65115.fb2
Имея мало-мальски приличный костюм и рубля на три товару, я не захотел более оставаться в «Батуме» и принял предложение мачехи, которая тогда уезжала в город Иваново-Вознесенск, поселиться на все лето в находящейся у нас в доме отдельной кухне.
Кухня была совершенно развалившаяся. Большие щели светили сквозь прогнившие стены на двор, пол дырявый, окно с выбитыми стеклами, а сквозь крышу и потолок во время дождя вода лилась ручьем.
Но тогда только что начиналось лето, а потому я и надеялся, что мне тут будет все-таки лучше, чем в «Батуме». Главное же, что меня прельщало, это то, что тут я оставался в уединении и мог кое-что писать.
Присланные мне Канаевым книги были вполне подходящие и полезные для торговли в провинции. Их легко можно было распродавать в торговые дни на базаре и по трактирам, которых в нашем городе, за отсутствием других питейных заведений, более тридцати; но я никак не мог себя к этому принудить. Мне было совестно в своем городе заниматься таким мелким делом, а потому, через несколько дней, я часть из них распродал разносчикам, а остальные отдал за бесценок в лавку.
Времени свободного у меня оказывалось очень много, и я задумал описать свои мытарства со дня моего ареста до освобождения.
Денег, вырученных за книги, при самом экономном расчете моем могло хватить мне не более как на две недели. Но я все-таки сначала не унывал. Я надеялся на Канаева, которому описал свое положение и сообщил о своем намерении. Между тем время проходило, а ответа не было, и я, ради пропитания, принужден был, штука по штуке, продавать присланные мне вещи.
Не видя в перспективе ничего, кроме нищеты и совершенной безвыходности, я начал падать духом и опять выпивать.
Впрочем, это продолжалось недолго, и через неделю я дошел уже до того, что мне нечего было продавать, и я остался буквально без куска хлеба. К голодовке присоединилась еще беда: надежды мои на теплое лето совсем не осуществились. Лето, как нарочно, стояло такое, какого никто не запомнил: почти постоянные дожди и холодные ветры, со свистом и воем врывавшиеся в мою конуру и пронизывавшие меня, что называется, насквозь.
Мне приходилось очень трудно. Не имея впереди никакой надежды, я решился не выходить никуда из своего логовища, хотя бы мне пришлось умереть в нем голодною смертью. Я пролежал двое суток, не имея ничего во рту, кроме воды. На третьи сутки, когда я пошел к колодцу напиться, меня увидела жившая у нас во дворе подрядчица.
— Что с тобой? — спросила она. — Ты никак совсем больной? Не хочешь ли чайку?
Тут я не вытерпел и признался, что двое суток ничего не ел, и попросил у нее кусок хлеба. Через пять минут она подала мне в окно большую краюху хлеба и чайник с чаем.
И вот с тех пор начались мне, как собаке в конуру, почти ежедневные подачки. Так продолжалось недели три. Я в это время опять принялся за свое сочинение. Но, вероятно, пословица говорит справедливо, что не устанет рука принимаючи, а устанет даваючи, и потому подачки постепенно начали делаться скуднее. Да и в самом деле, кому и какая была обязанность кормить совершенно чужого, здорового мужика?
Чтобы как-нибудь достать себе на хлеб, я стал ходить в лес за грибами; но на мое несчастье в тот год и грибы совсем не родились. Я приносил их не более как копеек на семь или на восемь в день.
Наконец в последних числах июля я получил от Канаева посылку и письмо. Посылка состояла из книг в ней было около ста экземпляров о крещении Руси и столько же разных метких народных брошюр.
На этот раз я решится сам заняться распродажею этих книжек; но торговля моя шла очень туго. Ходя по трактирам и в торговые дни на базар, я едва выручал по двадцати и тридцати копеек в день, и, конечно, вырученных денег мне хватало только на содержание. Наконец книги были распроданы, и я остался опять ни с чем.
В августе месяце я дописал свою рукопись и решился послать ее Канаеву, но мне положительно негде было взять денег на пересылку. Тогда я вспомнил, что верстах в семнадцати от города находилась деревня, где проживал тот мальчуган, который привез мне первую посылку Тогда он мне говорит, что в конце августа намерен был опять возвратиться в Петербург. Вот я и собрался отнести ему мою рукопись.
Памятно мне это путешествие!..
В то время погода сделалась еще холоднее. Шел мелкий дождь, сопровождаемый сильным ветром, и по всей дороге стояла сплошная грязь и лужи воды; а на мне было только нижнее белье, совершенно рваное пальто и фуражка без тульи. Но несмотря на грязь, на стужу, на рваную одежду, я босой шел с своею рукописью в упомянутую деревню, питая надежду, благодаря этой рукописи, выбраться из того тяжелого положения, в котором находился.
Благодаря уважению, которое питало к Канаеву семейство этих крестьян, меня там приняли радушно — напоили деревенским житным кофе, накормили обедом и обещали на следующей же неделе переслать мою рукопись в Петербург.
Прошли еще две недели; холод усилился: ветер еще назойливее завывал и врывался в мою конуру; с потолка текло, и на полу частенько стояли лужи. Чтобы согреться, я в течение дня почти постоянно шагал из угла в угол. Но долгие темные и холодные ночи добивали меня вконец. Я даже не могу описать, что испытывал в эти ночи, забившись в каком-нибудь сухом углу и постоянно поворачиваясь, чтобы согреть под моими лохмотьями окоченевшие члены.
Кроме стужи, мне также приходилось терпеть и голод. Я опять перебивался, иной день перекусив что-либо, а то и совсем без пищи. Но наконец, однажды, проголодав более суток, я не выдержал и в праздник Рождества богородицы, рано утром, взяв корзинку, пошел по деревням обирать милостыню. И вот тут мне вспомнились стихи Никитина[169]:
Придя в первую деревню и получив первую милостыню, я не стал уже ходить по другим домам, а, зайдя за овин, съел эту милостыню, чтобы утолить мучивший меня голод. Поев, я долго раздумывал — идти ли мне дальше сбирать или вернуться домой. Ведь куда как робко и тяжело сначала приниматься за это ремесло!.. Наконец я решился обойти еще одну деревню, за второй — обошел третью и четвертую и таким образом насбирал хлеба фунтов восемь.
Домой я вернулся тогда, когда совсем стемнело. Я очень был рад, что у меня оставалось хлеба еще дня на три. Теперь я думал только о том, как бы запастись теплом. На другой день, взяв веревку, я отправился в рыжишник (сосновый лес), отстоящий от нашего города в полуверсте, и, набрав там большую вязанку хворосту, принес ее домой и затопил печь. Следующую ночь я блаженствовал: я был сыт и спать мне было тепло.
Так перебивался я около месяца, через день ходя за хворостом и дня через два или три обирать милостыню.
Добрые крестьяне, несмотря на то, что сами терпят много нужды, редко отказывают в милостыне просящему Христа ради. Как ни был стеснителен для меня этот способ пропитания, но я все-таки раз от разу делался смелее и, стуча в окна палочкой, резче и жалобнее просил.
В октябре стужа меня совсем одолела, и я опять принужден бал переселяться в «Батум».
Теперь следует сказать несколько слов о помещении, в котором находился приют. Помещение это состоит из одной большой комнаты с тремя окнами, выходящими на площадь, и тремя же во двор; со сводами, поддерживаемыми посередине четырехугольным столбом. По задней стене его устроены сплошные нары, на которых каждый из постоянных обитателей имеет свое место; около столба находится большая лежанка; в ней ночлежники варят свои незатейливые кушанья; направо от двери отгорожена каморка для сторожа, нанимаемого городскою управою; а под окнами, по стенам, поставлены длинные скамейки и два стала. Помещение вообще очень грязно и изобилует множеством всевозможных паразитов.
На этот раз, считая себя жильцом этого приюта на всю зиму, я постарался поближе познакомиться и с его обитателями.
Большинство из них были еще очень молодые, здоровые люди, но уже пропащие, не надеющиеся и не мыслящие исправиться. Все они как будто бы повально были заражены слабостью к водке. Некоторые из них, как я уже упоминал, в летнее время уходят на работу в Рыбинск, нанимаются на суда, в пастухи или работают поденно в крючниках. Иной раз с этих работ они возвращаются в «Батум» с маленькими деньжонками, но на первый же или второй день все пропивают со своими товарищами и остаются раздетыми и разутыми. Но есть между ними и такие, которые и ничего не работают, а если и попадут на какую-нибудь работу, то непременно через час или сами бросают работу, или их прогоняют; эти и лето и зиму ходят по миру.
В то время как я находился в «Батуме», из числа его обитателей особенно заинтересовали меня четыре человека.
Первый из них — Василий Владимирович Рек, родной племянник ярославского вице-губернатора[170], был человек хорошо образованный. Он воспитывался в Москве, в одном из высших учебных заведений. Окончив курс, Рек женился на актрисе и затем вскоре уехал в Самару, где получил довольно порядочное место. С первого же времени, по его рассказам, он жил с женой несчастливо. Актриса заводила связи, а он начал кутить, почему года через два они и разошлись.
Разойдясь с женою. Рек бросил службу и возвратился в Москву. Здесь он получил после родителей тысяч двенадцать рублей наследства, и менее чем через год из этих денег у него ничего не осталось; а еще через год он дошел до нищеты. В это время он узнал о смерти своей жены, которая умерла тоже в большой бедности.
Года четыре он прожил в Москве, без всяких занятий, скитаясь по разным притонам, и наконец принужден был отправиться в Ярославль к своему дяде.
Дядя сперва принял его хорошо. Он не только помог ему всем необходимым, но выхлопотал очень приличную должность. Но в Реке уже сильно вкоренились привычки к разнузданности: он манкировал службою, по нескольку дней не являлся в должность, а иногда, случалось, приходил совершенно пьяный и производил скандалы.
Из уважения к его дяде Река долго терпели; но наконец его поведение перешло уже всякие границы, и ему принуждены были отказать от должности.
Тогда Рек начал ходить к дяде, выпрашивая у него денег. Дядя и на этот раз не отказывался ему помогать, но требования Река постепенно делались уже через меру нахальны, и дядя не велел его принимать. Тогда Рек, напившись пьяный, явился в канцелярию губернатора и там, во время присутствия, обругал, как только сумел, своего дядю и даже толкнул его в толстый живот ногою. Вот за эту-то проделку его и выслали к нам в Углич под надзор полиции. В Угличе Реку, как человеку образованному и имеющему такое влиятельное родство, сначала тоже сочувствовали. Ему несколько раз давали пособия и определяли к месту. Но, видно, уже не в коня и корм. Вся эта помощь бала действительна только до первой рюмки; а как только он брался за рюмку, то уж бросал и занятие и в один день пропивал все, что было у него и что было на нем.
Тогда Рек принужден был существовать тем, что писал по трактирам письма и прошения; а когда не было этой работы, то обирал по лавкам милостыню и все, что доставал, в тот же день пропивал. Зимой и летом он ходил в каком-нибудь рваном сюртучишке или просто в деревенском холщовом зипунишке и, благодаря этому, несколько раз лежал в больнице и постоянно кашлял; у него явно развивалась чахотка.
О будущем Рек мало заботился: во-первых, он сознавал, что ему осталось недолго жить — недуг его был очень силен; а во-вторых, он говорил, что привычка к водке настолько в нем развилась, что вино сделалось как будто принадлежностью его натуры.
Между «батумцами» Рек вполне освоился, и те с ним нисколько не церемонились. Ему даже не давали места на нарах, и он валялся где попало на полу; когда же он поднимал почему-нибудь спор и упоминал о своем происхождении, то его без церемоний колотили.
Другой субъект, интересовавший меня, был сын дворового человека известного некогда ярославского губернского предводителя дворянства Н.П. Скрипицына[171], и можно сказать, что если бы природа дала ему немного поболее роста и дородства, то он был бы вылитый портрет своего господина.
Дмитрий Федосеев, так его звали, родился в поместье г. Скрипицына — селе Алексееве; но когда Скрипицын, получив звание камергера, переехал в Петербург, то и семейство Федосеева тоже последовало за ним в столицу. Тут его определили в ремесленное училище цесаревича Николая, а по окончании курса, по протекции того же Скрипицына, он поступил на какой-то завод за Невской заставой техником.
В начале восьмидесятых годов на том заводе, где служил Дмитрий, развилась какая-то противозаконная пропаганда, к которой и он был отчасти прикосновен. В скором времени все это раскрылось, и его, как участника, административным порядком лишили столицы на пять лет и выслали в Углич под надзор полиции.
Здесь, не имея определенных занятий, Дмитрий в первое время хотя и получал от матери небольшие суммы на содержание, но все-таки не мог устоять и со скуки начал пьянствовать. К чести его нужно сказать, что когда он почувствовал, что эта слабость в нем уже укоренилась. — он отказался от всякой помощи и принялся за черную работу. Все лето он постоянно ходил в крючниках, а по зимам занимался колкою и уборкою дров, набивал погреба и проч. Но нередко случалось, что и этой работы не было, тогда Дмитрий принужден был так же, как и другие, ходить по лавочкам и обирать милостыню. Когда кончился срок его высылки, к нему приезжала мать, привезла приличную одежду и дала еще пятьдесят рублей с тем, чтобы он оставил эту жизнь и отправлялся на место, которое выхлопотал ему тот же Скрипицын на одной из железных дорог. Место было хорошее: ему назначили семьдесят пять рублей в месяц жалованья. Но недолго Дмитрий там прожил, вкоренившееся пьянство одолело его, и он скоро вернулся опять в Углич и принялся за крючную работу. Теперь Дмитрий — еще очень молодой человек (ему не более двадцати семи лет); он так же, как и Рек, вполне освоился с тою жизнью, не чувствует возможности восстановиться и не заботится об улучшении своей участи.
Третье лицо, занимавшее меня, был сын священника, Фаворовский. Он воспитывался в духовном училище и затем перешел в семинарию. Наука ли ему прискучила, или по другому какому побуждению, но только Фаворовский с третьего курса вышел из семинарии и поступил в военную службу.
В то время наши войска, под командою Скобелева, совершали славные победы над текинцами[172]. Фаворовскому тоже захотелось там подвизаться, и потому он был послан в Закаспийскую область; но скоро он соскучился и здесь и опять захотел вернуться в Россию. Он уволился из военной службы и, получив документы, отправился пешком на родину. Средства у него были очень скудные и потому, пройдя несколько сот верст, ему не на что стало продолжать путь. Тогда он, уничтожив свои документы и сказавшись беспаспортным, препровожден был на родину этапом.
Родителей у него не было, но у него были дядя и два брата священниками, которые в первое время отнеслись к нему очень сочувственно. Они вновь выхлопотали ему документы и постарались подыскать подходящую к его способностям должность. Но Фаворовский почему-то вбил себе в голову, что не стоит и не следует работать, и считал всякий труд презренным, даже если бы это был легкий труд, например письменный и т. п. Бросив должность, он первое время кое-как перебивался около дяди и своих братьев, но и тут, имея в голове одно — что ему не следует работать, он положительно отказывался от всякого дела и, через это перессорившись со своими родными, пошел скитаться. Сначала он поступал в разные монастыри послушником, но так как и там заставляли что-либо делать, то он никогда не мог ужиться и начал бродяжничать. Беспечный и беспамятный, он опять утерял где-то свои документы и решил обходиться без них, считая их лишнею формальностью. Скитаясь по разным губерниям без вида, Фаворовский несколько раз попадал под арест и переправлялся этапом, наконец дошел до того, что ему не в чем стало совсем ходить, и вот он поселился в «Батуме» и проживал там уже около года, сбирая в городе и по ближайшим деревням милостыню. Несмотря на все свои безалаберные странности и какую-то ненормальную испорченность, Фаворовский был очень честный и добродушный парень, готовый поделиться с другом и недругом последнею милостынею и неспособный, что называется, и мухи обидеть. Всякая несправедливость, всякая пакость, кем бы она и против кого бы ни была сделана, — вызывала в нем сильное негодование, за что, конечно, между «батумцами» он служил не только посмешищем, но подчас дело доходило до того, что его же за это и били.
Четвертый, который более других привлекал мое внимание, был еще мальчик — солдатский сын.
Петрушка, так его звали, родился в Петербурге и, еще в раннем детстве лишившись родителей, остался на попечении тетки, которая сначала таскала его на руках по миру, а потом, когда он немного подрос, посылала уже одного обирать милостыню. Пущенный на произвол теткою, которой нужно было только, чтобы он приносил ей деньги, ничему не обученный. Петрушка лет восьми еще познакомился с некоторыми темными личностями и от них скоро выучился лазить по чужим карманам и другим кражам.
С десяти лет Петрушка узнал арестантскую жизнь, а в тринадцать — уже попал на высыл.