг за шагом отспаривая её у всего нехристианского.

186.Глубочайшее презрение, с которым сохранивший благородство античный мир относился к христианам, имеет те же корни, что и сегодняшняя инстинктивная неприязнь к евреям: это ненависть свободных и знающих себе цену сословий к тем, кто норовит протиснуться, скрывая за пугливой и неуклюжей повадкой непомерное самомнение.

Новый Завет — это евангелие* людей абсолютно неблагородного сорта; в их притязаниях на собственную значимость, притом значимость единственно истинную, и вправду есть что-то возмутительное, — даже сегодня.

187. Как мало значит сам предмет! Дух — вот что вносит в него жизнь! Каким недужным, спёртым воздухом веет от всех этих возбуждённых пустословий о «спасении», любви, «блаженстве», вере, истине, «вечной жизни»!

И напротив, стоит взять истинно языческую книгу, допустим, Петрония, — книгу, где, по сути, нет ни единого слова, поступка, желания, суждения, которое по ханжеским христианским меркам не было бы грехом, даже смертным грехом. И однако — какая же благодать в чистоте этого воздуха, в духовном превосходстве этой лёгкой победительной поступи, этой высвобожденной, избыточной, уверенной в своём будущем силы!

Во всём Новом Завете ни одной буффонады: но ведь этим любая книга сама себя загубит!

188.Крайняя низость, с которой осуждается всякая иная жизнь, кроме христианской: им мало просто очернить в мыслях своих противников, нет, они хотят, ни больше ни меньше, оклеветать всё, что не есть они сами... С высокомерием святости наилучшим образом уживается низкая и лукавая душонка; свидетельство — первые христиане.

Будущее: они ещё заставят всех как следует за это раскошелиться... Это дух самого нечистоплотного разбора, какой только есть. Недаром вся жизнь Христа изображается таким образом, будто он помогает сбыться предсказаниям: он специально действует так, чтобы они сбылись...

189. Лживое истолкование слов, жестов, душевных состояний умирающих: к примеру, страх смерти начисто подменяется страхом перед «загробной жизнью»...

190. И христиане делали это в точности так же, как иудеи: всё, что они воспринимали как необходимое условие существования или как важное новшество, они вкладывали в уста своему учителю и приукрашивали этим его жизнь. Точно так же и всю изустную мудрость своих пословиц и поговорок они вложили ему в уста: короче, свою действительную жизнь во всём её суетном течении они представили как послушание и тем освятили её для своей пропаганды.

С чего на самом деле всё пошло, это хорошо видно у Павла — и это сущая малость. Всё остальное — это создание типа святого из того, что у них почиталось святым.

Всё «чудесное учение», включая чудо воскресения, есть прямое следствие самовозвеличения общины, которая всё, на что была способна сама, в ещё большей мере приписывала своему учителю (то есть из него свою силу выводила...)

191. Христиане никогда не практиковали того, что им предписывал Иисус: вся их бесстыжая болтовня об «оправдании верой» и о высшем и первейшем значении веры есть только следствие того, что церковь никогда не имела в себе ни мужества, ни воли присягнуть делам, которых требовал Иисус.

Буддист действует иначе, чем не-буддист; христианин действует как все люди, а христианство у него лишь для церемоний и настроений.

Глубочайшая и презренная изолганность христианства в Европе: мы, действительно, поделом заслуживаем презрения арабов, индусов, китайцев... Только прислушайтесь к речам первого государственного мужа Германии о том, что занимало Европу последние сорок лет... — и вы услышите голос придворного проповедника Тартюфа.*

192.«Вера» или «дела»? — Но то, что вместе с «делом», вместе с привычкой к определённым делам зачинается и определённая оценка и в конечном счёте образ мыслей, это так же естественно, как противоестественно предположить, что из голой оценки могут воспоследовать «дела». Человеку надобно упражняться — и не в усилении своих ценностных эмоций, а в действовании; сперва надо уметь что-то делать... Христианский дилетантизм Лютера.* Вера — главная и спасительная опора. А подоплёка тут — глубокая убеждённость Лютера и ему подобных в их неспособности к христианским делам, то есть факт личной биографии, задрапированный глубочайшим сомнением в том, не есть ли всякое деяние грех и от лукавого: так что в итоге весь смысл существования сосредотачивается на отдельных, хотя и крайне напряжённых, состояниях бездействия (молитва, благоговение и т. д.). — В итоге он даже оказался прав: инстинкты, выражающиеся во всех деяниях реформации, — из самых жестоких, какие только есть на свете. Только в абсолютном отвлечении от самих себя, в погружении в прямую свою противоположность, только как иллюзию («веру») они и могли своё существование вынести.

193. — «Что делать, чтобы уверовать?» — Абсурдный вопрос. Главный изъян христианства — это воздержание от всего того, что Иисус повелел делать.

Это убогая жизнь, но истолкованная с презрением во взгляде.

194. Вступление в истинную жизнь — ты спасаешь свою личную жизнь от смерти, живя жизнью всеобщей.

195. Христианство превратилось в нечто в корне отличное от Того, что делал и чего хотел его основатель. Это великое антиязыческое движение древности, сформулированное с использованием жизни, учения и «слов» основателя христианства, однако посредством абсолютно произвольной их интерпретации по шаблону диаметрально различных потребностей и в переводе на язык всех уже существующих подземных религий.

Это приход пессимизма, тогда как Иисус хотел принести людям мир и счастье агнцев, — и притом пессимизма слабых, попранных, страдальцев, угнетённых.

Их заклятый, смертный враг — это: 1. сила в характере, уме и вкусе; «мирское»; 2. классическое «счастье», благородная лёгкость и скепсис, несгибаемая гордость, эксцентрическое распутство и холодная самодостаточность мудреца, греческая утончённость в жесте, слове и форме; и римлянин, и грек им в равной мере — смертельный враг.

Попытка антиязычества обосновать и осуществить себя в философии: его чутьё к двусмысленным фигурам древней культуры, прежде всего к Платону, этому инстинктивному семиту и антиэллину*... Равно как и чутьё к стоицизму, который в существенной степени тоже дело семитов («достоинство» как строгость и закон, добродетель как величие, как ответственность за себя, как авторитет, как высший суверенитет личности — всё это семитское: стоик — это арабский шейх, только в пелёнках греческих понятий).

196. Христианство только возобновляет борьбу, которая уже велась против классического идеала, против благородной религии.

На самом деле всё это преобразование есть перевод на язык потребностей и уровень понимания тогдашней религиозной массы — той массы, которая поклонялась Изиде, Митре, Дионису, «великой праматери» и которая требовала от религии:

1. надежды на потустороннюю жизнь;

2. кровавой фантасмагории жертвенного животного — «мистерии»;

3. спасительного деяния, святой легенды;

4. аскетизма, отрицания мира, суеверного «очищения»;

5. иерархии как формы построения общины.

Короче: христианство приспосабливается к уже существующему, повсюду нарождающемуся анти-язычеству, к культам, которые опроверг Эпикур... точнее, к религиям угнетённой массы, женщин, рабов, не-знатных сословий.

В итоге же перед нами следующие недоразумения:

1. бессмертие личности;

2. мнимый иной мир;

3. абсурдность понятий преступления и наказания, поставленных в центр истолкования мира;

4. разбожествление человека вместо его обожествления, разверзание глубочайшей пропасти, которую можно преодолеть только чудом, только в прострации глубочайшего самопрезрения;

5. целый мир порочных представлений и болезненных аффектов вместо простой и полной любви житейской практики, вместо достижимого на земле буддистского счастья;

6. церковный порядок, с клиросом, теологией, культом, святынями; короче, всё то, против чего ратовал Иисус из Назарета;

7. чудеса везде и всюду, засилье суеверия: тогда как отличием иудаизма и древнейшего христианства было как раз их неприятие чуда, их относительный рационализм.

197.Психологическая предпосылка:незнание и бескультурье, невежество, напрочь забывшее всякий стыд — достаточно представить себе этих бесстыдных святых, и где — в Афинах:

— иудейский инстинкт «избранничества»* (они без всяких церемоний присваивают себе все добродетели, а остальной мир считают своей противоположностью — верный знак низости души);

совершенное отсутствие действительных целей*, действительных задач, для решения которых требуются иные добродетели, кроме ханжества, — от этой работы их избавило государство; бесстыдный народец всё равно делал вид, будто государство здесь совершенно не причём.

«Если не станете как дети»* — о, как же далеки мы ныне от этой психологической наивности!

198. Основателю христианства пришлось горько поплатиться за то, что он обращался к самым низким слоям иудейского общества и иудейского ума — ибо в итоге они перевоссоздали его по тому образу и подобию, который был доступен их разумению; это же настоящий позор — сфабриковать историю искупительного подвига, персонифицированного бога, персонифицированного спасителя, личное бессмертие и вдобавок сохранить все убожества «личности» и «истории» — из учения, которое отказывает всему личному и историческому в праве на реальность...

Легенда об искупительном подвиге вместо символического сейчас и вечно, повсюду и здесь, чудо вместо психологического символа.

199. Нет ничего менее невинного, нежели Новый Завет. Хорошо известно, на какой почве он взрос. Этот народ, с несгибаемой волей к самому себе, народ, который, давно утратив всякую естественную опору и само своё право на существование, сумел тем не менее выжить, для чего ему пришлось утвердить себя на совершенно противоестественных, чисто умозрительных предпосылках (как избранный народ, как община святых, как народ пророчества, народ-«церковь»): этот народ практиковал pia fraus* с таким совершенством, с такой степенью «чистой совести», что впредь надо десять раз остеречься, заслышав, как этот народ проповедует мораль.

Когда иудеи выступают в тоге невинности, значит, опасность и вправду велика: так что рекомендуется всегда иметь под рукой свой маленький запас рассудка, недоверия, злости, когда читаешь «Новый Завет».

Люди самого низкого происхождения, порою просто сброд, изгои не только хорошего, но вообще всякого общества, достойного так называться, выросшие, не изведав даже запаха культуры, без воспитания, без знаний, не имея даже отдалённого понятия о том, что в духовной сфере может существовать совесть, но — иудеи: инстинктивно умные, со всеми суеверными предпосылками даже из невежества своего создать преимущество и извлечь соблазн.

200. Я рассматриваю христианство как самую роковую ложь соблазна, какая только была на свете, как великую и несвятую ложь: я выдёргиваю поросль и выскребаю плесень этого идеала из-под всех и всяческих облицовок, я отвергаю любые позиции в пол и в три четверти оборота к нему, — я принуждаю только к войне с ним.

Нравственное сознание маленьких людей как мера всех вещей — это самое отвратительное вырождение из всех, какие до сей поры являла культура. И такого рода идеал продолжает висеть над человечеством!

201. Даже при самых скромных притязаниях на интеллектуальную чистоту невозможно, читая «Новый Завет», подавить позывы чего-то вроде невыразимого отвращения: ибо необузданная наглость этого желания самых непосвящённых говорить наравне с другими о великих вопросах, настырность их притязаний не только говорить, но и судить об этих вещах превосходит всякую меру. И эта беспардонная лёгкость, с которой здесь болтают о самых недоступных проблемах (жизнь, мир, бог, смысл жизни) — так, словно это никакие и не проблемы вовсе, а просто обычные вещи, о которых этой мелкой швали всё известно!

202. Это была самая роковая разновидность мании величия из всех, какие дотоле встречались на земле: когда это лживое, мелкое, неказистое отродье стало заявлять о своих исключительных притязаниях на слова «Бог», «страшный суд», «истина», «любовь», «мудрость», «дух святой» и с их помощью отмежёвываться от остального «мира»; когда такого разбора людишки начинают переиначивать все ценности под себя, словно это они смысл, соль, мерило и значение всего прочего, — тогда остаётся только одно: понастроить для них сумасшедших домов, и больше ничего не предпринимать. То, что их стали преследовать, было величайшей из античных глупостей: тем самым их приняли слишком всерьёз, а значит, и сделали из них нечто серьёзное.

Всё это бедствие оказалось возможным, во-первых, потому, что сходная разновидность мании величия уже имелась на свете, а именно иудейская: коли уж пропасть между иудеями и христианами-иудеями однажды разверзлась, христиане-иудеи просто вынуждены были ту процедуру самосохранения, которую изобрёл иудейский инстинкт, запустить в ход снова и с последней степенью усиления — дабы сохраниться; во-вторых, потому, что, с другой стороны, греческая философия морали всё сделала для того, чтобы подготовить и сделать притягательным моральный фанатизм даже среди греков и римлян... Платон, этот великий соединительный мост распада, который первым ошибочно возжелал усмотреть природу в морали, который даже греческих богов своим понятием «добра» обесценил, который уже был заражён иудейской пошлостью (в Египте?*).

203. Эти мелкие стадные добродетели ведут к чему угодно, но только не к «вечной жизни»: вывести их на сцену подобным образом, а заодно и себя вместе с ними, было, возможно, и очень умным шагом, но для того, кто не утратил способность смотреть на вещи здраво, такое зрелище всё равно остаётся уморительнейшей из комедий. Невозможно заслужить никакого предпочтения ни на земле, ни на небе, достигнув совершенства в образе мелкого и милого овцеобразия; при этом ты в лучшем случае останешься мелкой, милой и абсурдной овцой с рожками — если, конечно, не лопнешь от непомерного тщеславия и не оскандалишься своими замашками верховного судии.

Невероятная яркость красок, которыми расцвечены здесь все эти малые добродетели, — словно отблеск божественных качеств.

Природная цель и полезность всякой добродетели замалчиваются начисто; добродетель имеет ценность только применительно к божественной заповеди, к божественному образцу, только применительно к потусторонним и духовным благам. (Великолепно: как-будто и впрямь речь идёт о «спасении души»; хотя это было всего лишь средство «выстоять» — с как можно более красивыми чувствами.)

204.Закон, этот основательно и реалистически сформулированный свод определённых условий сохранения общины, запрещает некоторые действия в определённом направлении, а именно, в той мере, в какой они обращены против этой общины; община не запрещает образ мыслей, из которого подобные действия проистекают, — ибо те же самые действия, обращённые в ином направлении, ей необходимы, а именно — против врагов данного людского сообщества. Но тут на сцену выходит моральный идеалист и заявляет: «Бог зрит прямо в сердце: действие само ещё ничего не значит; надо вытравить враждебные мысли, из которых оно проистекает...» В нормальных условиях над этим бы только посмеялись; и лишь в исключительных случаях, когда община живёт абсолютно вне всякого понуждения вести войны за своё существование, к таким вещам могут хоть как-то прислушаться. И дают ход умонастроению, полезность которого невозможно предугадать.

Так было, например, при появлении Будды, внутри исключительно мирного и к тому же духовно утомлённого общества.

Примерно то же самое имело место и с первой христианской (она же иудейская) общиной, предпосылкой к возникновению которой стал абсолютно аполитичный характер иудейского общества. Христианство могло вырасти только на почве иудаизма, то есть внутри народа, который в политическом отношении уже ни на что не притязал и вёл своего рода паразитарное существование внутри римского общественного уклада.* Христианство пошло ещё на один шаг дальше: можно было «оскопить» себя ещё сильней, благо обстоятельства позволяли.

Говорить «любите врагов ваших»* можно, лишь изгоняя из морали природу, ибо после этого природное «люби ближнего твоего, ненавидь врага твоего» в законе (и инстинкте) теряет всякий смысл; значит, тогда и любовь к ближнему нужно обосновать по-новому (как своего рода любовь к богу). То есть повсюду подсовывается бог и изымается «полезность»: повсюду отрицается действительный исток всякой морали, а уважение к природе, суть которого именно в признании природного характера морали, изничтожается под корень.

Откуда же берётся соблазн подобного оскоплённого идеала человечества? Почему он не претит нашему вкусу, как претит ему, допустим, представление о кастрате?.. Как раз в этом сравнении и кроется разгадка: голос кастрата нам ведь тоже не претит — невзирая на то ужасное увечье, которым этот голос обусловлен: ибо голос стал пленительней, слаще... За счёт того, что у добродетели вырезали все «мужские члены», её голос приобрёл женственное звучание, которого в нём раньше не было.

С другой стороны, стоит подумать о той ужасной суровости, опасности и неисповедимости, которую привносит в жизнь наличие мужских добродетелей, — о жизни, какую ещё в наши дни ведёт корсиканец* или араб-язычник (и которая до мелочей схожа с жизнью корсиканца: даже песни эти могли бы сочинить корсиканцы), — и сразу понимаешь, до какой степени как раз самый грубый представитель человеческого рода может быть потрясён и захвачен вожделенным звучанием этого «добра» и этой «чистоты»... Пастушеский напев... идиллия... «добрый человек»: все эти образы сильнее всего действуют на воображение в те времена, [когда по улицам разгуливает трагедия].

*

Но тем самым мы раскусили, до какой степени и сам «идеалист» (идеал-кастрат) происходит из совершенно определённой действительности и отнюдь не является просто наивным фантастом... Ибо он-то как раз приходит к познанию того, что для нужной ему реальности столь грубое предписание запрета на определённые действия не имеет никакого смысла (потому что инстинкт именно к таким действиям в нём ослаблен длительным отсутствием упражнений, отсутствием понуждения к упражнению). И тогда этот кастратист формулирует сумму новых условий существования и самосохранения для людей совершенно определённого вида: в этом он реалист. Средства для его самостатуирования те же самые, что и для более древних легислатур: апелляция ко всем и всяческим авторитетам, к «богу», использование понятия «вины и наказания», — то есть он пускает в ход весь инструментарий старого идеала, только в новом истолковании, — вину, например, представляет делом более сокровенным, внутренним (допустим, в виде угрызений совести).

На практике подобная разновидность человека погибает, как только перестают наличествовать исключительные условия его существования — своего рода Таити, островное счастье, каким и была жизнь малоприметных евреев в провинции. Их единственный природный противник — это почва, из которой они произросли: против неё им приходится бороться, ради этой борьбы им приходится снова взращивать в себе аффекты нападения и обороны; их противники — приверженцы старого идеала (эта разновидность вражды великолепно представлена отношением Павла к иудейству, Лютера — к священническому аскетическому идеалу). Самую мягкую форму этого соперничества, безусловно, явили первые буддисты: пожалуй, ни на что не тратилось больше труда, чем на их стремление обескровить и ослабить враждебные чувства. Борьба против чувства вражды, похоже, становится чуть ли не первейшей задачей буддиста: лишь поборов это чувство, можно обрести мир в душе. Вызволиться — но без мстительной злобы: это, впрочем, предполагает удивительно размягчённую и подслащённую разновидность человечности — святость...

*

Хитрость морального кастратизма. — Как вести войну против мужских аффектов и оценок? Средств физического воздействия в распоряжении нет, значит, можно вести только войну хитростью, колдовством, ложью, — короче, войну «умственную».

Рецепт первый: присвоить добродетель всецело и только своему идеалу; старый идеал отрицать, низводя его до противоположности всему идеальному. Здесь не обойтись без искусства клеветы.

Рецепт второй: постулировать свой тип мерилом вообще всего; проецировать его на вещи, на тень вещей и их судьбу, на подоплёку судьбы — сделать его богом.

Рецепт третий: представить противников своего идеала противниками бога, измыслить себе право на великий пафос, на власть, на проклятье и благословение.

Рецепт четвёртый: все невзгоды, всю жуть, весь ужас и роковую бедственность существования выводить из несогласия, сопротивления своему идеалу; всякая беда ниспосылается как наказание — даже и на приверженцев (за исключением тех случаев, когда это испытание и т. д.).

Рецепт пятый: зайти настолько далеко, что даже саму природу разбожествить как противоположность собственному идеалу — рассматривать столь длительное пребывание в природном мире как великое испытание терпения, как своего рода мученичество; упражняться в dédain* ужимок и манер в отношении ко всем «естественным вещам».

Рецепт шестой: победа противоприроды, идеального кастратизма, победа мира чистоты, добра, безгреховности, блаженства проецируется в будущее как конец, финал, великая надежда, как «приход царства божьего».

— Надеюсь, над головокружительным взлётом одного мелкого человеческого подвида на высоту абсолютного мерила всех вещей мы пока что ещё можем посмеяться?..

205. Мне безусловно не нравится ни в этом Иисусе из Назарета, ни, скажем, в его апостоле Павле то, что они с таким упорством вбивали в головы маленьким людям, будто их скромные добродетели и вправду чего-то стоят. За это дорого пришлось расплачиваться — ибо в итоге куда более ценные качества добродетели и человека эти мелкие людишки ославили, они натравили друг на друга достоинство благородной души и угрызения её совести, они сбили с верного курса все смелые, широкие, удалые, эксцессивные склонности сильной души, ввели их в заблуждение вплоть до саморазрушения.

206. В «Новом Завете», в особенности в Евангелиях, я слышу речения отнюдь не божественного: скорее, напротив, здесь в косвенной форме звучит самая низменная, самой яростная клевета и жажда изничтожения, — то есть одна из самых подлых форм ненависти.

— Отсутствует всякое знание свойств высшей натуры. — Беззастенчивое злоупотребление запанибратством во всех видах; весь запас пословиц использован и нагло присвоен; так ли уж было нужно, чтобы Бог приходил, дабы сказать тому мытарю* и т. д. Нет ничего более расхожего, чем эта борьба с фарисеями при помощи абсурдных и непрактичных моральных мнимостей — на подобные tour de force* народ всегда был падок. Упрёк в «лицемерии»! Из этих-то уст! Нет ничего более расхожего, чем подобное обращение с противником, — это коварнейший признак либо благородства, либо как раз его отсутствия.

207. Исконное христианство — это ликвидация государства: христианство возбраняет присягу, военную службу, суды, самооборону и оборону какой бы то ни было целокупности, различия между соплеменниками и чужеземцами; запрещает и иерархию сословий.

Пример Христа: он не противится тем, кто причиняет ему зло; он не защищается; больше того — «подставьте левую щеку». (На вопрос «Ты ли Христос?» он отвечает: «Отныне узрите [Сына Человеческого, сидящего одесную силы и грядущего на облаках небесных]»). Он запрещает ученикам своим оборонять его; он специально подчёркивает, что мог бы получить помощь, но не хочет.*

Христианство — это также и ликвидация общества: оно отдаёт предпочтение всему, что обществом отторгнуто, оно взрастает из среды изгоев и преступников, отверженных и прокажённых всех мастей, «грешников», «мытарей» и проституток, из самого тёмного люда («рыбаки»); оно злобно чурается богатых, учёных, благородных, добродетельных, «корректных»...

208. Война против знатных и власть имущих, как она ведётся в «Новом Завете», подобна той, какую ведёт Рейнеке-Лис*, и ведётся теми же средствами — только неизменно со священнической елейностью и с решительным нежеланием признавать собственную хитрость.

209. Евангелие: весть, что всем низшим и бедным открыт доступ к счастью, — что ничего и делать не надо, кроме как избавиться от учреждений, традиций, опеки высших сословий: в этом смысле приход христианства есть не что иное, как приход типичного социалистического учения. Собственность, честный промысел, отчизна, сословия и ранг, суды, полиция, государство, церковь, образование, искусство, военное дело — всё это суть многочисленные препоны счастью, средостения, дьявольские козни, коим Евангелие сулит суровый суд — и всё это точно так же типично и для социалистического учения.

В подоплёке тут возмущение, взрыв накопившегося недовольства против «господ», радостное предвкушение того, сколько счастья может крыться уже в одном только восчувствовании своей свободы после столь долгого гнёта...

В большинстве случаев — символ того, что с нижними слоями общества обходились слишком человечно, что они уже ощутили на кончике языка запретный для них вкус счастья... Не голод вызывает революции, а тот аппетит, что приходит к народу во время еды...

210. Стоит хотя бы раз прочесть «Новый Завет» как книгу совратительную: добродетель здесь попросту конфискуется, в инстинктивной надежде на то, что с нею вместе можно взять в полон и общественное мнение, — причём самая скромная добродетель, которая признаёт только идеальную стадность и более ничего (кроме, разумеется, пастуха): мелкая, елейная, доброжелательная, услужливая, томно-восторженная добродетель, не имеющая никаких притязаний вовне, — намеренно от «мира» отмежёвывающаяся.

Это самое вздорное и тёмное заблуждение — полагать, будто судьбы человечества вершатся так, что община находится по одну сторону и воплощает в себе всё праведное, а мир по другую и воплощает всё неверное, порочное и вечно-проклятое. Самая вздорная и тёмная ненависть против всего, что есть власть — но ни в коем случае к ней не прикасаясь! Своего рода внутреннее высвобождение, которое, однако, внешне всё оставляет по-старому. (Услужливость и рабство; из всего уметь сделать средство служения богу и добродетели).

211. Христианство возможно как проявление наиболее приватной формы существования; оно предполагает тесный круг укромного и совершенно аполитичного общества; в идеале это тайное религиозное собрание. Напротив, «христианское государство», «христианская политика» — это наглое бесстыдство, ложь, нечто вроде христианского главнокомандования, когда «царя небесного воинства» почитают как начальника генерального штаба. Да и папство тоже никогда не было в состоянии проводить христианскую политику... а когда политикой занимаются реформаторы, как Лютер, то надо знать: они такие же приверженцы Макиавелли*, как любой тиран или аморальный человек.*

212. Христианство и сейчас ещё возможно в любую секунду... Оно не связано ни одной из тех бесстыдных догм, которые украсили себя его именем: ему не нужно ни учение о персонифицированном боге, ни о грехе, ни о бессмертии, ни о спасении, ни о вере, ему вообще не нужна никакая метафизика, а ещё меньше аскетизм, а ещё меньше христианское «естествознание»*... [Христианство — это практика, а не вероучение. Оно говорит нам о том, как нам действовать, а не как нам веровать.]

Тот, кто сегодня сказал бы: «не хочу быть солдатом», «мне нет дела до судов», «я не пользуюсь услугами полиции», «я не желаю делать ничего такого, что нарушит мир и покой внутри меня — а если мне придётся из-за этого пострадать, ничто не сохранит во мне мир и покой лучше, чем моё страдание» — тот был бы христианином...

213.К истории христианства. — Беспрерывное изменение среды: применяясь к нему, христианство беспрерывно перемещает свои точки опоры... поощрение низких и бедных сословий... развитие богаделен... тип «христианина» шаг за шагом снова принимает всё то, что он изначально отрицал (в отрицании чего он и заключался).

Христианин становится гражданином, солдатом, субъектом и объектом судопроизводства, рабочим, торговцем, учёным, теологом, священником, философом, помещиком, художником, патриотом, политиком, «правителем»... он возобновляет все те деяния, которые отвергал и порицал (самооборона, признание судов, наказания, клятвы, различение между разными народами, высокомерие, гнев...). Вся жизнь христианина в конечном счёте превратилась именно в ту жизнь, от которой Христос в своих проповедях призывал отрешиться...

Церковь в той же мере воплощает собой триумф антихристианства, что и современное государство, современный национализм... Церковь — это варварское поругание христианства.

214. Возобладали в христианстве: иудаизм (Павел); платонизм (Августин); культ мистерий (учение о спасении, символ «креста»); аскетизм (враждебность против «природы», «разума», «чувств», — Восток...).

215. Христианство как разъестествление стадной морали — результат абсолютного непонимания и самоослепления. Демократизация есть более естественное проявление этой морали, гораздо менее лживое.

Факт: угнетённые, низшие, вся эта огромная масса рабов и полурабов хотят получить власть.

Первая ступень: они освобождаются, — они вызволяются, сперва мысленно, они распознают друг друга среди себе подобных, они начинают верховодить.

Вторая ступень: они вступают в борьбу, они хотят признания, равных прав, «справедливости».

Третья ступень: они хотят преимуществ (они перетягивают на свою сторону представителей власти).

Четвёртая ступень: они хотят иметь власть только для себя, и они её заполучают...

В христианстве следует различать три элемента: а) угнетённые всех видов, б) посредственности всех видов, в) неудовлетворённые и больные всех видов. Силами первого элемента христианство борется против политической знати и её идеала; силами второго элемента — против людей исключительных и привилегированных (в умственном, чувственном и всяком ином отношении); силами третьего элемента оно борется против природного инстинкта всех здоровых и счастливых людей.

Когда оно добьётся победы, второй элемент выйдет на первый план; ибо тогда христианство уже склонит на свою сторону всех здоровых и счастливых (в качестве бойцов за христианское дело), равно как и власть имущих (как заинтересованных ввиду подавляющего превосходства толпы), — и вот тогда окончательно возобладает стадный инстинкт, то бишь во всех отношениях бесценная посредственная натура, которая высшую санкцию получает именно благодаря христианству. Эта посредственная натура в конце концов до такой степени начинает себя уважать (и до такой степени осмелевает), что уже помышляет о доминировании и в политическом смысле...

— Демократия — это объестествлённое христианство: своего рода «возврат к природе», но только после того, как сугубо противоестественным образом оказалась преодолённой противоположная система ценностей. — Следствие: аристократический идеал отныне всё больше лишается естественности («высший человек», «благородный», «художник», «страсть», «познание» и т. д.); романтизм как культ исключительности, гения и т. д.

216.Когда и «господа» могут стать христианами. — Это заложено в инстинкте сообщества (племя, род, стадо, община): воспринимать состояния и влечения, которым оно обязано своим сохранением, как сами по себе ценные — например, послушание, взаимность, осторожность, умеренность, сострадание, — и тем самым, следовательно, всё, что этому препятствует или противоречит, подавлять и сводить на нет.

Точно так же в инстинкте господствующих (неважно, людей или сословий) заложено стремление выделять и поощрять добродетели, благодаря которым подданные сохраняют преданность и покорность (состояния и аффекты, которые могут быть сколь угодно чужды и претить их собственным чувствам).

Стадный инстинкт и инстинкт господствующих в поощрении и хвале некоторого числа добродетелей совпадают — но по разным причинам: первый из эгоизма непосредственного, второй из эгоизма опосредованного.

Подчинение господствующих рас* христианству в существенной мере есть следствие убеждения, что христианство — религия стадная, что оно учит послушанию, — короче, что христианами легче править, чем нехристианами. Этим посулом римский папа и сегодня ещё рекомендует китайскому императору пропаганду христианства.

Вдобавок к этому соблазнительная сила христианского идеала сильнее всего действует, пожалуй, на такие натуры, которые любят опасность, приключения и препоны, которые любят всё, что связано с риском даже для их жизни, но с таким риском, при котором можно ощутить чувство абсолютного могущества. Достаточно вспомнить святую Терезу в обрамлении героического энтузиазма её братьев*: христианство предстаёт здесь как форма необузданного порыва воли, как добровольное испытание силы воли, как героическое дон-кихотство...

[3. Христианский идеал]

217. Война против христианского идеала, против учения о «блаженстве» и «спасении души» как главной жизненной цели, против превознесения бесхитростных людишек, чистых сердец, страдальцев, неудачников и т. д.

Где и когда хоть один сколько-нибудь стоящий человек пусть даже отдалённо напоминал этот христианский идеал? По крайней мере на непредвзятый взгляд, какой должен быть у психолога и вообще всякого проницательного человека! — Достаточно перелистать всех героев у Плутарха.

218. Наше преимущество: мы живём в век сопоставлений, мы можем проверять и сличать так и столько, сколько и как никогда ещё не проверяли и не сличали; мы есть самосознание истории вообще... Мы наслаждаемся иначе, мы страдаем иначе: сопоставление всего неимоверно разнообразного есть наинасущнейшая деятельность наших инстинктов... Мы понимаем всё, проживаем всё, ничто в прошлом не вызывает в нас враждебного чувства. Пусть даже для нас это может плохо кончиться — наше доброжелательное и почти ласковое любопытство бесстрашно пускается навстречу самым опасным вещам...

«Всё идёт хорошо» — нам стоит неимоверного труда на это возразить... Мы страдаем, когда вынуждены дойти до такой степени неинтеллигентности, как выступление против чего-то... В сущности мы, учёные, сегодня лучше всех следуем заветам Христа.

219. Ирония в отношении тех, кто полагает, будто христианство преодолено достижениями современного естествознания. Система христианских ценностей тем самым абсолютно не преодолена. «Христос на кресте» всё ещё — до сих пор — самый возвышенный символ.

220. Два великих нигилистических движения: а) буддизм; б) христианство. Последнее лишь сейчас более или менее достигло тех состояний культуры, при которых оно способно исполнить своё исконное назначение — уровня, который ему подобает, среды, в которой оно может явить себя в чистоте...

221. Мы снова восстановили христианский идеал; осталось только определить его ценность.

1. Какие ценности этим идеалом отрицаются — что содержит в себе противоположный идеал? — Гордость, пафос дистанции, большую ответственность, отвагу, великолепную витальность, инстинкты покорителя и воина, обожествление страсти, мести, хитрости, гнева, вожделения, приключения, тяги к познанию; отрицается благородный идеал — красота, мудрость, великолепие и опасность человеческого типа: целеполагающий, «будущностный» человек (здесь христианство обнаруживает себя как продолжение и следствие иудаизма).

2. Осуществим ли он? — Да, но в определённых климатических условиях... наподобие индийскому. Ибо здесь отсутствует труд, работа... — он упраздняет народ, государство, культурную общность, правосудие, он отвергает образование, знание, воспитание хороших манер, промыслы и ремёсла, торговлю... он сводит на нет всё, что составляет пользу и ценность человека — он посредством идиосинкразии чувств человека замыкает и приканчивает: аполитичный, вненациональный, не способный ни к защите, ни к нападению, такой человек возможен только внутри строжайшим образом упорядоченной государственной и общественной жизни, которую эти трутни-святоши повсюду и насаждают — за всеобщий счёт...

3. Остаётся, как следствие, только воля к усладам — и ни к чему больше! «Блаженство» оказывается самодостаточной аксиомой, не требующей ни обоснований, ни оправданий, а всё остальное (по принципу: живи и жить давай другим) — только средством к этой цели...

— Но это очень низкий уровень мысли: страха перед болью, перед всеобщим загрязнением, перед запустением и распадом уже достаточно для того, чтобы всё это отбросить... Это скудоумный образ мышления... признак измождённой расы... Не следует обманываться («Станьте как дети...») — родственные натуры: Франциск Ассизский (невротик, эпилептик, визионер, как Иисус).

222.Высший человек отличается от низшего бесстрашием и умением бросить вызов несчастью; это признак деградации, когда начинают главенствовать эвдемонистические критерии оценки (физиологическое истощение, оскудение воли). Христианство с его установкой на «блаженство» — это типичный образ мышления страдательной и скудной человеческой породы. Полная сила устремлена к тому, чтобы творить, страдать и погибнуть — ей не по нраву убогое христианское святошество и жреческие ужимки.

223.Бедность, смирение и целомудрие — опасные и порочащие человека идеалы, однако, подобно ядам, вполне полезное снадобье при определённых заболеваниях, как, например, во времена римской империи.

Все идеалы опасны, поскольку они унижают и клеймят презрением действительное; все они — яды, но как временное снадобье необходимы.

224. Бог создал человека счастливым, праздным, невинным и бессмертным; наша действительная жизнь есть ложное, заблудшее, грешное существование, существование-кара. Страдание, борьба, труд, смерть расцениваются как возражения против жизни, как нечто сугубо временное, противоестественное, ставящее саму жизнь под сомнение; как нечто, против чего требуются — и имеются! — спасительные снадобья.

Человечество — от Адама и до наших дней — пребывало в ненормальном состоянии: сам бог в расплату за вину Адама пожертвовал своим сыном, дабы этому ненормальному состоянию положить конец; естественный ход и характер жизни — это проклятье; тому, кто в него поверит, Христос возвратит нормальное состояние — сделает его счастливым, праздным и невинным. — Но земля не стала плодоносить сама собой, без участия человеческого труда; женщины по-прежнему рожают детей отнюдь не без боли, да и болезни тоже не исчезли: самые набожные живут в этом мире ничуть не лучше распоследних безбожников. И только то, что человек избавляется от смерти и греха, — то есть утверждения, не поддающиеся никакому контролю, — церковь внедряла с тем большей уверенностью. «Он избавлен от греха» — не делами своими, не суровыми борениями, а просто подвигом душеспасительным искуплен — следовательно, совершенен, невинен, достоин рая.

Истинная жизнь — только вера (то есть самообман, сумасшествие). Всё действительное существование, полное борьбы и соперничества, света и тьмы, — это существование ложное, плохое; задача состоит в том, чтобы от него спастись, избавиться.

«Невинный, праздный, бессмертный, счастливый человек» — именно эту концепцию «высшей желательности» и следует подвергнуть критике прежде всего. Почему, спрашивается, вина, труд, смерть, страдания (и, если уж по-христиански рассуждать, познание) — противоречат высшей желательности? Тухлые христианские понятия — «блаженство», «невинность», «бессмертие»...

225. Порочно эксцентрическое понятие «святости» — в нём нельзя разделить «человека» и «бога». Порочно понятие «чуда» — этой сферы попросту не существует, — единственная, которую ещё как-то можно принять во внимание, это сфера «духовная» (то есть символически-психологическая) — как декаданс, как приложение к «эпикурейству» — кстати, парадиз, рай, в греческом понятии также и «сад Эпикура».

В такой жизни отсутствует какая бы то ни было задача — эта жизнь ничего не хочет... разновидность «эпикурейских богов». Отсутствует какая бы то ни было причина ставить себе цели — детей заводить... всё достигнуто и так.

226. Они презирали тело; они не принимали его в расчёт; больше того — они относились к нему, как к врагу. Они сумасбродно верили, будто «прекрасную душу» можно носить в том трупном уродстве, которое они именовали телом... А чтобы и других заставить в это поверить, им понадобилось истолковать понятие «прекрасная душа» по-новому, переиначить и исказить его естественную наполненность, покуда в конце концов оно не превратилось в бледное, болезненное, идиотически-восторженное существо, каковое и стало восприниматься как совершенство, да ещё «ангельское», как преображение, как высший человек.

227. Полное неведение в вопросах психологии — у христианина нет нервной системы; презрительное нежелание замечать требования тела, само открытие тела; предполагается, что высшей природе человека так и подобает к телу относиться, что душе это всенепременно и только во благо — подчистую и без остатка сводить все совокупные чувствования тела к моральным ценностям; даже болезнь мыслится при этом как нечто, обусловленное моралью, как кара или как испытание, а то ещё как душеспасительное состояние, в котором человек становится более совершенным, чем он мог бы быть, оставаясь здоровым (мысль Паскаля) — иногда добровольное навлечение на себя болезни.

228. Что же тогда такое эта ожесточённая борьба христианина «супротив природы»? Мы ведь не дадим обмануть себя пустыми словами и рассуждениями! Просто это его природе претит то, что на самом деле и есть природа. У большинства страх, кое у кого — отвращение, ещё у кого-то просто некая духовность, любовь к идеалу без плоти и вожделений, а у самых возвышенных — тяга к этакому «чистому экстракту природы», ему-то они и норовят уподобиться. Само собой понятно, что самоуничижение вместо чувства собственного достоинства, пугливая насторожённость перед лицом влечений, отход от насущных повседневных обязанностей (благодаря чему, опять-таки, создаётся чувство собственного высокого ранга), возбуждение себя на непрестанную борьбу за немыслимые вещи, привычка к беспредметному испусканию чувств, — всё это ведёт к созданию определённого человеческого типа: в нём преобладает раздражительность хиреющего под спудом тела, но эта нервозность и вдохновляющие её поводы истолковываются совершенно иначе. Вкус подобного рода натур падок, во-первых, 1. на изощрённое; 2. на цветисто-загадочное; 3. на крайности в чувствах. — Свои естественные наклонности они тем не менее удовлетворяют, но интерпретируя их в новой форме, например, как «оправдание перед богом», «чувство душеспасительной благодати» (всякое неодолимо приятное чувство — гордость, наслаждение и т. д. — интерпретируется именно так.) Общая проблема: что станется с человеком, который всё естественное в себе опорочивает, всё себе практически возбраняет и загоняет под спуд? В действительности же христианин являет собой образчик утрированного самообладания: чтобы обуздать свои вожделения, он, похоже, считает необходимым либо вовсе их изничтожить, либо пригвоздить к кресту.

229. Долгую череду тысячелетий человек физиологически себя не знал — он и сегодня ещё себя не знает. Знание того, например, факта, что у человека есть «нервная система» (а вовсе никакая не «душа»), до сих пор остаётся уделом лишь немногих самых осведомлённых. Но человек даже и не подозревает себя в том, что он чего-то не знает; воистину надо быть очень гуманным, чтобы сказать: «я этого не знаю», чтобы позволить себе роскошь невежества.

Если, допустим, он страдает, или, наоборот, в прекрасном расположении духа, он ничтоже сумняшеся найдёт тому причину, не слишком затрудняясь поисками... В действительности он эту причину найти не может, ибо он даже и не подозревает, где её искать... Что тогда? А тогда он следствия своего состояния примет за его причину, например, какое-нибудь дело, предпринятое в хорошем настроении (по сути-то потому только и предпринятое, что хорошее настроение придало ему духу), покажется ему, гляди-ка, причиной этого хорошего настроения... Между тем как на самом-то деле и эта удача, как и хорошее настроение, были обусловлены благоприятной координацией физиологических сил и систем.

Или, напротив, он чувствует себя скверно: и, как следствие, не может управиться с какой-то заботой, с сомнениями, с недовольством собой... Но на самом-то деле человек при этом всерьёз полагает, что его плохое самочувствие есть следствие его сомнений, его «греха», его «самокритики».

Но вот возвращается состояние восстановления сил — часто после глубокого утомления и прострации. «Как это получилось, что я чувствую себя так свободно, так раскованно? Это просто чудо, только бог мог такое совершить». — И вывод: «он мне простил мой грех»...

Отсюда возникает практика: чтобы вызвать в себе чувства греха и покаянной подавленности, надо привести в болезненное и нервозное состояние своё тело. Методика этих действий известна. Как и следует ожидать, человек не усматривает каузальную логику факта — в итоге мы получаем религиозное обоснование умерщвления плоти, оно предстаёт как самоцель, тогда как на самом деле оказывается лишь средством для достижения того болезненного несварения души, которое мы принимаем за раскаяние («идея фикс» греха, гипнотизирование несушки очерчиванием вокруг неё круга «греха»*).

Подобные надругательства над собственным телом порождают почву для многообразных «чувств вины», то есть некоего всеобщего недуга, который требует объяснения...

С другой стороны, точно также возникает и методика «спасения»: сперва мы провоцировали неистовство чувства молитвами, движениями, жестикуляцией, клятвами, — теперь на смену ему приходит изнеможение, часто очень тяжёлое, нередко и в форме эпилепсии. А за этим состоянием глубокой вялости и разбитости наступает проблеск выздоровления — или, в религиозных понятиях, «спасение».

230. В прежние времена подобные состояния и последствия физиологического изнурения, поскольку они чреваты вещами внезапными, ужасными, необъяснимыми и непредсказуемыми, почитались больше, чем здоровые состояния и их последствия. Люди боялись, предполагали здесь воздействие высших сил. Сон и сновидения, тень, ночь, природный страх сделали ответственными за возникновение двоемирия — а надо было прежде всего присмотреться к симптомам физиологического истощения. Древние религии своими обрядами умели специально подводить верующих к состоянию истощения, когда он с неизбежностью начинал переживать подобные вещи... Людям казалось, что они вступают при этом в сферы высшего порядка, где всё перестаёт быть известным. — Видимость высшей силы...

231. Сон как следствие всякого утомления, утомление как следствие всякого чрезмерного возбуждения...

Потребность в сне, обожествление и обожание самого понятия «сон» во всех пессимистических религиях и философиях.

Утомление в данном случае — это утомление расы; сон, с психологической точки зрения, есть лишь выражение необходимости в более глубоком и продолжительном отдыхе... На самом же деле это смерть обольщает в образе своего брата — сна...

232. Весь христианский набор упражнений по части покаяния и спасения души можно рассматривать как произвольно вызываемое folie circulaire*; как нетрудно догадаться, осуществим он лишь в уже предрасположенных к этому (то есть болезненных и слабых) индивидуумах.

233.Против раскаяния и его чисто психологического врачевания. — Неумение справиться с каким-то переживанием уже есть признак упадка. Бередить старые раны, упиваться презрением к себе и собственной подавленностью — это просто одна из болезней, из которой никогда не воспоследует «спасение души», а только новая стадия того же заболевания...

Эти состояния «душеспасительной благости» у христианина суть только изменения одного и того же болезненного состояния, — истолкования эпилептического кризиса по определённой формуле, которую даёт не наука, а религиозная мания.

Человек, когда он болен, на свой болезненный лад добр... большую часть психологического аппарата, с которым работало христианство, мы сегодня причисляем к формам истерии и эпилепсии.

Всю эту практику психологического душевного восстановления следует поставить обратно на физиологическую основу; «угрызения совести» как таковые суть лишь помеха на пути к выздоровлению, — надо пытаться новыми действиями всё в себе уравновесить, дабы как можно скорей избежать хвори самомучительства... чисто психологическую практику душевного врачевания, используемую церковью и сектами, следовало бы дискредитировать как опасную и вредную для здоровья... больного нельзя исцелить молитвами и заклинаниями злых духов — состояния «раскаяния», наступающие под воздействием подобных мер, весьма далеки от того, чтобы вызывать доверие с психологической точки зрения...

Человек здоров, когда способен посмеяться над убийственной серьёзностью и рвением, с какими он относился к какой-нибудь мелочи жизни, что прежде до такой степени его завораживала; человек здоров, когда к угрызениям совести, к укусам её относится так же, как к укусу собаки, в которую швырнули камнем, — когда он своего раскаяния стыдится.

Вся предыдущая практика, чисто психологическая и религиозная, была направлена лишь на изменение симптомов: человека считали выздоровевшим, когда он падал ниц перед крестом и начинал божиться, что будет хорошим человеком... Но преступник, который с мрачной решимостью держит ответ за свою судьбу и задним числом не хулит своё деяние, имеет в себе куда больше душевного здоровья... Преступники, вместе с которыми Достоевский отбывал каторгу, все сплошь были натурами несломленными, — разве это не во сто крат более цельные и ценные люди, нежели иной «сломленный» христианин?*

(Я рекомендую врачевать угрызения совести по методе Митчелла*.)

234. Угрызения совести: признак того, что характер человека ещё не дорос до совершённого им поступка. Бывают угрызения совести даже после добрых дел: из-за необычности этих дел, из-за того, что выделяет их из старого и общего ряда.

235. Против раскаяния. Не люблю эту трусость в отношении собственного поступка; не следует так легко предавать самого себя под натиском внезапного стыда и смущения. Скорее уж тут уместно чувство безусловной гордости. Наконец, какая и кому от этого польза! Ни один поступок раскаянием назад не вернёшь; равно как не вернёшь его «прощением» или «искуплением». Надо быть теологом, чтобы уверовать в силу, способную «загладить» и «вывести» вину: мы, аморалисты, предпочитаем вовсе в вину не верить. Мы, напротив, считаем, что всякое действие в корнях своих ценностно-идентично, — равно как и то, что действия, обращённые против нас, несмотря на это, с экономической точки зрения, могут быть полезными, общежелательными действиями. — В отдельных случаях мы, возможно, и признаём, что каких-то поступков легко могли бы и избежать, — просто в совершении его нам благоприятствовали обстоятельства. Но кто из нас, при благоприятных-то обстоятельствах, не совершил бы целый набор преступлений? Поэтому никогда не надо говорить: «этого и того тебе не следовало бы делать», а всегда и только: «как странно, что я уже сотню раз этого не сделал». — Наконец, лишь немногие действия суть действия типические и в этом смысле действительно являют собой аббревиатуру личности; в свете того, до какой малой степени большинство людей представляют собою личности, редко какой человек характеризуется своим деянием. Деяние по воле обстоятельств, сугубо поверхностное, сугубо рефлекторное, как ответ на внешнее раздражение, свершившееся прежде, чем глубины нашего бытия были им затронуты, спрошены. Вспышка гнева, рывок руки, удар ножа — что в этом от личности! Деяние очень часто влечёт за собою застывший взгляд и скованность, несвободу — словно воспоминанием о нём человек заворожён, словно себя он всё ещё ощущает лишь придатком своего деяния. Это душевное расстройство, этот своего рода гипноз нужно побороть в себе первым делом: отдельный поступок, каким бы он ни был, в сравнении со всеми остальными действиями человека всё равно что нуль, он может быть не в счёт и никакой счёт при этом не исказит. Дешёвый интерес, который может проявить к нему общество, дабы всё существование наше свести только к одному направлению, как будто вся цель и смысл его только в том и заключается, чтобы одно-единственное это деяние искоренить, самого автора деяния заражать не должен: к сожалению, сплошь и рядом именно это и происходит. Тут всё дело в том, что всякое деяние с необычными последствиями влечёт за собой душевное расстройство — неважно даже, хорошие это последствия или скверные. Посмотрите на возлюбленного, только что заручившегося верным обещанием; на поэта, которому рукоплещут в театре — по части torpor intellectualis* они ни в чём не отличаются от анархиста, к которому только что нагрянули с обыском.

Есть действия, недостойные нас — действия, которые, признай мы их типичными для себя, низвели бы нас в более низкий разряд. В таком случае надо избежать только одной ошибки — признания данного действия типичным. Есть, однако, и обратный род действий, которых мы недостойны: исключения, рождённые особой полнотой счастья и здоровья, волны наших высочайших приливов, которые однажды столь высоко вздыбил шторм, случай — такие поступки и «деяния» не типичны. Никогда не следует судить о личности художника по его творениям.

236. A. Человек всё ещё беспутен и страшен в той мере, в какой сегодня ещё представляется необходимым христианство...

B. С другой точки зрения оно вовсе не нужно, а, напротив, сугубо вредно, но действует притягательно и соблазнительно, потому что отвечает болезненному характеру целых слоёв и типов нынешнего человечества... вдохновляясь христианством, они уступают своим внутренним наклонностям — декаденты всех мастей.

Следует строго различать между A и B. В случае A христианство — снадобье или, по меньшей мере, средство обуздания (при некоторых обстоятельствах оно вызывает болезненные состояния, что может оказаться полезным, дабы сломить дикость и грубость человеческой натуры).

В случае B оно само есть симптом болезни, усугубляет декаданс; оно противодействует общеукрепляющей системе лечения, то есть инстинкт больного здесь направлен против того, что для него целебно.

237. Партия серьёзных, достойных, вдумчивых — и противостоящее ей скопище диких, нечистых, непредсказуемых бестий; это просто проблема содержания животных — при этом укротитель должен на своих зверей действовать устрашающе и сурово, внушать им ужас.

Все существенные требования должны ставиться с брутальной непреложностью, то есть с тысячекратно преувеличенной суровостью: даже само исполнение требования должно представать в огрублённом виде, вызывая почтительный страх; например, обесчувствливание со стороны брахманов.

*

Борьба с канальством и скотством; как только будет достигнута определённая степень обуздания и порядка, нужно разверзнуть как можно более ужасающую пропасть между очищенными и возрождёнными — и всем прочим остатком...

Пропасть эта преумножает самоуважение, веру высших каст в то, что они из себя представляют — отсюда и каста нечестивых. Презрение и избыток его, пусть даже в стократном преувеличении, психологически совершенно оправданы — только так они проймут, кого следует.

238. Борьба против брутальных инстинктов — нечто совсем иное, нежели борьба против инстинктов болезненных: между тем средства этой борьбы, направленной на то, чтобы совладать с брутальностью, нередко сами ведут к возникновению болезни; психологическое целительство в христианстве очень часто направлено на то, чтобы сделать из скотины больное и, следовательно, кроткое животное.

Борьба против грубых и необузданных натур должна вестись средствами, способными на эти натуры воздействовать: средства всяческих суеверий здесь необходимы и совершенно незаменимы.

239. В известном смысле наша эпоха созрела (а именно декадентна) — какой была и эпоха Будды. Вот почему возможно и христианство без абсурдных догм (омерзительнейших выродков античного гибридизма).*

240. Даже если предположить, что не может быть приведено доказательство против христианской веры, Паскаль, имея в виду ту устрашающую возможность, что таковое доказательство всё же сыскалось бы и оказалось истинным, тем не менее почитал в высшем смысле разумным оставаться христианином.* Сегодня, в знак того, насколько христианство утратило в своей устрашающей силе, приводят иной довод в его оправдание, а именно тот, что, дескать, даже если это и заблуждение, всё равно приятно всю жизнь этим заблуждением наслаждаться и пользоваться его преимуществами, — то бишь, похоже, эту веру надо сохранить как раз благодаря её успокоительному воздействию, — значит, не из страха перед некоей грозящей возможностью, а скорее из страха лишиться определённой прелести в жизни. Этот гедонистический поворот, доказательство аргументами удовольствия, есть симптом упадка: он подменяет собой доказательство силой, то есть тем, что в христианской идее было потрясением, а именно страх. В этом своём перетолковании христианство и вправду клонится к истощению: люди теперь довольствуются опиумным христианством*, ибо в них уже нет силы ни на искания, ни на борьбу, ни на риск, ни на противостояние в одиночку, ни даже на паскализм, это умственное самоуничижение, веру в презренность человека, страх «возможно приговорённого». Но подобное христианство, признанное в первую очередь успокаивать больные нервы, в страшной развязке «бога на кресте» вообще не нуждается — вот почему повсюду в Европе потихоньку делает успехи буддизм.

241. Юмор европейской культуры: истинным считают одно, а делают другое. Пример: какой прок от всего искусства толкований и прочтений, ежели церковная интерпретация Библии (протестантская точно так же, как католическая) по-прежнему остаётся неизменной!

242. Люди не отдают себе достаточный отчёт в том, среди какого варварства понятий мы, европейцы, всё ещё живём. Как можно верить, что «спасение души» способно зависеть от какой-то книги!.. А я слыхал, многие верят в это до сих пор.

Какой прок от всего научного воспитания, от всей критики и герменевтики, если та чушь под видом истолкования Библии, которую всё ещё сохраняет в силе церковь, не превратила краску стыда в нашу естественную телесную окраску?

243.Обдумать: в какой мере злосчастная вера в провидение божье — самая пагубная для руки и разума вера из всех, какие только были на свете — существует и по сей день; до какой степени под терминами «природа», «прогресс», «совершенствование», «дарвинизм», под суеверными представлениями об определённых взаимосвязях между счастьем и добродетелью, несчастьем и виной — по-прежнему живут и доживают христианские толкования и предпосылки. То абсурдное доверие к ходу вещей, к «жизни», к «жизненному инстинкту», та смиренная убеждённость обывателя, что каждый просто должен исполнять свой долг, дабы всё на свете шло хорошо, — всё это имеет смысл, только основываясь на предположении об управлении ходом вещей sub specie boni*. Даже фатализм, наша нынешняя форма философской утончённости, есть следствие этой самой долговечной веры в божий промысел, причём следствие неосознанное: в том смысле, что всё происходящее как будто не именно нас касается: (как будто мы в силах позволить всему идти, как оно идёт, как будто каждый отдельный человек есть только модус абсолютной реальности).

244. Это верх психологической изолганности человека — [по] ракурсу и масштабу всего, что представляется ему добрым, могущественным, мудрым и ценным, измыслить себе существо как первоначало и некое «само-по-себе» — и при этом всю причинность, в силу которой вообще существуют хоть какая-то доброта, какая-то мудрость, какое-то могущество, напрочь отбросить. Короче, элементы позднейшего и самого детерминированного происхождения полагать не как возникшие, а как «сами по себе» сущие и даже более того — именно в них видеть первопричину всякого возникновения... Если исходить из опыта, из тех случаев, когда человек значительно возвышался над обычной меркой человеческого, то мы увидим, что каждая высокая ступень власти заключает в себе свободу от добра и зла, равно как и от «истинно» и «ложно», и не удостаивает отчётом тех сторон нашей натуры, которые взыскуют «доброты»; мы убеждаемся в том же самом ещё раз, созерцая всякую высокую ступень мудрости — доброта здесь «снята» точно так же, как правдивость, справедливость, добродетельность и прочие прихотливые вензеля народных оценок. Наконец, всякая высокая ступень самой доброты — разве не очевидно, что она уже предполагает умственную недалёкость и нетонкость? Равно как и неспособность на сколько-нибудь существенном отдалении различать между истинным и ложным, полезным и вредным? Не говоря уж о том, что высокая степень власти в руках высшей доброты принесла бы с собой самые гибельные последствия («ликвидацию зла»)? — И вправду, посмотрите только, какие тенденции этот «Бог любви» внушает своим верующим: они же разрушают человечество во имя «добра». — На практике же, в свете действительного мироустройства, этот бог показал себя богом наивысшей близорукости, дьявольщины и бессилия: из чего само собой вытекает, много ли стоит такая его концепция.

Ведь сами по себе ни знание, ни мудрость никакой ценности не имеют; точно также и доброта — прежде всего надо ещё иметь перед глазами цель, исходя из которой эти качества приобретают ценность или, наоборот, никчёмность; можно представить себе такую цель, исходя из которой сугубые знания являли бы собой большой вред (если, допустим, одной из предпосылок развития жизни был бы сугубый самообман; тоже самое и доброта, если бы она, допустим, ослабляла и парализовывала пружины больших вожделений)...

Если брать нашу человеческую жизнь, как она есть, то выясняется, что всякая «истина», всякая «доброта», всякая «святость», всякая «божественность» христианского толка пока что обнаруживали себя только как великая опасность; человечеству и по сей день угрожает опасность погибнуть от этой опасной для жизни идеальной мнимости.

245. Стоит взвесить ущерб, наносимый всем человеческим учреждениям, если вообще постулируется некая божественная или потусторонняя высшая сфера, которая призвана сперва эти учреждения санкционировать. Привыкая видеть ценность учреждений только этой санкции (например, в браке), люди начинают меньше ценить, а то и вовсе отрицать их естественную значимость... Природа впала в немилость постольку, поскольку противоприрода бога оказалась в чести. «Природа» стала чуть ли не синонимом «презренного» и «плохого».

В этом роковое злосчастье веры в реальность высших моральных качеств в боге: тем самым все действительные ценности начисто отрицаются и в принципе переосмысливаются как не-ценности. Так на трон взошла противоестественность. Подобная неумолимая логика привела человека к требованию абсолютного отрицания природы.

246. Тем, что христианство выдвинуло на передний план учение о бескорыстии и любви, оно ещё вовсе не постулировало интересы вида как высшие по отношению к интересам индивидуальным. Его действительным историческим воздействием, роковым и губительным, остаётся, напротив, как раз возрастание эгоизма, эгоизма индивидуального и обострённого до крайности (до крайности индивидуального бессмертия). Отдельный человек благодаря христианству приобрёл такую важность, такое абсолютное значение, что им уже стало невозможно пожертвовать: однако этот вид существует только за счёт человеческих жертв... Перед богом все «души» стали равны: но ведь это опаснейшая из всех возможных оценок! Полагая отдельных людей равными, мы ставим под вопрос существование вида, мы поощряем практику, которая ведёт к разрушению вида: христианство как принцип есть прямая противоположность селекции. Если вырожденец и больной («христианин») должен иметь ту же ценность, что здоровый («язычник»), а то даже и большую (если принять на веру суждения Паскаля о болезни и здоровье), — тогда природный, естественный ход развития перечёркнут крест-накрест и высшим законом провозглашена противоприрода... Эта любовь к человеку вообще на практике означает предпочтение недужных, обделённых, выродившихся; она действительно низвела и ослабила силу человечества, его ответственность, высокий долг приносить людей в жертву. Остаётся, по схеме христианского полагания ценностей, приносить в жертву самого себя: однако этот последыш человеческих жертвоприношений, единственный, христианством допускаемый и даже рекомендованный, с точки зрения общего развития породы, не имеет абсолютно никакого смысла. Для процветания вида безразлично, жертвуют ли собой его отдельные особи (неважно, делают ли они это на монашеский, аскетический лад или при помощи крестов, крестов и эшафотов, как «мученики» за ложное дело). Виду требуется гибель неудавшихся, слабых, выродившихся особей: но именно к таковым всегда и обращалось христианство, играя роль консервирующей силы, оно ещё более усугубило и так достаточно мощный инстинкт слабых щадить себя, оберегать себя, держаться друг за дружку. Что такое «добродетель» и «любовь к ближнему» в христианстве, как не именно эта взаимность самосохранения, эта солидарность слабых, эта помеха селекции? Что такое христианский альтруизм, как не массовый эгоизм слабых, учуявший, что ежели все будут друг о дружке печься, то каждый по отдельности дольше сохранится?.. Кто не воспринимает подобный образ мыслей как крайнюю аморальность, как преступление против жизни, тот, значит, сам принадлежит к этой недужной банде и сам заражён её инстинктами... Подлинная любовь к человеку требует жертв во благо вида — эта любовь сурова, полна самопреодоления, ибо ей нужны человеческие жертвы. А этот псевдо-гуманизм, именуемый христианством, хочет добиться как раз обратного: чтобы никого не приносили в жертву...

247. Не было бы ничего более полезного и заслуживающего поощрения, как последовательный нигилизм дела. — Все эти феномены христианства и пессимизма, как я их понимаю, выражают вот что: «мы созрели, чтобы перестать быть; для нас было бы разумно перестать быть». Воистину, подобный голос «разума» стал бы в таком случае и голосом селективной природы.

Зато, напротив, всяческого осуждения заслуживает двусмысленная и трусливая половинчатость религии, в частности, такой, как христианство, а ещё точнее, церкви, которая, вместо того, чтобы побуждать людей к смерти и самоуничтожению, оберегает всё больное и уродливое, призывая его плодиться и размножаться.

Проблема: какими средствами может быть достигнута строгая форма великого и заразительного нигилизма, которая бы с научной основательностью преподавала и практиковала добровольную смерть...*не хилое прозябание с призрачными видами на мнимое посмертное существование).

Любой меры осуждения христианства будет мало за то, что значимость такого великого очистительного нигилистического движения, какое, возможно, было на подходе, оно обесценило мыслью о бессмертии отдельного частного лица, равно как и надеждой на воскресение из мёртвых; короче, постоянно удерживало людей от деятельного нигилизма, то бишь самоубийства... Оно субституировало медленное самоубийство; постепенную, мелкую, бедную, но длительную жизнь; постепенную, бюргерскую, заурядно-посредственную жизнь и т. д.

248.Христианское моральное знахарство. — Во мне стремительно сменяют друг друга сострадание и презрение, а иногда я просто возмущён, как при виде самого гнусного преступления. Заблуждение вменено здесь в долг, превращено в добродетель, — ошибка стала привычкой, навыком, инстинкт саморазрушения систематизирован под видом «спасения души»; всякая операция ведёт здесь к повреждению, даже к вырезанию органов, энергия которых только и есть предпосылка любого и всяческого выздоровления. В лучшем случае человека не излечивают, а просто один ряд симптомов недуга заменяют другим... И это опасное невежество, система поругания и урезания жизни считается святой, неприкосновенной; жить в служении ей, быть инструментом подобного «целительства», быть священником считается почётным, выделяет человека среди других, делает святым и неприкасаемым его самого. Только божество может быть творцом этого высшего целительства, вызволение от недугов понимается здесь только как откровение, как акт милости, как незаслуженный дар, ниспосланный своей твари создателем.

Первый принцип: здоровье души рассматривается как болезнь, с крайним недоверием...

Второй принцип: предпосылки сильной и полноцветной жизни, сильные влечения и страсти, слывут препонами для сильной и полноцветной жизни.

Третий принцип: всё, что грозит человеку опасностью, всё, что может возобладать над ним или погубить его, считается злом и пороком, — его надлежит вырвать из души с корнем.

Четвёртый принцип: человек, сделанный безопасным для себя и других, слабый, низринутый в унижение и скромность, в осознание своей слабости, «грешник» — это и есть самый желательный тип, тот, кого при посредстве некоторой хирургии души можно потом и излечить...

249. Против чего я протестую? Против того, чтобы эту мелкую и кроткую посредственность, это скучное равновесие души, не ведающее великих приливов великих сил, считали чем-то значительным, а то ещё и эталоном человека.

Бако из Верулама: «Infirmarum virtutum apud vulgus laus est, mediarum admiratio, supermarum sensus nullus»*. Но христианство как религия создано для vulgus*; высший вид virtus* ему непонятен.

250. Посмотрим, что учиняет «истинный христианин» со всем, что претит его инстинкту: он пачкает и оскверняет подозрением всё прекрасное, блестящее, изобильное, гордое, уверенное в себе, познающее, могущественное, — в совокупности: всю культуру; его главное намерение — лишить её чистой совести...

251. До сей поры христианство атаковали не только робко, но и неправильно. Покуда мораль христианства не будет осознана как кардинальное преступление против жизни, его защитники будут играючи справляться со своей задачей. Вопросы относительно самих «истин» христианства — касаются ли они существования его бога или историчности легенды его возникновения, не говоря уж о христианской астрономии и христианском естествознании — это всё вещи сугубо второстепенные, покуда не затронут вопрос оценки христианской морали. Стоит ли чего-то христианская мораль — или она есть позор и поругание человека невзирая на всю её святость и обольстительные ухищрения? В проблеме истинности всегда найдутся всевозможные лазейки; самые набожные в последнюю очередь захотят воспользоваться логикой самых неверующих, предпочтя сохранить за собой право считать определённые вещи неопровержимыми — а точнее, лежащими по ту сторону средств всякого опровержения (этот фокус-покус именуется сегодня «кантовским критицизмом»).

252. Никогда не следует прощать христианству, что оно загубило таких людей, как Паскаль.* Никогда не следует прекращать бороться именно с тем свойством христианства, что оно имеет в себе волю переламывать самые сильные и благородные души. Не следует давать себе ни секунды покоя и передышки, покуда вот ещё что не разрушено до самого основания: идеал человека, изобретённый христианством, [требования христианства к человеку, его «да» и «нет» в отношении к человеку]. Вся прочая абсурдная чушь христианских небылиц, его понятийной путаницы и теологии нисколько нас не волнует — будь она и в тысячу раз абсурдней, мы бы и пальцем против неё не шевельнули. Но мы выступаем против этого идеала, идеала, который своей болезненной красотой, своими бабскими обольщеньями, своей велеречивой клеветой исподтишка взывает ко всем трусливым и тщеславным струнам утомившихся душ, — ибо и у самых сильных бывают минуты слабости, — внушая им, будто всё, что в подобных состояниях может показаться нам самым полезным и желательным: доверие, безобидность, терпение, любовь к себе подобным, преданность, беззаветное служение богу, своего рода отключение и отрешение всего своего «Я», — будто всё это и на самом деле, само по себе, есть самое полезное и желательное; будто мелкая и невзрачная убогость души, добродетельная заурядность стадной овечки в человеческом обличье не только имеет преимущество перед более сильным, злым, ненасытным в желаниях, упорным и потому во сто крат более уязвимым видом человеческой породы, но и являет собою прямо-таки идеал, цель, меру и образец высшей желательности для человека вообще. Подобное установление идеала было и по сю пору остаётся самым зловещим искушением, какому когда-либо подвергался человек: ибо оно несло в себе угрозу гибели тем счастливо уродившимся, исключительным особям человеческой породы, в которых явлена и делает шаг вперёд воля человека к могуществу, к развитию своего типа; вместе с ценностями этого идеала подрывался под самый корень рост тех сверх-людей*, которые во имя своих высоких притязаний и целей добровольно обрекают себя и на более опасное существование (выражаясь на языке экономики: возрастание производственных расходов вместе с возрастанием вероятности неудачи). Против чего в христианстве мы боремся? Против того, что сильных оно хочет сломить, лишить их мужества, воспользоваться мгновениями их слабости и неудачи, их гордую уверенность обратить в беспокойство и смятение совести; против того, что благородные инстинкты оно умеет отравить и сделать недужными, покуда их сила, их воля к могуществу не повернёт вспять и не обратится против себя же, — покуда сильные натуры не начнут погибать от неистового презрения к себе и надругательства над собою, то есть погибелью того жутчайшего сорта, самый печально известный пример которой явил нам Паскаль.

II. Критика морали

[1. Происхождение моральных оценок]

253. Попытка мыслить о морали, не подпадая под её чары, не доверяя коварству её красивых жестов и взглядов. Миром, перед которым мы можем благоговеть, который отвечает нашему естественному стремлению к поклонению, истинность которого постоянно доказует себя руководя частным и общим, — этим миром является то христианское воззрение, в котором мы выросли.

Благодаря росту наблюдательности, скептицизма, научности (а также под влиянием повышенного инстинкта правдивости, т. е. опять-таки под воздействием христианства) такое толкование дела становилось для нас всё менее допустимым.

Необыкновенно остроумный выход: кантовский критицизм. Интеллект стал оспаривать у самого себя право как на толкование мира в указанном смысле, так и на отклонение такого толкования. Удовлетворяются тем, что заполняют образовавшийся при этом пробел повышенной степенью доверия и веры, отказом от всякого стремления доказать свою веру, созданием недоступного и непостижимого идеала (Бог).

Указанный Гегелем, по следам Платона, выход, — продукт романтики и реакции, — в то же время симптом исторического духа, новой силы: «дух» сам есть не что иное, как «раскрывающийся и осуществляющийся идеал»; в «процессе», в «становлении» раскрывается всё большая доля того идеала, в который мы верили, — значит, идеал осуществляется, вера наша направлена на будущее, в котором она может отдаться своей благородной потребности поклонения. Короче говоря:

1) Бог для нас непознаваем и недоказуем (задняя мысль теоретико-познавательного движения);

2) Бог доказуем, но только как нечто развивающееся, в состав которого входим и мы, и именно благодаря присущему нам стремлению к идеальному (задняя мысль историзирующего движения).

Ясно: критика никогда ещё не касалась самого идеала, а лишь вопроса, откуда взялось противоречие с идеалом, почему он ещё не достигнут или почему он не усматривается ни в малом, ни в большом.

*

Громаднейшая разница: ощущается ли указанная трудность как трудность на почве страсти, интенсивного желания или же мы приводимся к ней, как к проблеме, остротой нашей мысли и известной силой исторического воображения.

В стороне от религиозно-философского рассмотрения мы наблюдаем то же явление: утилитаризм (социализм, демократизм) критикует происхождение моральных оценок, но он верит в них так же, как и христианство. (Наивность — как будто от морали могло что-нибудь остаться, если бы не существовало санкционирующего Бога! «Тот свет» абсолютно необходим, если мы желаем сохранить веру в мораль.)

Основная проблема: откуда это всемогущество веры? Веры в мораль? (Которая сказывается и в том, что даже основные условия жизни в угоду морали ложно истолковываются — вопреки нашим знаниям о мире животных и мире растений. «Самосохранение»; дарвинистская перспектива примирения альтруистических и эгоистических принципов.)

254. Вопрос о происхождении наших оценок и табели благ решительно не совпадает с их критикой, как это думают сплошь и рядом; хотя, с другой стороны, не подлежит сомнению, что открытие pudendae originis* известной вещи влечёт за собой в области чувства уменьшение ценности возникшей этим путём вещи, подготовляет по отношению к ней почву для критического настроения и отношения.

Какой ценностью обладают сами наши оценки и таблицы моральных благ? Каковы последствия их господства? Для кого? В отношении чего? Ответ: для жизни. Но что такое жизнь? Значит, тут необходимо новое, более ясное определение понятия «жизнь». Моя формула этого понятия гласит: жизнь — это воля к власти.

Какое значение имеет самый процесс оценки? Является ли он указанием на существование иного метафизического мира, находящегося позади или по ту сторону нашего? (Как это казалось ещё Канту, который жил до великого исторического движения.) Короче говоря, где этот процесс оценки впервые возник? Или он вообще не возникал? Ответ: моральное оценивание есть вид истолкования, известный способ интерпретации. Само же истолкование есть симптом определённых состояний, а также определённого духовного уровня господствующих мнений: а кто истолковывает? — Наши аффекты.

255. Все добродетели суть физиологические состояния, а именно главнейшие из органических функций, которые ощущаются как необходимые, как хорошие. Все добродетели, в сущности, — не что иное, как утончённые страсти и повышенные состояния. Сострадание и любовь к человечеству как известная степень развития полового влечения. Справедливость как развитой инстинкт мести. Добродетель как удовольствие от сопротивления, воля к власти. Честь как признание сходного и равно могущественного.

256. Под «моралью» я понимаю систему оценок, имеющую корни в жизненных условиях известного существа.

257. Когда-то говорили о всякой морали: «По её плодам вы познаете её»*. Я говорю о всякой морали: «Она есть плод, по которому я узнаю ту почву, на которой он вырос».

258. Моя попытка — рассматривать моральные суждения как симптомы и системы знаков, в которых находят своё выражение явления физиологического процветания или захудания, а также сознание условий сохранения и роста, — есть вид той интерпретации, которая сродни астрологии, предрассудкам, возникающим на почве инстинктов (рас, общин, различных ступеней, как-то: юности или увядания и т. д.).

В применении к специальной христианско-европейской морали: наши моральные суждения являются показателями упадка, неверия в жизнь, подготовкой пессимизма.

Моё основное положение: нет моральных явлений, а есть только моральная интерпретация этих явлений. Сама же эта интерпретация — внеморального происхождения.

Как понимать тот факт, что мы внесли своим толкованием противоречие в существование? Решающий факт: за всеми иными видами оценок властно стоят упомянутые моральные оценки. Предположим, что они отпадут, — чем будем мы тогда мерить? И какую ценность будет иметь тогда познание и т. д. и т. д.?

259. Я понял — во всякой оценке дело идёт об определённой перспективе: о сохранении индивида, общины, расы, государства, церкви, веры, культуры. Благодаря забвению того факта, что нет никакой другой оценки, кроме основанной на перспективах, всё кишит противоречивыми оценками, а следовательно, и противоречивыми влечениями в человеке. Это — показатель болезненного состояния человека в противоположность животному, где все наличные инстинкты служат вполне определённым задачам.

Но это столь противоречивое создание обладает в самом существе своём великим методом познания: оно может ощущать разнообразные за и против, оно возвышается до справедливости — до понимания, лежащего по ту сторону оценок добра и зла. Самым мудрым человеком был бы самый богатый противоречиями, который обладал бы, так сказать, органами осязания для всех видов человека и для которого возможны были бы от времени до времени великие минуты грандиозного созвучия — редкая случайность и для нас! Род планетоподобного движения.

260. «Хотеть» значит «хотеть цели». «Цель»* предполагает оценку. Но откуда возникают оценки? Лежит ли в основе их неподвижная норма «приятного и болезненного»*?

Но в бесчисленных случаях мы только сообщаем известной вещи характер болезненного тем, что вкладываем в неё нашу оценку.

Сфера действия моральных оценок: они являются спутниками почти каждого чувственного впечатления. Мир благодаря этому является окрашенным.

Мы вложили в него наши цели и ценности: мы накопили благодаря этому в себе колоссальную скрытую массу силы, но при сравнении ценностей обнаруживается, что ценными считались самые противоположные вещи, что существовало много таблиц благ (следовательно, ничего «ценного в себе»).

При анализе отдельных таблиц благ выяснилось, что установка их есть закрепление условий существования ограниченных групп (и часто ошибочных) в интересах сохранения.

При рассмотрении теперешних людей выяснилось, что мы применяем весьма различные суждения оценки и что в них не заключено более никакой творческой силы, — моральное суждение лишилось теперь своей основы — «условий существования». Оно в гораздо большей степени является лишним, оно далеко уже не причиняет прежней боли. Оно становится произвольным. Хаос.

Кто создаст цель, которая будет непоколебимо стоять перед человечеством, а также и перед отдельным индивидом? Когда-то хотели сохранять с помощью морали, но теперь никто не хочет более сохранять, тут нечего сохранять. Итак, мораль ищущая: создать себе цель.

261. Что служит критерием морального поступка? — 1) его бескорыстность, 2) его общеобязательность и т. д. Но это кабинетное морализирование.

Необходимо изучать народы, чтобы выяснить, что в каждом отдельном случае служило критерием и что в нём выразилось: вера в то, что «такое поведение образует одно из первых условий нашего существования». Безнравственный значит «грозящий гибелью». Но ведь все эти общественные группы, у которых мы открыли подобного рода положения, погибли: некоторые из таких положений подчёркивались каждый раз снова, потому что каждое вновь образующееся сообщество снова ощущало в них надобность, напр., в «не укради». В те эпохи, когда невозможно было требовать солидарности чувств у целого общества (например, в imperium Romanum), инстинкт этот принимал форму «спасения души», выражаясь религиозным языком, или «высшего счастья», выражаясь философски.

Ибо и чувства греческих моральных философов не были уже больше в согласии с чувствами их πολις*.

262.Необходимость ложных ценностей. Можно опровергнуть известное суждение, показав его условности, но этим не уничтожается потребность в таком суждении. Ложные ценности невозможно искоренить при помощи аргументов — совершенно так же, как и искажённую оптику в глазу больного. Нужно понять необходимость их существования — они суть следствия причин, которые не имеют ничего общего с доводами.

263.Уяснить себе и показать проблему морали — это представляется мне новой и самой важной задачей. Я отрицаю, что это было сделано в существующей моральной философии.

264. Сколько заблуждения, сколько лжи было всегда в представлениях человечества об основных фактах его внутреннего мира! Не иметь здесь глаз, хранить молчание здесь и разинуть рот...

265. Мы лишены ясного представления о том, какие превращения испытало в своём развитии моральное суждение и как в действительности «добро» неоднократно и самым коренным образом превращалось в «зло». Одно из таких перемещений я имею в виду, говоря о «нравственности нравов». Точно так же и совесть переместила сферу своего действия: когда-то угрызение совести носило стадный характер.

266. A. Мораль как продукт безнравственности.

1) Чтобы моральные ценности могли достигнуть господства, они должны опираться исключительно на силы и аффекты безнравственного характера.

2) Возникновение моральных ценностей является делом безнравственных аффектов и соображений.

B. Мораль как продукт ошибки*.

C. Мораль в возрастающем противоречии с самой собой.

Возмездие. Правдолюбие, сомнение, нравственный суд. «Безнравственность» веры в мораль.

Ступени:

1) абсолютное господство морали: все биологические явления измеряются и оцениваются по её мерке;

2) опыты отождествления жизни и морали. (Симптом пробудившегося скептицизма: мораль не должна больше ощущаться как противоположность); несколько средств, даже трансцендентный путь;

3) противопоставление жизни и морали: мораль, судимая и осуждённая с точки зрения жизни.

D. Насколько мораль была вредна жизни:

a) наслаждению жизнью, благодарности по отношению к жизни и т. д.;

b) украшению, облагораживанию жизни;

c) познанию жизни, развитию жизни, поскольку мораль стремилась внести разлад в высшие явления жизни.

E. Обратная оценка: её полезность для жизни.

1. Мораль как принцип сохранения более крупных групп путём подчинения их членов: полезна для человека-«орудия»*.

2. Мораль как принцип сохранения в виду внутренней опасности, угрожающей человеку со стороны страстей, полезна для «среднего человека».

3. Мораль как принцип ограждения от угрожающих жизни влияний глубокой нужды и лишений: полезна для «страждущего».

4. Мораль как принцип, направленный против опасных порывов со стороны «мощных», полезна для «униженного».

267. Полезно брать «право», «несправедливость» и т. д. в определённом узком, буржуазном смысле, вроде правила: «Поступай по праву и никого не бойся», т. е. исполняй свой долг согласно определённой грубой схеме, в рамках которой живёт известная общественная группа.

Не будем оценивать низко* того, что тысячелетия господства морали привили нашему духу.

268. Не следует смешивать двух типов морали: морали, с помощью которой инстинкт защищается против начинающего декаданса, — и морали, при помощи которой именно этот декаданс себя формулирует, оправдывает и вместе с тем ведёт себя к дальнейшему падению.

Первая бывает обыкновенно стоической, суровой, тиранической (сам стоицизм был такой тормозящей моралью); другая — мечтательна, сентиментальна, полна тайн, на её стороне женщины и «прекрасные чувства». [Такой именно моралью было первое христианство.]

269. Морализирование во всех его видах, взятое как объект изучения. Так же как загадка. Моральные явления занимали меня как загадка. Теперь я знал бы, что ответить: как понимать то обстоятельство, что благо ближнего должно иметь для меня более высокую ценность, чем моё собственное? И что при этом сам ближний должен ценить ценность своего блага иначе, чем я, а именно — он должен ставить как раз моё благо выше своего? Что значит «ты должен», которое рассматривается как нечто «данное» даже философами?

Безумная на первый взгляд мысль, что кто-нибудь должен ценить услугу, которую он оказывает другому, выше, чем оказанную ему самому, а этот другой, в свою очередь, смотреть на дело так же и т. д. (что следует считать известные поступки только потому хорошими, что тот, кто совершает эти поступки, имеет в виду не себя, а благо другого) имеет свой смысл, а именно как выражение инстинкта общественности, основанного на оценке вещей, полагающей, что отдельный индивид имеет вообще мало значения, всё же вместе очень большое, причём предполагается, что они составляют именно общественное целое, с общим чувством и общей совестью. Следовательно, это есть известного рода упражнение в умении устремлять свой взгляд в определённом направлении, воля к оптике, которая позволяла бы видеть самого себя.

Моя мысль: тут отсутствуют цели, а таковыми должны быть отдельные индивиды. Мы видим, к чему сводится жизнь в обществе — каждый отдельный индивид приносится в жертву и служит орудием. Пройдите по улице, и вы увидите только «рабов». Куда? Зачем?

270. Каким образом происходит, что известное лицо уважает себя именно только в отношении моральных ценностей, что оно всё остальное подчиняет последним и низко ценит в сравнении с добром, злом, исправлением, спасением души и т. д.? Пример — Анри Фред. Амьель*. Что обозначает моральная идиосинкразия? Я спрашиваю как психолог, а также как физиолог, пример — Паскаль. То есть в случаях, где нет недостатка и в иных значительных качествах; также в случае Шопенгауэра, который, очевидно, ценил то, чего у него не было и чего он не мог иметь... не есть ли это следствие просто вошедшего в привычку морального толкования фактических состояний боли и неудовольствия? Не есть ли это известный способ чувствовать, при котором данное лицо, не будучи в состоянии понять источника испытываемых им чувств неудовольствия, прибегает для объяснения их к моральным гипотезам. Так что и переживаемые по временам чувства силы и благосостояния всегда и немедленно освещаются под тем же углом зрения «чистой совести», близости Бога, сознания спасения?.. Следовательно, одержимый моральной идиосинкразией либо: 1) на самом деле благодаря приближению к господствующему в данном обществе типу добродетели получает известную ценность: «добрый», «честный» человек — нечто среднее и высокопочтенное — во всём, что касается уменья, он посредствен, в области же желаний он во всём искренен, добросовестен, твёрд, почтенен и надёжен, либо: 2) он только думает, что обладает известной ценностью, потому что ему кажется, что вообще иначе не мог бы объяснить себе все свои состояния, — он неизвестен самому себе, он таким способом истолковывает себя. Мораль как единственная схема толкования, при которой человек выносит себя — своего рода гордость?..

271.Преобладание моральных ценностей. — Следствия такого преобладания: гибель психологии и т. д., рок, который всюду тяготеет над ней. Что обозначает это преобладание? На что оно указывает?

На известную сильную настоятельность определённого «да» или «нет» в этой области. Были пущены в ход все роды императивов для того, чтобы сообщить моральным ценностям видимую непоколебимость — они дольше всего предписывались — они кажутся инстинктивными как род внутренней команды. То, что моральные ценности ощущаются как стоящие вне спора, это является выражением условий сохранения социального тела*. Практика, т. е. польза, вытекающая из возможности понимать друг друга в высших вопросах ценностей, получила здесь известного рода санкцию. Мы видим, что здесь применены все средства, с помощью которых парализуются размышления и критика в этой области — стоит вспомнить позицию самого Канта. Не говоря уже о тех, кто считает безнравственным всякое «исследование» в этом вопросе.

272.Моё намерение — показать абсолютную однородность всего совершающегося, применение же морального различения имеющим лишь значение перспективы; показать, как всё то, что одобряется как моральное, тождественно в своей сущности со всем безнравственным и сделалось возможным, как и вообще всё дальнейшее развитие морали, только при помощи безнравственных средств и для безнравственных целей; как, наоборот, всё, что клеймится как безнравственное, рассматриваемое со стороны экономической, оказывается более высоким и принципиальным, и как форма развития в направлении к большей полноте жизни в то же время с необходимостью обусловливает прогресс 6езнравственности. «Истина» есть та степень, в какой мы разрешаем себе заглянуть в глубь этого факта.

273. Но в конце концов беспокоиться нечего — дело в том, что нужно очень много моральности, чтобы быть безнравственным в этой утончённой форме; приведу одно сравнение: у физиолога, который интересуется известной болезнью, и у больного, который хочет от неё излечиться, интересы не одинаковы. Предположим на минуту, что болезнь эта есть мораль — ибо она и действительно болезнь, — и что мы, европейцы, больны ею: какие утончённые мучения и трудности ждут нас, если мы, европейцы, окажемся в то же время её любознательными наблюдателями и физиологами! Пожелаем ли мы всерьёз освободиться от морали? Захотим ли мы этого? Не говоря уже о том, можем ли мы это? Можем ли мы быть «излечены»?

[2. Стадо]

274.Чью волю к власти представляет собой мораль?Общее в истории Европы со времён Сократа есть попытка обеспечить за моральными ценностями господство над всеми другими видами ценностей, так чтобы они были руководителями, судьями не только жизни, но также и 1) познания, 2) искусств, 3) государственных и общественных стремлений. «Стать лучше» — есть единственная задача; всё остальное — средство к этому (или помеха, стеснение, опасность: следовательно — бороться с этими последними до уничтожения...). Сходное движение в Китае.* Сходное движение в Индии*.

Что обозначает эта обнаруживающаяся в моральных ценностях воля к власти, которая проявлялась до сих пор на земле в самых необыкновенных формах развития?

Ответ: три силы скрыты за ней — 1) инстинкт стада против сильных и независимых; 2) инстинкт страждущих и неудачников против счастливых; 3) инстинкт посредственности против исключений. Колоссальные выгоды этого движения, несмотря на деятельное участие в нём жестокости, коварства и ограниченности (ибо история борьбы морали с основными инстинктами жизни оказывается сама величайшей безнравственностью, какая до сих пор существовала на земле...).

275. Лишь немногим удаётся усмотреть проблему в том, среди чего мы живём, к чему мы привыкли издавна, — наш глаз как раз для этого не приспособлен. Мне представляется, что это в особенности относится к нашей морали.

Проблема — «каждый человек как объект для других» — достаточный повод для оказания высшей чести другим; себе же самому — нет!

Проблема «ты должен»; влечение, которое, подобно половому влечению, не в состоянии обосновать само себя: оно не должно подпадать под действие осуждения, выпадающего на долю других инстинктов, наоборот, оно должно служить масштабом их ценности и быть их судьёй!

Проблема «равенства»; тогда как все мы жаждем отличия — как раз в этом случае от нас требуют, наоборот, чтобы мы предъявляли к себе точно такие же требования, как к другим. Это — страшная безвкусица, это — явное безумие! Но оно ощущается как нечто святое, возвышенное, противоречие же разуму почти совершенно не замечается.

Самопожертвование и самоотверженность как заслуга, безусловное повиновение морали и вера в то, что перед ней мы все равны. Пренебрежение к жизни и отречение от жизни и счастия как заслуга, с одной стороны, и полный отказ от создания собственных ценностей, строгое требование, чтобы и все остальные отказались от него, с другой, «ценность поступков определена раз навсегда — каждое отдельное лицо должно подчиниться этой оценке». Мы видим: здесь говорит авторитет — а кто этот авторитет? Нужно простить человеческой гордости, что она искала этот авторитет как можно выше, чтобы чувствовать себя возможно менее приниженной под его властью. Итак — говорит Бог!

Бог нужен был как безусловная санкция, для которой нет инстанций выше её самой, как «категорический император»; или, поскольку дело идёт о вере в авторитет разума, требовалась метафизика единства, которая сумела бы сообщить всему этому логичность.

Предположим теперь, что вера в Бога исчезла, возникает снова вопрос — «кто говорит?» — Мой ответ, взятый не из метафизики, а из физиологии животных — говорит стадный инстинкт. Он хочет быть господином (отсюда его «ты должен»), он признаёт отдельного индивида только в согласии с целым и в интересах целого, он ненавидит порывающего свои связи с целым, он обращает ненависть всех остальных единиц против него.

276. В основе всякой европейской морали лежит польза стада — скорбь всех высших, редких людей заключается в том, что всё, что их отличает, связывается в их сознании с чувством умаления и унижения. Преимущества теперешнего человека являются для него источником мистической удручённости; посредственность же, которую, как и стадо, мало беспокоят разные вопросы и совесть, — она чувствует себя прекрасно (к удручённости сильных: Паскаль, Шопенгауэр).

Чем опаснее кажется стаду известное свойство, тем основательнее оно подвергается опале.

277. Мораль правдивости в стаде. «Ты должен быть доступен познанию, твоё внутреннее “я” должно обнаруживаться в отчётливых и неизменных знаках, иначе ты опасен; и если ты зол, то твоя способность притвориться крайне вредна для стада. Мы презираем таинственных, не поддающихся познанию. — Следовательно, ты должен сам себя считать познаваемым, ты не должен быть скрытым от самого себя, ты не должен верить в свою изменчивость». Значит, требование правдивости предполагает познаваемость и постоянство личности. Фактически задача воспитания — привести члена стада к определённой вере относительно сущности человека: оно сначала само создаёт эту веру, а потом, основываясь на этой вере, требует «правдивости».

278. Внутри стада, внутри каждой общины, следовательно, inter pares*, слишком высокая оценка значения правдивости имеет большой смысл. Не позволять обманывать себя, а следовательно — как правило личной морали, — не обманывать самому! Взаимное обязательство между равными! Опасливость и осторожность заставляют беречься обмана со стороны: психологической предпосылкой служит такая же осторожность, обращённая внутрь. Недоверие как источник правдивости.

279.К критике стадных добродетелей. Inertia* выражается: 1) в доверии, потому что недоверие требует напряжения, наблюдения, раздумья; 2) в почтении — там, где различие во власти велико и подчинение неизбежно: чтобы не бояться, пробуют любить, высоко ценить и интерпретировать различие во власти как различие ценности, так что зависимость не вызывает больше протеста; 3) в стремлении к истине. Где истина? Там, где дано объяснение, которое вызывает в нас минимум напряжения духовных сил (помимо того, лгать крайне утомительно); 4) в симпатии. Уподобляться другим, стремиться чувствовать вместе с ними, предполагать у других такие же чувства доставляет облегчение: мы имеем здесь нечто пассивное по сравнению с тем активным, которое отстаивает своё священнейшее право оценки и непрерывно его осуществляет (а это не даёт покоя); 5) в беспартийности и хладнокровии суждения — боятся напряжения аффекта и предпочитают стоять в стороне, быть «объективными»; 6) в честности — предпочитают лучше подчиняться существующему закону, чем создавать таковой для себя, чем приказывать себе самому и другим; страх перед необходимостью приказывать — лучше подчиниться, чем реагировать; 7) в терпимости — страх перед необходимостью осуществлять своё право, творить суд.

280. Инстинкт стада видит в середине и среднем нечто высшее и наиболее ценное: это — то положение, которое занимает большинство, и тот образ поведения и действия, которые ему при этом свойственны. В силу этого инстинкт является противником табели о рангах, которая рассматривает подъём от низшего к высшему в то же время как нисхождение от наибольшего числа к наименьшему. Стадо ощущает исключение, стоящее как над ним, так и под ним, как нечто ему враждебное и вредное. Его уловка по отношению к исключениям высшего порядка, к более сильным, более могущественным, более мудрым, более плодотворным заключается в том, чтобы убедить их взять на себя роль блюстителей, пастырей, стражей, стать первыми слугами стада — таким образом оно превращает опасность в выгоду. На середине нет места для страха: здесь ни в чём не ощущается одиночества; здесь мало простора для недоразумения; здесь господствует равенство; здесь собственное бытие ощущается не как упрёк, а как истинное бытие; здесь царствует довольство. Недоверие проявляют лишь к исключениям; то, что ты исключение, вменяется тебе в вину.

281. Если мы, руководствуясь инстинктом общественности, создаём правила и запрещаем известные поступки, то мы запрещаем, само собой, не известный вид «бытия», не «образ мыслей», а только определённое направление этого «бытия», известный способ применения на практике этого «бытия», этого «образа мыслей» — но тут является на сцену идеолог добродетели, моралист и говорит: «Господь читает в сердцах!.. Что в том, что вы воздерживаетесь от определённых поступков, от этого вы не делаетесь лучше!» Ответ: «Милостивый государь, длинноухий поклонник добродетели, мы ничуть не хотим быть лучше, мы очень довольны собой, мы не хотим только причинять друг другу вреда, — и поэтому мы запрещаем известные поступки в известном отношении, именно по отношению к нам самим, тогда как мы не нахвалимся этими поступками, когда они направлены против врагов общества, — например, против вас. Мы воспитываем наших детей в этом направлении, мы прививаем им эту точку зрения... Если бы мы преисполнились этим «богоугодным» радикализмом, как рекомендует нам ваше святое сумасбродство, если бы мы были настолько наивны, чтобы осудить вместе с упомянутыми поступками и их источник — «сердце», «образ мыслей», то это равносильно было бы осуждению самого нашего существования, а вместе с ним — осуждению его верховной предпосылки — образа мыслей, сердца, страсти, которые мы чтим высшими почестями. При помощи наших законов мы пресекаем для этого образа мыслей возможность прорываться в ненадлежащих формах и искать новых путей, — мы поступаем благоразумно, когда мы предписываем себе такие законы, мы вместе с тем остаёмся нравственными... Догадываетесь ли вы, хотя бы в отдалённой степени, каких жертв это нам стоит, сколько самоукрощения, самопреодоления, суровости по отношению к самим себе нужно для этого. Мы необузданы в наших желаниях, бывают минуты, когда мы готовы пожрать друг друга... Но «чувство общности» одерживает верх над нами: заметьте же себе это— это почти определение нравственности».*

282.Слабость стадного зверя создаёт совершенно такую же мораль, как слабость декадента: они понимают друг друга, они вступают в союз (большие религии декаданса всегда рассчитывают на поддержку со стороны стада). Всё болезненное само по себе чуждо стадному животному, оно само по себе последнее неоцененно; но будучи неспособно управлять собой, оно нуждается в «пастыре» — это прекрасно понимают священники... Государство недостаточно интимно; не родное; «руководство совестью» ускользает от него. В каком отношении стадному животному прививается священниками болезненность?

283.Ненависть к телесно и духовно привилегированным: восстание безобразных, неудавшихся душ против красивых, гордых, бодрых. Их средство — заподозривание красивого, гордого, радостного; «не существует никаких заслуг», «опасности громадны — мы должны трепетать и чувствовать себя плохо», «естественность есть зло — нужно бороться с природой! Также и с разумом» (противоестественное как высшее).

И опять в роли эксплуатирующих это состояние и привлекающих «народ» на свою сторону являются представители религий. «О грешнике» более радуется Бог, чем «о праведнике».* В этом борьба против «язычества» (угрызение совести как средство разрушения душевной гармонии).

Ненависть средних к исключениям, стада — к независимым (обычай, как подлинная «нравственность»). Поворот в сторону борьбы против «эгоизма». Ценным объявляется только то, что — «для другого». «Мы все равны», — против властолюбия; против властвования вообще; против привилегий; против сектантов, свободомыслящих, скептиков; против философии (как противоречащей «инстинкту орудия и углов»); у самих философов «категорический императив», моральная природа объявляется «всеобщей и вездесущей».

284.Одобряемые состояния и наклонности: мирный, славный, умеренный, скромный, почтительный, тактичный, храбрый, целомудренный, честный, верный, верующий, прямой, доверчивый, преданный, сострадательный, готовый помогать, добросовестный, простой, мягкий, справедливый, щедрый, снисходительный, послушный, бескорыстный, независтливый, добрый, трудолюбивый.

Следует различать: насколько такие свойства развиваются как средства к осуществлению определённой воли и цели (часто «злой» цели): или как естественные следствия какого-нибудь доминирующего аффекта (напр., духовность); или как выражение нужды, т. е.: условие существования (пример: гражданин, раб, женщина и т. д.).

Summa: все эти свойства, взятые вместе, ощущаются как «хорошие» не ради них самих, а применительно к масштабу «общества», «стада», как средство к достижению целей этих последних как нечто необходимое для их сохранения и процветания и в то же время как следствие подлинного стадного инстинкта в отдельном индивиде; таким образом — на службе у некоего инстинкта, который по существу отличен от этих состояний добродетели. Ибо стадо по отношению к внешнему миру враждебно, корыстолюбиво, безжалостно, исполнено властолюбия, недоверия и т. д.

Антагонизм сказывается в лице «пастыря»: в нём должны совмещаться противоположные друг другу свойства стада.

Смертельная вражда стада против иерархии: её инстинкт на стороне уравнителей (Христос). По отношению к сильным единицам (les souverains*) оно враждебно, несправедливо, необуздано, нескромно, нахально, бестактно, трусливо, лживо, коварно, безжалостно, скрытно, завистливо, мстительно.

285. Я учу: стадо стремится сохранить известный тип и обороняется на обе стороны, как против вырождающихся (преступников и т. д.), так и против выдающихся над ним. Тенденция стада направлена на неподвижность, застой и сохранение, в нём нет ничего творческого.

Приятные чувства, которые внушает нам добрый, доброжелательный, справедливый человек (в противоположность к напряжению, боязни, которые вызывает в нас великий, новый человек) суть чувства нашей личной безопасности и равенства; этим путём стадное животное идеализирует свою стадную природу и только тогда и чувствует себя хорошо. Это выражение чувства благосостояния маскируется красивыми словами — отсюда возникает — «мораль». Но понаблюдайте-ка ненависть стада к правдивому.

286. Не следует заблуждаться в самом себе! Кто слышит в себе голос морального императива в той форме, как его понимает альтруизм, тот принадлежит к стаду.

Если же в тебе говорит обратное чувство, если ты чувствуешь в своих бескорыстных и самоотверженных поступках опасность для себя, своё уклонение с пути, то ты не принадлежишь к стаду.

287. Моя философия направлена в сторону иерархии — не в сторону индивидуалистической морали. Стадное чувство должно господствовать в стаде, — но не выходить за его пределы: вожакам стада нужна в самом корне своём отличная от стадной оценка их собственных поступков, равным образом — независимым или «хищным» животным и т. д.

[3. Об общеморалистическом]

288.Мораль как попытка обосновать человеческую гордость. Теория «свободной мысли» антирелигиозна. Она хочет создать для человека право мыслить себя как причину своих возвышенных состояний и поступков: она есть форма растущего «чувства гордости».

Человек чувствует своё могущество, или, как говорят, своё «счастье»; этому состоянию должна предшествовать «воля», — иначе оно не принадлежит ему. Добродетель есть попытка привести всякое сильное чувство счастья в связь с фактом воления в настоящем и прошлом, как необходимо ему предшествующим. Если в сознании регулярно возникает воля к определённым поступкам, то известное чувство власти может быть истолковано как её продукт. Это простая оптика психологии, основанная всегда на ложном предположении, что ничто не принадлежит нам, что не было в сознании как объект желания. Всё учение об ответственности связано с этой наивной психологией, полагающей, что истинной причиной может быть только воля и что для того, чтобы иметь право считать себя причиной, нужно иметь уверенность, что этому предшествовал акт воли.

Образуется обратное течение: в лице философов морали, всё ещё находящихся под влиянием того указанного нами предрассудка, что всякий ответственен только за то, чего он хотел. Ценность человека сводят к его моральной ценности; следовательно его моральность должна считаться за prima causa*; следовательно в человеке должен быть принцип, «свободная воля», как causa prima. Здесь всегда кроется задняя мысль: если человек не есть causa prima как воля, то он не ответственен, следовательно, он не подлежит совсем моральному суду, — добродетель или порок были бы тогда автоматичны и машинальны.

In summa: чтобы человек мог иметь к себе уважение, он должен быть способным стать также и злым.

289.Актёрство* как следствие морали, «свободной воли». Новый шаг в развитии самого чувства власти — оно само стало источником своих высоких состояний (своего совершенства), — следовательно, как отсюда сейчас же заключили, оно само должно было их и желать...

(Критика: именно всякая совершенная деятельность бессознательна и не намеренна; сознание является выражением несовершенного и часто болезненного состояния личности. Личное совершенство, являющееся продуктом воли, как сознательность, как разум с диалектикой, есть карикатура, своего рода самопротиворечие... Известная степень сознательности делает совершенство невозможным — форма актёрства.)

290.Моральная гипотеза в целях оправдания Бога гласила: дурное должно быть добровольно (только для того, чтобы можно было верить и в добровольность хорошего), а с другой стороны, всякое зло и страдание имеет целью спасение души.

Понятие «вины» как не связанное с последними основаниями существующего, и понятие «наказания» как благотворного воспитательного средства, следовательно, как акта доброго Бога.

Абсолютное господство моральных оценок над всеми другими: не сомневались в том, что Бог не может быть злым и не может причинить никакого вреда, т. е. представляли себе «совершенство» только как моральное совершенство.

291. Ценность поступка должна находиться в зависимости от того, что ему предшествовало в сознании — как это неверно! — и этой маркой измеряли моральность и даже криминальность...

Ценность поступка должна быть измеряема его последствиями — говорят утилитаристы* — оценка поступка по его происхождению включает невозможность, а именно — невозможность знать это последнее.

Но можем ли мы знать последствия? Пожалуй, не далее пяти шагов. Кто мог бы сказать, к чему известный поступок побудит, или что может он возбудить или вызвать против себя? Как стимул к чему-либо? Как искра, может быть, для взрывчатого вещества? Утилитаристы наивны... И, наконец, мы должны бы были узнать сначала, что полезно, — и здесь также их взор не заглядывает далее пяти шагов... они не имеют никакого понятия о великой экономии*, которая не может обойтись без зла.

Мы не знаем происхождения, не знаем следствий, — имеет ли следовательно поступок вообще какую-нибудь ценность?

Остаётся сам поступок: сопровождающие его явления в сознании, те да и нет, которые следуют за его выполнением; лежит ли ценность поступка в субъективных явлениях сопутствующих ему? (Это значило бы измерять ценность музыки степенью удовольствия или неудовольствия, которое она нам доставляет... которое она доставляет композитору.) Несомненно — поступок сопровождается чувствами оценки, например, чувством власти, принуждения, бессилия, свободы, лёгкости или, ставя вопрос иначе, можно ли свести ценность поступка к физиологическим ценностям — представляется ли он выражением совершенной или стеснённой жизни? Возможно, что в этом выражается его биологическая ценность...

Итак, если поступок не поддаётся оценке ни по его происхождению, ни по его следствиям, ни по сопровождающим его явлениям, то его ценность есть «x», неизвестное...

292. Мы лишаем мораль её естественного характера, когда отделяем поступок от человека, когда обращаем нашу ненависть или презрение против «греха», когда думаем, что существуют поступки, которые хороши или плохи сами по себе.

Восстановление «естественности»: поступок сам по себе совершенно лишён ценности — всё дело в том, кто его совершает. То же самое «преступление» может быть в одном случае верховным правом, в другом — позорным клеймом.* В действительности только эгоизм побуждает судящих рассматривать данный поступок или его автора в отношении к их собственной пользе или вреду (или в отношении к сходству или несходству с ними).

293. Понятие «предосудительный поступок» представляет значительные трудности. Ничто из всего того, что вообще происходит, не может быть само по себе предосудительно: ибо нельзя желать, чтобы его не было, потому что всё отдельное так связано с целым, что желать исключить что-нибудь — значит исключить всё. Предосудительный поступок означает — мир вообще никуда не годен...

И даже в этом последнем случае — в никуда не годном мире, самоотвержение было бы тоже никуда не годным... И последовательным выводом из воззрения, которое всё осуждает, была бы практика, которая всё утверждает... Если всё совершающееся представляет собой как бы большой круг, то всё одинаково, ценно, вечно необходимо. Во всех коррелятивных понятиях, как-то: да и нет, предпочтение и отвержение, любовь и ненависть, выражается только известная перспектива, известные интересы определённых типов жизни; само же по себе всё, что существует, говорит «да».

294.Критика субъективных чувств ценностей. Совесть. Некогда делали умозаключение — совесть осуждает данный поступок, следовательно этот поступок предосудителен.

В действительности совесть осуждает поступок потому, что он долгое время был осуждаем. Она только повторяет, она не создаёт ценностей. То, что некогда привело к осуждению известных поступков, было не совесть, а знакомство с их следствиями (или предубеждение против них)... Одобрение совести, отрадное чувство «внутреннего мира» — явления того же порядка, как и наслаждение художника своим произведением, — оно ничего не доказывает... Довольство собой столь же мало может быть мерилом того, к чему оно относится, как его отсутствие может служить аргументом против ценности известной вещи. Мы далеко не имеем достаточно знаний, чтобы быть в состоянии измерять ценность наших поступков, к тому же нам недостаёт способности относиться к ним объективно — даже если мы порицаем известный поступок, мы являемся не судьями, а стороной... Благородные порывы, как спутники поступков, ничего не доказывают касательно их ценности — художник может даже в состоянии величайшего пафоса произвести на свет ничтожную вещь. Скорее следовало бы сказать, что эти порывы обманчивы: они отвлекают наш взгляд, нашу силу от критики, осторожности, от подозрения, что мы делаем глупость... они делают нас глупыми.

295. Мы наследники совершавшихся в течение двух тысячелетий вивисекций совести и самораспятия: в этом наш продолжительнейший опыт, наше мастерство, может быть и, во всяком случае, наша утончённость. Мы тесно связали естественные склонности с дурной совестью.

Возможен был бы обратный опыт: связать с дурной совестью неестественные склонности, я разумею наклонности к потустороннему, к тому, что противоречит чувству, мышлению, к немыслимому, противоестественному, — короче говоря, все прежние идеалы, которые все, без исключения, были идеалами мирооклеветания.

296. Великие преступления в психологии:

1) что все формы неприятного и несчастья неправильно связывали с несправедливостью (виною) — (у страдания отняли его невинность);

2) что все сильные чувства удовольствия (задор, сладострастие, триумф, гордость, смелость, познание, уверенность в себе и счастье) клеймились как соблазн, как грех, как нечто подозрительное;

3) что чувства слабости, сокровеннейшие проявления трусости, недостаток уверенности в себе назывались священными именами и проповедывались как желательные в высшем смысле;

4) что всё великое в человеке неправильно интерпретировалось как самоотречение, как самопожертвование в интересах чего-то другого, для других; что даже у познающего, даже в художнике обезличение изображалось как источник его высшего познания и мощи;

5) что любовь была подменена преданностью (и альтруизмом) в то время как она есть присоединение к себе или уделение от чрезмерного богатства личности. Только самые цельные личности могут любить; обезличенные, «объективные» — суть самые плохие любовники (пусть спросят самок!). Это справедливо также в отношении любви к Богу и «отечеству»; нужно иметь твёрдую опору в себе самом (эгоизм как растворение личности в «я»; альтруизм как растворение личности в другом);

6) жизнь как наказание, счастье как искушение; страсти как нечто бесовское, доверие к себе как нечто безбожное.

Вся эта психология есть психология воспрепятствования, своего рода замуровывание из страха: с одной стороны толпа (неудачники и посредственные) хочет таким способом оградить себя от более сильных (и помешать их развитию), с другой стороны — сделать священными и единственно достойными почитания те влечения, которым она больше всего обязана своим преуспеванием. Ср. священнослужители у евреев.*

297.Следы пренебрежения к природе под влиянием трансцендентной морали: возвеличение самоотречения, культ альтруизма; вера в возмездие в пределах игры следствий, вера в «доброту», даже в «гений», как мнимые следствия самоотречения, продолжающееся освящение церковью гражданской жизни; абсолютное нежелание понимать историю (как воспитательное средство в целях морализирования) или пессимизм в воззрениях на историю (последний такое же следствие обесценивания природы, как псевдооправдание истории, нежелание видеть то, что видит пессимист).

298.«Мораль ради морали» — важная ступень в денатурализации последней: мораль сама является в роли верховной ценности. В этой фазе она пропитывает собой религию: например в иудействе. Но есть и такая фаза, где она снова отмежёвывает от себя религию, где ей никакой Бог недостаточно «морален», поэтому она предпочитает безличный идеал... Это имеет место в настоящее время.

«Искусство ради искусства» столь же опасный принцип: этим вносится мнимая противоположность в вещи, — в результате оклеветание реальности («идеализация в сторону безобразного»*). Отрывая известный идеал от действительности, мы тем самым унижаем действительность, делаем её беднее содержанием, клевещем на неё. «Прекрасное ради прекрасного», «истинное ради истинного», «добро ради добра» — это три формы враждебного отношения к действительности.

Искусство, познание, мораль — суть средства: вместо того, чтобы видеть в них тенденцию к повышению уровня жизни, их привели в связь с противоположностью жизни, с «Богом» — как некоторые откровения высшего мира, который просвечивает в них время от времени...

«Прекрасное» и «безобразное», «истинное» и «ложное», «добро и зло» — эти разграничения и антагонизмы указывают на условия существования и повышения, не человека вообще, а некоторых замкнутых и прочных комплексов, которые стремятся отмежеваться от своих противников. Война, которая отсюда возникает, и есть самое существенное при этом: она есть средство отграничения, которое усиливает изоляцию...

299.Моралистический натурализм: сведение мнимо-эмансипированной, сверхъестественной ценности морали к её истинной «природе», т. е. к естественной имморальности, к естественной полезности и т. д.

Я мог бы определить тенденцию настоящих изысканий как «моралистический натурализм». Моя задача заключается в том, чтобы привести мнимо-эмансипированные и утратившие свою природу моральные ценности назад к их природе, т. е. к их естественной «имморальности».

NB. Сравнить со «святостью» евреев и её естественным основанием; совершенно так же обстоит дело с возведённым в верховенство нравственным законом, оторванным от связи с его природой (до противоположности к природе).

Ступени денатурализации морали (так называемой идеализации); мораль как:

— путь к индивидуальному счастью;

— продукт познания;

— категорический императив;

— путь к святости;

— отрицание воли к жизни,

(растущая жизневраждебность морали).

300.Подавленная и уничтоженная ересь в морали. Понятия: языческое, мораль господ, virtu.

301.Моя проблема:: как велик вред, причинённый до настоящего времени человечеству моралью, так же как и его моральность? Вред для жизни, духа и т. д.

302. Пора наконец отставить в угол человеческие ценности, где им, собственно, и место: как ценностям рабочим. Немало животных видов исчезло с лица земли; если бы исчез человек, то ничто в свете не изменилось бы. Нужно быть достаточно философом, чтобы с удовольствием созерцать также и это ничто (Nil admirari*).

303. Человек — незаметный, слишком высоко о себе мнящий животный вид, время которого, к счастью, ограничено; жизнь на земле в целом — мгновенье, эпизод, исключение без особых последствий, нечто, что пройдёт бесследно для общей физиономии земли; сама земля, подобно остальным небесным телам — зияние между двумя ничто, событие без плана, разума, воли, самосознания, худший вид необходимого, глупая необходимость... Что-то возмущается в нас против такой точки зрения, змея-тщеславие нашёптывает нам: всё это должно быть ложным, ибо это возмущает нас... Разве не могло бы всё это быть одной видимостью? И человек, несмотря на всё это, говоря словами Канта*, ...

[4. Как обеспечить господство добродетели]

304. [Об идеале моралиста.] Этот трактат посвящается великой политике добродетели. Мы предназначили его для тех, кому важно научиться не тому, как самому сделаться добродетельным, а как сделать других добродетельными — как обеспечить господство добродетели. Я хочу даже показать, что для того, чтобы хотеть последнего — господства добродетели, — мы принципиально не должны желать первого; мы тем самым отказываемся от возможности стать добродетельными. Эта жертва велика, но цель стоит, может быть, такой жертвы. И — даже больших жертв... И некоторые из самых знаменитых моралистов шли на этот риск. Дело в том, что ими уже была познана и предвосхищена та истина, которой должен учить в первый раз этот трактат — что господство добродетели может быть достигнуто только с помощью тех же средств, которыми вообще достигают господства, и, во всяком случае, не посредством добродетели...

Как мы уже сказали, в этом трактате идёт речь о политике добродетели: он формулирует идеал этой политики, он описывает её такой, какой она должна была бы быть, если бы что-нибудь могло быть на сей земле совершенным. Но ведь ни один философ не усомнится в том, что следует считать образцом совершенной политики; конечно — макиавеллизм*. Но макиавеллизм, pur, sans melange, cru, vert, dans toute son âpreté*, сверхчеловечен, божественен, трансцендентен; человек никогда не осуществляет его вполне, а разве что только с ним соприкасается. И в этом рассматриваемом нами более узком роде политики, в политике добродетели, идеал этот, по-видимому, никогда не был ещё достигнут. И Платон только коснулся его.* Даже у самых беспристрастных и сознательных моралистов (а это ведь и есть название для таких политиков морали и всякого рода открывателей новых моральных сил) можно открыть (при условии, конечно, что у нас есть глаза для скрытых вещей), следы того, что они отдали свою дань человеческой слабости. Они все тяготели к добродетели и для самих себя, — по крайней мере в периоды утомления, — первая и капитальная ошибка моралиста, — в качестве последнего ему надо быть имморалистом дела. Что именно он не должен таковым казаться, это другое дело: такое принципиальное самоограничение (или, выражаясь моральным языком, — притворство) должно входить вместе со всем остальным в канон моралиста и его собственного и главного учения об обязанностях, — без неё он никогда не достигнет совершенства в своём роде. Свобода от морали, а так же от истины ради той цели, которая стоит всякой жертвы — ради господства морали: так гласит этот канон. Моралистам нужна поза добродетели, а также поза истины. Их ошибка начинается только там, где они уступают добродетели, где они теряют власть над добродетелью, где они сами становятся моральными, становятся правдивыми. Великий моралист, между прочим, необходимо должен быть и великим актёром; опасность для него заключается в том, что его притворство нечаянно может стать его натурой, — точно так же, как его идеал в том, чтобы различать подобно богам своё esse* и своё operari* всё, что он ни делает, он должен делать sub specie boni, — высокий, далёкий, требовательный идеал! Божественный идеал! И в самом деле, речь идёт о том, что моралист подражает как своему образцу не кому иному, как самому Богу — Богу, этому величайшему аморалисту дела, какой только существует, но который, тем не менее, умеет оставаться тем, что он естьдобрым Богом...

305. Опираясь исключительно на добродетель, нельзя утвердить господство добродетели; когда опираются на добродетель, то отказываются от власти, утрачивают волю к власти.

306.Победа морального идеала достигается при помощи тех же «безнравственных» средств, как всякая победа: насилием, ложью, клеветой, несправедливостью.

307. Кто знает, как возникает всякая слава, тот будет относиться подозрительно и к той славе, которой пользуется добродетель.

308. Мораль столь же «безнравственна», как любая иная вещь на земле. Сама моральность есть форма безнравственности.

Великое освобождение, связанное с уразумением этого факта. Антагонизм удалён из вещей, однообразие всего совершающегося сохранено.

309. Есть люди, которые тщательно разыскивают всё безнравственное. Когда они высказывают суждение: «Это несправедливо», то они хотят сказать: «Надо это устранить и изменить». Наоборот, — я никак не могу успокоиться, пока я не выяснил в чём безнравственность всякой данной вещи. Раз я вывел это на свет Божий, — равновесие моё снова восстановлено.

310. A. Пути к власти: ввести новую добродетель под именем старой, — связать её с «интересами» личности («счастье», как её следствие и наоборот), — искусство клеветы на оказываемое ей сопротивление, использование выгод и случаев к её возвеличению, превращение приверженцев её путём жертвы, обособления в её фанатиков — великая символика.

B. Достигнутая власть: 1) принудительные средства, которыми располагает добродетель, 2) её средства совращения, 3) этикет (придворный штат) добродетели.

311.Какими средствами добродетель достигает власти? — Точь-в-точь теми же средствами, что и политическая партия: клеветой, подозрением, подкапыванием под противоборствующие добродетели, уже добившиеся власти, скрещиванием их новыми именами, систематическим преследованием и насмешкой. В том числе — и при помощи явных «безнравственностей».

Что делает над собой известная страсть, чтобы стать добродетелью? — Перемена имени, принципиальное отречение от своих целей, — упражнение в самонепонимании; союз с существующими и признанными добродетелями; афишированная враждебность к их противникам. Стремление по возможности заручиться покровительством освящающих властей; опьянить, вдохновить; лицемерие идеализма; привлечь на свою сторону партию, которая или одержит вместе с ней верх, или погибнет... стать бессознательным, наивным...

312. Жестокость утончили до трагического сострадания в такой степени, что она не признаётся более за жестокость. Точно так же половая любовь приняла форму amour passion*, рабский дух — форму христианского послушания, унижение — форму смирения; заболевание nervi sympatici*, например, как пессимизм, паскализм или карлейлизм и т. д.

313. Мы отнеслись бы с предубеждением к известному человеку, если бы мы услышали, что ему нужны особые основания, чтобы оставаться порядочным; несомненно, что мы станем избегать общения с ним. Словечко «ибо» в известных случаях компрометирует; иногда мы даже опровергаем себя самих одним единственным «ибо». И вот, если мы ещё вдобавок слышим, что такому искателю добродетели нужны плохие основания, чтобы оставаться респектабельным, то едва ли это даёт нам основание повысить наше к нему уважение. Но он идёт далее, он приходит к нам, он говорит нам в лицо: «Вы мешаете моей моральности вашим неверием, господин неверующий! Пока вы не верите в мои плохие основания, — иными словами, в Бога, в кары того света, в свободу воли, вы мешаете моей добродетели... Мораль — необходимо устранить неверующих — они мешают морализации масс».

314. Наши священнейшие убеждения, то, что неизменно в нас по отношению к высшим ценностям, это — суждения наших мускулов.

315.Мораль в оценке рас и сословий. Так как аффекты и основные влечения у каждой расы и у каждого сословия до известной степени отражают условия их существования (или, по меньшей мере, условия, при которых они дольше всего отстаивали своё существование), то требовать, чтобы они были «добродетельны», значило бы требовать, чтобы они:

— изменили свой характер, чтобы они вылезли из своей кожи и зачеркнули своё прошлое;

— перестали различаться друг от друга;

— уподобились друг другу в потребностях и притязаниях, — яснее, — чтобы они погибли...

Таким образом воля к установлению одной морали является на поверку тиранией того вида, для которого она скроена, над другими видами: это — уничтожение или переобмундирование последних по образцу господствующего вида (всё равно, — для того ли, чтобы не внушать ему более страха, или чтобы быть им использованным). «Уничтожение рабства» — по-видимому, дань «человеческому достоинству», на самом же деле — уничтожение известного, в корне отличного вида (подкапывание под его ценности и его счастье).

То, в чём заключается сила враждебной расы или враждебного сословия, истолковывается как самое дурное, самое вредное в них: ибо в этом они нам вредны (их «добродетели» опорочиваются и перекрещиваются).

Если человек или народ вредит нам, то это считается достаточным доводом против него, но с его точки зрения мы желательны для него в качестве тех, из которых они могут извлечь пользу для себя.

Стремление «гуманизировать»? (которое весьма наивно полагает, что решило вопрос о том, «что человечно») есть тартюфство, под прикрытием которого вполне определённый род людей стремится достигнуть господства, — точнее, это — вполне определённый инстинкт, стадный инстинкт. «Равенство людей», то, что скрывается под тенденцией, стремящейся всё большее число людей сделать равными как людей.

«Заинтересованность» в установлении общеобязательной морали. (Уловка: сделать сильные страсти — властолюбие и жадность — покровителями добродетели).

В какой мере всякого рода деловые люди и стяжатели, — словом, все, кто должны давать в кредит и брать в кредит, вынуждены стоять за одинаковый характер и одинаковое основание ценности: мировая торговля и мировой обман всяческого рода завоёвывают силой и, так сказать, покупают для себя добродетель.

Таковы же отношения государства и всякого вида господства к чиновникам и солдатам; так же поступает и наука, чтобы работать с уверенностью и сберегать силы. То же самое справедливо и в отношении священнослужителей.

Здесь, следовательно, общеобязательная мораль устанавливается силой, ибо с помощью её достигается известная выгода: а для того, чтобы обеспечить ей победу, объявляется война безнравственности и пускается в ход насилие — по какому праву? Без всякого права, а просто под давлением инстинкта самосохранения. Те же самые классы пользуются имморальностью там, где она им выгодна.

316. Лицемерная личина, которую носят напоказ все учреждения гражданского общества, должна показать, что они суть, якобы, порождения моральности, например: брак, труд, профессия, отечество, семья, порядок, право. Но так как все они без исключения созданы для среднего сорта людей, в целях защиты последнего против исключения и исключительных потребностей, то нет ничего удивительного, что в этом случае мы видим такую массу лжи.

317. Нужно защищать добродетель против проповедников добродетели — это её злейшие враги. Ибо они проповедуют добродетель как идеал для всех; они отнимают у добродетели прелесть чего-то редкого, неподражаемого, исключительного, незаурядного — её аристократическое обаяние. Равным образом должно бороться с закоснелыми идеалистами, которые ревностно выстукивают все горшки и бывают очень довольны, когда при этом получают пустой звук, — какая наивность, — требовать великого и редкого и констатировать его отсутствие со злобой и презрением к людям! Например, ясно, как Божий день, что каждый брак может иметь ту ценность, какой обладают лица, вступающие в брак, т. е. что брак в общем и среднем будет чем-то жалким и непристойным: никакой пастор, никакой бургомистр не может сделать из него чего-либо иного.

Добродетель имеет против себя все инстинкты среднего человека: она невыгодна, нецелесообразна, она изолирует; она сродни страсти и мало доступна разуму; она портит характер, голову, смысл, — если мерить её меркой среднего человека; она возбуждает вражду к порядку, ко лжи, которая в скрытом виде заключена во всяком порядке, всяком установлении, всякой действительности, — она самый вредный порок, если оценивать её по степени её вредного действия на других.

Я узнаю добродетель по тому, что она: 1) не стремится быть узнанной; 2) не предполагает всюду добродетели, а как раз нечто иное; 3) не страдает от отсутствия добродетели, а, наоборот, она видит в этом обстоятельстве лишь выражение расстояния, отделяющего людей, на основании которого добродетель имеет право на наше уважение; она не сообщается другим; 4) она не занимается пропагандой...; 5) она никому не позволяет разыгрывать судью, потому что она всегда есть добродетель в себе; 6) она делает именно всё то, что обыкновенно воспрещается; добродетель, как я её понимаю, есть собственно vetitum* во всяком стадном законодательстве; 7) короче говоря, она добродетель в стиле Возрождения, virtu, добродетель, свободная от моралина.

318. Прежде всего, господа добродетельные, вы не должны иметь никаких преимуществ перед нами, мы постараемся вселить в вашу душу надлежащую скромность: то, что вам советует ваша добродетель, есть жалкое себялюбие и благоразумие. И если бы у вас было побольше силы и мужества, то вы не опускались бы в такой мере до степени добродетельных нулей. Вы делаете из себя, что вы можете: частью то, что вы должны — к чему вас вынуждают ваши обстоятельства, — частью то, что вам доставляет удовольствие, частью то, что вам кажется полезным. Но раз вы делаете только то, что подсказывается вашими склонностями или что вам приносит пользу, то в этом отношении вы не имеете права ни требовать похвал себе, ни позволять хвалить себя. Если человек только добродетелен, то он принадлежит к весьма мелкой породе людей. Тут не должно быть места заблуждению! Люди, которые в чём-нибудь выдавались, никогда не были такого рода добродетельными ослами, их глубочайший инстинкт, — инстинкт отпущенной им меры власти, не нашёл бы себе в таком случае достаточного выражения, между тем как с точки зрения вашей микроскопической дозы власти нет ничего мудрее добродетели. Но за вами преимущество числа, а поскольку вы тиранизируете, мы будем вести с вами войну...

319.Добродетельный человек уже потому низший вид человека, что он не представляет собой «личности», а получает свою ценность благодаря тому, что он отвечает известной схеме человека, которая выработана раз навсегда. У него нет ценности a part*: его можно сравнивать, у него есть равные ему, он не должен быть единичным.

Переберите качества хорошего человека, почему они нам приятны? Потому что с ним нам не нужно воевать, потому что он не вызывает в нас ни недоверия, ни осторожности, ни сдержанности, ни строгости: наша лень, добродушие, легкомыслие чувствуют себя хорошо при этом. Наше хорошее самочувствие и есть то, что мы проецируем из себя наружу и засчитываем хорошему человеку как его свойство, как его ценность.

320. Добродетель является при известных условиях просто почтенной формой глупости, — кто мог бы быть из-за этого на неё в претензии? И этот вид добродетели не пережит ещё и по настоящее время. Некоторого рода милая крестьянская простота, которая возможна, однако, во всех сословиях и к которой нельзя относиться иначе, как с почтением и улыбкой, ещё и теперь верит в то, что всё в хороших руках, а именно: в «руце Божией», — и когда она отстаивает это положение с такой скромной уверенностью, как будто она утверждает, что дважды два четыре, то мы, другие, поостережёмся ей противоречить. Для чего смущать эту чистую глупость? Для чего омрачать её нашими опасениями насчёт человека, народа, цели, будущего? И если бы мы и хотели этого, мы не могли бы. Она вносит в вещи свою собственную почтенную глупость и доброту (ведь для неё пока жив ещё старый Бог, deus myops!*), а мы — остальные, вносим в вещи нечто иное: нашу загадочную натуру, наши противоречия, нашу мудрость, более глубокую, более болезненную, более подозрительную.

321. Кому добродетель достаётся легко, тот даже смеётся над ней. В добродетели невозможно сохранить серьёзность: достигнув её, сейчас же спешат прыгнуть дальше — куда? В чертовщину.

Как интеллигентны стали, между тем, все наши дурные склонности и влечения! Как мучит их научное любопытство! Истинные крючки на удочках познания!

322. Нужно связать порок с чем-нибудь явно мучительным так, чтобы заставить бежать от порока, с целью избавиться от того, что с ним связано. Таков знаменитый случай Тангейзера*. Тангейзер, выведенный из терпения вагнеровской музыкой, не в состоянии выдерживать далее даже Венеру; добродетель вдруг приобретает привлекательность в его глазах, тюрингенская дева* повышается в цене; и — что невероятнее всего — ему начинает нравиться романс Вольфрама фон Эшенбаха*.

323.Патронат добродетели. Алчность, властолюбие, леность, глупость, страх: все они заинтересованы в деле добродетели; поэтому-то она и стоит так твёрдо.

324.Добродетель не встречает больше доверия, её притягательная сила пропала; разве что кто-нибудь снова сумеет выпустить её на рынок в виде необычной формы приключений и распутства. Она требует от своих поклонников слишком много экстравагантности и тупоумия, чем в наше время восстанавливает против себя совесть. Конечно, в глазах бессовестных и совершенно нерассудительных людей именно это и может стать источником её нового обаяния, — и вот теперь она является тем, чем она ещё никогда не была, — пороком.

325. Добродетель остаётся самым дорогим пороком — пусть она им и остаётся!

326. Добродетели столь же опасны, сколь и пороки, поскольку мы допускаем, чтобы они властвовали над нами извне в качестве авторитета и закона, а не порождаем их, как надлежало бы, сначала из самих себя, как наиболее личную форму самообороны, как нашу потребность, как условие именно нашего существования и роста, которое мы познаём и признаём, — независимо от того, растут ли другие вместе с нами при одинаковых или различных условиях.

Это положение об опасности добродетели, взятой независимо от личности, объективной добродетели, справедливо также и относительно скромности: из-за неё погибает много выдающихся умов. Моральность скромности способствует крайне вредному размягчению таких душ, которые одни только имеют право быть при известных условиях твёрдыми.

327. Необходимо шаг за шагом суживать и ограничивать царство моральности: нужно извлечь на свет Божий подлинные имена действующих в этом случае инстинктов и окружить их заслуженным почётом, после того как их столь долгое время прятали под лицемерной маской добродетели; ради стыда перед нашей «честностью», всё настойчивее в нас говорящей, нужно отучиться от стыда, заставляющего нас отрекаться от наших естественных инстинктов и замалчивать их. Мерою силы должна служить большая или меньшая способность обходиться без добродетели. Мыслима такая высота, на которой понятие «добродетели» настолько бы изменило своё содержание, что звучало бы как virtu, как добродетель Возрождения, как свободная от моралина добродетель. А пока — как далеки мы ещё от этого идеала!

Сужение области морали — свидетельство её совершенствования. Везде, где ещё не могли мыслить каузально, мыслили морально.

328. В конце концов — чего я достиг? Не станем скрывать от себя крайне странного результата: я сообщил добродетели новую привлекательность — она действует как нечто запрещённое. Против неё направлена наша утонченнейшая честность, она засолена в «cum grano salis*» угрызений научной совести; от неё отдаёт какой-то старомодностью и антиками, так что теперь она, наконец, привлекает рафинированных и возбуждает их любопытство, — короче говоря, она действует как порок. Только теперь, когда мы узнали, что всё есть только ложь и видимость, мы получили снова право на эту прекраснейшую из форм лжи — на ложь добродетели. Нет больше инстанции, которая была бы вправе запретить её нам: только после того, как мы вскрыли сущность добродетели как известной формы имморальности, она снова узаконена, — она водворена на надлежащее место и уравнена в правах в соответствии с её основным значением, она составляет часть коренной безнравственности всего существующего — как первостепенный продукт роскоши, как самая высокомерная, самая драгоценная и самая редкостная форма порока. Мы разгладили её морщины и сорвали с неё духовное облачение, мы избавили её от навязчивости толпы, освободили её от бессмысленного оцепенения, пустого взгляда, высокой причёски, иератической* мускулатуры.

329. Повредил ли я этим добродетели?.. Так же мало, как анархисты — властителям: именно с тех пор, как в них стали стрелять, они снова прочно сидят на своём троне... Ибо так было всегда и всегда будет так — нельзя какой-нибудь вещи принести больше пользы, как преследуя её и травя её всеми собаками... Это — сделал я.

[5. Моральный идеал]

[A. К критике идеалов]

330. Начать последнюю с того, чтобы уничтожить слово «идеал»: критика желательностей.

331. Только очень немногие отдают себе отчёт в том, что включает в себя точка зрения желательности, всякое «таково оно должно быть, но оно не таково» или даже «так оно должно было быть»: осуждение общего хода вещей. Ибо в этом последнем нет ничего изолированного: самое малое является носителем целого, на твоей маленькой несправедливости возведено всё здание будущего; всякая критика, которая касается самого малого, осуждает одновременно и всё целое. Если мы, далее, допустим, что моральная норма, как полагал это даже Кант, никогда вполне не осуществляется и постоянно возвышалась над действительностью в виде некоторого рода потустороннего мира, который никогда с ней не смешивается, то мораль заключала бы в себе суждение о целом, которое позволяло бы, однако, спросить: откуда она берёт право на это? Каким образом часть берёт на себя смелость в данном случае играть роль судьи по отношению к целому? И если бы этот моральный суд и недовольство действительностью были, как это утверждали, неискоренимым инстинктом, то не являлся ли бы, может быть, тогда этот инстинкт одной из неискоренимых глупостей и в то же время нескромностей нашей species*? Но, утверждая это, мы совершаем именно то, что мы порицаем; точка зрения желательности, незаконной игры в суд составляет принадлежность хода вещей, точно так же, как и всякая несправедливость и всякое несовершенство, — тут именно и проявляется наше представление о «совершенстве», не находящее себе удовлетворения. Всякое влечение, ищущее удовлетворения, является выражением недовольства данным положением вещей. А в самом деле? Не составлено ли мировое целое сплошь из недовольных частей, которые все движутся стремлением к желательному, не сводится ли «сам мировой ход вещей» именно к такому «прочь отсюда! прочь от действительности!»? Не есть ли «ход вещей» — сама вечная неудовлетворённость? Может быть желательность и есть сама движущая сила? Может быть она — deus*?

Важно, как мне сдаётся, расстаться раз навсегда с понятиями «всё», «единство», «сила», «безусловное»; иначе мы неизбежно должны видеть в них высшую инстанцию и называть «Богом». Необходимо раздробить всеобщность; отучиться от преклонения перед всеобщностью: то, что мы отдавали незнакомому и целому, сохранить для ближайшего, нашего.

Кант, например, говорит: «Две вещи вечно останутся достойными почитания» (заключение практического разума) — мы в настоящее время, пожалуй, сказали бы: «пищеварение почтеннее». «Всеобщность» неизбежно снова принесла бы с собой старые проблемы: «как возможно зло?» и т. д. Итак, не существует никакой всеобщности, нет великого чувствилища, инвентаря или магазина силы.

332. Человек, как он должен быть, — это звучит для нас столь же нелепо, как «дерево, как оно должно быть».

333. Этика или «философия желательности». «Должно было бы быть иначе», «должно выйти иначе» — зародышем этики, стало быть, является недовольство.

Можно было бы найти выход, во-первых, выбирая случаи, где этого чувства нет налицо, во-вторых, поняв всю заключающуюся в нём самонадеянность и глупость, ибо требовать, чтобы что-нибудь было иным, чем оно есть, значит требовать, чтобы вcё было иначе, — в этом требовании заключена уже отрицательная критика целого. Но сама жизнь есть такое требование.

Констатировать, что есть, как оно есть, — это представляется чем-то невыразимо более значительным, более серьёзным, чем всякое «так оно должно было быть», потому что последнее, как форма человеческой критики и самоуверенности, заранее осуждено на посмешище. В нём выражается потребность, которая домогается, чтобы устройство мира было приноровлено к нашему человеческому благополучию, а также решение сделать всё возможное для осуществления этой задачи.

С другой стороны, только это требование «так должно было бы быть» вызвало к жизни то, другое стремление к тому, что есть. А именно, знание того, что есть, есть уже следствие постановки вопроса: «Как? Возможно ли это? Почему именно так?» Удивление, вызванное несогласованностью наших желаний и мирового процесса, привело к необходимости познакомиться с мировым порядком. Может быть дело обстоит и иначе; может быть, это «так оно должно было бы быть» — и есть наше стремление покорить мир.

334. В настоящее время, когда мы не можем подавить в себе лёгкой иронии, выслушивая «человек должен быть таким-то и таким-то», когда мы безусловно держимся того, что человек, несмотря на всё, может стать только тем, что он есть (несмотря на всё — это значит: вопреки воспитанию, обучению, среде, случайностям и катастрофам), мы научились в вопросах морали самым курьёзным образом извращать отношение причины и следствия, и ничто, может быть, не отличает нас более решительно от прежних последователей морали. Мы, например, не говорим больше «порок есть причина того, что данный человек должен погибнуть также и физиологически»; точно так же мы не говорим: «человек обязан своим благосостоянием добродетели, она обеспечивает ему должную жизнь и счастье». Наше мнение, наоборот, таково, что порок и добродетель не причины, а только следствия. Мы делаемся порядочными людьми потому, что мы суть порядочные люди, т. е. потому, что мы рождены с капиталом хороших инстинктов и в благоприятных условиях... Если ты появился на свет бедняком, от родителей, которые во всём только расточали и ничего не скопили, то ты «неисправим», это значит — созрел для каторжных работ и дома умалишённых...

Мы в настоящее время не можем более мыслить моральную дегенерацию отдельно от физиологической: первая есть простой комплекс симптомов последней; необходимо бывают дурными, как необходимо бывают больными... Дурной — это слово обозначает для нас известные состояния немощи, бессилия, которые связаны с типом дегенерации, например: слабость воли, неопределённость и даже множественность «личности», бессилие ответить реакцией на какое-нибудь раздражение и неумение «владеть собой», несвобода от всякого рода внушения со стороны чужой воли. Порок не причина, порок есть следствие... Порок есть довольно произвольное отграничение понятия, имеющее целью объединить известные следствия физиологического вырождения. Общее положение, которое выставлено христианством — «человек дурён»* — имело бы своё оправдание, если бы мы были вправе тип дегенерата считать нормальным типом человека. Но это, может быть, преувеличение. Несомненно, это положение справедливо всюду, где именно христианство процветает и господствует; ибо оно является указанием на нездоровую почву, на почву, благоприятную для вырождения.

335. Нельзя достаточно надивиться человеку, если иметь в виду его умение отстоять себя, выдержать, использовать обстоятельства, уничтожить своих противников; наоборот, если мы будем наблюдать человека со стороны его желаний, он покажется нам самым нелепым существом... Ему как бы нужна арена для упражнений в трусости, лености, слабости, слащавости, низкопоклонстве, чтобы дать возможность отдыха его сильным и мужественным добродетелям — это и есть желательности человека, его «идеалы». Человек, испытывающий желания, отдыхает от вечно ценного в нём, от своей деятельности, на ничтожном, абсурдном, лишённом ценности, ребяческом. Обнаруживающаяся при этом духовная нищета и неизобретательность у этого столь изобретательного и находчивого животного ужасна. «Идеал» есть как бы пеня, которую человек платит за колоссальную затрату сил, которую ему надо развить во всех действительных и настоятельных задачах. Когда исчезает реальность, является на сцену сон, утомление, слабость: «идеал» представляет до известной степени форму сна, утомления, слабости... Самые сильные и самые беспомощные натуры ничем не отличаются друг от друга, когда они переживают это состояние: они обоготворяют прекращение работы, борьбы страстей, напряжения, противоположностей, «реальности», in summa... борьбы за познание, труда, связанного с познанием.

«Невинность» — так называют они идеальное состояние поглупения; «блаженство» — идеальное состояние лени; «любовь» — идеальное состояние стадного животного, которое не желает больше иметь врагов. Таким способом всё, что унижает и губит человека, возводится в идеал.

336. Желание увеличивает то, чем хотят обладать; само оно растёт от неисполнения, величайшие идеи — это те, которые создало наиболее бурное и наиболее продолжительное желание. Мы приписываем вещам — больше ценности, чем больше растёт наше стремление к ним: если «моральные ценности» стали высшими ценностями, то это показывает, что моральный идеал был наименее выполнимым (поскольку он представлялся миром, лежащим по ту сторону всяких страданий, средством блаженства). Человечество обнимало со всё возрастающим жаром одни облака; в конце концов оно своему отчаянию, своему бессилию дало имя «Бога»...

337. Наивность, обнаруживаемая в отношении последних «желательностей», — в то время, как ещё не знают «почему?» человека.

338. Не напоминает ли мораль в известном отношении фальшивомонетчика? Она утверждает, что якобы что-то знает, а именно: что такое «добро и зло». Это значит утверждать, что знаешь, для чего человек существует, — его цель, его назначение. Это значит утверждать, что знаешь, что у человека есть цель, назначение.

339. Что человечество должно выполнить одну общую задачу, что оно как целое стремится к какой-нибудь одной цели, — это весьма неясное и произвольное представление ещё очень юно. Может быть от него снова освободятся раньше, чем оно станет «idee fixe»*... Оно не может считаться целым, это человечество: оно представляет собой тесно переплетающуюся массу восходящих и нисходящих жизненных процессов — у нас нет юности с последующей зрелостью и, наконец, старостью. Напротив, слои лежат вперемежку и друг над другом — и через несколько тысячелетий может быть будут существовать более юные типы человека, чем те, которые мы может констатировать теперь. С другой стороны, явления декаданса свойственны всем эпохам человечества: везде есть отбросы и продукты разложения, выделение продуктов упадка и отложения само по себе есть жизненный процесс.

В эпоху господства христианских предрассудков этого вопроса вовсе не существовало: всё дело сводилось к спасению отдельной души: большая или меньшая продолжительность жизни человечества не принималась во внимание. Лучшие из христиан желали, чтобы человечество возможно скорее пришло к концу: относительно же того, что нужно отдельной личности, никаких сомнений не было... Задача для каждого отдельного индивида как теперь, так и в любой момент будущего для будущего человека, была ясно поставлена: ценность, смысл; сферы ценностей были неподвижны, безусловны, вечны, едины с Богом... То, что отклонялось от этого вечного типа, было греховно, исходило от дьявола, осуждено...

Центр тяжести ценности лежал для каждой души в ней самой: спасение или осуждение! Спасение вечной души! Самая крайняя форма сосредоточения на себе... Для каждой души возможно было только одно усовершенствование, только один идеал, только один путь к искуплению... Самая крайняя форма равенства, связанная в то же время с оптическим преувеличением важности отдельного человека, доходящим до бессмыслицы... Сплошь бессмысленно — важные души, вращающиеся в ужасном страхе вокруг самих себя.

Теперь ни один человек не верит больше в это бессмысленное важничанье, и мы пропустим нашу мудрость через сито презрения. Тем не менее остаётся непоколебленной оптическая привычка связывать ценность человека с приближением к идеальному человеку; в сущности, как перспектива самососредоточения, так и равноправие перед идеалом остаются и по сию пору в силе. In summa: верят в то, что знают, в чём должен заключаться крайний предел желательного в смысле приближения к идеальному человеку.

Но эта вера есть только результат необыкновенной привычки иметь под рукою христианский идеал; последний тотчас снова извлекается на свет Божий, как только делается попытка подвергнуть анализу «идеальный тип». Полагают, что знают, во-первых, что приближение к известному типу желательно; во-вторых, что знают — какого рода этот тип; в-третьих, что всякое уклонение от этого типа есть регресс, задержка, утрата силы и власти человека... Мечтать об условиях, где этот совершенный человек будет иметь за собой колоссальное численное большинство — выше этого не удалось подняться нашим социалистам, и даже господам утилитаристам. Таким путём развитию человечества, по-видимому, ставится известная цель; во всяком случае, вера в поступательное движение по направлению к идеалу есть единственная форма, в которой мыслится в настоящее время некоторого рода цель в истории человечества. In summa: наступление «царства Божия» перенесено в будущее, на землю, в человеческие дела, но, в сущности, сохранена вера в старый идеал...

340.Более скрытые формы культа христианского морального идеала. Сентиментальное и трусливое понятие «природы», введённое в обращение мечтательными поклонниками природы (чуждое всякого чутья того страшного, неумолимого и цинического, которое имеется налицо даже в «самых красивых» аспектах), в некотором роде попытка вычитать в природе вышеупомянутую морально-христианскую «человечность»; понятие природы у Руссо*, как будто «природа» есть свобода, доброта, невинность, право, справедливость, идиллия, — в сущности, всё тот же культ христианской морали. Собрать места, показывающие, что именно восхищало поэтов, например, в горных высях и т. д. Что Гёте искал в природе — почему он почитал Спинозу.*

Совершенное незнание предпосылки этого культа...

Сентиментальное и трусливое понятие «человек» à la Конт и Стюарт Милль*, по возможности даже предмет культа... Это всё тот же культ христианской морали под новым названием... Свободомыслящие, Гюйо*, например.

Сентиментальное и трусливое понятие «искусства» как сочувствия всему страждущему, обездоленному (даже история, напр., Тьерри*) — это опять-таки всё тот же культ христианского морального идеала.

А о социалистическом идеале и говорить нечего: он целиком является продуктом того же плохо понятого христианского идеала морали.

341.Происхождение идеала. Исследование почвы, на которой он произрастает.

A. Исходить из «эстетических» состояний, в которых мир кажется полнее, круглее, совершеннееязыческий идеал; в нём преобладает самоутверждение (отдают). Высший тип — классический идеал как выражение благополучного состояния всех главных инстинктов. В нём мы снова видим высший стиль — великий стиль. Выражение самой «воли к власти». Инстинкт, внушающий наибольший страх, решается заявить о своём существовании.

B. Исходить из состояний, в которых мир кажется более пустым, более бледным, разжижённым, где в роли совершенного являются «одухотворение» и нечувственность, где больше всего стремятся избежать грубого, непосредственного, животного и ближайшего (рассчитывают, выбирают); «мудрец», «ангел», священнический — девственный — невинный; физиологическая характеристика таких идеалистов — анемический идеал. При известных условиях он может быть идеалом таких натур, которые сами представляют собой первый, языческий идеал (так Гёте видит в Спинозе своего «святого»).

C. Исходить из состояний, в которых мир ощущается нами слишком бессмысленным, слишком испорченным, слишком бедным и обманчивым, чтобы ещё предполагать в нём или желать идеала (отрицают, уничтожают); проекция идеала в область противоестественного, противофактического, антилогического; состояния того, кто судит подобным образом («обеднение» мира как следствие страдания; берут, а не дают больше) — противоестественный идеал.

(Христианский идеал есть промежуточное образование между вторым и третьим, с преобладанием то первого, то последнего идеала).

Три идеала: A. усиление жизни (языческий идеал): или B. разжижение жизни (анемический); или C. неприятие жизни (противоестественный). «Обожествление» ощущается в высшей полноте: в самом утончённом выборе — в презрении к жизни и в её разрушении.

342. A. Последовательный тип. Тут начинают постигать, что и злое не следует ненавидеть, что ему не следует противиться; что не следует вести войну и с самим собой; что не следует принимать как должное то страдание, которое приносит с собой подобного рода практика: что живут исключительно положительными чувствами; что становятся на сторону противников словом и делом; что путём чрезмерного поощрения мирных, добрых, миролюбивых, сострадательных, любвеобильных состояний истощают почву для других состояний.., что нужна постоянная практика. Что достигается в этом случае? — Буддийский тип или совершенная корова.

Эта точка зрения возможна только тогда, когда кончилось господство морального фанатизма, т. е. если злое ненавидят не из-за него самого, а только потому, что оно ведёт к состояниям, которые причиняют нам боль (беспокойство, работа, забота, затруднения, зависимость).

Это буддийская точка зрения: здесь не ненавидят грех, здесь отсутствует понятие «греха».

B. Непоследовательный тип. Ведут войну против зла, — полагая, что война из-за добра не влечёт за собой тех моральных и психологических последствий, которые являются спутниками войны в других случаях (и из-за которых к ней относятся как к злу). В действительности такая война против зла развращает гораздо основательнее, чем какая-либо вражда между отдельными личностями; к тому же обыкновенно «личность» всё-таки в конце концов является на сцену хотя бы в форме воображаемого противника (дьявол, злой дух и т. д.). Враждебное отношение, наблюдение, шпионство за всем, что в нас дурно или могло бы быть дурного происхождения, приводит в конце концов к состоянию крайней измученности и беспокойства, так что теперь становятся желательными «чудо», награда, экстаз, решение в смысле «потусторонности»... христианский тип или совершенный святоша.

C. Стоический тип. Твёрдость, самообладание, несокрушимость, душевный мир как непреклонность упорной воли — глубокий покой, оборонительное состояние, крепость, военное недоверие — устойчивость принципов, единство воли и знания, глубокое самоуважение. Тип отшельника. Совершенный носорог*.

343. Идеал, который стремится утвердить своё господство или только удержать его, старается опереться: a) на вымышленное происхождение; b) на мнимое родство с господствующими могущественными идеалами; c) на трепет перед тайной, как будто речь ведётся по уполномочию власти, не подлежащей критике; d) на оклеветание враждебных идеалов; e) на лживое учение о выгодах, которые этот идеал якобы обеспечивает, например, счастье, душевный покой, мир или даже помощь какого-нибудь могущественного Бога и т. д. — К психологии идеалиста: Карлейль*, Шиллер*, Мишле*.

Когда вскрыты все средства обороны и защиты, которыми держится известный идеал, можно ли считать, что он опровергнут? Он пустил в ход те средства, при помощи которых живёт и растёт всё живущее — они все без исключения «безнравственны».

Мой вывод: на всех силах и влечениях, при помощи которых существуют жизнь и рост, лежит проклятие морали: мораль как инстинкт отрицания жизни. Необходимо уничтожить мораль, чтобы освободить жизнь.

344.Не познавать самого себя — благоразумие идеалиста. Идеалист — существо, у которого есть основания оставаться в темноте относительно себя, и которое достаточно умно, чтобы оставаться в темноте и относительно этих оснований.

345.Тенденция развития морали. Каждый желает, чтобы никакое другое учение и никакая другая оценка вещей не получили преобладания, кроме тех, которые для него выгодны. Следовательно, основная тенденция слабых и посредственных всех времён — сделать более сильных слабее, низвести их к своему уровню; главное средство — моральное суждение. Зависимость слабого от сильного заранее клеймится; высшие состояния более сильного облагаются презрительными именами.

Борьба многих против немногих, обыкновенных против редких, слабых против сильных — один из самых утончённых способов к её прекращению заключается в том, что избранные, выдающиеся, недюжинные начинают выставлять себя слабыми и отклоняют более грубые орудия власти.

346. 1) Мнимый чистый познавательный инстинкт всех философов диктуется им их моральными «истинами» — он имеет только видимость независимого...

2) «Моральные истины», «так должно поступать» — суть простые формы сознания утомлённого инстинкта: «у нас поступают так-то и так-то». «Идеал» должен восстановить, усилить инстинкт; он льстит человеку, уверяя его, что последний проявляет послушание там, где он только является автоматом.

347.Мораль как средство совращения. «Природа добра, ибо её источник мудрый и добрый Бог». На кого, следовательно, падает ответственность за испорченность людей? На их тиранов и совратителей, на господствующие сословия; необходимо их уничтожить! — логика Руссо (срав. логику Паскаля, который делает заключение к наследственному греху).

Сравните родственную логику Лютера.* В обоих случаях ищут предлога ввести в качестве морально-религиозного долга ненасытную потребность мести. Ненависть к правящему сословию старается освятить себя... («Греховность Израиля» — основа для могущества священников).

Сравните родственную логику Павла.* Эти реакционные движения всегда прикрываются тем, что их дело есть дело Бога, справедливости, человечности и т. д. Христос пострадал, по-видимому, из-за своей необыкновенной популярности у народа; это было с самого начала движение, направленное против духовенства. Даже у антисемитов всегда тот же кунштюк: осыпать противника отрицательными моральными оценками, сохраняя за собой роль карающей справедливости.

348.Следствие борьбы: борющийся старается превратить своего противника в свою противоположность, — конечно, только мысленно. Он старается внушить себе веру в себя самого в такой мере, чтобы иметь за собой мужество «доброго дела» (как будто он и есть доброе дело); как будто его противник борется против разума, вкуса, добродетели... Вера, которая нужна ему в качестве самого сильного оборонительного и наступательного средства, есть вера в себя, которая искусно внушает сама себе, будто она есть вера в Бога; никогда не следует думать о выгодах и полезных результатах победы, а всегда только о победе ради победы, как «победе Бога». Каждое маленькое сообщество (даже отдельные индивиды), объявляющее войну, старается убедить себя: «За нас хороший вкус, здравый смысл и добродетель»... Борьба принуждает к такой преувеличенной самооценке.

349. Можно избрать себе какой угодно, хотя бы самый странный идеал (в качестве, например, «христианина» или «свободомыслящего», или «имморалиста», или «немецкого империалиста»), но не следует требовать, чтобы этот идеал стал всеобщим идеалом, ибо через это он лишается характера известной привилегии, преимущества. Идеал нужен для того, чтобы отличаться от других, а не для того, чтобы уравнивать себя с другими.

Каким образом всё-таки происходит то, что большинство идеалистов сейчас же принимаются за пропаганду своего идеала, как будто они лишились бы права на этот идеал, если бы он не получил всеобщего признания. Это проделывают, например, все те смелые дамы, которые решили учиться латыни и математике. Что вынуждает их к этому? Я боюсь — инстинкт стада, страх перед стадом; они борются за «эмансипацию женщины» потому, что под видом гуманной деятельности, под флагом «для других» они умнее всего смогут провести свой маленький сепаратизм.

Хитрость идеалистов — слыть только миссионерами и «представителями» идеала; они «просветляют» себя в глазах тех, кто верит в бескорыстие и героизм. Между тем, действительный героизм заключается не в том, чтобы бороться под знаменем самопожертвования, преданности, бескорыстия, а в том: чтобы вовсе не бороться...* «Таков я; так я хочу, чтоб было, а вас пусть чёрт возьмёт».

350.Всякий идеал предполагает любовь и ненависть, обожание и презрение. Primum mobile* является положительное или отрицательное чувство. Например, у всех идеалов мстительного типа primum mobile — ненависть и презрение.

[B. Критика «доброго человека», святого и т. д.]

351.«Добрый человек». Или: гемиплегия* добродетели. Для каждой сильной и оставшейся верной природе человеческой породы любовь и ненависть, благодарность и месть, доброта и гнев, утверждение и отрицание связаны неразрывно друг с другом. Можно быть добрым только тогда, когда умеешь быть и дурным; бываешь дурным потому, что иначе ты не сумел бы быть добрым. Откуда же эта болезнь и идеологическая неестественность, которые отрицают эту двойственность, которые проповедуют как нечто высшее способность быть односторонне добрым. Откуда гемиплегия добродетели, изобретение «доброго человека»? Требуют от человека, чтобы он вытравил в себе те инстинкты, которые побуждали его враждовать, гневаться, жаждать мести... Эта неестественность, далее, соответствует дуалистической концепции исключительно доброго и исключительно злого существа (Бог, дух, человек), суммирующей в первом все положительные силы, намерения, состояния, а в последнем — все отрицательные.

Этот метод оценки считает себя «идеалистическим»*; он не сомневается в том, что ему удалось выразить в концепции «доброго» высшую желательность. Продуманный до конца, он приводит к такому состоянию, где всё злое сведено к нулю и где в действительности сохранились только добрые существа. Он не признаёт даже и того, что, как противоположности, добро и зло взаимно обусловливают друг друга; наоборот, последнее должно исчезнуть, а первое должно остаться; одно имеет право существовать, другого вовсе не должно было бы быть. Что в данном случае собственно выражает это желание?

Во все времена, а в особенности во времена христианства было затрачено много труда на то, чтобы свести человека к такой односторонней деятельности, к «доброму» — даже в настоящее время нет недостатка в таких искалеченных и ослабленных церковным учением личностей, для которых осуществление этой задачи совпадает со «спасением души». Здесь в качестве основного выдвигается требование, чтобы человек не совершал никакого зла, чтобы он ни при каких условиях не вредил, не желал вредить. Путём к этому считается пресечение всякой возможности к вражде, исключение всех инстинктов мстительности, «мир души» как хроническая болезнь.

Этот образ мыслей, с помощью которого взращивается определённый тип человека, исходит из нелепой предпосылки: он берёт хорошее и дурное как реальности, которые находятся в противоречии друг другу (а не как взаимно дополняющие друг друга категории ценности, как оно есть в действительности); он советует стать на сторону хорошего; он требует, чтобы хорошее отказалось от дурного и сопротивлялось ему до последних его корней — он фактически отрицает таким путём жизнь, у которой во всех её инстинктах мы видим как да, так и нет. Не то, чтобы он понимал это, наоборот, он мечтает о том, чтобы возвратиться к целостности, к единству, к силе жизни; он рисует себе как состояние избавления тот момент, когда наконец будет покончено с внутренней анархией, колебанием между противоположными инстинктами ценности. Может быть до сих пор не существовало более опасной идеологии, большего бесчинства in psychologicis*, чем эта воля к хорошему: вскормили отвратительнейший тип несвободного человека-святоши; учили: именно только как святоша ты находишься на верном пути приближения к божеству; только образ жизни святоши есть божественный образ жизни.

И даже и тут жизнь одерживает верх — жизнь, которая не умеет отделять да от нет: что толку в том, чтобы всеми силами души считать войну злом, не вредить, не хотеть творить «нет»! Война тем не менее ведётся! Иначе никак нельзя! Добрый человек, отказавшийся от зла, страдающий упомянутой гемиплегией добродетели, которую он находит желательной, вовсе не перестаёт вести войну, иметь врагов, говорить «нет», творить «нет». Христианин, например, ненавидит «грех» — и что только не является в его глазах «грехом»! Именно благодаря этой вере в моральную противоположность добра и зла, мир кажется ему переполненным до краёв всем, что ему ненавистно, против чего необходима вечная борьба. «Добрый» видит себя как бы окружённым и постоянно осаждаемым дурным, он обостряет своё зрение и даже среди своих стремлений и помыслов он открывает зло: и таким образом, как и следовало ожидать, он кончает тем, что признаёт природу злою, человека — испорченным, а добродетель — милостью Божией, недоступной для человека. In summa: он отрицает жизнь, он приходит к выводу, что добро как высшая ценность осуждает жизнь... Этим его идеология добра и зла должна бы являться в его глазах опровергнутой. Но болезни не опровергают. И таким образом он достигает концепции иной жизни...

352. В понятие власти, будет ли то власть Бога, или власть человека, всегда входит в то же время способность приносить пользу и способность вредить. Так было и у арабов, так было и у евреев. Так у всех сильных от природы рас.

Мы делаем роковой шаг, когда пытаемся дуалистически отделить способность к первому от способности ко второму. Этим путём мораль становится отравительницей жизни.

353.К критике доброго человека. Добросовестность, достоинство, чувство долга, справедливость, человечность, честность, прямота, чистая совесть, — действительно ли в этих благозвучных названиях заключается утверждение и одобрение известных качеств ради них самих? Или здесь сами по себе индифферентные в смысле ценности качества только освещаются под таким углом зрения, который сообщает им ценность. Заключается ли ценность этих качеств в них самих, или в той пользе, выгоде, которую они приносят (по-видимому, приносят или которую от них ожидают).

Я имею здесь, конечно, в виду не противоположность между ego и alter* в деле оценки; вопрос о том, обладают ли эти качества известной ценностью благодаря вытекающим из них следствиям для носителя этих свойств, или же для среды, общества, «человечества», относительно которых им приписывается эта ценность, или они обладают ценностью сами по себе... Иначе говоря: не соображения ли пользы заставляют нас осуждать противоположные свойства, бороться с ними, отрицать их (ненадёжность, коварство, упрямство, неуверенность в себе, бесчеловечность)? Распространяется ли наше осуждение на существо этих свойств, или только на выводы из них? Ставя вопрос в иной форме, желательно ли было бы, чтобы люди, обладающие этими вторыми свойствами, вовсе не существовали? Так во всяком случае думают... Но здесь кроется ошибка, близорукость, ограниченность прячущегося по углам эгоизма.

Выражаясь иначе: желательно ли было бы создать условия, при которых вся выгода была бы на стороне честных людей — так, чтобы противоположные натуры и инстинкты пали бы духом и постепенно вымерли?

Это, в сущности, вопрос вкуса и эстетики: желательно ли было бы, чтобы сохранилась только «самая почтенная», т. е. самая скучная порода человека? Прямоугольные, добродетельные, порядочные, хорошие, прямые «носороги»?

Если мысленно удалить колоссальную массу «иных», то даже у добродетельного человека нет более права на существование — в нём нет больше надобности, а отсюда становится ясным, что только грубая полезность могла создать почётное положение для этой несносной добродетели.

Желательно, может быть, как раз обратное — создать условия, при которых «добродетельный человек» будет низведён на роль «полезного орудия» — в качестве «идеального стадного животного», в лучшем случае — пастуха стада; короче говоря, при которых ему не удаётся более занять место в высшем ранге, которое требует иных свойств.

354. «Добрый человек» как тиран. Человечество всегда повторяло одну и ту же ошибку: из средства к жизни оно сделало масштаб жизни; вместо того, чтобы обрести мерило в высшем подъёме самой жизни, в проблеме роста и истощения — оно средство к вполне определённой жизни использовало в целях исключения всех иных форм жизни, одним словом, для критики и отбора жизни. т. е. человек начинает любить средства ради них самих, забывая, что это только средства; таким образом последние теперь живут в его сознании как цели, как масштабы целей..., т. е. определённая порода человека рассматривает условия своего существования как условия, предписываемые законом, как «истину», «добро», «совершенство» — она является тираном... То, что данная человеческая порода не замечает условности своей породы, её относительности в сравнении с другими, нужно считать известной формой, которую принимает вера, инстинкт. По крайней мере, известной породе человека (народу, расе), по-видимому, наступает конец, как только она проявляет терпимость, как только она начинает признавать за другими равные права и перестаёт стремиться к господству.

355. «Добрые люди все слабы: они добры потому, что они недостаточно сильны, чтобы быть дурными», сказал Бакеру* вождь племени Латука* Коморро.

«Для слабых сердец нет несчастья»*, — говорят русские.

356. Скромным, прилежным, благожелательным, умеренным — таким вы хотели бы видеть человека? Доброго человека? Но мне он представляется только идеальным рабом, рабом будущего.

357.Метаморфозы рабства: маскирование его в религиозные плащи; возвеличение его при помощи морали.

358.Идеальный раб («добрый человек»). Тот, кто не может мыслить себя как «цель» и, вообще, не в состоянии из себя создавать цели, тот склоняется к морали самоотречения — инстинктивно. К ней его склоняет всё: благоразумие, опыт, тщеславие. И вера есть также отречение от самого себя.

Атавизм — чувство глубокого блаженства, когда представляется возможность безусловного повиновения.

Прилежание, скромность, благоволение, умеренность — всё это препоны владычному* строю души, развитой изобретательности, постановке героических целей, аристократическому для-себя-бытию*.

Дело идёт не о том, чтобы идти впереди (этим путём можно в лучшем случае стать пастухом, т. е. верховной и настоятельной потребностью стада), а о возможности идти самому по себе, о возможности быть иным.

359. Не мешало бы подсчитать, каких только не накопилось продуктов высшей моральной идеализации — чуть ли не все иные ценности кристаллизовались вокруг этого идеала. Это доказывает, что к этому последнему стремились упорнее всего, сильнее всего, что его не удалось достигнуть, иначе он вызвал бы разочарование (или повлёк бы за собой более умеренную оценку).

Святой как самый могучий род человека — именно эта идея подняла ценность морального совершенства на такую высоту. Представьте себе, что все средства познания были пущены в ход, чтобы доказать, что самый моральный есть в то же время самый могущественный, самый божественный человек. Сила чувственности, страстей — всё возбуждало страх; противоестественное стало казаться сверхъестественным, потусторонним...

360. Франциск Ассизский*: влюблённый, популярный поэт — он борется против иерархической лестницы душ в интересах низших. Отрицание иерархии душ — «перед Богом все равны».

Популярные идеалы: добрый человек, самоотверженный, святой, мудрый, справедливый. О, Марк Аврелий*!

361. Я объявил войну худосочному христианскому идеалу (вместе с тем, всему, что состоит с ним в близком родстве), не с намерением уничтожить его, а только, чтобы положить конец его тирании и очистить место для новых идеалов, для более здоровых и сильных идеалов... Дальнейшее существование христианского идеала принадлежит к числу самых желательных вещей, какие только существуют; хотя бы ради тех идеалов, которые стремятся добиться своего значения наряду с ним, а может быть, стать выше его, они должны иметь противников, сильных противников, чтобы стать сильными. Таким образом нам, имморалистам, нужна власть морали — наше стремление к самосохранению хочет, чтобы наши противники не утратили своей силы, — оно стремится только стать господином над ними.

[C. О клевете на так называемые дурные свойства]

362. Эгоизм и его проблема! Христианская слепота у Ларошфуко, который всюду видел эгоизм и полагал, что этим уменьшается ценность вещей и добродетели! В противоположность этому я старался доказать прежде всего, что ничего иного, кроме эгоизма, быть не может, что у людей, у которых ego делается слабым и жидким, ослабляется сила великой любви, что наиболее любвеобильные прежде всего являются таковыми благодаря силе их ego, что любовь есть выражение эгоизма и т. д. Ложная оценка эгоизма подсказывается, в действительности, интересами: 1) тех, которым она выгодна и полезна — стаду; 2) она заключает в себе пессимистически подозрительное отношение к основе жизни; 3) она стремится к отрицанию наиболее выдающихся и удачных экземпляров человека; страх: 4) она имеет в виду содействие побеждённым в их борьбе против победителей; 5) она влечёт за собой универсальную нечестность и как раз у наиболее ценных людей.

363. Человек — посредственный эгоист: даже самый ловкий придаёт больше важности своей привычке, чем своей выгоде.

364. Эгоизм! Но никто ещё не задался вопросом: о каком ego идёт речь? Напротив, каждый невольно ставит знак равенства между данным ego и всяким другим ego. Таковы следствия рабской теории suffrage universel и «равенства».

365. Действия высшего человека несказанно многообразны в их мотивах — словом вроде «сострадание» ничего ещё не сказано. Самое существенное — это чувство «кто я? кто этот другой в отношении ко мне?» Суждения ценности никогда не перестают оказывать своего влияния.

366. Что историю всех феноменов моральности можно упростить в такой степени, как полагал Шопенгауэр, а именно так, чтобы в корне всякого морального ощущения можно было отыскать сострадание — до такой степени вздора и наивности мог дойти только мыслитель, который был совершенно лишён всякого исторического инстинкта и которому самым удивительным образом удалось ускользнуть от влияния даже того могучего воспитания историзму, через которое немцы прошли от Гердера* до Гегеля*.

367.Моё «сострадание». Это чувство, которому я не сумел бы подыскать подходящего названия — я ощущаю его там, где вижу расточительную трату драгоценных способностей у Лютера, например — какая сила и какие нелепые заоблачные проблемы (в то время, когда во Франции уже был возможен храбрый и бодрый скептицизм такого мыслителя, как Монтень*)! Или там, где я вижу, что кто-нибудь благодаря случайности остаётся далеко позади того, что из него могло бы выйти. Или даже при мысли о жребии человечества, как в тех случаях, когда я с чувством страха и презрения присматриваюсь к европейской политике настоящего времени, которая как бы там ни было тоже трудится над тканью всего человеческого будущего. Да, что могло бы выйти из «человека», если бы! Это «моя форма сострадания», хотя для меня и не существует страждущего, которому я бы сострадал.

368. Сострадание есть расточительность чувства, вредный для морального здоровья паразит; «не может быть обязанности, предписывающей увеличивать на свете количество страдания». Когда благодетельствуют только из сострадания, то благодеяние собственно оказывается самому себе, а не другому. Сострадание покоится не на максимах, а на аффектах; оно патологично. Чужое страдание заражает нас, сострадание — это зараза.

369. Того эгоизма, который ограничился бы самим собой и не выходил бы за пределы отдельной личности, не существует, следовательно, вовсе нет и того «дозволенного» «морально-индифферентного» эгоизма, о котором вы говорите.

Своё «я» всегда поощряется за счёт другого; «жизнь живёт всегда на средства другой жизни», кто этого не понимает, тот не сделал по отношению к себе даже первого шага к честности.

370. «Субъект» только фикция — ego, о котором говорят, когда порицают эгоизм, совсем не существует.

371. Ведь «я», которое нетождественно с целостным управлением нашим существом, есть только логический синтез в форме понятия, следовательно, нет никаких поступков из «эгоизма».

372. Так как всякое влечение неинтеллигентно, то по отношению к нему невозможна точка зрения «полезности». Всякое влечение, находясь в действии, требует жертвы силой и другими влечениями; в конце концов оно задерживается, иначе оно погубило бы всё — благодаря расточению сил. Итак: «неэгоистичное», приносящее жертвы, неблагоразумное не есть нечто исключительное — оно обще всем влечениям, влечения не думают о пользе целого ego (потому что они вообще не думают!), они действуют в разрез нашей пользе, против ego; а часто и в интересах ego — без всякой вины со своей стороны и в том и в другом случае.

373.Происхождение моральных ценностей. Эгоизм имеет ту же самую ценность, какую имеет в смысле физиологическом тот, кому он принадлежит.

Всякий отдельный индивид представляет собой всю линию развития (а не только, как понимает его мораль, нечто такое, что возникает с момента рождения). Если он представляет подъём линии «человек», то его ценность действительно громадна; и забота о сохранении и споспешествовании его росту должна по праву быть чрезвычайной. (Забота о грядущем в его лице будущем — вот что даёт удавшемуся отдельному индивиду такое экстраординарное право на эгоизм). Если он представляет нисходящую линию, упадок, хроническое заболевание, то ценность его незначительна; и первое, на что нужно обратить внимание, это на то, чтобы он возможно меньше отнимал места, силы и солнечного света у удавшихся. В этом случае на общество падает задача подавления эгоизма (который иногда проявляется в нелепой, болезненной, бунтовщической форме), идёт ли дело об единицах или о целых приходящих в упадок, захиревших народных классах. Учение и религия «любви», подавления самоутверждения, страдания, терпения, взаимопомощи, взаимности в слове и деле может иметь внутри таких классов очень высокую ценность, даже с точки зрения господствующих; ибо они подавляют чувства соперничества, мстительности, зависти — чувства, слишком естественные для обездоленных; даже в форме идеала смирения и послушания они обожествляют в глазах этих слоёв рабское состояние подвластных, бедность, болезнь, унижение. Этим объясняется, почему господствующие классы (или расы) и отдельные индивиды всегда поощряли культ самоотвержения, евангелие униженных, «Бога на кресте».

Преобладание альтруистической формы оценки есть результат инстинкта, действующего в неудачнике. Процесс оценки у стоящих на самом низу подсказывает им — «я немногого стою»; это чисто физиологическое суждение ценности; ещё яснее: чувство бессилия, отсутствие великих утверждающих чувств власти (в мускулах, нервах, двигательных центрах). Это суждение ценности переводится, смотря по культуре этих слоёв, на язык морального или религиозного суждения (преобладание религиозных или моральных суждений есть всегда признак низкой культуры): оно старается укрепить себя, прибегая к содействию тех сфер, у которых заимствовано вообще понятие ценности». Толкование, с помощью которого христианский грешник стремится уразуметь себя, представляет попытку оправдать недостаток в нём мощи и уверенности в себе; он предпочитает считать себя согрешившим, чем просто чувствовать себя плохим; то, что приходится прибегать к такого рода интерпретациям, является уже само по себе симптомом упадка. В иных случаях обездоленный причину неудачи ищет не в своей «вине» (как христианин), а в обществе: социалист, анархист, нигилист, рассматривающие своё существование как нечто такое, в чём кто-нибудь должен быть виноват, этим самым обнаруживают своё ближайшее родство с христианином, который тоже полагает, что ему легче будет переносить своё плохое и неудачное существование, если он найдёт кого-нибудь, на кого он мог бы свалить ответственность за это. Инстинкт мести и злопамятства является, и в том, и в другом случае, средством выдержать до конца, инстинктом самосохранения; совершенно так же, как и склонность к альтруистическим теории и практике. Ненависть к эгоизму, будет ли то ненависть к собственному (как у христианина) или к чужому (как у социалиста) является таким образом суждением ценности, возникшим под преобладающим влиянием чувства мести; с другой стороны, она является у страждущих продуктом их стремления к самосохранению в форме повышения у них чувств взаимности и солидарности... И, наконец, на что уже мы намекали раньше — разряжение мстительности в форме суда, осуждения, наказания эгоизма (собственного или чужого) представляется также проявлением инстинкта самосохранения у неудачников. In summa: культ альтруизма есть специфическая форма эгоизма, которая регулярно возникает при наличности определённых физиологических предпосылок.

Когда социалист с красивым возмущением требует «справедливости», «права», равных прав, то он действует только под давлением своей недостаточной культуры, которая не умеет объяснить ему, почему он страдает; с другой стороны, он доставляет себе таким путём удовлетворение — если бы он чувствовал себя лучше, здоровее, то он поостерёгся бы подымать такой крик; он искал бы тогда удовольствия где-нибудь в другом месте. То же самое имеет силу по отношению к христианину: он осуждает «мир», клевещет на него, проклинает его, не исключая и самого себя. Но это не есть основание принимать всерьёз его крик. В обоих случаях мы имеем дело с больными, которым крик идёт на пользу, а клевета является облегчением.

374. Всякое общество стремится унизить своих противников, хотя бы только в представлении, до карикатуры, и как бы взять их измором. Такой карикатурой является, например, наш «преступник». При господстве римско-аристократической иерархии ценностей карикатурой служил еврей. Для художников карикатурой является «добропорядочный человек и bourgeois*»; для набожных — безбожный; для аристократов — человек из народа. Среди имморалистов эту роль играет моралист: для меня, например, карикатурой является Платон.

375. Все влечения и силы, которые получают одобрение морали, представляются мне в конечном выводе по существу одинаковыми с осуждаемыми и отвергаемыми ею; например, справедливость — как воля к власти, воля к истине — как средство воли к власти.

376.Самоуглубление человека. Самоуглубление возникает тогда, когда могучие влечения человека, которым с умиротворением общества преграждается возможность проявления вовне, стремятся разрядиться внутрь при содействии воображения. Потребность во вражде, жестокости, мести, насилии обращается назад, «отступает назад»; в стремлении познавать сказывается стяжательность и завоевательный инстинкт; в художнике находит своё выражение подавленная сила притворства и лжи; влечения превращаются в демонов, с которыми нужно бороться, и т. д.

377.Лживость. Каждый верховный инстинкт пользуется другими инстинктами как орудиями, придворным штатом, льстецами: он никогда не позволяет назвать себя своим некрасивым именем; и он не терпит никаких хвалебных речей, в которых похвала косвенно не распространялась бы и на него. Вокруг каждого верховного инстинкта всякого рода хвала и порицание кристаллизуются в твёрдый порядок и этикет. Это один из источников лживости.

Всякий инстинкт, который стремится к господству, но который сам находится под ярмом, нуждается для поддержания своего самочувствия, для своего укрепления во всевозможных красивых именах и признанных ценностях; поэтому он решается заявить о себе большей частью лишь под именем того «господина», с которым он борется и от которого он стремится освободиться (например, при господстве христианских ценностей запросы плоти или желание власти). Это другой источник лживости.

В обоих случаях господствует совершенная наивность: лживость не сознаётся. Когда человек начинает видеть движущий инстинкт и его «выражение» («маску»), отдельно друг от друга, то это признак подавленного инстинкта, показатель самопротиворечия, едва ли обещающий победу. Абсолютная невинность в жесте, в слове, в аффекте, «чистая при всей лживости совесть», уверенность, с которой прибегают к самым торжественным и великолепным словам и позам — всё это необходимые условия победы.

В противном случае, кроме крайней проницательности необходим был бы гений актёра и колоссальная дисциплина самообладания, чтобы победить. Поэтому священники — самые ловкие сознательные лицемеры; затем идут властители, в которых их положение и происхождение воспитывают некоторого рода актёрство. В-третьих, — люди общества, дипломаты; в-четвёртых, женщины.

Основная мысль; лживость заложена так глубоко, проявляется так всесторонне, воля в такой сильной степени направлена на борьбу с прямым самопознанием и называнием всего собственными именами, что большую вероятность приобретает следующее предположение: истина, воля к истине есть собственно совсем не то, за что они себя выдают, и тоже только маска. (Потребность в вере есть величайший тормоз для правдолюбия).

378. «Не лги»* — требуют правдивости. Но признание факта (нежелание позволить, чтобы тебя вводили в заблуждение) как раз у лгунов и было всегда ярче всего выражено — они-то именно и распознали нефактический характер этой популярной «правдивости». Постоянно говорят слишком много или слишком мало; требование обнажать себя в каждом слове, которое произносится, есть наивность.

Говорят то, что думают, и правдивы только при известных условиях, а именно, при предположении, что говорящий будет понят (inter pares*) и понят благожелательно (опять-таки inter pares). Скрытность обнаруживается по отношению к тем, кто нам чужд, а кто хочет чего-нибудь достичь, тот говорит то, что он хотел бы, чтобы о нём думали, но не то, что он действительно думает. («Могучий лжёт всегда»).

379. Великое нигилистическое производство фальшивой монеты при помощи ловкого злоупотребления моральными ценностями:

a) Любовь как самоотречение; точно так же — страдание.

b) Только обезличенный интеллект («философ») познаёт истину («истинное бытие и сущность вещей»).

c) Гений; великие люди велики потому, что они не ищут самих себя и своего дела; ценность человека растёт по мере того, как он отрекается от самого себя.

d) Искусство как творчество «чистого, свободного от воли субъекта»; неправильное понимание «объективности».

e) Счастье как цель жизни; добродетель как средство к цели.

Пессимистическое осуждение жизни у Шопенгауэра имеет моральный характер. Перенесение стадных масштабов в область метафизическую.

«Индивид» лишён смысла, следовательно, начало его нужно искать в «бытии в себе» (смысл его существования как «заблуждение»), родители — только «случайные причины». Непонимание наукой индивида здесь мстит за себя — он есть вся предыдущая жизнь в одной линии, а не её результат.

380. 1) Принципиальная фальсификация истории, предпринимаемая с той целью, чтобы она могла служить доказательством правильности моральной оценки:

a) падение народности и испорченность;

b) подъём народности и добродетель;

c) высшая точка развития народа («его культура»), как следствие моральной высоты.

2) Принципиальная фальсификация великих людей, великих созидателей, великих времён: хотят, чтобы вера была отличительным признаком великих, но в действительности величие характеризуется решительностью, скептицизмом, «безнравственностью», умением расстаться с известной верой (Цезарь, Фридрих Великий, Наполеон; но также и Гомер, Аристофан, Леонардо, Гёте). Утаивают постоянно самое главное — «свободу воли».

381. Великая ложь в истории — будто испорченность церкви была причиной Реформации.* Она была только предлогом, самообманом со стороны её агитаторов — возникали новые мощные потребности, грубость которых очень нуждалась в духовной мантии.

382. Шопенгауэр истолковал высокую интеллектуальность как освобождение от воли; он не желал замечать того процесса освобождения от моральных предрассудков, который связан с раскрепощением великого духа, не хотел замечать типичной безнравственности гения; то, перед чем он единственно преклонялся, именно моральную ценность, он произвольно сделал условием также и высшей формы духовной деятельности «объективного» созерцания. И в искусстве «истина» также обнаруживается только с устранением воли...

Во всей этой моральной идиосинкразии я вижу, как проходила глубоко различная оценка: более нелепого отделения гения от мира морали и имморали я не знаю. Моральный человек представляет собой низший и более слабый вид сравнительно с безнравственным; более того, он со стороны своей морали представляет известный тип, но только не оригинальный тип, а копию, в лучшем случае — хорошую копию, мера его ценности лежит вне его. Я ценю человека по степени мощи и полноты его воли, а не по мере угасания и ослабления этой воли; я рассматриваю философию, которая учит отрицанию воли, как учение принижения и оклеветания... Я ценю силу известной воли по тому, какую меру сопротивления, боли, мучения она может перенести и обратить себе на пользу; я не ставлю существованию человека в упрёк его злого и причиняющего боль характера, а питаю надежду, что оно когда-нибудь станет ещё более злым и будет причинять ещё больше боли.

Вершиной развития духа в представлении Шопенгауэра было постижение того, что всё лишено смысла, короче говоря, постижение того, что добрый человек уже инстинктивно делает... Он отрицает, что могут существовать более высокие виды интеллекта, он смотрел на своё понимание как на nоn plus ultra*. Здесь духовность поставлена глубоко ниже доброты; её наивысшая ценность (например, как искусства) заключалась бы в способности возбудить и подготовить моральный переворот — абсолютное господство моральных ценностей.

Наряду с Шопенгауэром я имею в виду так охарактеризовать Канта: ничего греческого, абсолютно противоисторический характер (место, относящееся к Французской революции)* и моральный фанатик (гётевское замечание о радикально злом)*. И у него в основе святость...

Мне нужна критика святого...*

Ценность Гегеля. «Страсть».

Философия господина Спенсера как философия лавочника*: полное отсутствие идеала, если не считать идеала среднего человека.

Инстинктивный принцип всех философов и психологов: всё, что есть ценного в человеке, искусстве, истории, науке, религии, технике, — должно доказать свою моральную ценность, моральную обусловленность в целях, средствах и результате. Понять всё в отношении к высшей ценности — пример: вопрос Руссо относительно цивилизации: «Становится ли человек благодаря ей лучше?»* Смешной вопрос, так как противоположное ясно как день и есть именно то, что говорит в пользу цивилизации.

383.Религиозная мораль. Аффект, сильное желание, страсть к власти, страсти любви, мести, обладания — моралисты хотят заглушить их, вырвать вон, «очистить» от них душу.

Логика такова: страсти часто являются источником больших бед — следовательно, они дурны, предосудительны. Человек должен освободиться от них — раньше он не может быть добрым человеком...

Это та же самая логика, что и в правиле: «Если член твой соблазняет тебя, вырви его»*. В том особенном случае, который имел в виду в своих советах ученикам опасный своей непорочностью основатель христианства, т. е. в случае повышенного полового возбуждения, человек лишился бы, к сожалению, не только известного члена, но и утратил всю мужественность характера. Тоже самое относится и к безумию моралистов, требующих вместо укрощения страстей их удаления с корнем. Их вывод всегда один и тот же: только человек, лишённый мужественности, есть добрый человек.

Заглушить великие источники силы, эти подчас столь опасные и прорывающиеся с такой дикой стремительностью душевные потоки — вместо того, чтобы обратить себе на службу их мощь и экономизировать последнюю — вот чего добивается эта страшно близорукая и пагубная точка зрения, — точка зрения морали.

384.Преодоление аффектов? Нет — если это должно обозначать их ослабление и уничтожение. А заставить их служить себе; для чего, правда, нужно их долго тиранизировать (и не только в отдельности, а как общину, расу и т. д.). В заключение им возвращают, вместе с доверием, свободу: они любят нас как добрые слуги и добровольно идут в ту сторону, куда направляется лучшая часть нашего «я».

385.Нетерпимость морали есть признак слабости человека — он боится своей «неморальности», он должен отрицать свои сильнейшие влечения, потому что он ещё не умеет употреблять их себе на пользу. Таким образом остаются дольше всего необработанными плодороднейшие места земли — отсутствует сила, которая могла бы стать здесь хозяином...

386. Существуют совершенно наивные народы и люди, которые верят, что постоянно хорошая погода есть нечто желательное; они верят ещё и теперь in rebus moralibus*, что только «добрый человек» желателен и ничто кроме него и что ход человеческого развития совершается именно в таком направлении, чтобы только он один уцелел (и только в эту сторону должны направляться все усилия)... Такое воззрение в высшей степени неэкономно и, как уже сказано, представляет верх наивности, и есть не что иное, как выражение приятного ощущения, которое доставляет «добрый человек» (он не возбуждает боязни, он позволяет освободиться от напряжения, он даёт то, что приемлемо).

Более проницательный взгляд нашёл бы желательным как раз обратное, т. е. всё большее господство злого, всё возрастающее освобождение человека от узкого и боязливого самозашнуровывания в мораль, накопление силы, которое бы дало возможность подчинить человеку величайшие силы природы — аффекты.

387. Учение о роли страстей, взятое в целом: как будто бы только то правильно и нормально, что направляется разумом, в то время как страсти представляют нечто ненормальное, опасное, полуживотное, и кроме того, со стороны их цели, — не что иное, как стремление к наслаждению...

Страсть является недостойной: 1) потому что она будто бы только каким-то незаконным способом, а не необходимо и постоянно — является mobile*, 2) поскольку она имеет в виду нечто такое, что не обладает большой ценностью — удовольствие...

Неправильное воззрение на страсти и разум, как будто последний есть существо сам по себе, а не скорее относительное состояние различных страстей и желаний; и как будто всякая страсть не заключает в себе своей доли разума.

388. Как под давлением аскетической морали самоотречения должны были неправильно пониматься именно аффекты любви, доброты, сострадания, даже справедливости, великодушия, героизма.

Богатство личности, переливающая через край полнота внутренней жизни, инстинктивное чувство благосостояния и самоподтверждения — вот что составляет сущность великих жертв и великой любви; сильная и божественная самость и есть та почва, на которой вырастают эти аффекты, точно так же, как, несомненно, и стремление к господству, расширение сферы влияния личности, внутренняя уверенность в обладании правом на всё. Противополагаемые, с точки зрения господствующих взглядов, темпераменты представляют в сущности один темперамент; а раз кто-либо не сидит достаточно прочно и бодро в своей собственной коже, то ему нечего раздавать и он не может протянуть руку помощи и быть защитой и посохом...

Каким образом можно было настолько перетолковать природу этих инстинктов, что человек стал считать ценным то, что идёт вразрез с интересами его «я», что он поступается своим «я» для другого «я»? О, жалкие психологические ничтожество и ложь, господствовавшие до сих пор в учении церкви и в заражённой церковностью философии! Если человек насквозь грешен, то он должен себя только ненавидеть. В сущности, ему нет основания питать к своим ближним другие какие-либо чувства: любовь к людям нуждается в оправдании, которое заключается в том, что она вменяется в обязанность Богом.

Отсюда следует, что все естественные инстинкты человека (напр., инстинкт любви и т. д.) кажутся ему сами по себе недозволенными и, только будучи отвергнуты сначала из послушания Богу, снова получают право на существование... Паскаль, этот удивительнейший логик христианства, не отступил даже и перед этим выводом. Достаточно вспомнить его отношение к сестре.* «Не стараться вызвать любви к себе», — было, как ему казалось, долгом христианина.

389. Взвесим, как дорого оплачивается такой моральный канон («идеал»). (Его враги — кто? «Эгоисты».)

— Меланхолическая проницательность самоумаления в Европе (Паскаль, Ларошфуко)*, внутреннее ослабление, потеря мужества, самотерзание у нестадных животных;

— Постоянное подчёркивание свойств, характерных для посредственности, как самых ценных (скромность, плечо к плечу, способность быть орудием);

— Нечистая совесть как примесь ко всему самостоятельному, оригинальному;

— В результате неудовольствие — значит омрачение мира тех, кто рождён более сильным!

Стадное сознание, перенесённое в философию и религию, так же как и свойственная ему боязливость.

Не говоря уже о психологической невозможности чисто бескорыстного поступка!

390. Моё заключение таково, что действительный человек представляет гораздо более высокую ценность, чем «желательный» человек какого-либо из прежних идеалов; что все «желательности» были в отношении к человеку нелепым и опасным увлечением, с помощью которого отдельный вид человека хотел бы предписать человеку в качестве закона условия своего сохранения и роста; что всякая достигшая господства «желательность» такого рода принижала до сих пор ценность человека, его силу, его уверенность в будущем: что ничтожество и скудная интеллектуальность человека обнаруживается ярче всего даже и теперь, — тогда, когда он желает; что способность человека создавать ценности была до сих пор слишком мало развита для того, чтобы справиться с фактической, а не просто «желательной» ценностью человека; что идеал был до настоящего времени, в действительности, силой, клеветавшей на мир и человека, ядовитым налётом на реальности, великим соблазном к ничто...

[D. Критика терминов «исправление», «совершенствование», «повышение»]

391. Масштаб, при помощи которого следует измерять ценность моральных оценок.

Незамеченный основной факт: противоречие между «моральным совершенствованием» и повышением и укреплением типа человек.

Homo natura*. «Воля к власти».

392. Моральные ценности как мнимые ценности в сравнении с физиологическими.

393. Размышление о самых общих принципах всегда запаздывает, например, последние «желательности» в отношении человека никогда, собственно, не рассматривались философами как проблема.

При этом они наивно исходят из предположения о возможности «улучшения» человека как будто какая-то интуиция избавила нас от вопроса, почему именно мы должны «улучшать» человека? В какой мере желательно, чтобы человек становился добродетельнее? или умнее? или счастливее? Если допустить, что мы ещё не решили общего вопроса о «почему?» человека, то всякая такого рода задача лишена смысла; и если желательно одно, то, как знать, — тогда, может быть, нельзя хотеть другого? Совместим ли подъём добродетельности с одновременным ростом ума и понимания? Dubito*: мне представится ещё не раз случай доказать противоположное. Разве добродетельность, в строгом смысле слова, фактически до сих пор не была в противоречии со счастьем? Не нуждается ли она с другой стороны, в несчастии, лишениях и самоистязании как в необходимом условии? И если бы целью было наивысшее понимание, то не следовало ли бы именно в силу этого отказаться от увеличения счастья? И предпочесть, в этом случае, в качестве средства к пониманию опасность, приключение, недоверие, совращение... И если искать счастья, то не следовало ли бы тогда примкнуть к «нищим духа»*?

394. Всеобщий обман и самообман в области так называемого морального исправления. Мы не верим в то, что человек может стать иным, если он уже не есть иной, т. е. если он, как это довольно часто встречается, не представляет собой множественности личностей или, по меньшей мере, множественности зачатков личностей. В этом случае дело происходит так, что на передний план сцены выдвигается другая роль, что «старый человек» отодвигается назад... Изменяется лишь внешний вид, не сущность... Что кто-нибудь перестаёт совершать известные поступки, это простой fatum brutum*, который допускает самое различное толкование. Этим путём не всегда достигается даже и то, чтобы уничтожалась привычка к известным действиям, чтобы у них была отнята всякая почва. Кто сделался преступником по случайному стечению обстоятельств и склонности, тот ни от чего не отучивается, а выучивается всё новому, продолжительные же лишения действуют скорее как tonicum* на его талант... Для общества, конечно, представляет интерес только то, чтобы кто-либо не совершал больше известных поступков; оно удаляет его для этой цели из тех условий, при которых он может совершить известные поступки — это во всяком случае умнее, чем пытаться достигнуть невозможного, а именно: сломить фатальность его известным образом сложившегося существа. Церковь, — а в этом отношении она действовала лишь как преемница и наследница античной философии, — исходя из иной меры ценности и желая обеспечить «душу», «спасение души», верит в искупляющую силу последующего прощения. И то, и другое — заблуждения религиозного предрассудка: наказание не искупляет, прощение не примиряет, сделанное не может стать несделанным. Тот факт, что кто-нибудь что-нибудь позабудет, далеко ещё не доказывает, что это что-то больше не существует... Данный поступок осуществляет все свои следствия в человеке и вне человека, независимо от того, считается ли он наказанным, «искупленным», «прощённым» и «примирённым»; независимо также и от того, успела ли церковь, между тем, причислить самого виновника к лику святых. Церковь верит в вещи, которые не существуют, в «души»; она верит в влияния, которые не существуют — в божественные влияния; она верит в состояния, которых нет: в грех, в искупление, в спасение души; она везде останавливается на поверхности, на знаках, жестах, словах, которым она даёт произвольное толкование. У ней есть додуманная до конца методика психологической чеканки фальшивой монеты.

395. «Болезнь делает человека лучше», — это знаменитое утверждение, с которым мы встречаемся во все эпохи и притом в устах мудрецов, как и в устах и на языке народа, заставляет задуматься; если это утверждение правильно, то хотелось бы предложить один вопрос: возможно ли, что существует причинная связь между моралью и болезнью вообще? «Исправление человека», рассматриваемое в общих чертах, напр., несомненное смягчение, очеловечение, рост добродушия, наблюдаемые за последнее столетие — не являются ли они следствиями продолжительного, скрытого и тяжёлого страдания, неудачи, лишения, захирения? «Сделала ли болезнь» европейца «лучше»? Или ставя вопрос иначе: является ли наша моральность — наша современная утончённая моральность в Европе, которую можно было бы уподобить моральности китайцев — выражением физиологического регресса? В самом деле, трудно было бы отрицать, что всякий раз, как в истории «человек» показывает себя в особенном великолепии и мощи своего типа, события тотчас же принимали внезапный, опасный, эруптивный характер, при котором человечеству приходилось круто; и, может быть, в тех случаях, где дело, по-видимому, обстояло иначе, не хватало только мужества или тонкости углубить психологию и извлечь также и отсюда общее положение: «чем здоровее, сильнее, богаче, плодотворнее, предприимчивее чувствует себя человек, тем он «безнравственнее». Мучительная мысль, над которой ни в каком случае не следует задумываться! Но допустим, что мы решимся на одно маленькое, короткое мгновеньице идти за ней вперёд: как удивительно показалось бы нам будущее! Что тогда оплачивалось на земле дороже, как не то, к чему мы всеми силами стремимся — очеловечивание, «улучшение», возрастающая «цивилизация» человека? Ничто не обходилось бы так дорого, как добродетель — ибо в конце концов земля благодаря ей уподобилась бы госпиталю, а «каждый для каждого сиделка» было бы последним словом мудрости. Правда, тогда бы царил на земле желанный мир. Но в то же время было бы так мало «удовольствия друг от друга»! Так мало красоты, дерзания, отваги, опасности! Так мало «дел», ради которых стоило бы жить на земле! Ах! И совершенно никаких «подвигов» больше! А все великие дела и подвиги, которые оставили свои следы и не были смыты волнами времени — разве они все не были в глубочайшей их сущности выдающимися безнравственностями?

396. Священники — и с ними полусвященники, философы — во все времена называли истиной учение, воспитательное действие которого было благотворным или казалось благотворным — которое «исправляло». В этом они уподобляются наивным знахарям и чудодеям из народа, которые, убедившись на опыте в лечебных свойствах яда, отрицают, что это яд. «По их плодам вы познаете их», — т. е. наши «истины»: такова аргументация священников ещё и до настоящего времени. Они сами роковым для них образом потратили всё своё остроумие на то, чтобы обеспечить за «доказательством силы» (или «по плодам») преимущество, даже больше того, — решающее значение среди всех остальных форм доказательства. «Что делает хорошим, то должно быть хорошо», «что хорошо, то не может лгать», — так неумолимо заключают они — «что приносит хорошие плоды, то должно, следовательно, быть истинным: нет другого критерия истины»...

Но поскольку «исправление» служит аргументом, постольку ухудшение должно быть допущено в виде возражения. Заблуждение обнаруживают тем, что исследуют жизнь заблуждающихся — один какой-нибудь ошибочный шаг, один какой-нибудь недостаток опровергает. Этот непристойнейший способ вражды, способ нападения сзади и снизу, собачий способ, никогда не вымирал: священники, поскольку они являются психологами, никогда не находили ничего более интересного, как копаться в тайнах своих противников — своё христианство они доказывают тем, что ищут в «мире» грязи. И прежде всего — у первых мира, у «гениев»: вспомним, какая борьба велась всё время в Германии против Гёте (Клопшток* и Гердер впереди в качестве «застрельщиков» — свой своих всегда найдёт).

397. Нужно быть очень безнравственным, чтобы водворять господство морали на практике... Средства моралистов суть ужаснейшие средства, к которым когда-либо прибегали: у кого нет достаточно мужества к безнравственности действий, тот годен к чему угодно, но только не в моралисты.

Мораль — это зверинец; предпосылка её та, что железные прутья могут быть полезнее, чем свобода, даже для уже уловленных; другая её предпосылка, что существуют укротители зверей, которые не останавливаются перед самыми ужасными средствами, которые умеют пользоваться раскалённым железом. Эта ужасная порода, которая вступает в борьбу с дикими животными, называет себя священниками.

Человек, запертый в железную клетку ошибок, ставший карикатурой на человека, больной, жалкий, недоброжелательный к самому себе, полный ненависти к жизненным инстинктам, полный недоверия ко всему, что красиво и счастливо в жизни, ходячее убожество, этот искусственный, произвольный, поздний, уродливый продукт, выращенный священниками на их почве, «грешник» — как нам достигнуть того, чтобы, несмотря на всё, оправдать этот феномен?

Чтобы иметь правильное представление о морали, мы должны поставить на её место два зоологических понятия: приручение животного и разведение известного вида.

Священники делали во все времена вид, что хотят «исправить», но мы — остальные — не можем не смеяться, если бы укротитель вздумал нам говорить о своих улучшенных животных. Приручение животного достигается в большинстве случаев причинением животному вреда, точно так же нравственный человек не есть улучшенный человек, а только ослабленный. Но он менее вреден...

398. Что я хотел бы всеми силами уяснить:

а) что нет более вредного смешения, как если смешивают воспитание и укрощение — что и было сделано... Воспитание, как я его понимаю, представляет средство накопления колоссальной силы человечества, так, что поколения могут продолжать строить дальше на основе работы их предков, органически вырастая из неё не только внешним, но и внутренним образом, вырастая в нечто более сильное...

б) что представляет громадную опасность убеждение, что человечество продолжает расти и становится сильнее как целое, если индивиды делаются вялыми, похожими друг на друга, посредственными... Человечество — это абстракция: целью воспитания даже в единичных случаях может быть только более сильный человек (человек, не прошедший через строгую выучку, — слаб, расточителен, непостоянен).

[6. Заключительные замечания к критике морали]

399. Вот требования, предъявляемые мною к вам (как бы плохо они не доходили до вашего слуха) — вы должны:

— распространить вашу критику и на самые моральные оценки;

— при помощи вопроса: «почему подчинение?» побороть импульс морального чувства, требующего в этом вопросе подчинения, а не критики;

— смотреть на это требование «почему?», на требование критики морали именно как на вашу теперешнюю форму самой моральности, как на самый возвышенный вид моральности, который делает честь вам и вашему времени; ваша честность, ваша воля не обманывать самих себя должна оправдать себя: «почему нет?». — Перед каким судом?

400. Три утверждения.

Неаристократическое есть высшее (протест «простого человека»).

Противоестественное есть высшее (протест неудачников).

Среднее есть высшее (протест стада, «средних»).

Итак, в истории морали находит выражение воля к власти, при посредстве которой рабы и угнетённые или же неудачники и недовольные собой или же посредственные пытаются укрепить наиболее благоприятные для них суждения о ценности. В этом отношении феномен морали с точки зрения биологии в высшей степени вреден. Мораль развивалась до сих пор за счёт: властных и их специфических инстинктов, удавшихся и прекрасных натур, независимых и в каком бы то ни было отношении привилегированных. Мораль, следовательно, представляет движение, направленное против усилий природы выработать более высокий тип. Её действие состоит в возбуждении недоверия к жизни вообще (поскольку тенденция последней воспринимается как «безнравственная»), в бессмыслице, нелепости (поскольку высшие ценности рассматриваются как находящиеся в противоречии с высшими инстинктами), в вырождении и саморазрушении «высших натур», потому что как раз в них этот конфликт становится сознательным.

401. Какие ценности до сих пор одерживали верх?

Мораль как верховная ценность во всех фазах философии (даже у скептиков).* Результат: этот мир никуда не годен, должен существовать «истинный мир».

Чем, собственно, определяется в данном случае верховная ценность? Что такое собственно мораль? Инстинкт декаданса; этим способом усталые и обездоленные мстят за себя и делаются господами...

Историческое доказательство: философы всегда на службе у нигилистических религий.*

Инстинкт декаданса, который выступает как воля к власти. Изображение его системы морали: абсолютная безнравственность средств.

Общий вывод: до сих пор существовавшие высшие ценности представляют специальный случай воли к власти; мораль как специальный случай безнравственности.

Почему ценности противоположного характера всегда терпели поражение?

1) Как это было собственно возможно? Вопрос: почему всюду терпело поражение физиологическое превосходство? Почему не существовало философии «да», религии «да»?

Исторические предтечи таких движений: языческая религия. Дионис против «Распятого». Вырождение. Искусство.

2) Сильные и слабые; здоровые и больные; исключение и правило. Не может быть сомнения, кто более силён...

Общий аспект истории: представляет ли человек в силу этого исключение в истории жизни? Возражение против дарвинизма*. Средства слабых, необходимые для того, чтобы удержать власть, сделались инстинктами, «человечностью», являются «установлениями».

3) Обнаружение этого господства в наших политических инстинктах, в наших суждениях о социальных ценностях, в наших искусствах, в нашей науке.

Инстинкты упадка стали господами над инстинктами подъёма... Воля к ничто стала госпожой над волей к жизни!

Так ли это? Не заключается ли, может быть, в этой победе слабых и средних большая гарантия жизни, рода? Может быть, это только промежуточная ступень в общем движении жизни, некоторое замедление темпа? Необходимая самооборона против чего-то ещё более опасного?

Предположим, что сильные стали господами во всём, а также и в оценках; попробуем представить себе, — как они стали бы думать о болезни, страдании, жертве! Следствием было бы презрение к самим себе у слабых — они постарались бы исчезнуть, сгинуть. И, может быть, это было бы желательно? И хотели бы мы мира, в котором отсутствовали бы результаты влияния слабых — их тонкость, внимание, духовность, гибкость?..

Мы видели борьбу двух «воль к власти» (в данном частном случае у нас был принцип, на основании которого мы могли бы признать правым того, кто был побеждён, и неправым того, другого, который до сих пор побеждал); мы познали «истинный мир» как «вымышленный мир», а мораль — как форму безнравственности. Мы не говорим: «неправ более сильный».

Мы поняли то, что определяло до сих пор высшую ценность и почему оно взяло верх над противоположной оценкой — оно было численно сильнее.

Очистим теперь оценку противников от инфекции и половинчатости, от вырождения, в каком она всем нам известна.

Восстановление природы в её правах: освобождение от «моралина».

402.Мораль — полезная ошибка, говоря яснее, поскольку речь идёт о величайших и наиболее свободных от предрассудков покровителях её, — ложь, осознанная как необходимость.

403. Мы имеем право на истину лишь в такой мере, в какой мы уже поднялись на такую высоту, что не нуждаемся в принудительном обучении со стороны морального заблуждения. Когда наше существование подвергается моральной оценке, оно возбуждает отвращение.

Мы не должны измышлять никаких фиктивных субъектов, например, говорить: «природа жестока». Ясное понимание того, что нет такого центрального ответственного существа, облегчает!

Развитие человечества. A. Добиться власти над природой и, для сего, известной власти над собой. (Мораль была нужна, чтобы обеспечить человеку победу в его борьбе с природой и «диким зверем»).

В. Когда власть над природой добыта, то этой властью можно воспользоваться, чтобы трудиться над дальнейшим развитием самого себя: воля к власти как самоповышение и усиление.

404. Мораль как иллюзия рода, имеющая целью побудить отдельного индивида жертвовать собой для будущего, только по видимости признавая за ним самим бесконечную ценность, чтобы он с помощью этого самосознания мог тиранизировать и подавлять другие стороны своей натуры и чтобы ему трудно было быть довольным собой.

Глубочайшая благодарность морали за то, что она сделала до сих пор; но теперь она только бремя, которое может сделаться роковым. Она сама, предписывая нам правдивость, принуждает нас к отрицанию морали.

405. Насколько самоуничтожение морали может явиться результатом её собственной силы. В нас, европейцах, течёт кровь тех, кто положил жизнь ради своей веры; мы отнеслись к морали со страхом и серьёзностью, и нет ничего, чем бы мы в известной степени ради неё не жертвовали. С другой стороны, наша духовная тонкость достигнута главным образом путём вивисекции совести. Мы ещё не знаем того «куда», в сторону которого мы влечёмся, после того как мы оторвались от нашей старой почвы. Но эта почва сама вскормила в нас ту силу, которая теперь гонит нас вдаль, на приключения, которая выталкивает нас в безбрежное, неизведанное, неоткрытое; нам не остаётся никакого выбора, мы должны быть завоевателями, так как у нас нет больше страны, где мы дома, где мы хотели бы «охранять». Скрытое «да» толкает нас на это, оно сильнее, чем все наши «нет». Сама наша сила не позволяет нам больше оставаться на старой, прогнившей почве; мы отважно устремляемся вдаль, мы рискуем собой для этой цели: мир ещё богат и неисследован, и даже гибель лучше, чем перспектива стать половинчатыми и ядовитыми. Сама наша сила вынуждает нас выйти в море, туда, где до сих пор заходили все солнца; мы знаем, что есть новый мир...

III. Критика философии

[1. Общие размышления]

406. Отбросим некоторые суеверия, которые до сих пор были в ходу относительно философов!

407. У философов существует предубеждение против иллюзорности, изменчивости, страдания, смерти, телесности, чувств, рока и необходимости, против бесцельного.

Они верят, во-первых, в абсолютное познание, 2) в познание ради познания, 3) в союз добродетели и счастья, 4) в познаваемость человеческих действий. Ими руководят инстинктивные оценки, в которых отражаются более ранние состояния культуры (более опасные).

408. Чего не хватало философам? 1) Исторического чувства; 2) знания физиологии; 3) цели, направленной на будущее. Надо дать критику, свободную от всякой иронии и морального осуждения.

409. Философы отличались исстари: 1) удивительной способностью к contradictio in adjecto*, 2) они верили в понятия так же безусловно, как не доверяли чувствам; они не считались с тем, что понятия и слова являются нашим наследием от тех времён, когда в головах было ещё темно и мысль была непритязательна.*

Философы догадываются только напоследок, что они не могут уже больше пользоваться готовыми понятиями, не могут только очищать и выяснять их, но должны сначала создать, сотворить их, установить их и убедить в них. До сих пор мы всецело полагались на свои понятия как на какой-то удивительный дар, полученный нами в приданое из мира чудес. Но в конце концов понятия эти оказывались наследием наших отдалённых, как самых глупых, так и самых умных предков. В этом благоговении перед всем наличным в нас и сказывается, быть может, моральный элемент в познании. Необходим, прежде всего, абсолютный скепсис по отношению ко всем традиционным понятиям (как он уже вероятно и овладел когда-то одним из философов — речь идёт, разумеется, о Платоне — ибо он учил противоположному*).

410. Проникнутый глубоким недоверием к теоретико-познавательным догматам, я любил смотреть то из того, то из другого окошка, остерегался там засиживаться, считая это вредным, — и в самом деле, правдоподобно ли, чтобы орудие могло критиковать собственную пригодность? Что мне казалось гораздо важнее, это то, что никогда гносеологический скептицизм, или догматизм, не возникал без скрытых побуждений, что его ценность есть ценность второго ранга, если взвесить, чем, в сущности, было вынуждено то или другое направление.

Основное положение: Кант, как и Гегель, как и Шопенгауэр — как скептически эпохистическое направление, так и историзирующее, так и пессимистическое — морального происхождения. Я не видел никого, кто бы отважился на критику моральных чувств ценности; и я вскоре отвернулся от скудных попыток дать историю возникновения этих чувств (как, например, у английских и немецких дарвинистов).

Как объяснить положение, занимаемое Спинозой, его отрицание и отклонение моральных суждений о ценности?* (С точки зрения его теодицеи это было бы лишь последовательно!)

411.Мораль как высшая расценка.Или наш мир есть творение и выражение (modus) Бога — тогда он должен быть весьма совершенным (вывод Лейбница...).* А относительно того, что такое совершенство, не было никаких сомнений: тогда зло и несправедливость могут быть лишь кажущимися (у Спинозы радикальнее — понятия добра и зла*), или его следует вывести из высшей божественной цели (примерно как следствие особого благоволения Бога, который позволяет выбирать между добром и злом; привилегия не быть автоматом, свобода с риском ошибаться, сделать ложный выбор... например, у Симплиция* в комментарии к Эпиктету).

Или наш мир несовершенен, зло и вина реальны, необходимо обусловлены, абсолютно присущи ему по существу, тогда он не может быть истинным миром; тогда познание служит лишь путём к отрицанию мира, тогда он — заблуждение, которое и может быть познано как таковое. Это — мнение Шопенгауэра, основанное на кантовских предпосылках. Ещё безнадёжнее взгляд Паскаля* — он понял, что и познание в таком случае должно быть искажено, фальсифицировано, что необходимо откровение, хотя бы только для того, чтобы понять мир как заслуживающий отрицания.

412. Привычка к безусловным авторитетам обратилась, в конце концов, в глубокую потребность в безусловных авторитетах, столь властную, что даже в такую критическую эпоху, как кантовская, она оказалась сильнее потребности в критике, и, в известном смысле, подчинила себе и обратила в свою пользу всю работу критического рассудка. В следовавшем затем поколении, которое силой своих исторических инстинктов с необходимостью приводилось к признанию относительности всяких авторитетов, потребность эта ещё раз обнаружила своё превосходство, подчинив себе даже и гегелевскую философию развития, эту окрещённую в философию историю, и представив историю как развивающееся самооткровение и самоопределение моральных идей. Со времён Платона философия находится под властью морали. Ещё у его предшественников в философию решительно вторгаются моральные объяснения. (У Анаксимандра — гибель всех вещей как наказание за их эмансипацию от чистого бытия; у Гераклита — закономерность явлений как доказательство нравственно-правовой сущности всеобщего становления).

413. Прогресс философии больше всего задерживался до сих пор скрытыми моральными побуждениями.

414. Во все времена принимали «прекрасные чувства» — за аргументы, «вздымающуюся грудь» — за раздувальные мехи божества, убеждение — за «критерий истины», потребность в противнике — за знак вопроса над мудростью; эта фальшь, эта подделка проходит через всю историю философии. Если не считать почтенных, но редко встречающихся скептиков, нигде не видно инстинкта интеллектуальной добросовестности. Вдобавок ко всему, Кант с чистым сердцем попытался при помощи понятия «практического разума» придать этому извращению мысли научный характер: он изобрёл разум специально на тот случай, когда о разуме заботиться не приходится, а именно — когда говорит потребность сердца, мораль, «долг»*.

415. Гегель: его популярная сторона — учение о войне и великих людях.* Право на стороне победителя, он олицетворяет собою прогресс человечества. Попытка на истории доказать господство морали.

Кант: царство моральных ценностей, скрытое от нас, невидимое, действительное.

Гегель: развитие, которое можно проследить, постепенное осуществление царства морали.

Мы не желаем быть обмануты ни на кантовский манер, ни на гегелевский. Мы больше не верим, как они, в мораль, и нам, следовательно, незачем создавать философские системы ради того, чтобы мораль получила своё оправдание. Как критицизм, так и историзм не в этом обнаруживают для нас свою прелесть — ну, так в чём же?

416. Значение немецкой философии (Гегель): создать пантеистическую систему, в которой зло, заблуждение и страдание не были бы ощущаемы как аргументы против божественности. Этой грандиозной инициативой злоупотребляли существующие власти (государство и т. д.), словно ею санкционировалась разумность господствующего в данное время.

Напротив, Шопенгауэр является упрямым человеком морали, который ради оправдания своих моральных оценок становится, наконец, мироотрицателем. Наконец, даже «мистиком».

Я сам пытался найти эстетическое оправдание миру в форме ответа на вопрос: как возможно безобразие мира? Я считал волю к красоте, к пребыванию в тождественных формах временным средством сохранения и поддержания. Но, в основе, мне казалось, что вечно творящее начало, как осуждённое и вечно разрушать, связано со страданием. Безобразие есть форма созерцания вещей с точки зрения воли, направленной на то, чтобы вложить смысл, новый смысл в утратившее смысл: здесь действует накопленная сила, заставляющая творца воспринимать всё доселе существующее как нечто несостоятельное, неудачное, достойное отрицания, как безобразное.

417.Моё первое решение — дионисовская мудрость. Наслаждение в уничтожении всего благороднейшего и в зрелище его постепенной гибели как наслаждение грядущим, будущим, которое одерживает победы над существующим, как бы хорошо оно ни было. Дионисовски: временное отождествление с принципом жизни (включая и сладострастие мученика).

Мои нововведения: Дальнейшее развитие пессимизма: пессимизм интеллекта; моральная критика, разрушение последнего утешения. Познание симптомов упадка: всякое сильное действие заволакивается мечтой и заблуждением; культура изолирована, поэтому несправедлива, но тем и сильна.

1) Моя борьба против упадка и всевозрастающей слабости личности. Я искал нового центра.

2) Познал неосуществимость этого стремления.

3) Затем я пошёл дальше по пути разложения — в этом нашёл я для немногих новые источники силы. Мы должны быть разрушителями! Я познал, что состояние разложения, в котором единичные личности могут достигать небывалой степени совершенства, является отображением и частным случаем всеобщего бытия. Против парализующего ощущения всеобщего разрушения и неоконченности я выдвинул идею вечного возвращения.

418. Ищут миросоздания в такой философии, которая дала бы нам наибольшее чувство свободы, то есть, при которой наиболее могущественный из наших инстинктов мог бы свободно проявить свою деятельность. Так же будет обстоять дело и у меня!

419. Немецкая философия как целое — Лейбниц, Кант, Гегель, Шопенгауэр, чтобы назвать великих — представляет собою наиболее основательный вид романтики и тоски по родине, какой только до сих пор был; томление по лучшему, которое когда-либо существовало. Нигде больше уж не чувствуют себя дома, стремятся вернуться туда, где можно было бы хоть отчасти зажить как дома, потому что только там тебе и хотелось бы обрести себе родину: а это — греческий мир! Но как раз все мосты, ведущие туда, разрушены, за исключением радуг понятий. А они всюду ведут во все родины и «отечества», какие только существовали для греческих душ! Разумеется, нужно быть очень лёгким и тонким, чтобы ходить по таким мосткам. Но какое счастье в этом тяготении к духовности и почти к миру призраков! Как удаляешься при этом от «толкотни и сутолоки», от механической глупости естествознания, от ярмарочного гама «современных идей»! Стремятся назад, через отцов церкви к грекам, от севера к югу, от формул к формам: находят наслаждение в закате античного мира, в христианстве, как преддверии к этому миру, как доброй части этого самого древнего мира, как блестящей мозаике античных понятий, античных оценок. Арабески, завитки, рококо схоластических абстракций — всё же лучше, то есть прекраснее, утонченнее, чем мужицкая, плебейская действительность европейского севера, всё же это ещё протест высшей духовности против крестьянской войны и восстания черни, которое покорило духовные вкусы на севере Европы и имело своим вождём великого «недуховного человека» — Лютера. В этом отношении немецкая философия представляет собою некоторую форму контрреформации или даже ренессанса, по крайней мере волю к Ренессансу, волю продолжать открытие древности и раскопки античной философии, преимущественно досократиков, этих наиболее засыпанных греческих храмов! Через несколько столетий, быть может, признают, что особенное достоинство всего немецкого философствования в том и заключалось, что оно являло собою завоевание вновь, шаг за шагом, античной почвы, и что всякое притязание на «оригинальность» звучит ничтожно и смешно в сравнении с более высоким правом немцев — утверждать, что ими восстановлена казавшаяся порванной связь с греками, этим самым высшим, из до сих пор сложившихся, типом «человека». Мы снова приближаемся теперь ко всем основным формам того миротолкования, которое изобрёл греческий дух в лице Анаксимандра, Гераклита, Парменида, Эмпедокла, Демокрита и Анаксагора; мы становимся с каждым днём всё более и более греками, вначале, конечно, в понятиях и оценках словно грецизирующие призраки, но в надежде когда-нибудь сделаться греками также и телом! На этом я строю (и всегда строил) все мои надежды на немецкий дух!

420. Я никого не хочу склонять на сторону философии — необходимо, а может быть даже и желательно, чтобы философ был редким растением. Ничто мне так не противно, как дидактическое славословие философии, например, у Сенеки или даже у Цицерона. Философия имеет мало общего с добродетелью. Да позволено мне будет сказать, что и учёный есть нечто, в корне отличное от философа. Чего я желаю, так это того, чтобы истинное понятие о философе не исчезло окончательно в Германии. А то в ней слишком много половинчатых натур всякого рода, которые готовы скрыть своё уродство под этим почтенным наименованием.

421. Я должен создать идеал философа, наиболее трудный для достижения. Ученьем тут не возьмёшь! Учёный — стадное животное в царстве познания. Он занимается исследованиями, потому что ему так велено и потому что он видел, что до него так поступали.

422. Предрассудки относительно философов. Смешение с человеком науки. Как будто ценности скрыты в вещах и всё дело только в том, чтобы овладеть ими! В какой мере философы в своих исследованиях находятся под влиянием установившихся оценок (ненависть к видимости, телу и т. д.*). Например, Шопенгауэр в его отношении к морали (его насмешки над утилитаризмом). Наконец, смешение доходит до того, что и дарвинизм принимают за философскую систему — теперь господство на стороне человека науки. Французы, как Тэн*, также делают изыскания, или думают, что делают изыскания, не имея ещё надлежащих мерил оценки. Преклонение перед «фактами» — своего рода культ. В действительности же они уничтожают наличные оценки.

Объяснение этого недоразумения. Повелевающий есть редкое явление; он не понимает самого себя. Хотят непременно отклонить от себя авторитет и перенести его на внешние условия. В Германии ценили критика только в прошлом; он относится к истории нарождающейся мужественности. Лессинг* и т. д. (Наполеон о Гёте*). В действительности, благодаря романтике, это движение свелось к нулю; и вся слава немецкой философии основана на этом романтизме, словно им устранена опасность скепсиса и вера стала при помощи его доказуемой. В Гегеле обе тенденции достигают своего кульминационного пункта: в сущности, он обобщает факт немецкой критики и факт немецкой романтики — своего рода диалектический фатализм, но в области духа, фактически же подчинение философа действительности. Критик только подготовляет, — не более!

С Шопенгауэром начинает мерцать сознание, что задача философа сводится к определению ценности — но всё ещё под влиянием эвдемонизма. Идеал пессимизма.

423.Теория и практика. Роковое разграничение, как будто существует особое познавательное стремление, которое без всякого отношения к вопросам пользы и вреда стремглав несётся к истине. А рядом — оторванный от него целый мир практических интересов...

Я, со своей стороны, напротив, стремлюсь показать, какие инстинкты действовали за кулисами у всех этих чистых теоретиков, как они все, под влиянием своих инстинктов, роковым образом тяготели к чему-то, что для них было «истиной», для них, и только для них. Борьба систем, не исключая и гносеологического скептицизма, является борьбой вполне определённых инстинктов (формы жизнеспособности, упадка, сословий, рас и т. д.).

Так называемое познавательное стремление сводится к стремлению к захвату и одолению; под влиянием этого стремления шло развитие чувств, памяти, инстинктов и т. д. Возможно быстрая редукция явлений, экономия, накопление приобретённых сокровищ познания (т. е. освоенный и подручный мир)...

Мораль потому-то и есть такая курьёзная наука, что она в высшей степени практична, так что чисто познавательная точка зрения, научная добросовестность тотчас же приносятся в жертву, едва только мораль потребует своих ответов. Мораль говорит: мне нужны некоторые ответы — основания и аргументы; сомнения могут возникнуть потом или не возникнуть вовсе, не в этом дело.

«Как следует поступать?» Если при этом принять в соображение, что речь идёт о властном, достигшем развития типе, который «поступал» бесконечные тысячелетия, и что всё превратилось в инстинкт, целесообразность, автоматизм, фатальность, то настоятельность этой моральной проблемы выступает в довольно комическом виде.

«Как следует поступать?» Мораль всегда представляла собою недоразумение: в действительности, известный вид, которому врождено роковым образом действовать так, а не иначе, желал лишь оправдать себя, декретируя свои нормы в качестве универсальных...

Вопрос «как следует поступать?» есть не причина, но действие. Мораль следует за чем-то, идеал приходит под конец.

С другой стороны, возникновение моральных сомнений (другими словами — осознание ценностей, которыми руководствуются) является симптомом какой-то болезни. Сильные эпохи и народы чужды рефлексии относительно своего права, принципов действия, инстинктов и разума. Осознание служит показателем того, что настоящая мораль, т. е. инстинктивная уверенность пошла к чёрту... Моралисты, как это всегда бывает при создании нового миропонимания, являются симптомами порчи, обеднения, дезорганизации. Люди глубоких инстинктов остерегаются логизировать свои обязанности. Среди них встречаются и пирронистические* противники диалектики и познаваемости вообще... Добродетель опровергается, если спрашивать «зачем»...

Тезис: Выступление моралистов совпадает с теми эпохами, когда мораль клонится к упадку.

Тезис: Моралист является разрушителем моральных инстинктов, сколько бы он ни считал себя их восстановителем.

Тезис: То, что фактически толкает моралиста, является не моральными инстинктами, а инстинктами декаданса, облечёнными в формулы морали (неустойчивость инстинкта он воспринимает как порчу нравов).

Тезис: Инстинкты декаданса, при помощи которых моралисты стремятся преодолеть моральные инстинкты сильных рас и эпох, суть:

1) инстинкты слабых и неудачников;

2) инстинкты исключительных натур, отшельников, отделившихся, abortus’а* в высоком и малом;

3) инстинкты хронически страждущих, которым нужно выставить своё состояние в благородном свете и которые потому всего меньше имеют возможность быть физиологами.

424. [Тартюфство научности.] Не следует напускать на себя научность, когда ещё не наступила пора быть научным; но и настоящий исследователь должен освободиться от тщеславия выставлять напоказ нечто вроде методы, которой время, в сущности, ещё не пришло. Точно так же не должен он, посредством неправильного подбора дедукций и диалектики, «подделывать» вещи и мысли, к которым он пришёл иным путём. Так фальсифицирует Кант в своей «морали» внутренне присущую ему психологическую склонность; более близким примером может служить этика Герберта Спенсера. Не следует скрывать и искажать факты, показывающие, каким образом наши мысли пришли нам в голову. Глубочайшие и неиссякаемые по своему содержанию книги всегда будут иметь нечто афористическое и носить какой-то характер внезапности, вроде «Мыслей» Паскаля. Движущие силы и оценки долго живут под спудом; то, что показывается наружу, является уже результатом.

Я борюсь против всех видов тартюфства лженаучности:

1) по отношению к изложению, если оно не соответствует генезису мыслей;

2) в притязаниях на методы, которые, быть может, при данном состоянии науки не могут даже найти применения;

3) в притязаниях на объективность, на холодную безличность, в тех случаях, когда, как это имеет место и при всяких оценках, мы, в сущности, в двух словах рассказываем лишь о себе, о своих внутренних переживаниях. Бывают комические виды тщеславия, как, например, у Сент-Бева*, который всю свою жизнь выходил из себя из-за того, что не мог не проявить то тут, то там неподдельной горячности и страстности в различных «за» и «против», и всё время старался обмануть на этот счёт других.

425. «Объективность» у философа: моральный индифферентизм по отношению к себе, слепота по отношению к хорошим и плохим результатам: необдуманность в употреблении опасных средств; извращённость и разносторонность характера как преимущество, разгаданное и обращённое философом себе на пользу.

Моё крайнее равнодушие к самому себе. Я не хочу извлекать никакой выгоды из моего познания и не уклоняюсь также от тех последствий, которые оно влечёт за собой, включая и то, что можно было бы назвать испорченностью характера. Эта перспектива меня не трогает: я утилизирую свой характер, но меньше всего забочусь о том, чтобы понять его или изменить его — спекулировать на личной добродетели ни на мгновение не приходило мне в голову. Мне кажется, что врата познания закроются, лишь только примешь близко к сердцу своё личное дело или ещё пожалуй «спасение своей души»!.. Не нужно придавать слишком важного значения своей нравственности и не отказываться от скромного права на её противоположность...

При этом, быть может, предполагается наличность унаследованных моральных богатств; кажется, что можно значительную часть их расточить, выбросить в окошко, не став от этого много беднее. Никогда не чувствовать при этом искушения удивляться «прекрасным душам»; постоянно сознавать, что стоишь выше их. Относиться с внутренней насмешкой к чудовищам добродетели; déniaiser la vertù* — тайное удовольствие.

Вращаться вокруг самого себя. Никакого желания сделаться «лучшим» или даже вообще «иным». Быть слишком своекорыстным, чтобы не расставлять вещам силков или сетей всякого рода морали.

426. К психологии психолога. Психологи в том виде, в каком они могли появиться только начиная с XIX столетия: они уже не те наймиты, которые не видят дальше трёх-четырёх шагов и почти довольны, когда могут рыться в себе самих. У нас — психологов будущего — мало охоты к самонаблюдению. Мы считаем почти что признаком вырождения, когда орудие стремится «познать само себя»; мы — орудия познания, и нам следует обладать всей наивностью и точностью инструмента, следовательно, мы не должны анализировать себя, «познавать» себя. Первый признак инстинкта самосохранения у великого психолога — он никогда не ищет себя. Для себя у него нет ни глаза, ни интереса, ни любопытства... Великий эгоизм нашей господствующей воли требует от нас того, чтобы мы закрывали глаза перед самими собой, чтобы мы являлись «сверхличными», «désintéressés»*, «объективными»! О, в какой крайней степени мы представляем прямую противоположность этому!

Мы не Паскали, мы не особенно заинтересованы в «спасении души», в собственном счастье, в собственной добродетели. У нас нет достаточно ни времени, ни любопытства так возиться с самими собою. Если вникнуть глубже, вопрос заключается ещё в чём-то другом: мы не доверяем созерцателям собственного пупка, потому что самонаблюдение является для нас формой вырождения психологического гения, знаком вопроса над инстинктом психолога; точно так же должен считаться вырождающимся глаз живописца, за которым стоит воля смотреть ради того, чтобы смотреть.

[2. К критике греческой философии]

427. Выступления греческих философов после Сократа обнаруживают симптомы декаданса. Антиэллинские инстинкты берут верх...*

Ещё вполне эллином является «софист»*, причисляя сюда Анаксагора, Демокрита, великих ионийцев* — но в качестве уже переходной формы. «Полис»* теряет свою веру в исключительность своей культуры, в своё право господства над всяким другим полисом... Происходит обмен культур, то есть «богов», при этом утрачивается вера в исключительное первенство dei autochtoni*. Добро и зло различного происхождения смешиваются. Граница между добром и злом стирается... Таков «софист»...

«Философ», напротив, олицетворяет собою реакцию. Он — приверженец старых добродетелей. Он видит причины упадка в упадке учреждений, он на стороне старых учреждений, он видит упадок в упадке авторитета; он ищет новых авторитетов (поездки за границу, чужие литературы, экзотические религии); он тяготеет к идеальному полису, после того как понятие «полис» себя пережило (приблизительно так, как евреи сохранились как «народ» именно после потери независимости). Он интересуется всеми тиранами*, он хочет восстановить добродетель при помощи force majeure*.

Постепенно всё действительно эллинское привлекается к ответу за упадок (и Платон проявляет точно ту же неблагодарность к Периклу*, Гомеру, трагедии, риторике, как пророки к Давиду и Саулу*)*. Падение Греции было истолковано как аргумент против основ эллинской культуры — коренное заблуждение философов. Вывод: греческий мир гибнет. Причина — Гомер, миф, античная нравственность и т. д.

Антиэллинское развитие философских оценок: египетская («жизнь после смерти» как суд...); семитическая («достоинство мудреца», «старейшина»); пифагорейская (культ подземного, молчание, потусторонние средства устрашения); математика (религиозная оценка, своего рода общение с космическим целым — жреческое, аскетическое, трансцендентное); диалектика (мне думается, что отвратительная, педантическая возня с понятиями имеет место уже у Платона?). Падение хорошего вкуса в сфере духовного: уже не ощущается безобразия и шумихи всей чистой диалектики.

Оба крайних движения декаданса происходят параллельно: a) роскошный, очаровательно-злобный, любящий блеск и искусство декаданс и b) омрачение религиозно-морального пафоса, стоическое самообуздание, платоновская клевета на чувства, подготовление почвы для христианства.*

428. До какой степени может развратить психолога моральная идиосинкразия! Никто из древних философов не отваживался на теорию «несвободной воли» (то есть, теорию, отрицающую мораль). Никто не имел мужества определить сущность наслаждения, всякого рода наслаждения («счастья») как чувство мощи, ибо наслаждение мощью считалось безнравственным. Никто не имел мужества понять добродетель как следствие безнравственности (воли к мощи*) на службе роду (расе или полису) потому, что воля к мощи считалась безнравственной.

На всём протяжении истории развития морали мы не встретим истины. Все элементарные понятия, которыми тут оперируют — фикции; все психологические данные, на которые опираются — «подделки»; все формы логики, насильно привлекаемые в это царство лжи — софизмы. Что особенно характерно для самих философов-моралистов, это полное отсутствие какой бы то ни было интеллектуальной чистоплотности и выдержки. «Прекрасные чувства» для них — аргументы. Их «высоко вздымающаяся грудь» кажется им раздувальными мехами божества... Моральная философия — это скабрёзный период в истории духа.

Вот первый великий пример: под флагом морали, под патронатом морали совершено неслыханное безобразие, подлинный декаданс во всех отношениях. Нельзя достаточно настаивать на том факте, что великие греческие философы не только были представителями декаданса в области всех сильных сторон греческого духа, но и заражали им современников... Эта совершенно абстрактно построенная «добродетель» была величайшим искушением превратить самого себя в абстракцию, то есть утратить все связи.

Момент весьма интересный. Софисты близко подходят к критике морали, к первому прозрению в вопросах морали: они сопоставляют ряды моральных суждений (их местную обусловленность); они дают понять, что каждая мораль может быть диалектически оправдана, то есть, что всякое обоснование морали по необходимости должно быть софистическим — положение, которое нашло затем своё подтверждение в самом широком смысле во всей античной философии, начиная с Платона (до Канта): они провозгласили ту основную истину, что не существует «морали в себе», «добра в себе», что говорить об истине в этой области — просто надувательство.

Куда девалась тогда интеллектуальная добросовестность?

Греческая культура софистов целиком выросла в почве греческих инстинктов. Она связана с культурой перикловского периода так же необходимо, как Платон с ней не связан; она имеет своих предшественников в лице Гераклита, Демокрита, в научных типах древней философии; она находит своё выражение, например, в высокой культуре Фукидида*. И она в конце концов оказалась права: всякий шаг вперёд в сфере гносеологии и морали воскрешает софистов... Наш современный образ мысли в высокой степени гераклитовский, демокритовский, протагоровский... достаточно было бы сказать протагоровский — ибо Протагор объединил в себе обоих — Гераклита и Демокрита.

(Платон — Калиостро в большом масштабе.* Стоит только вспомнить суждения о нём Эпикура; суждения Тимона*, друга Пиррона. Может, добросовестность Платона стоит вне сомнений?.. Но мы, по меньшей мере, знаем, что он хотел, чтобы в качестве абсолютной истины возвещалось то, что даже условно не представлялось ему самому истиной: а именно, отдельное существование «душ» и бессмертие каждой в отдельности.)

429.Софисты — не что иное, как реалисты. Они формулируют всеми принятые ценности и практику, возводя всё это в ранг ценностей. Они имеют мужество всех сильных духом — сознавать свою имморальность.

Возможно ли поверить, что эти маленькие греческие свободные города, готовые от злобы и зависти пожрать друг друга, руководились принципами гуманности и справедливости? Можно ли упрекать Фукидида за ту речь, которую он влагает в уста афинских послов, предлагавших мелийцам погибнуть или сдаться?

Среди такой ужасной натянутости отношений говорить о добродетели мог бы лишь настоящий Тартюф, или же человек, стоящий в стороне, отшельник, беглец и странник, ушедший из мира реальности... Все люди, отрицающие затем, чтобы самим сохранить возможность жить.

Софисты были греками; Сократ и Платон, ставшие на сторону добродетели и справедливости, были евреями или не знаю чем. Тактика, которой придерживается Грот* для защиты софистов, неверна: он хочет их возвести в людей чести и знаменосцев морали, но их честь состояла в том, чтобы не мистифицировать великими словами и добродетелями...

430. Великая разумность в деле всякого морального воспитания всегда заключалась в том, что этим путём старались обеспечить прочность инстинкта так, чтобы благие цели и прекрасные средства, как таковые, оставались за порогом сознания. Человек должен был научиться действовать так, как солдат на учении. И действительно, эта бессознательность есть необходимое условие всякого совершенства. Даже математики оперируют над своими комбинациями бессознательно...

Какое же значение имела, в таком случае, реакция Сократа, который рекомендовал диалектику как путь к добродетели и насмехался над моралью, которая не была в состоянии логически оправдать себя? Но ведь последнее и есть её достоинство. Лишённая бессознательности — куда она может годиться!

Когда доказуемость была поставлена предпосылкой личной добродетельности, то это ясно указало на вырождение греческих инстинктов. Сами они — типы вырождения, все эти «герои добродетели», мастера слов.

In praxi это обозначает, что моральные суждения отрываются от тех условий, которые их породили и при которых только они и имеют смысл, от своей греческой и греко-политической основы и почвы, причём под видом их сублимирования искажают их природу. Великие понятия «добро», «справедливость» отрываются от тех предпосылок, с которыми они неразрывно связаны, и, в качестве ставших свободными «идей», делаются предметами диалектики. Ищут скрытую за ними истину, принимают их за сущности или за знаки сущностей: вымышляют мир, в котором они были на месте и у себя.

In summa: неприличие это достигло своей вершины уже у Платона... И вот необходимо было к этому ещё изобресть абстрактно-совершенного человека — доброго, справедливого, мудрого (диалектика — одним словом), пугало античного философа, растение, оторванное от всякой почвы; человечество без определённых руководящих инстинктов; добродетель, которая «доказывает» себя при помощи «доводов». Совершенно абсурдный «индивид» в себе! Противоестественность высшего ранга!

Одним словом, извращение моральных ценностей повлекло за собой образование вырождающегося человеческого типа — типа «доброго», «счастливого», «мудрого». Сократ представляет в истории ценностей момент глубочайшей извращённости.

431.Сократ. Эта перемена вкуса в сторону диалектики является великим вопросительным знаком. Что собственно произошло? Сократ, мещанин с головы до ног, который способствовал укреплению этого вкуса, одержал в нём победу над более благородным вкусом, вкусом благородных — чернь, при помощи диалектики, одержала победу. До Сократа диалектическая манера отвергалась во всяком хорошем обществе. Полагали, что она дискредитирует и предостерегали от неё юношество. К чему это щегольство аргументациями? Для чего собственно доказывать? Против чужих имелся авторитет. Приказывали — этого было достаточно. Между собою, inter pares, имело значение происхождение, тот же авторитет, и, в конечном счёте, «понимали друг друга»! Для диалектики не оставалось места. Открытое высказывание своих оснований также возбуждало недоверие. Во всех порядочных вещах их основания так резко не бросаются в глаза. Было что-то неприличное в этом раскрытии всей подноготной. То, что может быть «доказано», небольшого стоит. Что диалектика возбуждает недоверие, что она мало убеждает — это, впрочем, чувствуют инстинктивно ораторы всех партий. Ничто так быстро не утрачивает своей силы, как диалектический эффект. Диалектика может годиться только в случаях необходимой обороны. Нужно очутиться в затруднительном положении, нужно стоять перед необходимостью насильственно добиваться своего права — только тогда можно воспользоваться диалектикой. Евреи поэтому и были диалектиками, Рейнеке-Лис — тоже, Сократ — тоже.* Даётся в руки беспощадное орудие. Им можно тиранить. Дискредитируют тем, что побеждают. Предоставляют своей жертве доказывать, что она — не идиот. Делают людей злобными и беспомощными, а сами, в это время, остаются холодной торжествующей разумностью; обессиливают интеллект своего противника.

Ирония диалектики — это форма плебейской мести: угнетённые проявляют свою жестокость в этих холодных ударах ножом силлогизма...

Платон, как человек с чрезмерно повышенной чувствительностью и мечтательностью, настолько поддался чарам понятия, что невольно чтил и боготворил понятие как какую-то идеальную форму. Опьянение диалектикой: как сознание, что при её помощи получаешь некоторое господство над самим собой; как орудие воли к власти.

432.Проблема Сократа. Две крайности: трагический и сократовский образ мысли, если рассматривать их под углом зрения закона жизни.

Насколько сократовский образ мысли был явлением декаданса, настолько всё-таки человек науки был ещё крепок здоровьем и силён, если судить по общему его укладу, по его диалектике, деятельности и напряжённому труду (здоровье плебея, его злоба, его esprit frondeur*, его остроумие, его Canaille au fоnd*, сдерживаемая уздой мудрости; «безобразен»).

Поворот к безобразию: самовысмеивание, диалектическая чёрствость, ум в качестве тирана над «тираном» (инстинктом). Всё у Сократа преувеличено, эксцентрично, карикатурно. Сократ — buffo*, одержимый инстинктами Вольтера. Он открывает новый вид состязания; он первый учитель фехтования в знатных афинских кругах; он представитель одной только высшей мудрости — он называет её «добродетелью» (он угадал в ней спасение; он не был по доброй воле мудрым, это было de rigueur* держать себя в руках, чтобы бороться при помощи доводов, а не аффектов (хитрость Спинозы, — подавление аффектов-заблуждений); он открыл, что можно изловить всякого, приведя его в состояние аффекта, что аффект протекает нелогически; упражняться в самоосмеянии, чтобы в корне убить чувство злопамятства и мести.

Я пытаюсь понять, из каких частных, идиосинкратических состояний могла быть выведена сократовская проблема, его уравнение: разум = добродетель = счастье. Этой нелепой теорией тождества он околдовал античную философию, которая не могла уж больше выпутаться из этого состояния...

Абсолютное отсутствие объективных интересов — ненависть к научности, идиосинкразия — ощущать себя как проблему. Слуховые галлюцинации у Сократа: болезненный элемент. Заниматься моралью труднее всего там, где дух богат и независим. Каким образом Сократ стал мономаном морали? «Практическая» философия всегда выступает вперёд в затруднительных положениях. Если главный интерес составляют мораль и религия, то это признак тяжёлого положения вещей.

433. Мудрость, ясность, твёрдость и логичность как оружие против необузданности влечений. Последние должны быть опасны, угрожать гибелью, иначе какой смысл доразвить мудрость до такой тирании. Из мудрости сделать тирана — но в таком случае и влечения должны быть тиранами. Такова проблема. Она была очень своевременна тогда. Разум = добродетель = счастье.

Решение: греческие философы опираются на тот же факт внутренних своих переживаний, как и Сократ: они на расстоянии пяти шагов от эксцесса, анархии, разнузданности — всего того, что характерно для человека декаданса. Для них он был врачом — логика как воля к мощи, к самоподчинению, к «счастью». Необузданность и анархия инстинктов у Сократа суть симптомы декаданса. Точно так же, как и переизбыток логики и ясности разума. То и другое — отклонение от нормы, то и другое — факты одного и того же порядка.

Критика: Декаданс выдаёт себя этой преувеличенной заботой о «счастье» (т. е. о спасении души; это — состояние, опознанное как состояние опасности). Фанатизм декаданса в погоне за счастьем служит показателем патологической подпочвы: то был вопрос жизни. Быть разумным или погибнуть — такая альтернатива стояла перед всеми ими. Морализм греческих философов показывает, что они чувствовали себя в опасности.

434.Почему всё свелось к комедиантству? Рудиментарная психология, которая считалась только с сознательными моментами в человеке (как причинами), которая считала «сознательность» атрибутом души, которая за всяким действием искала воли (т. е. намерения), могла ограничить свою задачу ответом, во-первых, на вопрос: чего хочет человек? — счастья (нельзя было говорить «мощи»: это было бы безнравственно); следовательно, во всяком действии человека заключено намерение достигнуть этим действием счастья. Во-вторых, если на деле человек не достигает счастья, то где причина? В ошибочном выборе средств. Какое средство безошибочно ведёт к счастью? Ответ — добродетель. Почему добродетель? Потому что она — высшая разумность и потому что разумность не позволяет ошибиться в выборе средств; добродетель в качестве разума есть путь к счастью. Диалектика есть постоянное ремесло добродетели, ибо она исключает всякое помрачение интеллекта, всякие аффекты.

В действительности человек ищет не «счастья». Удовольствие есть чувство мощи: исключите аффект, и вы исключаете те состояния, которые приносят с собой высшее чувство мощи и, следовательно, наслаждения. Высшая разумность — это холодное трезвое состояние, далёкое от того, чтобы приносить с собой то чувство счастья, которое связано со всякого рода опьянением...

Древние философы боролись против всего того, что опьяняет, что исключает абсолютную холодность и беспристрастность сознания... Они были последовательны, исходя из своей ложной предпосылки, что сознательность есть высокое, высшее состояние, что она — необходимое условие совершенства, между тем как справедливо как раз обратное.

Поскольку действуют воля и сознательность, постольку ни в каком деле не может быть совершенства. Древние философы были величайшими кропателями в деле практики, ибо они сами теоретически обрекли себя на кропанье... На практике всё это кончалось комедиантством, и кто об этом догадывался (как, например, Пиррон), заключал, как и все и каждый, а именно, что в вопросах добра и справедливости «маленькие люди» стоят выше философов.

Все более глубокие натуры древности питали отвращение к философам добродетели. На них смотрели как на спорщиков и комедиантов. (Мнение о Платоне как Эпикура, так и Пиррона).

Вывод: в практике жизни, в терпении, добре и взаимной предупредительности маленькие люди стоят выше философов. Приблизительно таково же мнение Достоевского или Толстого о мужиках их родины: в своей практической жизни они более философы, они проявляют больше мужества в своём преодолении необходимости...

435.К критике философа. Самообман философов и моралистов, будто они не заражены декадансом потому, что борются против него. Это не зависит от их воли, и сколько бы ни отпирались, впоследствии всё же обнаруживается, что они были самыми сильными двигателями декаданса.

Возьмём философов Греции, например, Платона. Он отвлёк инстинкты от полиса, от состязания, от военной доблести, от искусства и красоты, от мистерии, веры в традицию и предков... Он был обольстителем nobles*, его самого обольстил roturier* Сократ... Он отрицал все предпосылки «благородных греков» старого закала, ввёл диалектику в повседневный обиход, вступал в заговоры с тиранами, вёл политику будущего и дал образец совершеннейшего отклонения инстинктов от старого. Он глубок и страстен во всём антиэллинском...

Они олицетворяют собой, один за другим, типичные формы декаданса, эти великие философы: морально-религиозную идиосинкразию, анархизм, нигилизм, индифферентность, цинизм, ожесточение, гедонизм, реакционность.

Вопросы о «счастье», «добродетели», «спасении души» являются показателем физиологической противоречивости этих натур упадка; их инстинктам не хватает устоя, не хватает понятия куда?

436. Насколько диалектика и вера в разум основаны ещё на моральных предрассудках? У Платона мы, в качестве бывших обитателей некоторого интеллигибельного мира добра, сохраняем ещё заветы той поры; божественная диалектика, выросшая из добра, ведёт ко всему доброму (следовательно, как бы «назад»). Ведь и Декарт представлял себе, что в основном христиански-этическом воззрении, опирающемся на веру в доброго Бога, как творца вещей, нелживость Бога сама является порукой наших чувств, разума, какое имели бы мы право доверять бытию! Что мышление служит мерой действительности, что то, что не может быть мыслимым, не существует — такое воззрение является грубым non plus ultra* моральной доверчивости (к изначальному принципу истины, лежащему в основе всех вещей), нелепым по своей сущности утверждением, которому наш опыт противоречит на каждом шагу. Мы вообще не можем вовсе мыслить ничего так, как оно существует.

437. Настоящие греческие философы — это досократики* (с Сократом кое-что меняется). Всё это знатные особы, сторонившиеся народа и общественной нравственности, много странствовавшие, строгие, вплоть до угрюмости, с медленным взором, не чуждые государственным делам и дипломатии. Они предвосхищают у мудрецов все великие концепции вещей; они сами представляют собой такую концепцию, систематизируют себя. Ничто не даёт лучшего представления о высоте греческого духа, как это внезапное богатство типов, как, это непроизвольно достигнутое совершенство в деле выработки великих возможностей философского идеала. Я вижу только ещё одну оригинальную фигуру среди позднейших философов — мыслителя запоздалого, но по необходимости пришедшего последним — нигилиста Пиррона: его инстинкт был враждебен тому, что выплыло на поверхность, — сократовцам, Платону, артистическому оптимизму Гераклита (Пиррон через Протагора* восходит к Демокриту*...).

Мудрая усталость: Пиррон. Жить среди низших, быть низшим. Без гордыни. Жить просто; чтить и верить в то, во что все веруют. Остерегаться науки и духа и всего того, что предрасполагает к чванству... Быть простым, неописуемо терпеливым, беспечальным и кротким, отличаться ἀπάθεια*, ещё более πραὒτης*. Явившийся среди шума школ буддист Греции, опоздавший, усталый, с протестом усталого против рвения диалектиков, с безверием усталого в важность всех вещей. Он видел Александра, он видел индийских кающихся*. На таких запоздалых и утончённых действует обольстительно всё низкое, бедное, даже идиотское. Это наркотизирует, это выпрямляет (Паскаль). С другой стороны, они в этой сутолоке и близости с кем попало ощущают какую-то теплоту. Они нуждаются в теплоте, эти усталые... Преодолеть противоречие; не нужно состязания; не нужно стремления отличиться; отрицать греческие инстинкты (Пиррон жил со своей сестрой, которая была повивальной бабкой). Облечь мудрость в плащ бедности и нищеты, дабы она не выделила более человека, исполнять самые низкие обязанности — отправляться на базар продавать поросят... Сладость; ясность; безразличие; никаких добродетелей, требующих жестов. Нивелирование себя также и в добродетели: предельное бесстрастие.

Пиррон, а с ним Эпикур, являются выразителями двухформ греческого декаданса. Их роднила ненависть к диалектике и всяким актёрским добродетелям — то и другое вместе звалось тогда философией. Намеренно ни во что не ставили то, что любили, выбирая для таких вещей самые обычные и даже презрительные названия, изображая собой состояние, когда человек чувствует себя ни больным, ни здоровым, ни живым, ни мёртвым... Эпикур наивнее, более идиллик, благодарнее. Пиррон опытнее, зрелее, нигилистичнее... Его жизнь была протестом против великого — учения тождества (Счастье = добродетель = познание). Подлинная жизнь вырабатывается не наукой, мудрость не делает «мудрым»... Подлинная жизнь не хочет счастья, не принимает счастье в соображение...

438. Борьба, предпринятая Эпикуром против «старой веры» была, строго говоря, борьбой против предшествовавшего христианства, борьбой против уже помрачённого, оморализованного, проквашенного чувством вины, обветшалого и больного древнего мира.

Не «испорченность нравов» древности, но как раз оморализирование её было единственной предпосылкою победы христианства над древним миром. Нравственный фанатизм (короче, Платон) разрушил язычество, переоценив его ценности и отравив его невинность.

Мы должны же наконец понять, что разрушенное стояло выше того, что победило! Христианство возникло из психологической извращённости, могло пустить корни лишь на испорченной почве.

439.Научность — как дрессировка или как инстинкт? Я вижу в греческих философах деградацию инстинктов. Иначе они не могли бы заблуждаться до такой степени, полагая состояние сознательности более ценным.

Интенсивность сознания стоит в обратном отношении к лёгкости и быстроте церебральной передачи. Там господствовало обратное мнение об инстинктах, что всегда является признаком ослабления инстинктов.

Действительно, жизнь полнее там, где она менее всего сознательна (т. е. где не выступают её логика, доводы, средства, намерение, её полезность). Возврат к фактическому bon sens* к bon homme*, к «Маленьким людям» всех родов. Справедливость и мудрость, накопленные в течение поколений, не сознающие своих принципов, обнаруживающие даже некоторый страх перед принципами. Требовать резонирующей добродетели — не резонно... Философ компрометирует себя подобным требованием.

440. Если, благодаря упражнению, в течение целого ряда поколений мораль как бы накопилась, а следовательно, накоплялась и утончённость, предусмотрительность, храбрость, добросовестность, то вся совокупная сила этой накопленной добродетели излучается также и в ту сферу, в которой справедливость реже всего проявляется — в сфере духовной. При всяком процессе сознания испытывается некоторое стеснение организма; нужно испробовать что-то новое, ничто в достаточной мере не подготовлено к этому, является чувство затруднения, напряжённости, повышенная раздражимость — всё это и есть осознание...

Гений заложен в инстинкт, точно так же, как и доброта. Действуешь только тогда совершенно, когда действуешь инстинктивно. Также и с моральной точки зрения, всякое мышление, протекающее сознательно, — есть лишь некоторое нащупывание почвы, чаще всего нечто обратное морали. Научная честность служит вывеской, когда мыслитель начинает резонировать. Можно сделать опыт, взвесить мудрейших на чувствительнейших весах, заставив их высказываться о морали...

Одно можно доказать — это то, что всякое мышление, протекающее сознательно, соответствует и гораздо более низкой ступени морали, чем мышление того же человека, когда оно управляется инстинктами.

441. Борьба против Сократа, Платона, против всех сократовских школ имеет в своей основе глубокое инстинктивное сознание, что человека нельзя сделать лучше, внушая ему, что добродетель есть нечто, подлежащее доказательству и требующее обоснования... В конце концов у них всё сводится к ничтожному факту, что инстинкт борьбы вынудил всех этих прирождённых диалектиков прославить свою личную склонность, как наивысшее её свойство, а прочие достоинства считать обусловленными ею. Антинаучный дух всей этой «философии»: она стремится оставаться во что бы то ни стало правой.

442. Это поразительно. В начальном периоде греческой философии мы наталкиваемся на борьбу против науки при помощи некоторой теории познания, или скепсиса — и ради чего? Всё в интересах морали... (Ненависть к физикам и врачам). Сократ, Аристипп, мегарийцы, циники, Эпикур, Пиррон, это — генеральный штурм познания во имя морали* (ненависть также и к диалектике). Проблема; они приближаются к софистам, чтобы отделаться от науки. С другой стороны, все физики настолько порабощены, что принимают в основы своего учения схему истины, истинного бытия, например: атом, четыре стихии (признание принципа постепенного нарастания сущего ради объяснения множественности и изменчивости). Учат презрению к объективности интереса: возврат к практическому интересу, личной полезности всякого познания...

Борьба против науки направлена против: 1) её пафоса (объективности), 2) её средств (т. е. против её полезности), 3) её результатов (как имеющих детский характер).

Эта же борьба позже ещё раз предпринята была церковью во имя благочестия, церковь унаследовала от древности весь её арсенал. Теория познания играет здесь такую же роль, как у Канта, как у индийцев...* Не желают никаких стеснений — желают, чтобы руки были развязаны для отыскания своего «пути».

Против чего, собственно, они борются? Против обязательности, закономерности, необходимости идти рука об руку — они, по-видимому, называют это свободой.

В этом находит своё выражение декаданс. Инстинкт солидарности настолько выродился, что солидарность ощущают как тиранию. Они не хотят никакого авторитета, никакой солидарности, никакого включения в строй с его неблагородной медленностью движений. Им ненавистен поступательный ход науки, им ненавистно нежелание прибыть к цели, выдержка, личный индифферентизм человека науки.

443. Мораль, в своей основе, враждебна науке: уже Сократ так настроен, и именно потому, что наука придаёт важное значение таким предметам, которые с «добром» и «злом» не имеют ничего общего и, следовательно, уменьшают значительность чувства «добра» и «зла». Ведь мораль хочет, чтобы к её услугам был весь человек и все его силы. Ей кажется расточительностью со стороны того, кто для расточительности недостаточно богат, если он серьёзно отдаётся растениям и звёздам. Поэтому с тех пор, как Сократ занёс в науку болезнь морализирования, научность в Греции быстро пошла под гору. Никто уже больше не поднимался на ту высоту, которой достигла мысль Демокрита, Гиппократа и Фукидида.

444. Проблема философа и учёного. Влияние возраста; привычки, действующие на психику угнетающе (домоседство à la Кант; переутомление; недостаточное питание мозга; чтение). Существеннее: не проявляется ли уже симптом декаданса в самой склонности к такой всеобщности; объективность как дисгрегация* воли (умение оставаться вдали...). Это предполагает безразличие по отношению к сильным влечениям (своего рода изоляция, исключительное положение, борьба с нормальными влечениями).

Типичен разрыв с родиной, стремление всё в более широкие круги, растущий экзотизм, онемение старых императивов, в особенности этот постоянный вопрос «куда?» («счастье») служит признаком разрыва с организационными формами, перелома.

Возникает вопрос, представляет ли учёный в большей мере симптом декаданса, чем философ? Как целое он не обособлен, только часть его исключительно посвящена познанию, вышколена для определённого угла зрения. Ему нужны, для его дела, все добродетели сильной, здоровой расы, большая строгость, мужество, мудрость. Он скорее симптом высокой многосторонности культуры, чем её усталости. Учёный декаданса — плохой учёный. Между тем как философ декаданса, по крайней мере до сих пор, слыл за типичного философа.

445. Ничто так редко не встречается в среде философов как интеллектуальная добросовестность. Возможно, что они утверждают как раз противоположное; вероятно они даже и убеждены в этом, но всё их ремесло обязывает их признавать только некоторые определённые истины. Они знают, что им нужно доказать. Они, пожалуй, и видят признак того, что они философы, в том, что сходятся относительно этих «истин». Таковы, например, моральные истины. Но вера в мораль ещё не доказательство морали. Бывают случаи — и философы представляют именно такой случай — когда подобная вера просто безнравственна.

446.В чём же проявляется отсталость философа? В том, что он принимает свои личные качества за необходимые и за единственно ведущие к достижению «высшего блага» (например, диалектика Платона). В том, что он располагает всякого рода людей по лестнице степеней, постепенно возвышающихся до его собственного типа, который он считает высшим.

Что он считает маловажным то, что ценится другими, что роет пропасть между высшими жреческими ценностями и ценностями светскими. Что он знает, что такое истина, что такое Бог, что такое цель, что такое путь...

Типичный философ здесь является абсолютным догматиком. Если он чувствует потребность в скепсисе, то лишь для того, чтобы приобрести право в самом главном для себя — говорить как догматик.

447. Философ в борьбе со своими соперниками, например, с наукой: тут он становится скептиком; тут он оставляет за собой право на такую форму познания, которая, по его мнению, недоступна учёному. Тут он идёт со жрецом рука об руку, чтобы не возбудить подозрения в атеизме, материализме. Всякое нападение на себя он считает нападением на мораль, на добродетель, религию и порядок. Он умеет дискредитировать своих противников как «соблазнителей» и «людей, ведущих подкопы», здесь он идёт рука об руку с властью.

Философ в борьбе с другими философами: он старается вынудить их проявить себя в качестве анархистов, безбожников, противников авторитета.

In summa: поскольку он борется, он борется во всём как жрец, как каста жрецов.

[3. Истина и ложь философов]

448. Философия, определяемая Кантом как «наука о границах разума»!!

449. Философия есть искусство находить истину — так учит Аристотель.*Против этого восстают эпикурейцы, использовавшие для своих целей сенсуалистическую гносеологию Аристотеля; они относятся весьма иронически и отрицательно к поискам истины; «философия как искусство жизни».

450.Три великие наивности:

— познание как путь к счастью (как будто...);

— как путь к добродетели (как будто...);

— как путь к «отрицанию жизни», поскольку оно есть путь к разочарованию (как будто...).

451. Как будто существует «истина», к которой можно было бы так или иначе приблизиться!

452. Заблуждение и незнание пагубны. Утверждение, что истина достигнута и что с незнанием и заблуждением покончено — это одно из величайших заблуждений, какие только могут быть. Допустим, что этому поверили, тогда тем самым была парализована воля к изысканию, исследованию, осторожности, испытанию. Сама эта воля может казаться кощунством, именно как сомнение в истине...

«Истина», следовательно, пагубнее заблуждения и незнания, потому что сковывает силы, направленные на просвещение и познание.*

А тут ещё аффект лени становится на сторону «истины» («Мышление — это страдание, несчастье»!); равным образом порядок, норма, счастье обладания, гордыня мудрости — всё это in summa суетное — удобнее повиноваться, чем исследовать; гораздо приятнее думать: «я обладаю истиной», — чем видеть вокруг себя один мрак. Прежде всего это успокаивает, даёт надежду, облегчает жизнь, это «улучшает» характер, поскольку уменьшается недоверие. «Душевный покой», «безмятежная совесть» — всё это изобретения, возможные только при условии, что истина существует. «По плодам их познаете их»... «Истина» — есть истина, ибо она делает людей лучше... И далее в том же духе — всё доброе, успешное заносится на счёт истины.

Это служит показателем силы — счастье, довольство, общее и частное благосостояние принимается как результат веры в мораль... Напротив неудачный исход нужно приписывать недостатку веры.

453. Причины заблуждения кроются как в доброй воле человека, так и в дурной. Он в сотне случаев закрывает глаза на действительность, он фальсифицирует её, чтобы не страдать от своей доброй или дурной воли. Например, или судьбы человека направляются Богом, или жалкий жребий его находит своё объяснение в том, что это ниспослано и предопределено ради спасения души; такой недостаток «филологии», который для более тонкого интеллекта кажется некоторой неопрятностью мышления, фальшью, в общем есть результат влияния доброй воли. Добрая воля, «благородные чувства», «возвышенные состояния» в отношении употребляемых ими средств являются такими же фальшивомонетчиками и обманщиками, как и отвергаемые во имя морали и считающиеся эгоистическими аффекты любви, ненависти и мести.

Ошибки — вот что человечеству обошлось дороже всего, и, в общем, ошибки, проистекавшие из «доброй воли», оказались более всего вредными. Заблуждение, которое делает счастливым, пагубнее, чем то, которое непосредственно вызывает дурные последствия. Последнее изощряет, делает недоверчивым, очищает разум; первое — усыпляет...

Прекрасные чувства, возвышенные порывы принадлежат, говоря физиологически, к наркотическим средствам. Злоупотребление ими ведёт к тому же результату, что и злоупотребление любым другим опиумом — к нервной слабости...

454. Заблуждение — самая дорогая роскошь, какую человек может себе позволить; но когда заблуждение является к тому же, ещё и физиологическим заблуждением, то оно становится опасным для жизни. Что же, следовательно, дороже всего обошлось человечеству, за что больше всего оно расплачивалось? За свои «истины», потому что все они в то же время были заблуждениями in physiologicis*...

455. Психологические смешения — потребность в вере смешивается с «волей к истине» (как, например, у Карлейля).* Но точно так же смешивают потребность безверия с «волей к истине» (потребность разделаться с верой может вытекать из сотни побуждений — оказаться правым в опоре с каким-нибудь «верующим»). Что вдохновляет скептиков? Ненависть к догматикам — или потребность в покое, усталость, как у Пиррона.

Выгоды, которых ожидали от истины, были выгодами, вытекающими из веры в неё. Ибо взятая сама в себе истина могла быть весьма мучительной, вредной, роковой. С другой стороны нападали на «истину», когда ждали от победы над ней известных выгод, например, свободы от господствующих властей.

Методику истины выводили не из мотивов истины, а из мотивов власти, в стремлении к превосходству.

Чем доказуется истина? Чувством повышенной власти, полезностью, неизбежностью, одним словом, выгодами, (т. е. предпосылками о том, какова должна быть истина, чтобы она пользовалась нашим признанием). Но это — предрассудок, признак того, что речь идёт вовсе не об истине.

Какое значение имеет, например, «воля к истине» у Гонкуров*? У натуралистов*? Критика «объективности».

Для чего познавать, не лучше ли заблуждаться?.. Желали всегда веры, а не истины. Вера создаётся при помощи совершенно иных, противоположных средств, нежели методика исследования, первая даже исключает последнюю.

456. Наличность известной степени веры является, в наших глазах, теперь доводом против того, во что веруешь — ещё более для знака вопроса относительно душевного здоровья верующего.

457.Мученики. Для преодоления всего того, что зиждется на благоговении, требуется со стороны нападающего дерзновенный, отчаянный, даже бесстыдный образ мысли... Если же принять ещё во внимание, что человечество в течение тысячелетий освящало только заблуждения в качестве истин, что всякую критику первых клеймили как признак дурного образа мысли, то приходится с сожалением признать, что нужна была изрядная доза имморальности, чтобы взять на себя инициативу нападения, то есть разумения... Да простится этим имморалистам, что они разыгрывали из себя «мучеников истины». Истина в том, что ими руководило не влечение к истине, но инстинкт разрушения, дерзновенный скепсис, страсть к приключениям — вот из каких влечений вытекало их отрицание. В других случаях личная ненависть увлекала их в сферу проблем. Они ополчались против проблем, чтобы одержать верх над лицами. Но прежде всего научно-полезной стала месть, месть угнетённых, то есть тех, которые господствующей истиной были оттеснены в сторону и даже угнетены...

Истина, я хочу сказать — научная методика, была усвоена и двинута вперёд теми, которые угадали в ней средство борьбы, орудие истребления... Но чтобы придать своим нападениям благовидный характер, они пускают в ход аппарат, заимствованный у тех, на кого они нападали. Они афишируют понятие «истины», придавая ей столь же абсолютное значение, как и их противники. Они становятся фанатиками или, по крайней мере, принимают соответственную позу, ибо всякой другой позе не придавалось серьёзного значения. Всё прочее довершает уже преследование, страстность, шаткое положение преследуемого. Ненависть росла и обусловила невозможность удержаться на почве науки. Они все в конце концов стремились одержать верх таким же нелепым способом, как и их противники... Слова — «убеждение», «вера», гордость мученичества, всё это — состояния, неблагоприятные познанию. Противники истины в конце концов усвоили сами, в своём решении вопроса об истине, субъективную манеру во всём её объёме, с её позировкой, жертвами, ироническими решениями, то есть продлили господство антинаучных методов. Как мученики они компрометировали своё собственное дело.

458.Опасное разграничение «теоретического» и «практического», — например, у Канта, а также у древних. Они делают вид, словно чистый дух ставит перед ними проблему познания и метафизики, они делают вид, словно к практике прилагаются свои оценки, независимые от ответа, даваемого теорией.

Против первого утверждения выдвигаю я мою психологию философов: их отвлеченнейшие соображения и их «духовность» являются всё-таки только последним бледным отпечатком некоторого физиологического факта; здесь абсолютно отсутствует свободная воля, всё — инстинкт, всё заранее направлено по определённому пути...

Относительно второго я ставлю следующий вопрос: для того, чтобы правильно действовать, знаем ли мы какой-либо другой метод, кроме правильного мышления? Последнее есть уже действие, а первое предполагает мышление. Имеем ли мы возможность судить о ценности известного образа жизни каким-либо иным способом, чем мы судим о ценности теории, т. е. при помощи индукции, сравнения? Наивные люди верят, что тут дело обстоит для нас лучше, что в этом случае мы знаем, что такое «добро». Философы вторят этому. Мы приходим к заключению, что здесь налицо только вера и ничего больше...

«Нужно действовать, следовательно, нужна руководящая нить» — говорили сами древние скептики. Настоятельная необходимость в том или ином решении берётся как аргумент для признания здесь чего-либо истинным.

«Не надо действовать»* — говорили их более последовательные братья-буддисты, и изобрели руководящую нить, указующую, как избавиться от действия...

Ввести себя в норму, жить как живёт «простой смертный», считать справедливым и хорошим то, что он считает справедливым — это будет подчинением стадным инстинктам. Нужно дойти в своей отваге и строгости до того, чтобы ощущать такое подчинение как позор. Не мерить двойной мерой!.. Не отделять теории от практики!..

459. Ничто из того, что когда-то сходило за истину, не есть истина. Всё, что некогда презирали как нечто нечестивое, запретное, презренное, пагубное — все эти цветы растут теперь на прелестных тропинках истины.

Вся эта старая мораль уже не касается нас больше. Здесь нет ни одного понятия, которое заслуживало бы ещё нашего уважения. Мы пережили все эти понятия, мы уже не так грубы и наивны, чтобы давать себя таким путём ввести в обман. Говоря более любезно, мы слишком добродетельны для этого... И если истина в старом смысле потому только и была «истиной», что старая мораль говорила ей «да», могла говорить ей «да», то из этого следует, что нам вообще не нужна более никакая истина старого времени... Нашим критерием истины ни в каком случае не является моральность. Мы опровергаем какое-либо её утверждение, доказывая его зависимость от морали или что оно внушено благородными чувствами.

460. Все эти ценности эмпиричны и условны. Но тот, кто в них верит, кто их чтит, не желает признавать за ними этого их характера. Философы все верят в эти ценности, и одна из форм их почитания выразилась в старании сделать их истинами a priori... Фальсифицирующий характер этого благоговения.

Благоговение есть высокая проба интеллектуальной добросовестности. Но во всей истории философии нельзя найти никакой интеллектуальной добросовестности, а только «любовь к добру»...

Абсолютный недостаток метода для проверки ценности этих ценностей. Во-вторых: нежелание проверки этих ценностей и вообще условного их понимания. Когда дело шло о моральных ценностях, все антинаучные инстинкты соединились в целях исключения научности...

[4. Заключительные размышления к критике философии]

461.Почему философы — клеветники?

Коварная и слепая ненависть философов к внешним чувствам. Сколько плебейства и мещанства во всей этой ненависти!

Народ всегда считает известное злоупотребление, имевшее для него дурные последствия, доводом против того, что было предметом злоупотребления. Совершенно так же аргументируют и все мятежные движения, направленные против принципов как в политике, так и в хозяйстве, в молчаливом предположении, что данный abusus* необходимо присущ принципу.

Это — грустная история: человек ищет принципа, на основании которого он мог бы презирать человека; он изобретает новый мир, чтобы иметь возможность оклеветать и очернить этот мир. В действительности же он каждый раз хватается за ничто и создаёт из этого ничто «Бога», «истину», и во всяком случае судью и карателя этого бытия.

Если угодно найти подтверждение тому, насколько глубоко и сильно жаждут удовлетворения чисто варварские потребности человека даже в приручённом «цивилизованном» его состоянии, то стоит лишь обозреть «лейтмотивы» всего философского развития: тут какая-то месть по отношению к действительности, коварно-злобное разрушение мира оценок, в котором человек живёт, неудовлетворённость души, для которой приручённое состояние — пытка, и которая находит сладострастное наслаждение в болезненном расторжении всех связывающих её уз.

История философии — это скрытая ярость против основных предпосылок жизни, против чувств, ценности жизни, против всего, что становится на сторону жизни. Философы никогда не останавливались перед утверждением какого-либо мира, раз только этот мир противоречит данному миру и даёт указания для осуждения этого мира. То была до сих пор великая школа злословия, и она так сильно импонировала, что и теперь ещё наша наука, выдающая себя за заступницу жизни, принимает основное положение этой клеветы и рассматривает этот мир как что-то кажущееся, эту цепь причин как нечто исключительно феноменальное. Что, собственно, ненавидят здесь?

Я боюсь, что постоянная Цирцея* философов — мораль, сыграла с ними эту злую шутку и обрекла вечно оставаться клеветниками... Они верили в моральные «истины», в них они всегда находили высшие ценности — что же им оставалось более, как только по мере того, как они постигали бытие, в той же мере говорить ему «нет»? Ибо это существование неморальное... И эта жизнь покоится на неморальных предпосылках; и всякая мораль отрицает жизнь.

Упраздним же этот «истинный мир», а чтобы иметь возможность сделать это, мы должны упразднить прежние высшие ценности, мораль... Достаточно доказать, что и мораль неморальна в том именно смысле, в каком до сих пор осуждалось всё неморальное.

Если, таким образом, тирания прежних ценностей будет сломлена, если будет упразднён и «истинный мир», то сам собой возникнет новый строй ценностей.

Видимый мир и измышленный мир — вот в чём противоречие. Последний до сих пор назывался «истинным миром», «истиной», «божеством». Его нам следует упразднить.

Логика моей концепции:

1) Мораль как высшая ценность (госпожа над всеми фазами философии, даже скептической). Результат: этот мир никуда не годен. Он не есть «истинный мир».

2) Что определяет в этом случае высшую ценность? Что собственно представляет мораль? — Инстинкт декаданса; здесь истомлённые и обойдённые мстят этим способом за себя. Исторический довод: философы постоянно были декадентами... на службе нигилистических религий.

3) Инстинкт декаданса, выступающий как воля к власти. Доказательство: абсолютная неморальность средств на протяжении всей истории морали.

Общий вывод — прежние высшие ценности суть частный случай воли к власти, сама мораль есть частный случай неморальности.

462. [Принципиальные нововведения.] На место «моральных ценностей» — исключительно натуралистические ценности. Натурализация морали.

Вместо «социологии» — учение о формах и образах господства.

Вместо «общества» — культурный комплекс — как предмет моего главного интереса (как бы некоторое целое, соотносительное в своих частях).

Вместо «теории познания» — перспективное учение об аффектах (для чего необходима иерархия аффектов: преобразованные аффекты, их высший порядок, их «духовность»).

Вместо «метафизики» и религии — учение о вечном возвращении (в качестве средства воспитания и отбора).

463. Мои предтечи — Шопенгауэр: поскольку я углубил пессимизм и лишь путём установления его крайней противоположности прочувствовал его до конца.

Затем — идеальные художники: их прорастание из бонапартистского движения.

Затем — высшие европейцы, предвестники великой политики.

Затем — греки и их возникновение.

464. Я назвал моих бессознательных сотрудников и предтеч. Но где должен я, с некоторой надеждой на успех, искать философов в моём вкусе или, по крайней мере, подобную моей потребность в новых философах? Только там, где господствует аристократический образ мысли, т. е. такой образ мысли, который верит в рабство и различные степени зависимости как в основное условие высшей культуры; там, где господствует творческий образ мысли, который ставит миру в качестве цели не счастье покоя, не «субботу суббот»*, который даже мир чтит лишь как средство к новым войнам; образ мысли, который предписывает законы грядущему, который во имя грядущего жестоко, тиранически обращается с самим собой и со всём современным; не знающий колебаний, «неморальный» образ мысли, который стремится воспитать и взрастить как хорошие, так и дурные свойства человека, ибо он верит в свою мощь, верит, что она сумеет поставить и те и другие на надлежащее место — на место, где они будут равно нужны друг другу. Но тот, кто теперь ищет философов в этом смысле, какие виды может он иметь найти то, что ищет? Не очевидно ли, что в этих поисках он, вооружившись даже наилучшим диогеновским фонарём, понапрасну будет блуждать день и ночь? Наш век есть век обратных инстинктов. Он хочет, прежде всего и раньше всего, удобства; во-вторых, он хочет гласности и большого театрального шума, того оглушительного барабанного боя, который соответствует его базарным вкусам; он хочет, в-третьих, чтобы каждый с глубокой покорностью лежал на брюхе перед величайшей ложью, которая называется равенством людей и уважал только уравнивающие и нивелирующие добродетели. Но тем самым он в корне враждебен возникновению философа, как я его понимаю, хотя бы в простоте сердечной он и полагал, что способствует появлению такового. Действительно, весь мир плачется теперь по поводу того, как плохо приходилось прежде философам, поставленным между костром, дурной совестью и притязательной мудростью отцов церкви. На самом же деле, как раз тут-то и были даны сравнительно более благоприятные условия для развития могучего, широкого, хитрого, дерзновенно-отважного духа, чем условия современности. В настоящее время имеются сравнительно более благоприятные условия для зарождения другого духа, духа демагогии, духа театральности, а может быть также и духа бобров и муравьёв, живущего в учёном, но зато тем хуже обстоит дело по отношению к высшим художникам: не погибают ли они почти все благодаря отсутствию внутренней дисциплины? Извне они больше не испытывают тирании абсолютных скрижалей ценностей, установленных церковью или двором: и вот они не умеют более воспитывать в себе «своего внутреннего тирана» — своей воли. И то, что можно сказать о художниках, можно в ещё более высоком и роковом смысле сказать о философах. Где же теперь свободные духом? Покажите мне в наши дни свободного духом!

465. Под «свободой духа» я понимаю нечто весьма определённое: в сто раз превосходить философов и других учеников «истины» в строгости к самому себе, в честности и мужественности, в безусловной воле говорить «нет» там, где это «нет» опасно. Я отношусь к бывшим доселе философам, как к презренным libertins*, нарядившимся в капюшон женщины — «истины».


  1. Ср. архаичные культы, сохранившиеся на периферии технологических цивилизаций до наших дней (вуду, винти, аку-аку).

  2. В немецком языке богословский термин «спасение» передаётся двумя словами: Heil как окончательное «Спасение» души (с дальнейшим переходом в рай) и Erlösung как «спасение» от очередного греха ещё в земной жизни. В русском переводе они различаются написанием с прописной и строчной буквы.

  3. религиозный человек (лат.).

  4. расщепления личности (фр.).

  5. Фр.-нем. «альтерация» как изменение сознания, см. прим. 52; о «множественности личности» см. у Ницше далее (§§ 394, 490).

  6. Ср. догмат о непогрешимости папы, утверждённый Ватиканским собором в 1870 г. (!) и отменённый лишь в наше время.

  7. в этом главном пункте (лат.).

  8. Ηετεροδοξια, греч. «инославие»: богословский термин, означающий принадлежность «не к нашей» христианской церкви (конфессии, секте).

  9. Арии (санскр. arya — «благородный») — в Индии обозначение представителей высших каст, в этнографии — племена, вторгшиеся на рубеже III и II тыс. до н. э. в Индию и Персию и положившие начало будущим «белым» индийцам и европейцам. Ницше интересует здесь лишь янский («мужской») аспект мировоззрения этих племён, выдвигавших на первое место доблесть воина, в отличие от племён с преобладающе иньским мировоззрением («семитические»), у которых на первое место выдвигается Закон и повиновение ему. Хотя эти слова Ницше позже и были истолкованы как обоснование завоевательных притязаний «арийской» германской расы, для Ницше эта архаичная философия представлялась скорее тупиком (см. ниже, § 142: «арийское влияние испортило весь мир»), т. к. основанием для превосходства одних людей над другими служит в ней лишь принадлежность к определённой группе (касте).

  10. Из шести «ортодоксальных» философских учений, сложившихся в Индии к концу I тыс. до н. э., Ницше выделяет (и противопоставляет) два: Веданту — учение о мировой душе-Брахмане как единственном обладателе истинного бытия, и остальном мире как иллюзии (майя), непознаваемой и не подлежащей познанию, и Мимансу, в которой истинным бытием обладает только реальный мир, никакой мировой души нет, мир же управляется кармой и познаваем разумом.

  11. В этой главке Ницше использует два слова, соответствующих русскому «цель»: Zweck и Ziel. Первое, обозначающее нечто конкретное, а тем самым (для Ницше) и низменное, используется в начале; второе, обозначающее цель высшую, — в конце.

  12. на практике (лат.).

  13. верх (лат.).

  14. Законы Ману — памятник древнеиндийской литературы, свод законов и правил морали, составленный в III в. до н. э., по преданию, самим Ману — внуком Брахмы, прародителем теперешнего рода человеческого (На рус. яз.: Законы Ману. Пер. С. Эльмановича. СПб., 1913, переизд. М., 1992). Ницше прочёл их в 1887 г., и они стимулировали его работу над «Волей к власти». См. далее (§ 716).

  15. Об отношении Ницше к платоновскому трактату о государстве см. § 304 и прим.

  16. Семитическими в этнографии называются народы, говорящие на родственных языках одноимённой группы (евреи, арамеяне, эфиопы-геэз, арабы, вавилоняне, ассирийцы и др.), однако в конце XIX в. европейцы подразумевали под этим главным образом евреев.

  17. Попытка образования централизованной царской власти в Палестине (XI–X в. до н. э.) провалилась из-за междоусобиц; в VIII в. часть её жителей была уведена в плен в Вавилон, потом эти эвакуации повторялись; в Вавилоне при ассирийских и халдейских государях продолжал действовать принцип, восходящий к аккадским династиям III тыс. до н. э.: царь — наместник Бога на земле, законодатель и первый жрец культа. Схема это, правда, не арийская, а более древняя (ср. прим. к § 141), однако сохранившая своё значение и при персидском царе Кире, в 536 г. до н. э. позволившем евреям вернуться в Палестину. По возвращении ряд иудейских священников во главе с Ездрой приняли меры ко введению культа верховного жреца на исторической родине, и им это удалось, хотя и не без труда. Однако политического значения это не имело, потому что последовавшие греческие и римские завоевания, несмотря даже на войны Маккавеев (142–76 до н. э.), не позволили возникнуть теократическому еврейскому государству, какие позже удалось создать арабам.

  18. В Средние века (VI–XVI вв.) католические иерархи, обладавшие единой организацией с центром в Риме, часто были могущественнее светских князей, назначая и смещая их по своему усмотрению. Многие даже объединяли ту и другую власть в одном лице (ср. князь-епископ (титул правителей округов Бреслау, Бриксен, Герц, Клагенфурт, Краков, Марбург, Прага, Вена, Зальцбург и др., где княжеский титул принадлежал католическим иерархам) или Папское государство — 755–1870, с перерывами). Ср. у Ницше ниже: «церковь отлучала германских императоров...» (§ 871 и прим.). Под «германской кровью» Ницше понимает здесь регионы Северной и Центральной Европы, населённые наиболее отсталыми в культурном отношении племенами, для которых модель теократического государства долгое время была проще и предпочтительнее светского.

  19. Иудеохристианское представление о геенне огненной, куда Бог «соберёт лицемеров и неверных», перешло и в Коран (IV: 140, VIII: 38 и др.) (Здесь и далее Коран цитируется по переводу Г. Саблукова (Казань, 1907, репринт 1990)).

  20. В своей теории трёх сословий — философов-правителей, воинов-защитников и работников, Платон, в сущности, воспроизводит кастовое деление Древнего Востока, в частности, Египта, где ему, как считается, довелось побывать. В Египте фараон считался также олицетворением Бога на земле, т. е. главой жречества и культа. Любопытно, что подобная схема существовала и в России с 1701 по 1917 год, когда император («помазанник Божий») был главой Священного синода и предстоятелем церкви (вместо патриарха), а общество делилось на духовенство, дворянство (включая военных) и «податные сословия» (мещане, крестьяне).

  21. Да-сказующая и нет-сказующая религии: сегодня мы назвали бы эти типы религий «позитивистскими» и «негативистскими».

  22. Т. е. христианство и ислам.

  23. Гай Петроний, прозванный Арбитром (умер в 67 г.), римский писатель, придворный императора Нерона; считается автором романа «Сатирикон».

  24. Ницше имеет в виду ряд новозаветных «исцелений расслабленных» (паралитиков) и воскрешений мёртвых, завершаемый воскресением самого Иисуса (Мф. 4:23–24, 9:18–19, Ин. 20:1–13 и др.).

  25. Валгалла — пиршественный зал бога Одина, «рай» германо-скандинавской мифологии, куда попадали лишь воины, павшие на поле брани.

  26. Неоиудейская секта, основанная учениками Иисуса Христа, не имеет ничего общего ни со средневековым христианством (V–XI вв.), складывавшихся под влиянием неоплатонизма и гностицизма, ни с одноимёнными религиями XI–XVIII в., выработавшими собственную догматику и философию, ни с католическим и протестантским мистицизмом XIX в., а тем более с его бюрократическими и финансовыми институтами. В России этот процесс делится на иные периоды (XI–XVII вв. — заимствование и переработка догм, 1700–1917 — развитие философии и институтов).

  27. Выражение «иудейская церковь» употребляется Ницше не в богословском, а лишь в историческом смысле, т. е. как бюрократическая надстройка над общиной верующих. Точно так же он, хотя и пишет о религии, говорит здесь и далее Judentum вместо Judaismus, напоминая, что религиозные предписания для правоверных иудеев слились с бытовыми: иудейский Закон с I в. до н. э. основывался не столько на Торе (Ветхом Завете), сколько на решениях раввинов, а с Х в. н. э. — на установлениях многотомного Талмуда, регламентировавших буквально каждый шаг.

  28. Ницше цитирует (неточно) слова Иисуса: «Пустите детей приходить ко Мне и не препятствуйте им; ибо таковых есть Царствие Божие» (Мр. 10:14).

  29. Неточный пересказ эпизода из Евангелия от Луки, в котором один из двух распятых вместе с Иисусом разбойников уверовал в Него, и Он пообещал ему: «Ныне же будешь со Мною в раю»; слова же: «истинно Человек этот был праведник» произносит римский стражник (Лк. 23:40–47).

  30. Ницше пересказывает здесь Нагорную проповедь (Мф., гл. 5).

  31. В древних логиях (записях поучений Иисуса), послуживших источниками Евангелий, нет не только цитируемых ниже, но и многих других эпизодов (См., напр.: Евангелие от Фомы, опубл. в сб.: Античность и современность. М., «Наука», 1972). Корпус Четвероевангелия окончательно сложился (был признан каноническим) только к V в.

  32. воинствующей проповеди (лат.).

  33. Лат. «церковь воинствующая», в богословии — сообщество живущих христиан, цель которого — обороняться от иноверцев и стремиться обратить их в христианство, в отличие от «церкви торжествующей» (ecclesia triumphans), которой она станет, выполнив эти задачи; пока же к последней принадлежат лишь обитатели Царства Небесного.

  34. Апостол Павел, сделавшись из знатного иудея и лояльного римского гражданина тайным наставником гонимых христиан, в посланиях к ним призывает кары Божии на головы иудеев (Рим. 11:25, 2 Кор. 3:4 и далее) и римских властей (Еф. 6:11 и далее), а в адрес собственных подопечных не скупится и на прямые угрозы, если они отойдут от его учения (2 Кор. 10:3 и далее, Гал. 1:9 и др.). Впрочем, гражданские власти для него по-прежнему священны (Рим. 13:1–5). Послания апостола Павла полны ссылок на книги Ветхого Завета.

  35. Апостол Пётр считается «первым епископом Рима», через которого пастырская благодать Иисуса передалась его преемникам — почти трём сотням римских пап, — и далее кардиналам, епископам и т. п.

  36. таинство слияния (лат.).

  37. Нем. Fortexistenz, «продолжающееся бытие», как обозначение жизни после смерти; апостол Павел неоднократно напоминает своим адресатам о жертве Иисуса Христа как залоге их «продолжающегося бытия», если они будут тверды в вере (Рим. 15:3, 1 Кор. 11:23, 2 Кор. 8:9, Евр. 7:27 и др.).

  38. Нем. Erlösung, см. прим. к § 135; слова апостола Павла: «Человек оправдывается не делами закона, а только верою в Иисуса Христа» (Гал. 2:16) вызывали споры уже у современников — ср. «Человек оправдывается делами, а не верою только» у апостола Иакова (Иак. 2:24).

  39. Подобные трапезы, восходящие к очень древней традиции (ср. Быт. 18:1–8) у первых христиан назывались «агапами» (от греч. αγαπηε, «любовь») или «сенаклями» от лат. coenaculum «трапезная», в Евангелии помещение, где Иисус принимал последнюю трапезу со Своими учениками (тайная вечеря, Лк., гл. 22); позже традиция была перенята мусульманами, у которых сохранилась до сих пор (ср. среднеазиатское гап — «мужская вечеринка»).

  40. Учение о триипостасности божества (Бог-Отец, Бог-Сын, Бог — Дух Святой), от греч. ηψποστασισ «сущность», возобладало в христианстве отнюдь не «с самого начала», а лишь после 3-го Вселенского собора (431), да и позже подвергалось сомнению; то же относится и к превращению «Сына Человеческого» (арам. Bar-Adam означало лишь «человек, такой же, как все») в «Сына Божия».

  41. Нем. das Unvornehme. Здесь и далее для обозначения понятия «благородный» Ницше использует слово vornehm, т. е. порядочный, уважающий себя, вместо edel — «благородный по праву рождения», см. у Ницше далее (§§ 935–953).

  42. Ср. его знаменитое «нет ни эллина, ни иудея» (Кол. 3:11), означавшее, что доступ в христианскую общину открыт для всех, а не только для евреев.

  43. Аскезу практиковали ещё пифагорейцы, однако лишь как набор гимнастических и медитативных упражнений наподобие йогических, а не как «умерщвление плоти».

  44. У Павла: «Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла...» (1 Кор., гл. 13).

  45. Тацит, Публий Корнелий (55?–117?) — «последний классический» римский историк, автор знаменитых «Анналов» и «Истории». Ницше, видимо, не перечитывал Тацита со школьных лет (в Университете его увлекли греки) и забыл о его склонности к «моральным суждениям», против которых выступал сам: Тацит осуждает всех (т. е. не только христиан и иудеев, но и германцев, британцев, даже греков), не принявших римского образа жизни. Впрочем, Ницше прав в том, что римляне I–III вв. — Тацит (Анналы, XV, 44), Светоний (Жизнь двенадцати цезарей, VI, 16), Лактанций, Цельс, — считали христианство «новым, зловредным суеверием» черни.

  46. омерзительного благоговения (лат.).

  47. Ср. слова Фауста:Но я к загробной жизни равнодушен.В тот час, как будет этот свет разрушен,С тем светом я не заведу родства.Я сын земли...(Пер. Б. Пастернака).

  48. Нем. Alteration, «изменение», «поражение», ср. прим. к § 52.

  49. сладостном ничегонеделанье (итал.).

  50. движители (лат.).

  51. Здесь Евангелие в значении греч. ευαγγελιον — «благая весть», священная книга.

  52. «Первый государственный муж» — Бисмарк (см. прим. к § 57), канцлер Германии 1871–90, проводил нарочито «честную и открытую политику», что дало британскому министру иностранных дел Дизраэли повод сказать: «Берегитесь этого человека, он и в самом деле говорит то, что думает!» На деле же Бисмарк решающим аргументом в политической и дипломатической борьбе считал силу.

  53. Цитируя известные слова апостола Павла: «Человек оправдывается верою...» (см. прим. к § 167), Лютер вкладывал в них именно тот смысл, что истинная вера, если она есть, делает ненужными любые «христианские» поступки, за что подвергся жесточайшим нападкам со стороны католических богословов (1521).

  54. Об «антиэллинизме» Платона см. у Ницше далее (§ 427 и прим.).

  55. Обозначение «сынов Израиля» как избранного Богом народа, встречающееся уже в древних текстах (в значении «избранные для служения», 1 Пар. 16:13), в послепленную эпоху (VI–V вв.) окончательно стало обозначением единственно праведного народа (Вт. 4:37, 7:6, 14:2–7, Второисайя — Ис. 45:4).

  56. Нем. Ziel, см. прим. к § 141.

  57. Слова Иисуса: «Говорю вам, если не обратитесь и не будете как дети, не войдёте в Царство Небесное» (Мф. 18:3).

  58. святую ложь (лат.).

  59. См. прим. к § 143.

  60. Хотя народные восстания в Палестине продолжались после разгрома государства Маккавеев римлянами (см. прим. к § 143) ещё два века, иудейская знать действительно избрала положение паразитов (греч., у римлян — клиентов) — «приживалов в богатом доме», считавшееся в античном мире почти почётным.

  61. Антитеза Иисуса к постулату Ветхого Завета: «Вы слышали, что сказано: «люби ближнего твоего, и ненавидь врага твоего» (Левит 19:18). А Я говорю вам: любите врагов ваших...» (Мф. 5:44).

  62. Остров Корсика, с 1768 года — департамент Франции, населён жителями итальянского происхождения, которые долго сопротивлялись «цивилизаторской» миссии французов и ещё в конце XIX в. хранили традиции кровной мести и круговой поруки. Ницше мечтал побывать на Корсике, но так и не осуществил своего намерения. Простота и строгость нравов корсиканцев служат для него образцом той «почвы», на которой взрастают великие люди (Наполеон — уроженец Корсики). См. также. §§ 722, 928.

  63. пренебрежительность (фр.).

  64. По новозаветному рассказу, Иисус призвал мытаря (сборщика налогов) Матфея служить Себе, и тот стал потом автором одного из Евангелий (Мф. 9:9).

  65. «геройства» (фр.).

  66. Мф. 5:39, 26:51–53, 63–64.

  67. Рейнеке — имя лиса в германских сказках и в одноимённой поэме Гёте, где длинные речи лиса перед царём зверей дают блестящий пример софистики, способной доказать что угодно. Ради спасения своей жизни лис не гнушается никакими подлостями, пользуясь прямым обманом и клеветой.

  68. Макиавелли, Николо (1469–1527) — итальянский историк, философ и государственный деятель, автор знаменитого труда «Государь», посвящённого герцогу Лоренцо Медичи, считал единовластие наилучшей формой правления и учил правителя руководствоваться исключительно соображениями своей выгоды, стараясь лишь не навлекать на себя при этом ненависти подданных.

  69. Вождь немецкой Реформации Мартин Лютер (1483–1546) призывал броситься с оружием в руках «на кардиналов, пап и всю свору римского содома» и «обагрить руки их кровью». Однако Томас Мюнцер (1480–1525) недаром упрекал его в том, что, демагогически угрожая сильным мира сего библейскими проклятиями, он неизменно ограждает их интересы.

  70. Т. е. попытки примирить религию и науку, продолжающиеся и сегодня; ср. также «христианскую науку» американской целительницы Мэри Эдди (1821–1910), предлагавшую заменить медицину молитвами и покаянием.

  71. Нем. Herren-Rassen, один из тех терминов Ницше, которые позже были переосмыслены (в данном случае как «раса господ») и взяты на вооружение идеологами нацизма, ср. далее § 898.

  72. Св. Тереза, точнее, Терезия д’Авила (1515–1582) — испанская монахиня знатного рода, аббатиса, писательница; её усилия по реформе ордена кармелиток натолкнулись на значительные препятствия со стороны инквизиции, и лишь помощь братьев помогла ей довести дело до конца.

  73. Парафраз известного опыта с курицей: если её уложить на спину и провести перед клювом (перпендикулярно направлению тела) меловую линию, то курица впадает в состояние оцепенения, не делая попыток освободиться.

  74. периодическое безумие (фр.).

  75. Ср. «Ведь это, может быть, и есть самый даровитый, самый сильный народ из всего народа нашего» («Записки из мёртвого дома»). См. также. о том же у Ницше далее (§ 740).

  76. «Метода Митчелла» — популярная в конце XIX — начале XX в. терапия нервных болезней (молочная диета, постельный режим, массаж, электропроцедуры), предложенная американским врачом Митчеллом (1829–1914).

  77. интеллектуального оцепенения (лат.).

  78. Античные греки и в большой мере римляне были «всеядны» (ср. их алтари «Неведомому Богу»), отчего и в раннем христианстве слились начала платонизма, гностицизма, митраизма и многих других учений, которые Ницше называет «абсурдными догмами». Ср. также прим. к § 158.

  79. Ницше имеет в виду знаменитое паскалевское «пари на Бога»: лучше спорить, что Бог есть — так, по крайней мере, мы ничем не рискуем в случае ошибки.

  80. Ср. у Маркса: «Религия — это вздох угнетённой твари, душа бессердечного мира, дух бездушного безвременья. Она — опиум народа».

  81. под знаком добра (лат.).

  82. Ср. в «Заратустре»: «Многие умирают слишком поздно, а иные слишком рано. Ещё странно звучит правило: “Умри вовремя!”» Эта тема, занимавшая человечество с древнейших времён (как быть со стариками, больными, умалишёнными), не утратила своего значения и сегодня — ср. дискуссии о праве на «свободную смерть» (Напр.: Frisch M. Tagebuch 1966–71. Suhrkamp, Fr. / M., 1972; Ansohn A. Die Wahrheit am Krankenbett. Berlin, 1968), об этичности «хосписов», «освобождающих уколов» и др. К сожалению, и эти взгляды Ницше нашли своих экстремистски настроенных продолжателей — ср. книгу: Биндинг К., Хоэ А. «Разрешение к прекращению малоценной жизни», вышедшую в Германии в начале 30-х гг.

  83. «Малые доблести вызывают в простом народе хвалу, средние — изумление, высшие — ничего не вызывают» (лат.).

  84. простого народа (лат.).

  85. доблести (лат.).

  86. См. прим. 51.

  87. Нем. Mehr-Menschen, «Более чем люди».

  88. могущего посрамить происхождения (лат.).

  89. Парафраз евангельского предостережения против лжепророков (Мф. 7:15–16).

  90. Нем. Zweck, см. прим. к § 141.

  91. Нем. schmerzhaft, т. е. «вызывающего боль», по аналогии с реакциями подопытного животного.

  92. сограждан (греч.).

  93. Нем. Irrtum, т. е. «заблуждения».

  94. Нем. Werkzeug, т. е., как сказали бы теперь, «винтика».

  95. Нем. denken wir nicht gering, т. е. скорее «не будем недооценивать».

  96. Амьель, Анри-Фредерик (1821–1881) — швейцарский писатель, автор повести «Интимный дневник», где, подобно Достоевскому, описывает душевные терзания молодого человека, осуждающего себя за свои влечения.

  97. В оригинале Sozietät, см. прим. к § 51.

  98. В течение веков в Китае важнейшей добродетелью считалось неукоснительное соблюдение правил и ритуалов поведения, изложенных в древнем трактате «Ли Цзи». Это настолько поразило европейских миссионеров, что просветители XVIII в. начали выступать против сочинений, «идеализирующих порядки в цинском Китае» (Васильев Л. С. Этика и ритуал в трактате «Ли Цзи». // Этика и ритуал в традиционном Китае, Сб. статей. М., «Наука», 1988).

  99. Помимо древних индийских учений (ведантизм, брахманизм), призывавших каждого выполнять свою дхарму (жизненную задачу), трудясь «на своём месте», дабы не отягчать карму, немаловажную роль в становлении этого «движения» сыграл (первичный) буддизм, возведший страдание в ранг необходимого жизненного испытания — и закрепивший тем самым систему каст (Чаттопадхьяя Д. История индийской философии. М., «Прогресс», 1966).

  100. между па́рами (лат.).

  101. бездействие, лень (лат.).

  102. Ср. у Г. Спенсера, последний раздел «Синтетической философии» которого посвящён человеческому поведению «исключительно с точки зрения его результатов для других».

  103. Парафраз евангельского: «на небесах более радости будет об одном грешнике кающемся, нежели о девяноста девяти праведных, не нуждающихся в покаянии» (Лк. 15:7) — один из тезисов Нового Завета, обеспечивших ему преимущество перед старым (Ветхим), в котором Бог «радовался» только праведным.

  104. верховным, суверенным (фр.).

  105. первопричина (лат.).

  106. Нем. Schauspielerei, «лицедейство» — здесь как умение восполнить недостаток способностей их имитацией, в противоположность спенсеровскому «воздержанию от обнаружения своих способностей». Ср. ниже о притворстве (§§ 304, 377).

  107. См. прим. к § 30 о Дж. С. Милле.

  108. У Ницше Ökonomie вм. Wirtschaft — богословский термин, «божественное мироустройство».

  109. Ср. рассуждения Родиона Раскольникова в «Преступлении и наказании» Ф. Достоевского — см. прим. к § 82.

  110. Имеются в виду хазаны (канторы) — служители, произносящие молитвы и зачитывающие отрывки из Торы в синагоге. Избирались общиной из числа наиболее уважаемых членов, т. е. таких, каким должен был бы мечтать стать каждый.

  111. Ср. у Карла Гроса: «красота однообразна, а безобразное благодаря своему строптивому и своенравному характеру выступает как носитель индивидуального и характерного». См. также. прим. 92 (о Вагнере) и далее у самого Ницше — §§ 416, 804–809.

  112. ничего удивительного (лат.).

  113. «В системе природы человек (homo phaenomenon, animal rationale) — незначительное существо, имеющее ценность, одинаковую с другими животными... Однако человек, рассматриваемый как лицо, т. е. как субъект морально-практического разума, выше всякой цены» (Кант И. Метафизика нравов. Ч. 2, I, III пар. 11. Соч., т. 4 (2), М., «Мысль», 1965).

  114. Макиавеллизм — искусство управления государством вне какой-либо морали. О Макиавелли см. прим. 211.

  115. чистый, без примеси, не обработанный, незрелый, во всей своей силе, во всей своей резкости (фр.).

  116. Платон (V в. до н. э.) ещё очень далёк от такой «беспринципности», называя единовластие («тиранию») наихудшей формой правления, однако и он считает первостепенной заботу о войске («не будет армии, не будет и законов», — твердят оба); и Платон, и Макиавелли сходятся также в необходимости государственного контроля над религией, искусством и развлечениями.

  117. бытие (лат.).

  118. дело (лат.).

  119. любовной страсти (фр.).

  120. симпатических нервов (лат.).

  121. воспрещённое (лат.).

  122. отдельно (фр.).

  123. Бог близорук! (лат.).

  124. Тангейзер — немецкий поэт-миннезингер XIII в. Прожив, по легенде, 7 лет в гроте Венеры, вышел в мир, но мир отверг его, и он снова вернулся к Венере. Ему посвящена одноимённая опера Р. Вагнера (1845), в которой композитор, переиначив старинную легенду, заставляет Тангейзера остаться и умереть среди людей, убедившись, что страстная любовь знакома и им, а не только богам.

  125. Елизавета, героиня оперы Р. Вагнера «Тангейзер», влюблённая в главного героя и в 3-м действии умирающая от страстной любви к нему.

  126. Вольфрам фон Эшенбах — немецкий поэт-миннезингер XIII в., в опере Р. Вагнера — друг и соперник Тангейзера, во 2-м действии исполняющий романс о добродетельной любви.

  127. крупинка соли (лат.).

  128. Иератический — см. прим. к § 120.

  129. вид (лат.).

  130. божество (лат.).

  131. Ср. у апостола Павла: «Бог верен, а всякий человек лжив» (Рим. 3:4 и далее) и отношение к этому Гёте: «С одним из основных учений лютеранства... с учением о преобладании в человеке греховного начала, я попытался было примириться, но без особого успеха» (Гёте И. В. Из моей жизни: поэзия и правда. Кн. XII).

  132. идея фикс, навязчивая идея (лат.).

  133. У Руссо, как и у других просветителей XVIII в., природа — мать, заботящаяся о всех своих детях, к которым относятся и люди, в отличие от общества, порождающего в последних пороки.

  134. Подобно Спинозе, Гёте считал, что в природе кроется «великое, творящее, всё направляющее существо, дабы нам легче было постичь его». После путешествия в Италию (1786–87), он признавался, что некий «инстинкт» влечёт его к природе в надежде, что в ней он сумеет открыть тайны мироздания (Гёте И. В. Из моей жизни: поэзия и правда. Кн. IV).

  135. Человек у О. Конта — существо социальное, а посему обязан преодолевать эгоистические инстинкты ради укрепления семьи и общества: «Жена должна быть подчинена мужу, и дети — родителям. Брак — нерасторжим. Равенство полов — пустое разглагольствование...» О Конте см. прим. к § 95.Дж. С. Милль, во многом разделявший взгляды Конта, считал, что человек должен руководствоваться в первую очередь соображениями той пользы, которую его действия могут принести человечеству, и лишь потом — его стране, семье и ему лично. О Милле см. прим. к § 30.

  136. Гюйо, Жан-Мари (1854–1888) — французский философ-позитивист, «антинародник», считавший «народ» объектом воспитательного воздействия аристократов духа, а религию — социологией, сводящей «все естественные и даже сверхъестественные силы к человеческому типу, и их отношения — к отношениям социальным». Автор книги «Опыт морали вне обязательства и санкции», очень понравившейся Ницше.

  137. Тьерри, Жак-Никола-Огюстен (1795–1858) — французский историк, объяснявший, по словам Г. Плеханова, «политический строй гражданским бытом» (т. е. «бытие определяет сознание»), чем заслужил похвалу и последнего, и Маркса (Бельтов Н. (Плеханов Г.) К вопросу о развитии монистического взгляда на историю. СПб., 1905; Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 28 С. 341).

  138. В ориг. Hornochs бык, в значении «дурак, остолоп».

  139. О Карлейле см. прим. к § 27.

  140. В статье Шиллера «Об эстетическом воспитании человека» (1795) проводится дифференциация человеческих типов по способу познания объекта (принятие объекта в себя — реалист, и вознесённость над объектом — идеалист). Мишле и Карлейль в основном цитируют Шиллера, признавая моральный идеал недостижимым, но необходимым, «чтобы человек мог переносить несовершенство жизни».

  141. Мишле, Жюль (1798–1874) — франц. историк либерального толка, автор популярных книг «История Франции» и «История Революции».

  142. См. прим. к § 211.

  143. См. прим. к § 165.

  144. Ср. у Лаоцзы:Образ действий неба таков:Без борьбы оно побеждает,Без речей оно убеждает,Не зовёт, а к нему идут,И спешить не надо ему.

  145. побудительный мотив, движущая сила (лат.).

  146. Гемиплегия (мед., устар.) — односторонний паралич.

  147. Не в привычном нам (марксистском) понимании, а в терминологии западных социопсихологов, называющих «идеализмом» преобладание духовных запросов над материальными («материализм»).

  148. в психологии (лат.).

  149. «Я» и «другой» (лат.).

  150. Бакер, собств. Бейкер, Сэмюэл (1821–1893) — английский путешественник, исследователь центральной Африки.

  151. Латука, точнее, Лотуко: племя на юге Судана.

  152. Нем. Für schwache Herzen gibt es kein Unglück — вероятно, имеется в виду пословица «Кто живёт тихо, тот не увидит лиха» (В. Даль).

  153. Нем. souverän, «суверенный».

  154. Гегелевское fürsich-Sein как символ осознания духом своей свободы.См. также 366.

  155. Франциск Ассизский (1181–1226), итальянский монах, святой (канониз. 1228) — собств. Джованни Бернардоне из г. Ассизи, прозванный «отцом Франческо» за знание французского языка. Был бродячим проповедником, писал хорошие стихи, создал орден нищенствующих монахов-францисканцев.

  156. Марк Аврелий Антонин, римский император (161–180), один из последних философов-стоиков, фаталист и пессимист. Проповедовал сохранение спокойствия души, ибо всё в мире целесообразно.

  157. Гердер, Иоганн Готфрид фон (1744–1803): лютеранский священник, философ, просветитель и «народник», видевший в народе движущую силу истории, субъект и объект искусства. Полемизировал с философией Канта, считая её «созерцательной». Пользовался большой популярностью у официальных идеологов ГДР.

  158. Гегель, Георг Вильгельм Фридрих (1770–1831), рассматривал исторический процесс как движение духа от бытия-в-себе к бытию-для-себя, т. е. как всё большее осознание духом собственной свободы.

  159. Монтень, Мишель Эйкем де (1533–1592) — французский философ-скептик, гедонист (см. прим. к § 35) и ярый противник христианской философии и морали, считавший религию пищей для необразованного ума.

  160. обыватель (фр.).

  161. Нем. du sollst nicht lügen, сокращённый вариант девятой заповеди (Втор. 5:20).

  162. между равными (лат.).

  163. Испорченность (у Ницше нем. Korruption) католицизма была лишь одной из причин; второй, а точнее, первой, был возросший уровень развития общественного сознания: Германия XVI в. была страной университетов. Для их учёных неоплатонизм раннехристианских отцов церкви был устаревшим позитивным средством познания, они искали новых, и позитивизм не замедлил явиться на историческую арену.

  164. и не далее, т. е. предел (лат.).

  165. Возможно, Ницше имеет в виду рассуждения Канта об «убийстве монарха», завершающиеся выводом о «противозаконности» революции (Кант И. Метафизика нравов. Ч. 2, пар. 49А. Соч. Т. 4 (2). М., «Мысль», 1965).

  166. Ознакомившись с трудом Канта «Об изначально злом (das radikale Böse) в человеческой природе», Гёте по своей природе не мог принять его, ср. § 334 и прим.

  167. Святые как категория исторических лиц и образец для подражания никем и никогда не подвергались критике в христианском мире (Если не считать католика и крупнейшего писателя-фантаста Станислава Лема — см. его кн.: Звёздные дневники Ийона Тихого, Путешествия XXI и XXII. М., 1998).

  168. Спенсер, Герберт — см. прим. к § 53; в V части своей «Синтетической философии» излагает концепцию «идеального человека», начиная с того, что «идеальный человек возможен лишь в идеальном обществе», вследствие чего этика делится на абсолютную (применимую к идеальному человеку) и относительную (применимую к конкретному человеку и конкретному обществу), и заканчивая этическим кодексом, напоминающим наставления школьного учителя — о правдивости, повиновении, трудолюбии и т. п. (Спенсер Г. Синтетическая философия. Киев, «Вист-С», 1997)

  169. В 1750 г. Руссо написал конкурсное сочинение: «Способствовало ли возрождение наук и искусств очищению нравов?» (тема, заданная Дижонской Академией), и получил за него премию. Вывод в сочинении пессимистичен: «успехи наук и искусств... испортили наши нравы и нанесли ущерб чистоте вкуса».

  170. Контаминация, а по сути восстановление первоначального смысла логии, положенной в основу Евангелия от Матфея (Мф. 5:28–30), где слово в оригинале также означало membrum virile (мужской член (лат.)).

  171. в делах нравственных (лат.).

  172. мимолётной (лат.).

  173. Жаклина, младшая сестра Б. Паскаля, после смерти отца ушла в монастырь Пор-Рояль (см. прим. к § 97). Ей было 27 лет, Б. Паскалю — 29.Он очень любил сестру (и, по мнению некоторых исследователей, более чем братской любовью (Стрельцова Г. Блез Паскаль. М., «Мысль», 1979)) и был огорчён её решением, однако считал себя недостойным ни дальнейшего светского общения с сестрой, ни монастырской жизни, к которой она его склоняла.О Паскале см. прим. к § 51.

  174. У Паскаля — мысли о ничтожности человека по сравнению с Бесконечным, у Ларошфуко отказ на склоне лет от почестей и светской жизни, а в философском плане — признание собственной и чужой невозможности преодолеть «себялюбие».

  175. душевный склад человека (лат.).

  176. сомневаюсь (лат.).

  177. «Нищие духом» — герои Нагорной проповеди (Мф. 5:3), которым обещано царство небесное за простоту и смирение.

  178. бессмысленный рок (лат.).

  179. укрепляющее (лат.).

  180. Клопшток, Фридрих Готлиб (1724–1803): поэт-моралист, до Гёте считавшийся крупнейшим поэтом, «немецкий Тредиаковский», автор огромной и необычайно популярной в бюргерских кругах поэмы «Мессиада». В 70-е гг. XVIII в. стихотворения, драмы и романы Гёте, в которых он обнажает столкновение «заявленной свободы воли с необходимым ходом вещей», подвергались жестокой критике, цензуре и запретам.

  181. Античные скептики отрицали существование критерия истины, но признавали критерий практического поведения: руководствуясь разумом, человек должен соблюдать законы и обычаи общества, в котором живёт.

  182. Нигилистическими Ницше здесь называет религии, отрицавшие систему ценностей общества, в котором возникли, в первую очередь раннее христианство.

  183. Согласно Дарвину, закону естественного отбора («выживает сильнейший») подчиняется и homo sapiens.

  184. противоречие в определении, внутреннее противоречие (лат.).

  185. Д. Чаттопадхьяя усматривает в этом коренную проблему европейских философий: один и тот же термин используется в течение сотен и даже тысяч лет, хотя в него вкладывается всякий раз иное содержание, отчего возникают недоразумения и споры. Индийские философы предпочитают для малейших оттенков понятия находить новые термины.

  186. Согласно диалектике Платона, важен не термин, а стоящая за ним идея, принцип, проникнуть в который и должен философ.

  187. Воздержание Спинозы от «моральных» оценочных суждений объясняется его убеждением в недостоверности и относительности таких суждений для человека; для Бога же он делает исключение, считая Его достоверным (истинным), т. е. воплощением высшей ценности.

  188. Лейбниц, Готфрид Вильгельм, барон фон (1646–1716), немецкий философ и естествоиспытатель; считал, что Бог создал совершеннейший из всех возможных миров, установив необходимое и всеобщее соответствие между всеми его частями, например, допустил зло, чтобы выразить добро, и т. п.

  189. Спиноза неоднократно повторяет, что в природе нет добра и зла, что это «только модусы мышления, или понятия, образуемые нами путём сравнения вещей друг с другом», хотя и не отказывается от употребления этих слов как символов меры приближения человека к совершенству. Под совершенством он понимает: для человека — приближение к «образцу человеческой природы», т. е. к Богу; для всех вещей — их «реальность», существование в том виде, каковы они суть.

  190. Симплиций (ум. 549), греческий философ-неоплатоник, автор комментариев к сочинениям Платона, Аристотеля, к «Энхиридию» Эпиктета.

  191. «Смирись, немощный ум, умолкни, несмысленная природа, — говорит Паскаль; — познай, что человек — существо, бесконечно непонятное для человека, и вопроси у твоего Владыки о неведомом тебе истинном твоём состоянии. Послушай Бога» (Паскаль Б. Мысли. Разд. I, ст. VI. М., Refl-book, 1994).

  192. О «долге», об обязанностях человека перед самим собой и другими людьми Кант пишет много, не только в «Критике практического разума», но и в «Метафизике нравов» (ч. 2), сводя к понятию «долга» чуть ли не все виды человеческой деятельности.

  193. Война была для Гегеля средством самоутверждения (взаимного признания) «свободных народных индивидов»; великих людей же он считал не творцами истории, а лишь «орудиями» духа, движущего историей.

  194. Ср. классический постулат гностиков: «тело — это могила», лёгший в основу христианской аскезы.

  195. Тэн, Ипполит (1828–1893) — французский историк и эстетик-позитивист, придававший большое значение влиянию расы, среды и момента на все виды человеческой деятельности. Ницше переписывался с ним, благодарил за лестные отзывы о своих работах, хотя и упрекал за недооценку роли выдающихся личностей в истории.

  196. Лессинг, Готтхольд Эфраим (1729–1781): немецкий драматург, философ, критик, оказавший большое влияние на духовную жизнь Германии. «Ницше запомнил слова Гёте о Лессинге: Пожалейте этого необыкновенного человека, пожалейте его за то, что он жил в такое жалкое время...»

  197. Аудиенция поэту была дана Наполеоном 3 октября 1808 г. в Эрфурте. Император выказал полное незнание немецкой культуры и пренебрежение ею, а Гёте выразил робкую надежду, что оккупация германских государств французами «будет полезна Германии». Позже, по словам Талейрана, Наполеон назвал Гёте «хорошим поэтом и плохим политиком». Сам Гёте описывает эту встречу довольно скупо.

  198. Пиррон (ок. 365 — ок. 275 до н. э.) — древнегреческий философ, считается основателем скептицизма, выросшего в целую школу («буддист Греции», по словам Ницше). «Конечной целью скептики считают воздержание от суждений (εποχηε), за которым, как тень, следует бестревожность (αταραξια)», писал о последователях Пиррона Диоген Лаэрций.

  199. выкидыша (лат.).

  200. Сент-Бев, Шарль Огюстен (1804–1869) — французский поэт-романтик и критик, в 30-х гг. не оставивший необруганным ни одного из своих великих современников (кроме Жорж Санд) и написавший «Жозефа Делорма» — цикл стихов и размышлений «молодого человека, разочарованного во всём». 20 лет спустя он стал смотреть более объективно на современную ему литературу и даже выступил в защиту Эрнеста Ренана, подвергшегося нападкам церкви.

  201. поучать добродетели (фр.).

  202. бескорыстными (фр.).

  203. В эпоху эллинизма (начиная с IV в. до н. э.), т. е. распространения греческого языка и культуры по средиземноморскому региону, греки, ближе познакомившись с жизнью других народов, разочаровались в представлении о себе как об «избранных» (эллины), а обо всех остальных — как о «варварах», найдя многие из своих обычаев устаревшими или смешными (стоики, эпикурейцы). Отсюда упадок (декаданс) классической греческой философии, подробнее см. у Ницше ниже.

  204. Софизм — направление в классической античной философии, утверждавшее относительность всякого рода знания (т. к. «мера всех вещей — человек»). Делая упор на «диалектику», т. е. искусство рассуждать, софисты (Протагор, Горгий, Продик и др.) за плату учили доказывать что угодно, «независимо от вопроса об истинности доказываемых положений».

  205. Т. е. первых древнегреческих философов (VII–VI вв. до н. э.), живших в Ионии (Малая Азия): Фалеса, Анаксимандра, Анаксимена.

  206. Полис — город-государство в античной Греции, самоуправляемое и самодостаточное.

  207. автохтонных богов (лат. из греч.).

  208. Здесь: неограниченными правителями.

  209. непреодолимых обстоятельств (фр.).

  210. Перикл — афинский законодатель V в. до н. э., утвердивший принцип выборности (по голосованию или по жребию) всех должностных лиц.

  211. Давид — один из первых царей израильских, объединитель юга и севера Палестины (Х в. до н. э.); Саул — предшественник Давида, начавший дело объединения племён. Пророки позднейшего времени (VIII–VI вв.), также призывавшие к объединению еврейского народа, о них уже и не вспоминают.

  212. Платон, так и не отказавшийся от представления о преимуществах эллинов над «варварами», тем не менее изгонял из своего идеального государства традиции афинской демократии и... Гомера, считая «творчество жизни» важнее «творчества вымыслов».

  213. Все-приятие Эпикура и все-отрицание Пиррона (в буддизме — две степени совершенствования духа, третья и четвёртая из четырёх).

  214. Здесь переводчик (Т. Гейликман) переводит Machtwille более точно.

  215. Фукидид — афинский историк V в. до н. э., считается основателем критического и политико-прагматического подхода к истории.

  216. Калиостро, собств. Джузеппе Бальзамо (1743–1795), итальянский оккультист и мистик, самозванный масон, растративший свои способности на международные авантюры. Примечательно, что мистические теории XVIII столетия (розенкрейцеры, иллюминаты, масоны) с их представлениями о микрокосме и макрокосме, о треугольнике и пирамиде как первоначалах всего, о благе как уподоблении Богу и т. п. прямо восходят к платонизму в целом и взглядам самого Платона в частности.

  217. Тимон Флиунтский, ученик философа-скептика Пиррона (см. прим. к § 423), автор драм и стихотворений, а также «Силл» — книг, где он высмеивает «догматиков», к которым причисляет и Платона.

  218. Грот (Гроут), Джордж (1794–1871) — английский историк, автор популярной «Истории Греции».

  219. См. прим. к § 208.

  220. бунтарский дух (фр.).

  221. природная низость (фр.).

  222. клоун (итал.).

  223. необходимо, обязательно (фр.).

  224. дворян (фр.).

  225. разночинец (фр.).

  226. пределом, крайней степенью (лат.).

  227. Досократики — ранние греческие философы VI–IV вв. до н. э. (Фалес, Гераклит, Эмпедокл, Пифагор и др.). Увлёкшись ими, Ницше в 1872 г. посвятил им целую тетрадь, заметки в которой послужили основой для «Рождения трагедии».

  228. О Протагоре см. прим. к § 427.

  229. Демокрит, «смеющийся философ» IV в. до н. э. из г. Абдеры (Малая Азия), пользовавшийся почётом у марксистов-ленинцев за своё «материалистическое» учение об атомах, считал, что «мы не воспринимаем, какова в действительности каждая вещь и какие свойства в действительности ей не присущи», став тем самым одним из основателей представления об относительности истины.

  230. апатия (греч.).

  231. прострация (греч.).

  232. Гимнософистов, как греки называли индийских йогов.

  233. здравому смыслу (фр.).

  234. доброму человеку (фр.).

  235. Аристипп — ученик Сократа, основатель т. н. гедонической школы в Кирене; мегарийцы — эклектические последователи Сократа, критикуемые Платоном; циники (киники) — сенсуалистические последователи Сократа, критиковавшие Платона. Все они в той или иной форме отрицали не только возможность, но и необходимость познания окружающего мира, уделяя основное внимание вопросам этики.

  236. Теория познания у индийских философов (Адвайта-Веданта) упирается в понятие «авидья» (невозможность достоверного знания о чём бы то ни было), из чего следует вывод, что единственная реальность — сознание человека; трансцендентальная логика Канта считает возможным познание лишь априорных синтетических суждений, т. е. объектов и связей, существующих в сознании самого познающего, что, в сущности, означает то же самое.

  237. Дисгрегация (среднев. лат.) — рассеяние, рассредоточение.

  238. Аристотель (384–322 до н. э.) полагал, что познание должно опираться на опыт, приобретаемый через органы чувств, но достоверным он может считаться лишь после поверки логическими категориями.

  239. Ср. у Ефрема Сирина (IV в.): «В истинно верующих истина покойна, чиста, мирна, нимало не поврежденна; а в излишне мудрствующих она нечиста; в устах пытливых исследователей от их любопрений и истина приходит в борьбу сама с собою». Характерный постулат христианской философии, априорно ставящий «границы разуму»: пытливо исследовать что-либо есть грех, достаточно принимать на веру мнения авторитетов.

  240. в естествоведении (лат.).

  241. Т. Карлейль (см. прим. к § 27) придерживается во многом тех же позиций, что и Ницше («сильный человек всегда найдёт себе дело» и т. п.), однако, подобно «русским философам» конца XIX – начала ХХ в. (Бердяев, Розанов, Соловьёв и др.), не осмеливается отбросить «костыли веры», к чему призывает Ницше.

  242. Гонкуры, братья Эдмон (1822–1896) и Жюль (1830–1870) — французские писатели-соавторы натуралистического направления, авторы нескольких романов и «Истории французского общества эпохи Революции».

  243. Натуралисты — представители литературного направления, сложившегося в последней трети XIX в. в Европе, прежде всего во Франции. Его философской основой был позитивизм, а методом — описание жизни «как есть», со всеми физиологическими подробностями и обязательной социальной подоплёкой.

  244. Принцип недеяния («не делай лишнего»), принятый в буддизме, даосизме и конфуцианстве.

  245. злоупотребление (лат.).

  246. Цирцея (Киркея, Кирка) — нимфа острова Эя, волшебством удержавшая у себя влюбившегося в неё Одиссея целый год и превратившая его спутников в свиней; иносказательно — символ обольстительной красавицы.

  247. Ивр. «шаббат шаббатим», нем. Jahrwoche, в иудаизме — правило, по которому раз в семь лет земля должна была «отдыхать» от посевов; раз в 49 лет отмечался «юбилейный год», когда уничтожались все договоры продажи, и каждому возвращалось утраченное.

  248. распутникам (фр.).