65115.fb2 Воспоминания пропащего человека - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Воспоминания пропащего человека - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Я слыхал о существовании в Москве Тверской-Ямской и надеялся найти себе там на постоялых дворах ночлег. С этой целию я стал расспрашивать туда дорогу и к сумеркам добрался до места. Подойдя к первому двору, я попросился ночевать. Стоявший у ворот мужчина в засаленном полушубке сухо ответил мне, что здесь ночлежников не пускают. Я подошел к другому двору, попросился, но и там не пустили; я зашел к третьему, но и тут дворник только обругал меня, а стоявшие с ним, по-видимому, ямщики громко засмеялись и провожали меня словами: «Вишь какой нашелся ночлежник. Какой прыткий… Пусти его ночевать». Я отошел на средину улицы, посмотрел на них и недоумевал, за что это меня везде гоняют, да еще насмехаются. Уже начинало вечереть, а я оставался без пристанища и не знал, где приютиться. Я решился в последний раз испытать счастия и подошел к одной кучке, где стояло человек пять или шесть мужиков, и спросил.

— Дяденька, скажите, пожалуйста, где бы мне ночевать? Я сегодня приехал из Питера и вот пришел сюда в Ямскую ночевать, а меня нигде не пускают.

Некоторые из них засмеялись, один послал к черту, а один, как видно подобрее спросил меня:

— Ты приехал из Питера, зачем же ты там у машины[47] не спросил, где ночевать? Там есть такие дома, тебя и пустили бы, а здесь, брат, тебя никто не пустит.

— Отчего же, — говорю я. — ведь у меня есть паспорт?

— Отчего? Отчего? Чудак человек. А что нам твой паспорт? Кто тя знает, какой у тя паспорт? Свой, а може и чужой. Мы здесь люди больше все неграмотные… паспорта чужие разбирать не умеем. Ты паспорт-то дашь, а сам ночью что-нибудь стибришь, тогда и ищи тебя по паспорту. Вот кабы ты с лошадью был, так тебя бы пустили, а так нельзя.

— Так скажите, пожалуйста, где бы мне найти ночлег?

— А кто ее знает, где тебе найти ночлег? Иди в будку, спроси будочника, може, он тебя и пустит.

Делать было нечего, я пошел в будку. Когда я пришел к будочнику и объявил ему свое положение, тот сначала пытливо посмотрел на меня, как будто мерял пазами, а потом сказал:

— В будке у нас, брат, ночевать никому не полагается, да и места у нас нет; а ты, если тебя нигде не пускают, так иди в часть, попросись у дежурного, тот пустит.

Наконец я пришел в часть и стал там просить ночлега. Дежурный офицер сначала мне было отказал; когда же я объясню ему свое положение и то, что я во многих местах просился, но меня не пускают, и добавил, что на улице я не могу же ночевать, во-первых, потому, что теперь зима, и можно замерзнуть: а во-вторых, что меня могут счесть за вора. — то офицер сжалился надо мной и сказал:

— Куда же, любезный, я тебя здесь помещу? Особенного места для ночлежников здесь нет, а с арестантами я тебя не могу оставить, потому что там может что-нибудь случиться с тобой, а я за это должен буду отвечать. Но вот погоди, я спрошу у вестовых, не знают ли они, куда можно пристроить тебя на ночлег.

Один из вестовых вызвался доставить мне ночлег, и мы с ним отправились.

В квартире, в которую меня привели, жильцов было много во всех комнатах и во всех углах. Тут были и постоянные комнатные, и угловые жильцы, и приезжие. На вопросы, заданные мне моими соквартирантами — откуда я? и зачем приехал в Москву? — я врал, и врал как-то бессмысленно, бестолково: уверял, что я петербургский лабазник, хотя моя одежда вовсе не похожа на лабазника (на ней не было ни пылинки муки, а вся она была засалена и залита маслом): что хозяин посылал меня в Калугу купить двести мешков крупчатки (я и того не знал, что в Калуге петербургскими лабазниками крупчатка никогда не покупается), и что я, справившись с хозяйским делом, желаю теперь в Москве разыскать своих угличских товарищей, а потом отправлюсь на родину погостить. Не знаю, верили ли моему вранью или нет, но только мне не перечили. Кто были квартирные хозяева и жильцы этой квартиры, я теперь не помню; помню только, что один приезжий из Ржева поил меня чаем и по секрету сказал мне, что это чай капорский[48] и, вероятно, рассчитывая, что у меня есть деньги, предлагал мне этого чаю несколько пудов по дешевой цене и советовал вообще заняться этой торговлей, говоря, что она очень прибыльна. Но так как у меня не было даже рубля, то я только пообещал ему устроить эту коммерцию по возвращении с родины.

Прожил я в Москве три дня, много бродил по ней и все искал себе какого-нибудь счастья вроде находки или чего-нибудь другого из раньше описанного фантазерства. На четвертый день у меня осталось денег только двадцать две копейки, и с этими деньгами я решился из Москвы пробраться в Одессу, в которой, как я от кого-то слыхал, деньги наживаются очень легко, и будто там обыкновенные поденщики зарабатывают по три рубля в день. Взвалив свою котомку на спину, я назначил себе маршрут сначала на Калугу, потом на Харьков, потом на Киев и так далее до Одессы. Добывать себе пропитание в дороге я рассчитывал своими книгами, которыми хотел по деревням удовольствовать православных, подобно тому, как древние баяны удовольствовали наших предков своими рассказами и песнями, рассчитывая, что за это меня будут поить и кормить и нарасхват приглашать на ночлег.

Я прошел несколько деревень, останавливался где попить и отдохнуть, где погреться, а где и щей попросить и каждый раз вынимал свои книги и пробовал читать. Но православные или совсем меня не слушали, или слушали и не понимали, что я им читаю; если же где и оказывался какой любопытный, то, немного послушав, уходил со словами: «Я думал, что это божественное ты читаешь, а то — нет». За ночлеги же и похлебку мне все-таки приходилось платить, хотя и очень дешево.

Таким образом, я в два дня прошел окало сорока пяти верст, и из двадцати двух копеек у меня осталось только семь Встав утром на своем втором ночлеге, я увидел невозможность путешествовать дальше без денег, а бывшие при мне часы я опасался показывать, чтобы их не сочли крадеными и не отняли бы. До ближайшего города, через который мне следовало проходить, оставалось столько же, сколько я отошел от Москвы, а потому я подумал, да и повернул обратно в Москву.

6 января 1856 года, утром, я вернулся опять в Москву. Не знаю, где я шел от Калужской заставы, но только помню, что очутился на берегу Москвы-реки, напротив того места, где стоит колокольня Ивана Великого. День был праздничный; народу масса, звон с колокольни Ивана Великого и с других церквей так и гудел, заглушая даже разговоры рядом стоявших людей. На другой стороне реки, в Кремле, все площади также были залиты народом, все ожидали крестного хода на Иордань. Мне страшно хотелось есть, и я все присматривался, кому бы продать часы. Наконец, уже не помню, тут ли в толпе, или перейдя на другую сторону, на толкучку, я их продал за полтора рубля и тотчас отправился в трактир. Выйдя из трактира, я в том же доме увидал у крыльца билетик, что здесь отдаются углы; я зашел в квартиру и нанял угол за полтора рубля в месяц, отдав хозяйке полтинник в задаток.

На этот раз в Москве я решался остаться подолее. Места или какой-нибудь работы я все-таки не искал, а в мою голову пришла сумасбродная мысль, что Костя должен прислать мне денег для того, чтобы я мог опять отправиться в дальний путь, именно в Одессу. С этой целью я на другой же день написал ему письмо, адресовав на известного буфетчика, и просил, чтобы он выслал мне в Москву по крайней мере рублей десять, угрожая, что иначе я опишу отцу его и дяде, т. е. бывшему моему хозяину, все его участие в моих поступках. Но прошла неделя и более, а я не получал от него никакого ответа. Рубль, оставшийся у меня из денег, вырученных за часы, я проел, и мне пришлось прибегнуть к новой распродаже: сперва я спустил кое-какое бельишко, а потом уже и книги, выручив за все с чем-то целковый[49]. Наконец я проел и эти деньги и вдобавок заболел.

Двое суток провалялся я на квартире, но болезнь моя усиливалась, и мне посоветовали отправиться в больницу. Чтобы идти туда, нужно было достать паспорт, который отдан был в прописку и находился в квартале. Паспорт оказался еще не прописанным, и потому в квартале мне посоветовали отправиться в больницу через часть. До частного дома было далеко, и я едва добрался до него и стал просить, чтобы меня отправили в больницу. Но из этой части почему-то меня не захотели отправить в больницу, а велели идти в другую. До другого частного дома было около трех верст или более, а у меня уже совсем не хватало сил идти. К счастью, у меня оставался еще гривенник: и вот я за этот гривенник нашел себе доброго извозчика, который и довез меня до указанной части.

Здесь, благодаря бога, люди оказались посговорчивей, и меня без замедления отправили в больницу.

В больнице на другой день доктор прописал мне сильное слабительное и какую-то микстуру, и я скоро почувствовал облегчение. На третий день доктор спросил, хочу ли я есть. Я ответил, что хочу, и он заменил мне овсянку каким-то другим кушаньем, но этого кушанья мне не пришлось попробовать, потому что какой-то другой больной попросил фельдшера, чтобы тот заменил его порцию моею, почему я и остался опять с овсянкой. Час или полтора спустя после обеда меня позвали из палаты: полагая, что меня хотят вымыть в ванной, я обрадовался. Но вместо ванной мне подали мою одежду и приказали убираться домой.

Очень мне не хотелось выходить так рано из больницы, потому что я чувствовал себя еще очень слабым, но делать было нечего: мне сказали, что доктор лучше знает, насколько я здоров.

Возвратясь на квартиру в свои грязный и сырой угол, я решился, будь что будет, отправиться на родину. Приду домой, думал я, повалюсь отцу и мачехе в ноги, попрошу у них прощения и сам попрошу отца, чтобы он свел меня на конюшню и там наказал розгами или кнутом. В тот же день я отнес остальное содержимое моей котомки на толкучку и выручил от продажи остатков моего имущества с чем-то полтинник; из этих денег часть я отдал хозяйке, а с остальными на следующий день, помолясь на московские церкви, поплелся за Троицкую заставу.

Было очень холодно в тот день, в который я вышел из Москвы. Хотя стояла ясная погода, но мороз был жестокий и с ветром, а одежда на мне была очень плоха: сапоги холодные, полушубок старый, и под него нечего было надеть. Все это мало защищало меня от стужи, а силы мои были еще так слабы от болезни, что я не мог скоро идти и согреваться в ходьбе. На мое счастье по пути со мной ехала партия мужичков, возивших дрова в Москву. Один из них крикнул мне:

— Садись, любезный, довезу до Троицы. Много ли дашь?

— А сколько возьмешь?

— Давай двугривенный.

— Возьми. — говорю. — дядюшка, пятиалтынный[50].

И он посадил меня за пятиалтынный.

Ехали мы до Троицы хотя и порядочной рысцой, но все-таки дорога мне показалась очень длинною, потому что мороз давал чувствовать себя сильно: ноги мои до того озябли в холодных сапогах, что у меня не хватало терпения, и я не думал добраться до ночлега, не отморозив их. Около полуночи, наконец, мы приехали на постоялый двор к Троице-Сергию.

Первым моим делом было разуться, и я увидел, что пальцы ног совершенно побелели. Они стучали об пол, точно кости, и я уже боялся, что совсем останусь без ног; но спасибо хозяину постоялого двора, он дал мне пол чайной чашки водки, и я скоро оттер их. Привезшим меня мужичкам дальнейшая дорога была также по пути мне верст на двадцать пять; они взяли меня с собою за семь копеек. Распростившись с мужичками, я поплелся пешком. Мне оставалось идти до Углича верст девяносто, но я первые два дня уходил едва по десяти верст. Кое-как, с трудом, я добрался до села Заозерья.

Село это было мне не совсем по тракту: оно отстояло от большой дороги версты на две или на три в сторону; но я захотел в него пробраться потому, что в этом селе жила одна наша родственница, выданная замуж за подрядчика — поставщика холста, потомственного почетного гражданина Ермакова Я думал побывать у нее и попросить какой-нибудь помощи, но, придя в село, у меня не хватило смелости навестить богатую тетку, и я, переночевав у одного крестьянина, занимавшегося так же, как и мой отец, холщевничаньем, потащился далее. Заозерье от нашего города находится всего в тридцати пяти верстах, но я только на другой день после обеда мог прийти домой.

Не радость предстоящего свидания с родными после долгой разлуки наполняла мое сердце, а только стыд и страх терзали его. Немного не доходя до своего дома, я встретил отца, поклонился ему, но не решался подойти ближе и поздороваться, а он, хотя и ответил на мой поклон, но не узнал меня. В сенях нашего дома я встретил младшую сестру и робко сказал ей:

— Здравствуй. Маша.

— Здравствуй. — ответила она. — ты кто такой?

— Как, неужели ты брата-то своего не узнала?

Она что-то пробормотала мне в ответ, чего я не расслышал, и повернула в горницу; я пошел за ней.

Войдя в горницу и помолясь иконам, я прежде всего, по обычаю, поклонился мачехе в ноги, а потом поздоровался с нею и с сестрой. Мачеха, здороваясь со мною, заметила, что я едва стою на ногах, подумала, что я пьян, и спросила:

— Что тебя, с ветру, что ли, качает?

Полагая, что она сделала такой вопрос из соболезнования, я ответил:

— Нет, так.

— Да, — говорит она, — ветер-то на улице не маленький, есть с чего пошатнуться.

Затем, сделав мне несколько вопросов: за что мне отказали, давно ли? и как я добрался домой? — она послала меня в стряпущую — на печку, чему я был очень рад, не из-за того только, что мне хотелось погреться, а из-за того, что, по приходе, не сразу попадусь отцу на глаза.

Часа через два вернулся и отец с торга. Не знаю, как был он предупрежден о моем возвращении, но только, когда он вошел в стряпущую, а я, сойдя с печи, поклонился ему в ноги и поздоровался, он, не помню, чтобы очень ругал меня; помню только, что сказал мне:

— Хоть бы ты домой-то пришел не пьяный.

— Тятенька, я вовсе не пьяный. Мне и пить-то было не на что.

— Да ведь мать, говорит, видела, как ты шатался.

Я не мог оправдаться. Я чувствовал себя кругом виноватым перед ними, но мне было тяжело, что слабость мою от болезни мачеха приняла за пьянство и с первого же раза налгала на меня. Все-таки на этот раз я не стал более раздражать отца.

Как описать то внутреннее состояние, в котором я находился первое время по прибытии на родину? Страх и стыд неотступно терзали мою душу. С месяц, или более, я почти не выходил из стряпущей и не слезал с печи; идти в горницу было для меня настоящею пыткою. За столом я сидел как на иголках, мне постоянно думалось, что на меня смотрят, не много ли я съел или выпил, и потому нередко выходил из-за стола голодным, особенно когда отец бывал дома. Отца своего я до того боялся, что почти постоянно избегал встречи с ним, — и это было не без причины. В продолжение шести месяцев, которые мне пришлось на этот раз пробыть на родине, я не только не слышал от него какого-либо ласкового слова, но даже не помню, проходил ли хотя один день, когда он был дома, чтобы он меня не обругал, или, по крайней мере, не попрекнул Петербургом. Раз, я помню, он как-то немного выпил и, напустившись на меня, так стал жестоко бить железным аршином, что если бы не заступилась старшая сестра, бывшая на этот раз у нас в доме, то едва ли я вышел бы из его рук без увечья. В другой раз, когда он набросился на меня за что-то на дворе, я до того испугался и вместе с тем остервенился, что схватил какое-то орудие, и только мачеха, оттащившая отца за руку от меня, может быть, спасла его от беды.