65115.fb2
Через три дня я опять пришел к нему, и он опять дал мне немного денег.
Когда же я стал просить его, не может ли он взять на себя труд исправить мои записки и дать им ход, то он мне сказал:
— Теперь я не могу, я очень занят своею работою. Летом я много путешествовал и мне нужно все это обработать, а поступить так, как Лесков, я не соглашусь. Ведь он за вашу статью, знаете ли, сколько получил…
Но Г.И. не досказал и продолжал:
— А вы пишите что знаете, что там есть у вас интересного и приносите ко мне; я буду вам платить по пяти копеек за строчку, так же, как газеты платят.
Это было мое последнее свидание с Успенским, хотя после этого я несколько раз сам приносил и присылал ему небольшие статейки о трущобной жизни и получал за это рубля по три и по пяти.
Три года я опять прожил в Петербурге, и большую часть этого времени мне пришлось находиться в Вяземском доме. Иногда я писал свои воспоминания, а иногда принимался за книжную торговлю.
Хотя об этом доме я в своих записках упоминал уже не один раз, но это относилось ко временам давно прошедшим, а теперь я считаю нелишним сделать краткое описание той квартиры, в которой мне довелось жить в последний раз[183].
Квартира эта находилась во флигеле над банями, в третьем этаже. Она состояла из двух небольших и низеньких комнат, каждая по два окна; кроме того, комнаты разделены еще перегородками. В первой из них, которая вместе с тем и кухня, отделена маленькая каморка, где помешался сам хозяин со своим семейством; во второй комнате также отделена каморка, и в ней стояло шесть коек для жильцов; затем, все остальное пространство было занято нарами, над которыми по стенкам прибиты полки, и на них поставлена незатейливая посуда жильцов, состоявшая большею частью из изуродованных и полуразбитых чайников, жестяных котелков и чашек, а в углах прибиты закоптелые, почерневшие иконы, перед которыми имеются простенькие лампадки. Под полками, во всех щелях, гнездились неизбежные обитатели всех общих квартир — клопы и тараканы, а выходящие наружу стены в зимнее время постоянно были покрыты склизкою зеленою плесенью. На нарах кое-где валялось разное лохмотье, грязные, засаленные донельзя тюфяки и подушки, набитые мочалою, а в ином месте в головах лежало простое полено.
Вся мебель нашей квартиры, исключая нар и коек, заключалась в двух скамейках и нескольких турышках[184], заменяющих стулья. Об опрятности квартиры можно судить по тому, что полы и нары мылись не более одного раза в месяц, о чистоте же воздуха нечего и говорить: в ночное время зловоние доходило до того, что захватывало дыхание. Этот воздух могли выносить только люди, свыкшиеся с ним, с загрубевшими легкими, а приходящие посторонние долго им дышать были не в состоянии.
Всех жильцов в нашей квартире, исключая хозяйского семейства, считалось около сорока человек. Большая часть из них отставные солдаты, жившие пенсией, прошением милостыни и разными пособиями, затем разные мастеровые, крючешники, собирающие тряпки и кости по помойным ямам, отставные служители придворного конюшенного ведомства и около десятка наборщиков, или, как они себя величали, литературных кузнецов.
Но прежде чем говорить о жильцах, нужно кое-что сказать о самом хозяине квартиры и его семействе.
Хозяин — отставной рядовой Петр Степанов Коршунов, или, как его попросту называли, Степаныч. Он уже около тридцати лет держал одну и ту же квартиру.
Степаныч — уроженец Калужской губернии, до солдатства был крепостным крестьянином и в деревне жил очень бедно. Сданный почти юношей в солдаты, он года два пробыл под ружьем, а остальное время, до отставки, прожил денщиком у полкового квартирмейстера. Во время Крымской кампании Степаныч десять месяцев находился в Севастополе, где ему зачислили месяц службы за год, вследствие чего он на двенадцатом году службы получил уже чистую отставку.
Степаныч начал сколачивать деньгу еще на службе. Он не стеснялся рассказывать, что и там мух не ловил и наживал копейку всюду, где только представлялся случай, и к отставке сколотил сот шесть-семь рублей.
С этими деньгами он приехал в Петербург и здесь повел дело с аккуратностью. Первое время он поступил в услужение к какому-то путейскому майору за маленькое жалованье, а затем уже, пооглядевшись и ознакомившись с петербургской жизнью, принялся маклачить-барышничать на Сенной.
Сенная в старые годы была, как известно, самым удобным и безнадзорным местом для всяких темных промышленников, и маклакам это приходилось вполне на руку.
— Э-х-х, — вспоминал иногда Степаныч, — Сенная в прежнее время была мать-кормилица. Сколько тут кормилось разного народу, и чем-чем только тут не промышляли. Особенно для нашего брата как было привольно. Бывало, выйдешь рано утром, а тебя уж ждут: либо сменку кому, либо темненький товарец предлагают.
Поосвоившись окончательно с Петербургом, спустя еще год, Степаныч выписал из деревни жену, снял в верхнем этаже стеклянного коридора боковую квартиру и приютил здесь несколько фортовых, которые доставляли ему большую выгоду.
— Вот житье-то было в Вяземском доме. — рассказывал он. — Платил я за боковушку только восемь рублей в месяц, а ночевало у меня постоянно человек тридцать. На нарах укладывалось человек пятнадцать, да под нарами клал столько же. Прописных, настоящих жильцов было не больше как человека три-четыре, а то так, кто с паспортом, кто и без паспорта — все ложись. А ребята-то были все ловкие, денежные: бывало, как вечер, так четверти три да четыре вина выйдет. И вино-то в то время было дешевое — за четверть только восемьдесят пять копеек платили. По три копейки за ночлег брали, а выгоднее теперешних пятачков.
Лет через пять Степаныч переменил квартиру и перебрался на Забалканский проспект в лицевой флигель. Но там ему почему-то не понравилось, он взял квартиру над банями и проживал в ней, как я уже сказал, около двадцати лет. В этой квартире он похоронил первую жену и, года полтора спустя, опять женился.
— Здесь тоже сначала-то хорошо было, — говорил мне Степаныч. — По первому-то разу я здесь платил только двадцать два рубля в месяц, а жильцов-то не столько, как теперь. Бывало, как выйдешь ночью, да посмотришь, так сердце радуется: и на нарах, и под нарами, и на печке, везде полно. А теперь вот всего тридцать человек, и дела-то уж совсем не те. Теперь вот и пустил бы другого, да боишься. Отсидел я за два не прописных паспорта четыре дня, так теперь уж и слабит. Сидеть-то еще ничего, а вот как вдруг лишат столицы, так и узнаешь кузькину мать.
Десять-пятнадцать лет тому назад Степаныч был ловкий и смелый мужчина, не робел вести дела с разными темными личностями, о чем теперь говорит с похвальбою. Но он вел эти дела с аккуратностью и никогда не попадал впросак. Не зная совсем грамоты, он имел хорошую смекалку, понимал судебные и полицейские порядки и за словом в карман не лез.
С уничтожением на Сенной хлебных и обжорных ларей уничтожились и барышники, и Степаныч занялся исключительно отдачей внаймы углов.
Хотя квартира его была и сыра, и грязна, но она все-таки считалась одною из лучших в этом доме и постоянно была полна жильцами. В ней, как я уже упоминал, почти всегда находилось до сорока человек жильцов. За квартиру с них Степаныч брал недорого, по рублю двадцати копеек в месяц с человека, а когда случались приходящие ночлежники, то по пяти копеек за ночь.
Конечно, одними сборами за квартиру Степанычу было бы невыгодно жить с его семейством, и он, по примеру прочих квартирохозяев, производил у себя распивочную торговлю водкою, которой у него выходило от двадцати до двадцати пяти ведер в месяц, и ссужал нуждающихся деньжонками под залог разных вещей за проценты.
Степаныч горько жаловался на существующие в настоящее время порядки, и хотя его жалобы были несправедливы, но имели свои причины. Прежде дела его действительно шли лучше: кроме торговли водкою и ссуды под залог, он покупал и темненький товарец и держал иногда у себя беспаспортных, от которых ему всегда была хорошая выгода.
А теперь Степаныч, как человек осторожный, не принимал уже ничего подозрительного и оставлял ночевать у себя без прописки только известных ему людей. Он не столько боялся мировых судей, сколько полиции, которая очень многих хозяев этого дома лишила столицы. Между прочими сенновскими привычками у него осталась привычка беспрестанно браниться площадными словами, несмотря на присутствие жены и детей, и насмехаться над другими, особенно над пропившимися у него же жильцами.
Но к чести его нужно сказать, что он был во многом лучше других хозяев этого дома. Он не затаивал, не захватывал вверенного ему на хранение или под залог, не спаивал и не обирал сам своих жильцов, хотя и не мешал другим это делать, притом же он пропившихся у него жильцов снабжал кое-какою одеждою на работу и давал по пятаку на обед и на ужин.
Степаныч считался богачом, утверждали, что у него хороший капитал — не один десяток тысяч рублей, но он был крепок, и никто не знал в точности его средств. Все видели только, что Степаныч никогда не нуждается, за квартиру платит исправно, никому ничего не должен; его четыре больших сундука в квартире и отгороженная им большая кладовая на чердаке битком набиты разною покупною и закладною одеждою, а в долгах, за одними жильцами, исключая посторонних, у него постоянно ходит до трехсот рублей. В квартире нет ни одного жильца, который не был бы должен Степанычу, а некоторым он доверял иногда красненькую и две. Но, конечно, такое доверие он делал тем, у кого есть заработок или кто получает пенсию. Под пенсионные книжки он доверял не только своим жильцам, но и посторонним. Зато, когда бывали получки, он сам провожал своих должников за пенсией в казначейство, опасаясь, чтобы они дорогою не загуляли, и там, из рук в руки, получал свои долги. Стучалось нередко, что получающему от пенсии не оставалось ни копейки; тогда Степаныч давал ему рубль или два вперед, как он выражался, поздравить царя.
Степаныч свыкся с живущим у него народом, знал, когда и как с кем нужно обойтись, как удержать каждого в своих руках, и сразу видел, кому до каких пределов можно поверить.
Хотя Степаныч постарел, не так уже предприимчив, но страсть к стяжанию и скупость его все более усиливались. У Степаныча не пропадала даром ни косточка, ни тряпочка, не могли сгореть ни один лишний прутик, ни одна капля керосина. За провизией на Сенную он ходил постоянно сам, и денной расход его, как он говорил, никогда не превышал полтинника в день на все семейство. Детей своих он баловал, частенько давал по копейке на гостинцы, но, вместе с тем, водил их в отрепьях, и если требовалось купить что-нибудь из одежды или обуви или книгу для ученья, он день ото дня откладывал эту покупку. Не охотник был он также покупать себе или жене что-либо новенькое и старался обойтись какими-нибудь переделочками или употребить в дело закладные вещи: посуда же и прочие хозяйственные предметы постоянно им приобретались случайно. Когда же он собирался что-нибудь купить, то обходил весь рынок, выторговывая каждую копейку и упрашивая торговцев уступить небогатому человеку. Страсть к стяжанию у Степаныча доходила до того, что он при своем капитале не стеснялся поводить за полтинник нищего, прикидывающегося слепым или параличным.
Несмотря на свои шестьдесят четыре года, Степаныч был еще довольно силен и бодр; как я уже упоминал, он редко прибегал к силе, и если ему необходимо было иногда угомонить не в меру расходившегося жильца, он поручал это жившему у него племяннику, о котором я буду говорить позже.
Из жильцов своих Степаныч более всех был расположен к старикам-пенсионерам, к нищим и к простым мужичкам, но недолюбливал мастеровых и особенно наборщиков.
— Ох уж эти мне бескишечные голопузы, — говорил он, — они спотворились очень водку пить, да любят, чтобы им кто-нибудь приспел, а я-то сам себе приспевал, а не для них.
И действительно, если бы он побольше доверял своим жильцами наборщикам, то они бы постоянно пили и никогда не пошли бы на работу.
Напрасно было бы описывать всех жильцов Степаныча, но о некоторых из них нельзя не упомянуть.
В углу задней каморки, то есть в отделении для сожительствующих, помещался отставной канонир Петр Федоров Собакин со своей возлюбленной Марьею Хомовой.
Последняя, вдова городового, женщина довольно пожилая, имела троих детей, которые были помещены в каком-то благотворительном заведении. Она отлично умела «подстреливать», т. е. просить милостыню на умирающего мужа и полунагих и голодных детей… Она стреляла на улице, на ходу и по квартирам и каждый раз приносила домой какое-нибудь мужское, женское или детское белье и рубля полтора или два денег. Часть денег они пропивали вместе с Собакиным, а остальную он или отнимал у нее насильно, или крал у сонной.
Собакин — уроженец Тверской губернии Ржевского уезда. В солдаты он был сдан в семьдесят втором году, и из его формулярного списка видно, что он, неизвестно почему, беспрестанно был переводим из бригады в бригаду, из батареи в батарею, пока наконец не попал в Бобруйскую крепость в исправительные роты за то, как он говорил, что с компанией пьяных товарищей сбросил офицера в реку.
Побыв полтора года в исправительных ротах. Собакин был освобожден и зачислен опять на службу; но тут он заболел и попал в киевский военный госпиталь.
В госпитале ему пришла мысль совсем отделаться от службы. Он начал развивать в себе болезни и притворяться и, наконец, пролежав с лишком полгода, признан был неизлечимо больным и уволен в отставку.
Получив увольнение от службы. Собакин на казенный счет был отправлен на родину, где в скором времени оправился и удачно женился. Но он недолго прожил в семье, начал пьянствовать, издеваться над женою, тащить у своего тестя сначала понемногу, затем побольше и, наконец, будучи послан на мельницу с двумя возами ржи, продал рожь и деньги пропил. Тогда тесть, выйдя из терпения, выгнал его вон из дому, и он явился в Петербург.
Сначала он поступит здесь на какой-то завод, но, проработав с месяц и получив расчет, попал на Сенную, а с Сенной в Вяземский дом, где, пропив не только имевшиеся деньги, но и одежду, принялся «стрелять» — просить милостыню.
В то время только что кончилась турецкая война, и помощь пострадавшим воинам сыпалась со всех сторон. Собакин, прикидываясь, смотря по обстоятельствам, где параличным, где хромым, где раненым, для чего надевал чужую кавалерию, являлся во все попечительства, благотворительные учреждения, придворные канцелярии, к лицам высокопоставленным и к частным благотворителям и всюду получал вспомоществование. Кроме того, он, как числящийся неизлечимо больным, выхлопотал себе ежемесячное трехрублевое пособие, которое получал каждую треть года.
Едва ли можно было найти еще другого такого человека, который сумел бы так искусно притворяться и обманывать самый опытный глаз, но если б и нашелся, то у редкого хватило бы силы и терпения так долго выдерживать напущенную на себя болезнь или юродство. Собакин иногда падал на землю, бился, трясся, начинал тяжело вздыхать и стонать до того, что у него выступал пот, или, прикинувшись слепым, уставлял на какой-нибудь предмет свои оловянные глаза и стоял сколько угодно времени не сморгнув. Он так ловко умел вводить в обман, что доктора не раз, признавая его больным, выдавали ему и очки, и костыли, и всякие лекарства.
Собакин в трезвом виде был тих и робок: его на квартире почти не было слышно, и он редко ходил со двора. Если ему не удавалось выпить, то он частенько ел один хлеб с водою, а не шел просить; но как только выпьет стакана два-три водки, то готов идти куда угодно. Иногда он брал кого-нибудь в провожатые и ходил под видом слепого по рынкам, магазинам и к разным лицам, известным своею добротою, а иногда вооружался костылями и двигался волоча ноги. Но как только, настреляв, подходит к воротам Вяземского дома, то бросал костыли и с песнями, криком и отборною бранью, тряся над головою набранным им подаянием, плясал и скакал по двору.
Когда же ему приходилось получить порядочное вспомоществование, то он брал извозчика и также с песнями и криком приезжал в Вяземский дом, где у Степаныча и в других квартирах нередко в тот же день пропивал свою получку. Пьяный он кричал, ругался, озорничал до нахальства и не давал покою никому в квартире не только днем, но и ночью. Сколько ему ни говорили, сколько ни упрашивали, ни усовещивали, он не слушал, а еще более озорничал. Его можно было унять только силою, но он был очень хитер, и если видел, что до него хотят добраться серьезно, сейчас начинал шутить, смеяться, плакать так, что поневоле на него махали рукой.
Собакин за прошение милостыни был выслан по этапу и лишен столицы на три года. Тогда он приходил сюда только на несколько дней, чтобы получить пенсию, остальное же время бродил по окрестностям Петербурга, начиная от Царского Села до Чудова, а когда поспевали грибы, уходит в лес за Охту, где проживал до осени в шалаше, собирая грибы и продавая их на Пороховых или на Охте. Теперь его срок кончится, и он свободно прописался на квартире у Степаныча.