65115.fb2
В культуре всегда есть определенная иерархия. В русском обществе второй половины XIX в., например, высок был престиж дворянской культуры и, в конце века, культуры интеллигенции. Определенный интерес и уважение вызывала традиционная крестьянская культура (воспринимаемая как принципиально иная и оцениваемая как народная, подлинная, исконная). Но культура городских низов (мещане, мелкое чиновничество, мастеровые, слуги и т. п.) либо не замечалась, либо расценивалась чрезвычайно низко — как пошлая, ущербная, грязная. Поэтому о ней осталось очень мало этнографических описаний и мемуарных свидетельств. Воспоминания о жизни и быте городского простонародья можно пересчитать по пальцам Книга Н. И. Свешникова — из их числа. Ее отличает панорамность охвата (столицы, провинциальные города, села), широкий диапазон сословного состава «героев» (от обитателей ночлежек до царя), точность и выразительность описаний. Глубоко своеобразен и в то же время типичен автор этой книги.
Напоминая героя испанского плутовского романа, он постоянно переходит с места на место, меняет занятия, не брезгует мошенничеством и воровством В круге его знакомых — и «нигилисты», и «мазурики», и Н. С. Лесков, А. П. Чехов, Г. И. Успенский.
Жизнь Свешникова была изломана чисто русским недугом — пьянством Подобных ему пьяниц во второй половине XIX — начале XX в. в России было немало. Крестьяне и разночинцы, оторванные от родины, не нашедшие прочного места в жизни и обиженные на нее, сталкиваясь с невозможностью преодолеть свою социальную неполноправность, глушили свое отчаяние вином[1]. Пили и многие литераторы-разночинцы: Ф. М. Решетников, Н. Г. Помяловский, А. И. Левитов, Н. В. Успенский, А. А. Шкляревский, И. К. Кондратьев и др. Но подробно рассказать о возникновении и последствиях этой привычки решались немногие, и среди них — Свешников. Русская литература знает потрясающие описания психологии запойных пьяниц, например, Мармеладова в «Преступлении и наказании» Достоевского. Но и на этом фоне мемуары и переписка Свешникова отнюдь не проигрывают, потрясая своей достоверностью, искренностью и безысходностью.
Работу нал основной частью воспоминаний Свешников завершил в конце 1880-х гг. Весной 1889 г. он оставил 8 тетрадей с воспоминаниями на предмет знакомства и возможной публикации Г.И Успенскому. 22 апреля 1889 г. А. П. Чехов писал в Петербург хорошо знакомому ему А.С Суворину: «Сегодня был у меня бывший букинист Свешников. Оборван и в лаптях. Глаза ясные, лицо умное. Идет пешком в Петербург, где хочет заняться прежним делом. Пить он бросил. У меня были его воспоминания, которые вы видели Помните?»[2] Получив это письмо. Суворин попросил С. Н. Шубинского, редактора издаваемого им журнала «Исторический вестник», ознакомиться с его рукописью. Однако в Петербурге Свешников не застал Шубинского и обратился к хорошо ему знакомому Н С. Лескову. 2 июня 1889 г. Лесков писал в Москву издателям журнала «Русская мысль»: «Мой придворный поставщик редких книг, букинист Николаи Иванович Свешников, два года тому назад запил, просрочил паспорт, пропал из вида и, наконец, на сих днях возвратился и предстал полунагой с рукописью о претерпенных им злоключениях, практикуемой теперь в огромном размере „высылкой на родину“. Рукопись, разумеется, неискусная, но с содержанием очень жизненным. Я из нее сделал очерк, представляющий явление новое и нигде никем не описанное. Да его и не может составить никто иной, кроме мужика, который сам все там изложенное видел и претерпел на своей шкуре». Очерк, названный Лесковым «Спиридоны[3] повороты», был опубликован в «Русской мысли», вызвал всеобщий интерес и удостоился похвал критиков.[4] Этот факт, наряду с чеховской рекомендацией, сыграл свою роль в решении Шубинского печатать воспоминания (Свешников в октябре 1889 г. передал их Суворину, а тот, со ссылкой на положительный отзыв Чехова, — Шубинскому). Однако работа над ними была еще не завершена, и Свешников продолжил свои труд. Работу нал воспоминаниями он считал своим нравственным долгом. В письмах к Шубинскому он так формулировал цель своей работы «… у меня только одно желание, чтобы принесть полную и искреннюю исповедь и, хоть тем, доставить какую-либо пользу», «тяжело мне было писать некоторые страницы, но, дав себе слово писать одну правду, я в своих записках выставил себя — как сумел — тем, что я есть»[5]. Своим принципом Свешников сделал предельную документальность и фактическую точность. Он писал тому же адресату: «В описаниях моих я не вдаюсь ни в сочинения, ни в исследования, а привожу только то, что приходится мне видеть и слышать, из быта тех людей, с которыми я сталкивался, или записываю их подлинные рассказы»[6].
Работая над воспоминаниями, Свешников с 1890 г. по частям (тетрадям) передавал их Шубинскому, выклянчивая деньги (обычно в журналах плата осуществлялась после публикации) и, как правило, сразу же пропивая их. Некоторые разделы он писал, находясь в знаменитой петербургской трущобе — Вяземском доме, нередко пропив одежду и не имея в чем выйти. Мучили его и болезни. Опубликовав в 1892 г. в суворинском «Новом времени» описание быта и нравов Вяземского дома, он навлек на себя гнев его обитателей.
Наконец, в 1896 г. труд Свешникова был завершен, отредактирован Шубинским и опубликован в «Историческом вестнике». При содействии Чехова Свешников пытался договориться с И. Д. Сытиным об отдельном издании, но эта затея не имела успеха. В следующем году в том же «Историческом вестнике» появились подготовленные им исключительно ценные воспоминания «Петербургские книгопродавцы-апраксинцы и букинисты»
Однако пьянство все глубже и глубже затягивало его. Он исповедовался брату А. П. Чехова Александру: «Достану двугривенный — пропью: достану рубль — тоже пропью»[7] Постоянным его прибежищем стал Вяземский дом, он болел, работал над статьей «О развитии своего пьянства и о моей собственной борьбе с этим пороком». Однако поддержки уже не было, Шубинский перестал отвечать на письма о помощи и в конце июня 1899 г. Свешников умер в больнице. В некрологе он был назван «представителем тех настоящих букинистов, которые любили книгу и знали книжное дело, как редко кто знает его из книгопродавцев. Эти букинисты-библиографы были незаменимыми помощниками писателей и ученых в разыскивании нужных и часто редких книг»[8].
Оставшиеся после него мемуары представляют разноаспектный интерес, однако особенно ценны они в качестве одного из немногих источников по истории низовой книжности, причем принадлежащего к числу наиболее точных и достоверных. Дело в том, что наряду с солидными издателями и упоминаемыми в курсах истории литературы писателями, которые обычно находятся в поле зрения мемуаристов и историков книги, в Москве и Петербурге существовала еще книжность «рыночная», обращенная к крестьянству и городским низам. Возникла она в последней трети XVIII в., когда стала быстро расти численность читателей из этой среды. Уже тогда существовали книгопродавцы, писатели и издатели, обслуживающие только эту аудиторию[9]. С течением времени низовая книжность упрочилась и в последней трети XIX в. уже опережала по тиражам книжность «высокую».
За более чем столетнее существование, к концу XIX в., она сложилась в особый мир с прочно налаженными механизмами создания и распространения книги. Хотя изменения в издательском репертуаре происходили постоянно, тем не менее эта сфера была очень консервативна, а традиции — весьма устойчивы. Между столицами здесь сложилось своеобразное разделение труда (Москва обеспечивала главным образом сельского читателя, а Петербург — городское простонародье), причем в каждой из них сложились своеобразные «опорные пункты». В Москве изданием и продажей подобных книг занимались преимущественно «книжники» с Никольской улицы, в Петербурге, как отмечал автор путеводителя по городу, — «мелкая рыночная торговля, приютившаяся по Большой Садовой и в прилегающих к ней рынках, а также на ларях, у букинистов. Торговля эта неразборчива — купит и продаст что угодно: она, собственно, и живет распродажей, преимущественно разной завали и старья. Здесь все есть — начиная от сказки о Бове Королевиче, до разрозненных томов Академического словаря, сочинений философских и наиспециальнейших. Попадаются иногда весьма редкие ценные книги. Некоторые из апраксинских книгопродавцев прославили себя и издательской деятельностью, каковы: Екшурский, Федоров, Холмушин и другие Издания их почти не печатаются иначе, как в десятках тысяч экземпляров: это, преимущественно, так называемые народные книжки: сказки, буквари, „жития“, сонники и т. п.
Торговля с ларей производится главнее всего у мостов, например, у Аничкова, Казанского, Полицейского и других».[10]
Символом «рыночной» книжной торговли в Петербурге стал Апраксин рынок. Там с конца 1780-х гг. торговали старыми книгами Вначале — «на рогоже» и «в развал», с 1810-х гг. стали появляться книжные лари и лавки, причем продавали преимущественно лубочные картины и «народные» книги Как отмечал П. К. Симони, «для мелкого чиновничества, духовенства, купечества, мещанства, ремесленников, солдат, прислуги из барских домов и т. п. людей на Апраксином был постоянный клуб, в котором заранее условливались встречаться знакомые, чтобы отвести душу в беседе и заняться вместе покупками».[11]
Рыночными книгопродавцами и издателями становились, как правило, выходцы из крестьянской, мещанской или купеческой среды Они хорошо знали вкусы народного читателя и в своей деятельности стремились ориентироваться на них. В результате к народу попадали два типа книг — изданные давно и новые, но в культурном плане и те и другие были, как правило, книгами устаревшими. Те идеи и литературные образцы, которые волновали читателей из привилегированных кругов в прошлом, устарев и «выйдя из моды» там, постепенно «спустились» в народную среду. Это были либо просто старые книги, продаваемые букинистам за ненадобностью, либо старые тексты, переизданные (нередко после переработки и адаптации) теми же букинистами.
Основу издательского репертуара составляли переиздания старых книг (жития святых, духовно-нравственные произведения: обработки фольклора, лубочные романы, получившие известность еще в 1830-1840-х гг: песенники, письмовники и т. д.), прикладные пособия (по столярному делу, строительству, виноделию и т. п.) и новые книги (романы, сценки, анекдоты, юмористические стихи и др.).
Подготовкой текстов для рыночных издателей занимались литераторы, специализировавшиеся на подобной литературе. Как отмечалось тогда, «авторами подобных произведений являются люди полуграмотные: спившиеся с круга подьячие: чиновники, получившие за какую-нибудь провинность волчий паспорт, несчастные юноши, скитающиеся по ночлежным притонам и там утратившие всякий облик человеческий. И вот, за полтину денег и за полштоф очищенной, подобные авторы — в редкие минуты трезвого вдохновения — пишут книжки для народа!» [12]Петербургских литераторов такого рода Свешников называет сам: Н. И. Волокитин, А. К. Нестеров, Н. Ф. Суслов, П. П. Татаринов. Можно добавить еще В. Я. Шмитановского: среди москвичей были известны И. С. Ивин, M. Е. Евстигнеев, И. К. Кондратьев, В. А. Лунин (псевдоним — Кукель), Н. М. Пазухин. В. Суворов и др. Они получали за печатный лист 3–5 рублей (в иллюстрированных журналах платили за лист 20–30 руб., а в «толстых» — 50-100 руб.).
Главным для издателей было любой ценой продать выпущенные книги. Поскольку покупатель ориентировался не на авторов (их имена обычно не запоминали), а на тему, было очень важно привлечь внимание названием книги или умелой рекламой. Поэтому во всех низовых газетах издатели помещали обширные рекламные объявления с завлекательными характеристиками изданных книг, на которые нередко «ловились» провинциальные читатели. В прессе отмечалось, что «в нашей обширной матушке России всегда находится довольно легковерных и любопытных людей, которые попадаются на удочку, заброшенную ловким издателем, шлют ему рубли и разумеется получают ничего не стоящую дрянь: издание расходится за изданием, спекулятор богатеет…»[13]
Коммерческий успех какой-либо новой книги нередко приводил к появлению подражаний ей и, нередко, подделке ее названия и фамилии автора. Например. Е. И. Екшурский, о котором пишет Свешников, после успеха пьесы Н. И. Чернявского «Гражданский брак» выпустил роман Н. М-ой «Гражданский брак», вслед за нашумевшим романом В. В. Крестовского «Петербургские трущобы» — книгу В. К-го «Варшавские трущобы» и т. д.
Если книга почему-либо «не пошла», рыночные издатели нередко перепечатывали титульный лист (изменив название книги и год издания) и вклеивали его на место старого, тем самым подновив книгу.
Одним из важнейших принципов рыночной книжности была доставка книг к покупателю. Если «высокая» книга продавалась в магазинах и покупатель сам шел за ней (или посылал слуг с конкретным заказом), то низовую книгу несли к читателю «ходебщики» (уличные букинисты) в городе и офени — в деревне.
Букинисты-«ходебщики» (их еще называли «холодными букинистами») с холщовым мешком за плечами разносили книги по трактирам, местам гуляний, рынкам. «Эти мешки, очень длинные, с зашитыми концами, лишь с большой прорехой в середине, куда и вкладывались книги, представляли собой походную лавку такого книжника»[14]. Одеты «холодные букинисты» были в длиннополый сюртук и смазные сапоги, на голове обычно носили высокий треух-картуз. Число их было невелико, и наиболее способные и знающие из их числа не только стали известны в среде литераторов и библиофилов, но проникали даже в великокняжеские и царские дворцы. Они были знакомы со всеми собирателями домашних библиотек и приносили постоянным клиентам книги по их заказам, подбирая их у рыночных книгопродавцев либо выменивая у других книгособирателей. Летом их покупатели покидали город, уезжая на отдых, а букинисты шли в военные лагеря за городом либо на дачи, торговали запрещенной (политической и эротической) литературой. Встречались среди них мошенники, способные скрыть от покупателя дефект, некомплектность многотомного издания, но были и подлинные любители книги. «Золотым» временем букинистов-«ходебщиков» были 1860—70-с гг., к концу 1880-х гг. эта разновидность книжной торговли вышла из употребления.
В деревню «народная» книга попадала тремя основными путями. Первый — это ярмарки, которые играли важную роль в экономике и культуре пореформенной России. Наряду с другими товарами туда из Петербурга и особенно из Москвы привозились значительные партии книжного товара, который раскупался посетителями «После развязки ярмарки, накануне разъезда, купцы, довольные своими делами, покупают гостинцы для домашних; при этом, бывало, приказывали своим „молодцам“ забежать и в книжную лавку и захватить кое-какие книжки „подешевле“… Так возились книги для ребят в качестве калачей и пряников»[15]. Аналогичным образом и крестьяне покупали на ярмарках и базарах книги в подарок своим детям. Забирали (обычно в кредит) на ярмарках книги для торговли и офени, разносившие их по деревням. Сеть разносчиков — офеней — это второй и, возможно, основной путь доставки книги на село. Приходили офени за книгами и в Москву. Офени набирали в свой короб большие партии лубочной литературы (нередко — с мелким «галантерейным» товаром) и затем шли по деревням, продавая (а нередко и обменивая на продукты) книги. По оценке Ю. А. Горшкова, в 1860-70-х гг. действовало несколько десятков тысяч офень.[16] Хорошо знавший офенский промысел издатель И. Д. Сытин так характеризовал их деятельность: «В базарные дни все эти торговцы появлялись на базарных площадях, предлагая книжный товар собравшемуся народу, в другие же дни ходили по деревням: с коробом за плечами из избы в избу, показывая здесь свои товар, расхваливая его и предлагая его собравшейся около короба деревенской публике, с которой они умели говорить понятным ей языком»[17].
Свешников хорошо изучил рыночную книжность — в Петербурге он торговал на ларе и вразнос, испробовал себя и в качестве офени. Его воспоминания об апраксинских книгопродавцах очень информативны и точны. Он так формулировал принципы своей работы над ними: «От себя я ничего не сочиняю, но пишу факты и затем проверяю их у старых торговцев»[18].
Хорошее знание материала и достоверность его воспроизведения обеспечили высокую информативность и долговечность воспоминаний Свешникова. Они были переизданы в 1930 г. и ныне в третий раз предлагаются читательскому вниманию.
В качестве приложения к ним печатается подборка очерков и воспоминаний, дополняющая и делающая более объемной рисуемую Свешниковым картину низовой книжности.
А. И. Рейтблат.
Тяжелое, грустное, безвыходное положение.
Все от меня отступились — и любимая женщина, и родные, и товарищи, и знакомые. Всем я, что называется, насолил. Меня называют эгоистом… но я не считаю этого эпитета ко мне подходящим, потому что, по моему разумению, эгоист — человек себя любящий… А между тем, есть ли еще такой себе враг, как я?.. Нет! Хотя я и делал много подлостей перед своими ближними и благодетелями, но я не эгоист. У меня мягкое, доброе и жалостливое сердце. Я всегда готов похлопотать о другом или помочь другому, если у меня есть возможность… Меня называют пьяницей. Но я и не пьяница. Я так, что-то такое… какая-то бесхарактерность, не умеющая смотреть на жизнь как следует и не могущая перенести настоящего ее течения. Но я не хочу оправдываться: пускай другие как хотят, так и судят о моей неисправимости и порочных наклонностях, а я опишу только мою жизнь, не скрывая ничего из того, что в ней совершилось. Может быть, эта откровенная и тяжелая для меня исповедь принесет кому-нибудь пользу.[19]
Мой отец Наш дом Крестная Дедушка Василий Поступление мое в школу Порядки тогдашних приходских и уездных училищ Историк города Углича Ф. Х. Киссель Кончина крестной и матери Подлекарь Петр Иванович и лекарка Елена Ивановна.
Родился я в городе Угличе. Родители мои были мещане. Отец занимался холщевничаньем по ярмаркам и по базарам, то есть скупал у крестьян холст, пряжу, лен, пеньку, кожи и другие крестьянские произведения, и все это перепродавал — или на месте, или дома — более крупным торговцам. Жили мы сначала, как говорится, не бедно и не богато: роскоши у нас не было, но и нужды мы не терпели.
Дом у нас был на одной из больших улиц города, близ рынка, или, как у нас в городе называют, — торга, хотя и не очень большой, но и не маленький. Такие дома теперь уже более не строятся. Он был двухэтажный, в шесть окон на улицу, имея низ каменный, а верх деревянный. В каждом этаже, на улицу, было по две равные комнаты, которые у нас назывались, по-тогдашнему, горницами. В верхнем этаже, кроме того, была еще отдельная комната (называемая светелкою) и кухня с небольшою горенкою, носившие у нас общее название стряпушей. Все эти помещения разделялись одно от другого большими сенями, имевшими с двух сторон по крыльцу. В сенях были устроены два чулана (в которых хранилась праздничная одежда, посуда и другие вещи, редко требовавшиеся в нашем хозяйстве), лестница на чердак, называвшаяся у нас подволокою, и несколько стенных шкафчиков. На обширном дворе, обходившем вокруг всего дома, были построены два амбара, конюшни, коровники, ледник и баня: средину двора занимал небольшой ягодный сад, с боку которого находился колодезь: за конюшнями и ледником, с левой стороны, до угла улицы, простирался узкий клинообразный огород.
Отец наш, впрочем, мало занимался хозяйством, и все домашние заботы и обязанности лежали на его матери, а нашей крестной: нашим же воспитанием занималась мать. Отец, приезжая домой с ярмарок, всегда почти на короткое время, дома ничего не делал.
Крестная у нас была, что называется, краеугольный камень в доме: до ее смерти в доме у нас не терпелось никакой нужды: никто ни о чем не заботился, и как она справлялась и вела хозяйство, никто знать не хотел: не знали мы вовсе и того, много ли, мало ли она брала от отца денег на расходы по хозяйству. Пока она была жива, дом наш можно было назвать по-мещански полной чашей: была у отца всегда добрая лошадка для его торговли, с полной летней и зимней упряжью, были даже немецкие, то есть легковые, лакированные, с полостью сани, которые, впрочем, употреблялись не более двух или трех раз в год — в Рождество и масленицу: было по летам по две и по три коровы, из которых одну осенью постоянно закалывали и мясо ее солили для зимнего мясоеда; было также дюжины полторы кур, а огород всегда хорошо обработан, и из него на зиму запасалось довольное количество овощей и солений. Старушка крестная была очень трудолюбива, набожна и постница, то есть совсем не ела мясного. Она, по смерти своего мужа, нашего дедушки, оставшись еще очень молодой, не хотела в другой раз выходить замуж, а посвятила себя богомолью и воспитанию детей (кроме моего отца, у нее была еще дочь, которая была выдана замуж и умерла). Она ходила на богомолье к Соловецким чудотворцам[20], в Новгород, в Москву, в Киев, в Воронеж, в Почаев и прочие святые места, а дома, когда была возможность, никогда не пропускала службы божией. Трудолюбива же она была настолько, что до самой смерти никогда не сидела без дела, и если у нее не было работы по хозяйству (а по хозяйству она все делала, и печку и баню топила, и за коровами ухаживала, и огород исправляла и только редко когда прихватывала поденщицу постирать, да полы помыть), вязала рукавицы. Кроме того, она держала нахлебников, именно: поверенных при питейных откупах[21].
Мать наша была из купеческого звания, грамотная, не глупая, но очень смирная женщина, почти никогда не входившая ни в какие домашние дела. С крестной, то есть со своей свекровью, она жила очень мирно, и я не помню, чтобы между ними происходила когда-нибудь хотя бы маленькая ссора, кроме тех случаев, когда дело касалось меня, как, например, мать за шалости захочет меня побить, а я бегу к крестной в стряпущую и прячусь за ее подолом.
Меня, как единственного наследника, опору и надежду семейства, любили и баловали более, чем сестер, которых у меня было две: одна старше меня, а другая младше. Особенно крестная, как говорится, души во мне не чаяла. Пойдет ли бывало за чем-нибудь на рынок, непременно принесет мне какой-нибудь гостинец, или если печет пекиво (как у нас называлось вообще все, что делалось из пшеничной муки), то всегда испечет для меня или масляный колобок, или лепешку, и пихнет мне в руку тихонечко от сестер. Но более всего крестная доставляла мне удовольствие своими рассказами: в длинные осенние и зимние вечера сидит она, бывало, за своей работою, а я пристану к ней: «Крестненькая, расскажи мне что-нибудь?» — «Да полно, дурачок, что я тебе буду рассказывать? Уж тебе рассказывала, рассказывала, да и говорить больше не знаю чего». Но я не отставал и настойчиво требовал, чтобы она рассказывала что-нибудь. И вот она, нередко в пятый или десятый раз, начнет мне рассказывать сказку или житие какого-нибудь святого. Хотя она была и неграмотная, но, любя слушать как читают и обладая хорошей памятью, знала много сказок, песен и житии угодников. Кроме того, она могла кое-что порассказать о нашествии Наполеона на Москву, чему была современницею, о старинном богатстве и обширности нашего города, и о своих странствиях по другим городам и монастырям.
Из всего нашего семейства я более всех любил крестную, и привязанность моя к ней простиралась до того, что я почти не отставал от нее; пойдет ли она на Волгу за водой или в церковь, я всюду за ней: но более всего я любил ходить с нею к дедушке Василью.
Дедушка Василий был родной брат моей крестной и посаженый отец и опекун ее и моего отца. В молодости своей он торговал железным товаром и, кроме того, как поговаривали давал деньги под проценты, чем и составил большой капитал. Но овдовев, лет сорока пяти, он прекратил торговлю и посвятил себя исключительно богомолью. Он также много странствовал по монастырям и прочим святым местам России; а потом, когда сделался уже стариком, постоянно ходил на церковную службу в собор. У дедушки Василья был довольно хорошим каменный дом на богатой Ярославской улице, с большим фруктовым и ягодным садом, с пчельником и громадным огородом, выходившим на набережную Волги. Летнее время он проводил так: вставал в третьем часу утра и шел в сад, где работал до заутрени: затем, когда ударяли в колокол, он шел в церковь, по окончании заутрени опять принимался за свою работу до ранней обедни: промежуток между ранней и поздней обедней он тоже проводил в саду или огороде, а по окончании поздней обедни шел трапезовать. Чаю он никогда не пил, а пил мяту или другую какую-нибудь траву, с медом из своих ульев: мясного он тоже ничего не ел с начала своего вдовства, а ел только то, что полагалось по уставам монастырским. После легкого обеда он постоянно отдыхал — летом в саду на дерновой скамейке, им самим устроенной, а зимой в своей горнице, стены которой походили на часовню, так как были увешаны и уставлены иконами: вся мебель состояла из узенькой кровати, с жесткою войлочною постелью, двух или трех скамеек по стенам, простых деревянных стульев и простого же стала с шкафчиком, в котором находились церковные книги, и ящиком имевшим вверху десять отделений, где по порядку лежали серебряные монеты, начиная с пятачка и кончая талером, т. е. полуторарублевиком; под этими же отделениями, внизу ящика, лежали кредитные билеты и золото. Через коридор, против его горницы, была кладовая, где хранилось около трехсот мешочков с медными деньгами. Отдохнув час или полтора после обеда, дедушка опять принимался за работу до вечерни: затем шел к вечерне, и если была всенощная, то и ко всенощной. В церкви, за каждою службою, он постоянно становился сзади правого клироса[22], против иконы спасителя, и молился очень усердно, на все тарелки во время церковного сбора подавал от пятачка до алтына (так называлась тогда у нас копейка), а по выходе из церкви, всегда почти последним, он оделял всех нищих по грошу. Мне же, когда я ходил в церковь с крестною и молился хорошо, при поздравлении его с праздником, всегда дарил серебряный пятачок, а когда худо молится, то — грош. На большие праздники — Рождество и Пасху дедушка покупал целый воз муравленых горшочков, чашечек и кувшинчиков, которые насыпал пшеничною мукою, гречихою, пшеном и дарил всем приходившим к нему. Кроме того, он иногда оказывал бедным помощь, хотя и небольшую, на похороны и на свадьбы. Все свободное от работы время он проводил в чтении божественного писания, а по ночам очень долго молится. Говорили также, что он носил на теле железные вериги.
Впрочем, говоря о благочестивой жизни дедушки, я должен сказать, что отец мой, хотя наружно и почитал его и боялся до самой его смерти, но не особенно долюбливал, потому что, по рассказам отца, доставшийся ему при семейном разделе капитал в семь тысяч рублей перешел весь в руки дедушки, как опекуна, и из этого капитала разновременно получено было отцом моим только от трех до четырех тысяч, а остальные с процентами на капитал остались у дедушки. Некоторые подьячие предлагали отцу моему судиться с дедушкой и вытребовать с него на законном основании тысяч до двенадцати, т. е. весь капитал с процентами, потому что дедушка не брал никогда от отца никаких расписок в получении отцом от него наследства, верно рассчитывая, что отец не посмеет с ним тягаться. Отец, может быть, и решился бы просить через суд полного возвращения ему наследства, но крестная этого не дозволила. «Если ты, Иванушка, — говорила ему крестная, — будешь судиться с батюшкой (так наши родители и сама крестная звали дедушку, потому что он был и ей отцом посаженым[23]), то не будет тебе от меня божьего благословения». Отец мой, тоже воспитанный в благочестивых правилах, очень уважал свою мать и дорожил ее благословением.
Здесь кстати сказать несколько слов об отце моем. Он был красивый мужчина, высокого роста, статный и ловкий: любил повеселиться, попеть песни и до шестидесятилетнего возраста обладал превосходным тенором. По торговле он был хорошим знатоком своего дела и считался первостатейным торговцем. Характер у него был хороший, мягкий; но воля, как и у меня, слабая. При жизни крестной он всегда был у нее в повиновении, а когда женился во второй раз, то им владела мачеха. Прожив с двумя женами с лишком сорок лет, он, кажется, никогда не дрался, а это в нашем городе и доныне редкость. Имея уже окало сорока лет, он никогда не осмеливался ослушаться крестной. Случалось нередко, что он выпивал и погуливал, но никогда, в каком бы ни был он ненормальном состоянии, при крестной ни с матерью, ни с кем бы то ни было не смел завести ссоры, а на все нотации крестной только отмалчивался. Так тихо и спокойно текла наша жизнь до 1848 года, когда холера похитила у нас крестную.
В 1846 году мне минуло семь лет, и я стал просить, чтобы меня отдали в школу. Меня сначала не пускали, говоря, что я еще мал (я действительно был очень маленького роста), что меня будут обижать мальчишки — мои товарищи — притом же наступало очень холодное время, родители и крестная опасались, чтобы я не простудился: одним словом, меня жалели и не хотели еще отдавать учиться. Но я слушать ничего не хотел, плакал, капризничал и просился в школу. И вот, наконец, 1 ноября мы с крестной сначала сходили в церковь[24], отстояли обедню и отслужили молебен св. Козьме и Демьяну как молитвенникам о ниспослании богом разумения, а потом крестная, запасшись десятком копеечных кренделей, повела меня в школу.
Придя в школу, я, как научили меня дома крестная и маменька, поклонился учителю в ноги, а крестная поклонилась ему в пояс и, вручив в подарок принесенные крендели, просила его не оставить меня своею заботливостью, а главное — не дать в обиду моим товарищам. В первый же день меня поставили к так называемому форшту с буквами, довольно большого размера, наклеенными на палке, и я начал выкрикивать вместе с другими стоящими тут мальчиками; а, бе, ве и т. д. первую строчку азбуки — шесть букв. На первый раз не скоро мне дались эти шесть букв, и почему — не знаю, но только я их зубрил целую неделю и едва одолел. С какою радостью, как сейчас помню, бежал я домой из школы, чтобы заявить о своем успехе. Я мечтал, что меня расхвалят и расцелуют, и, едва только вбежал в горницу, закричал; «Знаете ли, что я первую строчку совсем уж выучил!». Но мать сразу осадила меня словами; «Да ведь уж целую неделю учишься; пора одну-то строчку и выучить». Хотя я был и мал, но мне стало стыдно, что я похвастал так некстати. Крестная же, по обыкновению, расхвалила меня, погладила, поцеловала в головку и дала масляный сочень. В первом приходском классе учение наше ограничивалось только букварем, начатками православного учения и писанием палок.
Мало помню я теперь из первого года моего учения, не помню даже, выучился ли я там хоть сколько-нибудь читать, а писать, кажется, и палок не начинал. Но я помню очень хорошо, что розги у нас в то время очень часто пускались в ход, и ученики друг дружку пороли с каким-то удовольствием. Как только бывало учитель скажет, что такого-то нужно выпороть, то непременно человек пять сломя голову бегут за розгами. Хотя мне в этом классе не приходилось еще пробовать розог и не удавалось никого сечь, но один раз я вздумал дома похвастаться, что сек товарища, и, придя из школы, сказал:
— Маменька, нонче одного у нас секли, я побежал, схватил розги, да так его нахлестал, даже до крови, четыре мальчишки его держали, насилу сдержали.
— Ах, ты, мерзавец, ах, ты, дурак! Да как ты осмелился? Вот возьму я сейчас хороший ремень да задам самому тебе такую порку, что ты у меня с неделю не сядешь.
Долго она меня бранила и усовещевала… Помню, что она меня сравнивала с палачом…
И я понял, что нехорошим делом похвастался, но уже не захотел сознаться, что солгал.
Хотя я и не очень успешно учился в первом приходском классе[25], но на экзамене все-таки попал к переводке во второй приходский класс. Этот класс и три уездных находились почти против нашего дома. Смотритель и учителя, жившие в училище, все хорошо знали наше семейство, потому что крестная продавала им молоко и яйца, а иногда, ради меня, и дарила. Но мое ученье и тут шло не блестящим образом. «Начальное чтение» и «Друг детей»[26] я еще почитывал порядочно, потому что разные анекдоты и мелкие повести меня занимали; арифметика также шла у меня не совсем дурно, но чистописание и закон Божий мне вовсе не давались; я помню, что два месяца твердил наизусть второй член символа веры, но как только священник начинал меня спрашивать, то я непременно забывал его и сбивался. Отец Петр, так звали законоучителя, не раз собирался меня выпороть; но пороли ли меня в этом классе, или нет, я теперь уже забыл.
С переходом в уездное училище[27] я стал учиться прилежнее, потому что преподаваемые там предметы меня более интересовали; только чистописание и рисование были моими нелюбимыми предметами, и, несмотря на то, что учитель этих предметов был очень строгий и на его уроках мне не раз приходилось попробовать розог, я все-таки до конца учения был самым худым учеником у него. Зато русская история, преподаваемая учителем и историком нашего города Ф. Х. Кисселем[28][29], была моим любимым предметом, именно вследствие того, что покойный Федор Харитонович очень редко заставлял нас зубрить «Краткое руководство» Устрялова[30] и большею частью сам, в продолжение всего урока, ходя взад и вперед по классу, рассказывал нам историю гораздо подробнее и проще, чем она излагалась в учебниках.
В рассказах из географии он тоже не ограничивался одним перечислением границ, рек, морей и т. п., но обращал внимание учеников на экономическую и промышленную жизнь народов, на их обычаи, нравы и т. п.
В первом уездном классе я учился настолько хорошо, что переведен был во второй с похвальным листом.
В это время, именно в 1848 году, у нас в городе появилась довольно сильная холера, которая сразила краеугольный камень нашего дома: дорогую нам всем и незаменимую нашу крестную. Мать моя около этого времени тоже сильно захворала, а со смертию крестной совсем свалилась и, пролежав целый год в постели, отдала также душу богу.