65107.fb2
Вкруг тюрьмы он порой зашумит,
Сквозь решетку в окно вдруг повеет,
И за ним моя мысль полетит.
Эх! Наверно по нашему полю,
По хлебам словно волны бегут.
А внизу под горами, по Томи,
Волны тоже и плещут и бьют.
Мне б в коммуну, где дышит свобода,
Полежать под колосьями ржи,
А в тюрьме здесь владычица - злоба,
Сгусток крови, насилья и лжи!
Но в душе моей все же сияет
Радость светлая, вера в добро.
Выше тюрем мой разум летает,
Быть в неволе ему не должно.
И я здесь, за решеткой, сумею
Жизнь как благо в душе ощущать.
Лишь суметь бы владеть мне собою,
Лишь суметь бы терпеть и прощать...
Так просидели мы все лето, до ноября 1936 года. Следствие закончилось. Я отказался знакомиться с делами следствия по той причине, что не хотел возбуждать в себе, в своем сознании дурных чувств против тех, кто на меня показывал дурно, ложь.
Суд состоялся в ноябре. Судила нас спецколлегия Западно-сибирского краевого суда из Новосибирска. От защитника мы все отказались - будем сами себя защищать от неправды и лжи. Мне дали три года, другим товарищам - от трех до десяти лет. По суду были оправданы и освобождены Димитрий Пащенко, Гитя Тюрк, Егор Епифанов и Оля Толкач. Клементия Красковского освободили еще из-под следствия. Нас, шестеро осужденных: Бориса Мазурина, Гутю Тюрка, Ивана Васильевича Гуляева, Якова Драгуновского, Анну Барышеву и меня, Димитрия Моргачева, - повезли по тюрьмам и лагерям.
Без всякого порядка встают в памяти тюрьмы: мрачная старинная огромная мариинская; новосибирская - тоже огромная. Говорили, что ее строил сельхозинститут, а повернули на тюрьму ввиду недостатка в этих культурных учреждениях в наше время; потом опять старокузнецкая, но уже обновленная, с глухими козырьками на окнах, с тщательными обысками и раздеванием догола и т. д. В одно время мы сидели в небольшой камере. Против нас, дверь в дверь, была смертная, высоко под потолком маленькое окошко с толстыми решетками, бетонный пол и вмурованные в него ножки кровати, прикованная на замке к стене параша и ко всему этому вещественно ощутимый запах смерти. Однажды ночью загремели замки в камере смертников, кого-то вывели из камеры и повели по коридору, а он тихим голосом говорил:
- Прощайте, прощайте, прощайте...
Когда его вывели во двор, он замолк, наверно, заткнули ему в рот кляп. И в эту ночь мы не спали, просидели, проговорили.
Возили нас в томскую тюрьму, построенную когда-то с гуманной целью купцом Кухтериным, и где начальником еще в 1932 году был сын или внук его Кухтерин. Побывали и в Горной Шории, где лагерь был среди гор и тайги, но без дров, так как вывезти их с крутых гор, засыпанных двухметровым слоем снега, было очень трудно. Завели нас там в баню, где под краном висели ледяные сосульки, а в бараках было так переполнено, что своего места ни у кого не было: встал, передвинулся и всё - там, где ты сейчас был, всё уже сомкнулось. А на воротах лагеря большими буквами: "Добро пожаловать!" Такое не забудется до могилы.
Кассационный суд приговор утвердил, и тогда нас повезли в лагеря, не помню уж, пусть будет хотя бы в Прокопьевск, центр шахтного Кузбасса, на погрузку угля в вагоны. Работать приходилось днем и ночью. Работа трудная, вручную и грязная, при 40° мороза, но сбрасывали многие с себя телогрейки, чтобы скорее погрузить вагон. И в дежурку, а если погружали скорее, чем было задано - 16-тонный вагон в полтора часа, 55-тонный - за 2 часа 40 минут, - то шахта давала от себя еще вдобавок к лагерному пайку 500 граммов хлеба или махорки и сахару. Потом попали мы на лесозаготовки и погрузку бревен на баржи, в Моряковку, поселок на берегу Томи. Зимой мы заготовляли лес. Его подвозили к берегу затона, где стояли огромные баржи, и мы к весне грузили этот лес вручную, укладывая огромные, тяжелые бревна слоем вдоль баржи, а второй слой поперек него, и так далее, до 18-20 рядов вверх. По мере погрузки баржа оседала всё глубже и глубже. Основная масса заключенных была на подкатке леса, а на самой барже стояло уже пять человек более сильных и ловких с бревнами, которые укладывали их, нянчили, как говорили мы. Для облегчения этой тяжелой работы мы пели старинную "Дубинушку". Был у нас один шахтер из Прокопьевска - Алеша Киреев, он хорошо запевал и присочинял от себя новые куплеты. Нам на обед привозили баланду из требухи, и вот он, бывало, запевает:
- И-их-и-хи, подернем!
Или:
- Еще раз тарарам, мы получим триста грамм. Подернем!
И всё в таком духе, много он мог запевать, и это помогало в работе. Потом Киреев был арестован в лагерях "третьей частью". У него все домогались: о чем толстовцы говорят? Что они думают? А не сбивают ли они тебя в свою веру? Киреев работал с нами на лесозаготовке в одном звене: Киреев, Мазурин, Моргачев, Гутя Тюрк, затем мы разделились на два звена: Мазурин - Киреев, Моргачев - Тюрк. Они выполняли задание на 120 %, а мы на 105-107 %, и все же мы получали дополнительный паек: вечером хлеба 300 г., вдобавок к лагерной пайке 600 г. Но Киреев не подвел нас, не сделал подлость, ничего на нас не клеветал, и куда он делся - я не знаю, вернее всего погиб. Потом нас перегнали, как скот, в Томск - перевалочная база Черемошники. Здесь лес, идущий с низовьев реки Оби, выгружался, складывался в штабеля, а потом грузился в вагоны. Работа очень тяжелая, вручную, вернее - вплечевую. Здесь мы работали на пару с Борисом. Берешь с барки ношу досок на плечи, идешь метров 50-100 по качающимся трапам до берега, там всходишь по трапам на верх штабеля, по команде заднего: "Бьем!" - бросаем доски и раскладываем в порядке и так далее. Несмотря на особые подушечки на плечах, "вареники", плечи болят, болят и мускулы ног.
В Черемошники проведать нас приезжали мой сын Тимофей и дочь Тося. Сыну говорили в охране: а не боишься, что приехал проведать отца, а тебя самого-то арестуют.
Это был 1937 год. А дочь моя очень плакала, и после свидания, уже в лесу, были написано стихотворение:
Заплакала дочка, заплакала горько,
Слезами мне грудь облила.
Не плачь, моя детка! - И сам прослезился;
Мне детская скорбь тяжела.
Ни годы неволи, ни боль испытаний,
Я знаю - меня не согнут,
Но детские слезы, невинные слезы
Свинцом мою душу гнетут.
Когда я очнулся от тьмы суеверий,
Когда перестал я насилью служить,
Тогда я решил свою жизнь без сомнений
На мир и на благо людей посвятить.
Я знаю, дочурка, уже ты большая,
Отца своего ты поймешь.
Своею душою мой путь оправдаешь
И детские слезы утрешь,
Свези же, дочурка, в коммуну родную