65107.fb2
Прочитали приговор суда: "Десять лет заключения".
Выхожу с конвоирами в коридор. Там стоит Фрося с нашей новорожденной дочерью Наташей, но глаза без слез, что меня ободрило. Идем с конвоиром в КПЗ. Фрося идет рядом с нами. Конвоир оказался добрым человеком, которых, к счастью, много на свете, но который, имея добрые чувства, возможно, и жалел меня, но ум его был одурманен государственным гипнозом; он дал присягу, клятву начальству, и теперь слепо, послушно выполнял любые неразумные приказания других заблудших людей.
Он шел тихо, не торопя меня и не запрещая разговаривать с Фросей. Я развернул одеяльце и в первый раз увидал нашу дочь Наташу. Она крепко, сладко спала. Милые, полные розовые щечки и губы, которые так хотелось поцеловать, но я боялся разбудить ее чистый безмятежный сон. Нет! пусть она лучше спит и не открывает глаза на действительность, которая так неестественна, грустна...
На другой день меня увезли в старокузнецкую тюрьму, а через несколько дней собрали большой этап, погрузили в вагоны и привезли в новосибирскую пересыльную тюрьму. Из новосибирской тюрьмы нас вскоре погрузили в товарные вагоны и повезли в Томск. В вагонах кормили только хлебом и соленой рыбой, а воды не давали. Люди лизали обмерзшие стены вагонов, болты, железные ручки вагонов.
Приехав в Томск, мы прошли огромной колонной по заснеженным улицам города, с низенькими старинными деревянными домами, пришли в Черемошники, а оттуда в Тимирязевку на лесозаготовки, в места, столь знакомые многим коммунарам, бывшим там долгие годы, и другим людям, оставшимся в живых. Я написал кассационную жалобу на имя Крупской и Калинина, хотя и не надеялся, что она дойдет до этих добрых, гуманных людей. Вскоре пошли слухи, что Ежова сняли с поста и как будто в стране стало "мягче". Пробудились надежды на освобождение из "плена".
При погрузке сырых тяжелых бревен на платформы вагонов я сильно заболел радикулитом. Я мог ходить только согнувшись, с трудом передвигая ноги. Фельдшер (заключенный) не дает освобождение от работы, так как температура у меня почти нормальная. Я показываю ему свою опухшую воспаленную поясницу. Он верит, что я больной, но говорит: "Не могу дать бюллетень. Меня за это самого накажут". Меня запирают в холодный ледяной карцер, как за отказ от работы. На другой день меня насильно ведут под руки, за восемь километров, в лес на работу. Мне дают в руки лопату, чтобы я мог работать, не разгибая своей больной спины, и я очищаю от глубокого снега железнодорожную линию. С работы меня опять ведут под руки друзья заключенные, а сзади конвоиры подталкивают ружьями и собаки овчарки рычит. Отстанешь, упадешь - разорвут.
Так продолжалось целую неделю, пока болезнь не прошла сама собой. Спасибо, чти товарищи по несчастью поддерживали меня под руки. Видимо, никакая жестокость, бессердечность властей, и страдания, переносимые людьми, не могут погасить в душах людей доброты, жалости друг к другу. В этом уже видно единство жизни.
Здесь я встретился с нашим коммунаром Шипиловым Алексеем, которого снова арестовали и осудили по какой-то другой статье. Но вместе с ним мы пробыли недолго, так как меня и кое-кого других назвали "переследственными" и отправили в Искитим, где мне пришлось еще поработать полгода на тяжелых работах: каменоломня известняка и погрузка негашеной извести в вагоны. После погрузки извести мы все откашливались кровью.
Летом 1939 года меня привезли в старокузнецкую тюрьму. Здесь еще месяц шло переследствие, во время которого все свидетели обвинения отказались от своих прежних ложных показаний и меня освободили из неволи, взяв с меня слово, что я никому ничего не расскажу, что видел и слышал в тюрьмах и лагерях.
Моя жалоба каким-то чудом дошла до Крупской и Калинина, дошла к этим чутким людям, не верившим сказкам о "врагах народа", спасшим много человеческих жизней, как, например, коммунаров братьев Алексеевых и многих других, и, может быть, за эту свою доброту поплатившимся своими жизнями и рано ушедшим из этого мира...
ИЗ БУМАГ ЯКОВА ДЕМЕНТЬЕВИЧА ДРАГУНОВСКОГО
В середине 1970-х гг. Иван Яковлевич Драгуновский составил жизнеописание своего отца. Оно основано на чудом сохранившихся материалах-дневниках, автобиографических записях, стихотворениях, трактатах, переписке этого самобытного человека - солдата первой мировой войны активного толстовца в послереволюционные годы, в середине 1920-х перебравшегося со Смоленщины в Ставрополье, чтобы основать там колхоз, затем коммунара на Алтае затем там же артельца, наконец, энтузиаста ручного земледелия; и всегда - мыслителя, всегда - искателя истины. Документы (или отрывки из них) извлечены нами из труда И. Я. Драгуновского и по возможности сверены с первоисточниками, также предоставленными в наше распоряжение. Материал мы расположили в хронологическом порядке, разбив его на несколько частей, соответствующих, как нам кажется, основным этапам жизни Я. Д. Драгуновского, землепашца и философа, от его рождения до трагической гибели в одном из сибирских лагерей.
1886-1914. Моя жизнь
Конспективное изложение
Я родился 7 октября 1886 года. Большая крестьянская семья. Православная религия. Наши детские драки. Розги за эти драки. Я плакса. Мое воспитание. Сельское образование. Приучение к труду. Моя беспрекословность старшим. С 1900 по 1906 год я покорный и ценный работник. Малоземелье в Смоленщине. Покупка земли. Труд увеличивается. Религиозное соблюдение постов. Молитвы перед праздниками и в праздники. От плохой обуви и одежды я нажил себе ревматизм. Заболеваю воспалением легких. Умирать не страшно. Когда мне было семнадцать лет, наше семейство, выросшее до двадцати одного человека, - разделилось на три двора. Моя мать с больным мужем (моим отцом) уже не боялись жить самостоятельно своей семьей, имея пятерых подрастающих детей, во главе со мной, 17-летним юношей, на которого дяди полагали надежду, что я хороший работник, хорошо поведу хозяйство. В сущности, я плохой еще мог быть хозяин; я был хорошим послушным работником, никогда не ослушивавшимся приказаний дяди, и теперь я находился под руководством матери, что очень не плохо - не иметь забот мне, молодому.
Заключение: ценный трудовик, крестьянин, покорный раб с некоторыми нравственными качествами. Я знакомлюсь со столярным делом, хочу найти учителя по столярничеству. Я слишком застенчивый. Делаюсь женихом, а боюсь девушек, боюсь общества. До некоторой степени я дикарь. Домоседство меня удовлетворяет. Отдаюсь больше религиозности. Люблю ходить в церковь. Японская война наводит на меня неопределенный ужас. Революция 1905 года для меня непонятна. Союз русского народа. В девятнадцать лет я у столяра на полтора месяца. Скупость столяра и голодная жизнь.
Как нарочно, против моей застенчивости, в душу прокрадывается чувство любви к девушкам. Первая встречная могла быть предметом моей первой любви. К душевной любви примешивается какое-то туманное, страстное влечение. Сосед ведет меня около хороводов девушек на ярмарке - для подбора мне невесты. Но до самой женитьбы у меня не было невесты.
Мать собирается женить меня: "Нужна помощница в хозяйстве". Я не знаю, что ответить; говорю, что не буду жениться, но соседи советуют матери женить меня. Несмотря на мое упорство, мать сватает незнакомую мне девушку. Нас сводят в церкви, посмотреть друг на друга. Шагов на десять расстояния мы, будущие супруги, любовались друг на друга. Не познакомившись ближе, мне трудно было сказать, понравилась ли мне предполагаемая невеста. Сосед, помогавший мне смотреть, сказал: "Для тебя бы надо лучше". Я согласился и пригорюнился. Придя домой, и есть не мог. Но мать налегает, чтобы я определенно сказал. Я не могу говорить ни да, ни нет. Приехавшая женщина, из той деревни, где эта невеста, стали уговаривать меня, что лучшей жены не найти. Наконец, меня уговорили. Мать с братишкой поехали к невесте с водкой, и через две недели свадьба: 7 мая 1906 года толстовского Алешу Горшка женили.
Если до сих пор по своей застенчивости я не мог определенно любить ни одну девушку, то эту первую любовь я отдаю моей жене. Если до женитьбы я был домоседом, то женившись - тем более. Я очень не любил бывать на пирушках (свадьбах, гуляньях, игрищах). Жена была мне противоположностью. Уступая жене, я присутствовал с ней на редких пирушках и не мог выносить, когда с моей женой кто-либо из мужчин заговаривал или один и тот же мужчина несколько раз шел танцевать с ней. Я страшно ненавидел танцы: к чему эта толчея, все эти топтанья ногами, все эти бессмысленные телодвижения, все эти глупые прыганья вверх головой, как толкач. Словом, все эти кривлянья были для меня противны. Я очень не рад был, что жена моя участвует в этой бессмыслице. Я делаюсь ревнивым и страдаю от этого. Но убедить ее я не мог. Я не мог передать ей свой характер, свою нелюбовь к пирушкам, к танцам. Но в общем живем с женой дружно, хорошо.
К концу второго года нашей совместной жизни явилась закрепляющая нас связь - сын Ваня: 25 января 1908 года (ст. ст.).
Осень. Мой призыв на военную службу. Я рекрут. Начинаю пить водку. Впечатление от водки. Я принят на военную службу. Я налагаю себе фамилию Драгуновский. Я первый раз в поезде. Я в казарме. Я серый бран.
С конца 1908 года по ноябрь 1911 года я солдат. Военная служба давит всей тяжестью. Я тоскую по родине, часто плачу. Нахожу радость и успокоение в церкви. Наверно воспитание в нашей религиозной семье вложило в меня желание ходить каждый праздник в церковь. Весь 1909 год меня учат "ходить", учат дисциплине, учат не быть самостоятельным, разумным человеком, а покорным слугой в руках начальства, по приказанию которых я должен буду защищать "веру, царя и отечество от врагов внешних и внутренних". Эти враги очень пугали меня. Что вдруг не на словах, а на деле прикажут убить. Как тогда быть, когда это страшно при одной мысли? А интересно все-таки было бы увидеть царя, которого придется защищать от воображаемых внутренних и прочих врагов...
1910 год. Солдаты пьянствуют на Пасху, протестуют против плохого фельдфебеля. Меня за это приговаривают на десять часов стоять под ружьем. Пропадает револьвер. Мне дают 30 суток гауптвахты. Страх тюрьмы напугал меня, будто я никогда не выйду из тюрьмы, никогда не возвращусь на родину с военной службы. Смерть Л. Н. Толстого. Первое знакомство с произведениями Толстого. Читаю "Войну и мир".
1911 год. Летом мы несем караульную службу в Петрограде. Знакомлюсь с городом, с музеями, с некоторыми садами - Таврическим, Зоологическим, Народным домом. Покупаю и читаю Толстого: "Воскресение", "Суратская кофейня" и другие. Запасные солдаты своим пьянством подводят меня под ружье на десять суток. Наводят опять страх на меня, что со службы не вырвусь. Тяжесть службы воспитала во мне отвращение к ней. Дисциплина. Страх за свою жизнь. Озлобленность. Суеверие не изменилось. Два раза бываю на охране железной дороги, при проезде царя. Воздержание от водки. Церковь, книги. Люблю читать Толстого. Истина не приобреталась. Звание - серый баран - не изменяется. Демобилизация. Слава Богу, уволился. Я дома, радуюсь и семейные радуются моему возвращению. Привез с собой несколько книг. Начинаю любить книги, читаю и еще приобретаю. Что-то тянет к трудам Л. Н. Толстого.
Жизнь дома. Жизнь крестьянская, материально сытая, пьяная, мало осмысленная. Основное - работа, работа и работа, приобретение побольше средств, даже какое-то соревнование друг перед другом. Опять церковь дает мне некоторый душевный отдых и покой. Читаю в церкви часы и очень радуюсь, что могу читать громко, отчетливо, правильно. Начинаю читать Апостола. Вместе с тем меня что-то тянет к трудам Толстого. Весной 1913 года умер семимесячный сын Алексей. Очень сильно отразилось на моей душе. Осенью в этом же году чуть не умерла жена от кровоизлияния. Братья - Петр и Тимофей - уехали в Ригу на заработки. Я работаю по столярничеству у моих отделившихся дядей в Долгомостье. Зарабатываю на токарный станок. Аукционные торги у помещика. Свадьба у дяди Абрама. Я без чувств пьяный, после этого болею три дня и осуждаю себя. Лето сухое, хлеба убрали быстро.
С 20 июля 1914 года по август 1915 года - мобилизация.
<запись 1920-х годов>
1914-1915. Война
Прибыв в госпиталь раненый, я вздумал написать свой дневник-рассказ с начала первой мобилизации и до сего дня.
Июль 1914 года. Стоит все время сухая жаркая погода. Сена наготовили зеленого, пушистого. Скошенные луга стали желтеть от палящего солнца. В воздухе страшная духота. За короткое время сняли и убрали рожь. Половина полевой работы к 15 июля сделана, остается только яровое, которое еще чуть зеленовато, но горячее солнце заставляет его без времени сохнуть. В некоторых деревнях уже приступили к уборке яровых: косят луга, выдергивают лен. Кажись, всё шло хорошо, как по маслу: мирно и радостно трудились, и вдруг всё это грубо нарушилось по чьей-то воле. 18 июля была объявлена мобилизация. Все сразу приуныли. Не стало слышно веселых песен, ни разговоров мужиков, сидящих на завалинке и толкующих о своих крестьянских делах. Везде и всюду пошли слухи о войне. Приуныли мужики, плачут бабы. Меня тоже как чем-то ошеломило. Хожу как пьяный. Объявление мобилизации застало меня в то время, когда я читал какую-то книгу Толстого. Я сразу задумался, бросил книгу и стал ходить взад и вперед. Увидал жену - плачет, потом бросилась мне на шею и совсем заревела. Стал ее уговаривать, что не один я иду на войну и не всех там убивают, может быть, и жив вернусь? Ее уговариваю, а у самого сердце так и щемит. Ну ладно, чему быть - того не миновать. Попросил истопить баню. Вымоюсь в последний раз и уеду. Вымылся, надел белье, которое со службы было привезено. Мать говорит: "Оделся ты точно на смерть", - а сама плачет. Ночь прошла тревожная. Грезится о войне всякая чепуха: то думается, как вдруг меня ранит, быть может, и тяжело, и как долго, может быть, придется лечиться. А то совсем представишь себя убитым и как уже не придется больше видеть прекрасную природу, родную страну, свое милое семейство. Сынишка какой уже умный стал, седьмой год ему идет. Прошедшую зиму выучил его немного читать.
19 июля приказано собираться всем солдатам в свою волость, а также и коней вести, говорят, что оттуда солдаты поедут на подводах в уездный город к воинскому начальнику. Я прибыл в волость в восемь часов утра. Уже много собралось людей и коней. Вижу, что делать здесь пока нечего, и я пошел в церковь. После обедни я попросил попа отслужить мне напутственный молебен. Молился я с большим усердием и печалью, прося Бога, чтобы он помиловал меня и чтобы я на войне остался живым. Уж очень не хотелось умирать в таких молодых летах и при таком хорошем физическом здоровье. Отслужив молебен, поп пожелал мне всего счастливого. Я пошел опять к волости. В это время там слышались крики между солдатами: "Давайте казенку разобьем! Почему водку не дают? Может быть, последний раз тут живем! Надо же с родными выпить на прощанье!" Урядник приказал сидельцу открыть винную лавку, и все ринулись туда. Я запряг лошадь и уехал домой. Дома я стал ходить везде, как бы прощаясь со всем милым и родным. Всего было жаль: семью, дом, огород, родное поле и только что изученное столярное и токарное ремесло, приобретенные книги. Хорошо, что дома оставались два брата и третий был на заработках, но и этого уже спрашивали при мобилизации.
Утро 20 июля было пасмурное, ночью прошел дождик и воздух освежило. Природа торжествовала и звала к мирной радостной жизни, а на душе было грустно и тяжело. Сегодня отправка на войну. Может быть, уже последний раз вижу свою семью и этот прелестный мир. Зажгли свечи перед иконами. Изба наполнилась бабами и ребятишками, и все пособляли мне молиться Богу. Я стал громко читать молитву, которую читают перед сражением и выученную мною на действительной службе, - "Спаситель мой", но всю я договорить не смог, забыл и остановился на словах: "на одоление врагов наших". Больше всего я молился о том, чтобы опять возвратиться домой.
До уездного города было 35 верст, и к 12 часам дня мы приехали туда. Пришли на воинский двор и там узнали, что солдаты уже разломали две казенки с вином. Пьяные кричат, ругаются, лезут в канцелярию и суют военному начальнику свои воинские билеты. Вдруг послышалась стрельба. Говорят, что солдаты ломают третью казенку с водкой.
Врачи признали нас годными. Я подумал: для чего годными? Но дальше этого вопроса мысль не двигалась. На станции нас распределили по вагонам, и поезд тронулся.
<...> <...>10 ноября 1914 года мы прибыли в Варшаву, и тут нам стало ясно, что нас везут на немецкий фронт. Из Варшавы нас перевезли в город Гродзинск, где мы увидали следы прошедших боев: разрушенную станцию, сгоревшие и разбитые дома. Вечером 12-го прибыли в город Скерневицы. Здесь наша выгрузка.
В Скерневицах мы в первый раз бегали смотреть пленных немцев, которые были окружены конвоем наших солдат. Было интересно посмотреть, что это за люди, которых мы будем убивать? Оказывается, такие же люди, как и мы. Стоят, постукивают ногами от холода. Лица печальные, унылые, как будто предчувствуют будущие страдания.
14-15 ноября. Первый бой. Шел мелкий снег и уже начал покрывать землю. Прибыл командир полка, верхом на лошади, поздоровался с солдатами, и мы тронулись в путь. Прошли версты три, встретили человек сто солдат, которые вели впереди себя одного немца. На наш вопрос: "Откуда идете?", они ответили: "Идем с позиции, были в нескольких боях, и вот это все люди, оставшиеся в живых от полного полка". Как-то не верилось: неужели воюют до такой степени, что от целого полка осталась горсть людей? Слышался недалекий грохот орудий. Солдаты шли и крестились на ходу, призывая в помощь Бога и Христа, который завещал любить врагов. Шли как серые бараны.
Нам было дано задание: взять деревню Белявы, где засел противник. Шли мы по ровному вспаханному полю. Перешли канаву среди этой пахоты. На небе редкие, быстро бегущие облака, из-за которых начала выглядывать луна: то стемнеет, то сделается светло, торжественно. Природа звала к тишине, счастью, радости, а куда и зачем мы идем? Но такие вопросы редко вспыхивали в мозгу, одурманенном заблуждениями, дисциплиной, массовым государственным гипнозом...
Мы двигались всё вперед и вперед и прошли уже с версту, как вдруг над нами завизжали пули: дзынь-дзынь! дзынь-дзынь! Мы быстро полегли на вспаханную землю. Чаще и чаще визжали пули, но мы не стреляли.. Ротный командует перебежку вперед, мы перебегаем, но при сильном визге пуль ложимся, стараясь попасть в борозду. Вдруг: з-з-з-бу-у-ух! Поднял я голову после взрыва посмотреть, где взорвался снаряд. Недалеко впереди нас поднималось густое облако дыма. За этим стали еще и еще разрываться близко от нас; б-у-ух! бу-у-ух! Ну вот, подумал я, тут, наверное, и конец. Попадет снаряд прямо и разнесет на мелкие куски...
От зарева пожара наша двигающаяся цепь хорошо видна противнику, и наша рота как раз и двигалась на видневшиеся в зареве пожара домики, но ротный командир командует всё вперед и вперед, и никто не посмел ослушаться его. Разве это не гипноз?
Шагах в 200-300 были окопы, которые не были заняты немцами, вот мы их поспешили занять и, засевши в них, начали усиленно стрелять по немцам.
Наши войска стали обходить деревню левым флангом. Немцы, увидевшие этот маневр наших войск, открыли по ним сильный огонь. Попавшие под этот огонь наши солдаты подумали, что это мы, сидящие в окопах, по ошибке открыли по ним стрельбу, и закричали: "Русские! Не стреляйте! Это свои!" Немцы еще более усилили по ним стрельбу, и они стали отходить от деревни.
Вдруг несколько немцев вылезли из окопов и побежали прямо к нам. Сразу мы не могли понять, чего они хотят: в атаку бегут или сдаваться в плен? С нашей стороны закричали: "Ура-a!", и мы побежали им навстречу. Немцы испугались и бросились назад, но мы их преследовали, и они, остановившись, стали сдаваться в плен.
Проходя мимо немецких окопов, я увидел жуткую картину. Окопы полны убитыми, и большинство, видать, в голову, а у некоторых и черепа снесены. Вступил я в один окоп и с ужасом выпрыгнул из него; в соломе был мертвец, и я наступил на него ногами. Проходя мимо других окопов, я видел много раненых, из которых некоторые уже уснули и храпели, и многие просили помощи. Но чем я мог им помочь, один - многим? Подошли мы к сараю, там стонут раненые немцы, просящие помощи у нас, у врагов своих. Некоторые просят на немецком языке, другие на польском. Были тут и не раненые, которых тут же отводили в штаб полка.
Проходя дальше, слышу, зовет меня солдат нашей роты и просит перевязать ему спину. Я взглянул на спину и ужаснулся: как я могу перевязать ему эту огромную рану, выхваченную куском шрапнели, ее и двумя ладонями не закроешь! Шинель вся смочена кровью. Я сказал, что я такую рану перевязать не смогу, тогда он попросил у меня воды. К счастью, у меня была полная фляжка воды, и он с жадностью напился. Просит он меня отвести его в часть: "Я, - говорит, - ничего не знаю и не соображаю, куда идти". Я согласился. Идем мы с ним мимо тех окопов, где лежат убитые немцы. Слышу, кто-то просит помощи. Подошел я, смотрю, раненый немец просит пить. Дал я ему потянуть из своей фляжки. В знак благодарности немец приложил руку к груди. Идем дальше. Вдруг слышим, кто-то не просит, а кричит и машет мне рукой. Вижу, лежит на пахоте, далеко от окопа, раненый немец. Я говорю своему раненому товарищу: постой немного, потерпи, а я пойду узнаю, в чем дело. Вижу, лежит человек, растянувшись на животе, и подает мне рукой знак: "пить". И этому дал напиться. Немец указывает мне на карман своих шаровар. Я полез туда рукой и вытащил старенький бумажник; спрашиваю: это? Он мотает головой и что-то говорит. Я лезу глубже в карман, там мокро. Выдергиваю руку - она вся в крови. Немец видит, что я не понял его, указывает мне на свою ногу, выше колена, чтобы я перевязал ему. Но что я буду делать? Тут свой товарищ, тяжело раненный, еле стоит, ожидает меня, тоже просит перевязать его, и я не смог, а теперь ты просишь, и не один ты, о многие в окопах просят помощи. Болит сердце от жалости, а помогать - не помогаю. Приложил я руку к груди и говорю; "Не могу, брат!" Понял он, не стал больше просить меня, и я ушел от него, посмотрев с глубоким сожалением на страдальца. Идем дальше с раненым товарищем. Еще раненый немец просит пить; и этому дал, и товарища своего еще попоил. Не знаю, откуда у меня столько воды появилось - столько людей напоил, и вода еще осталась.
Вышли мы из деревни в поле. Под деревьями лежат две убитые лошади и недалеко от них более десятка мертвых людей: русские и немцы. Видно, была рукопашная схватка, и все они легли вместе, как безумные братья...
Стало почти темно. Попробовали мы копать окопы, но земля уже замерзла и коротенькой лопаткой ничего не сделаешь.
С передней линии послышались крики: "ура-а!", и эти крики долго еще слышались, но на помощь мы не ходили, и генерального сражения не состоялось. Мало-помалу стало стихать и, наконец, всё затихло. Час построили, и мы куда-то двинулись. Долго шли и в дороге делали остановки, во время которых я начинал засыпать, да и другие тоже. Стало сильно морозить, и с ветром. Остановились, легли на мерзлую землю и прижались друг к другу, как будто немного согрелись и стали засыпать, но спать долго не приходилось, ноги замерзали до боли и бесчувственности, вскакивали и начинали бегать до сильной усталости, а согреться все равно не удавалось. Усталый и измученный ложишься и начинаешь засыпать, но через несколько минут снова вскакиваешь и бегаешь, бегаешь. Думалось: зачем всё это нужно?.. Вспомнил, что сегодня воскресенье, и перенесся мыслями на родину, к милому семейству. Думают ли, знают ли мои родные, где я сейчас? Как я мерзну и страдаю и за что?.. Очень смутно, как во сне, возникает мысль: а ведь мы, солдаты, стадо серых баранов, и гонят нас пастухи куда хотят, а мы не думаем своим умом и слепо подчиняемся...
Настал день. В соседнем окопе старый солдат читает Часослов и молитвы; в словах и голосе слышатся душевный стон и почти рыдания. Вдруг совсем близко разорвался немецкий снаряд; солдаты насторожились. Из окопчика по-прежнему слышалось жалостное пение молитв. Снаряды начали рваться один за другим, но все они пока то не долетали, то перелетали наши окопы, и мы благодарили Бога.