65297.fb2
А.С. Пушкин, не соглашаясь с основными оценками Чаадаева, все же счел необходимым написать критику российского общества: «Наша общественная жизнь — грустная вещь».
Хотя Чаадаев был одним из самых видных идеологов западничества, им же была создана и критическая платформа, осуждавшая примитивное западничество. Он в полной мере понимал трудности приобщения к Западу: «Молодое поколение мечтало о реформах в стране, о системе управления, подобных тем, какие мы находим в странах Европы… Никто не подозревал, что эти учреждения, возникнув из совершенно чуждого нам общественного строя, не могут иметь ничего общего с потребностями нашей страны… Каково бы ни было действительное достоинство различных законодательств Европы, раз все социальные формы являются там необходимыми следствиями из великого множества предшествующих фактов, оставшихся нам чуждыми, они никоим образом не могут быть для нас пригодными». Это здоровое сомнение ставит П.Я. Чаадаева на ту высоту, с которой он может смело отметать примитивную практику плоского заимствования. Это «более глубокий взгляд, нежели чисто просветительская уверенность, что политические или экономические достижения развитых стран могут быть прямо пересажены на почву обществ, отставших в своем развитии».
Критическими представлялись Чаадаеву два эпизода русской истории — окончание Смутного времени, когда все же был положен конец внутренним распрям и восстановлено национальное существование, и петровские реформы, так или иначе воспринятые народом.
И все же, все наиболее жизненное зарождается не в народной массе, а приходит со стороны Запада. Но, возможно, такое отсутствие всемирно значимой истории лишь залог блистательного будущего страны — Чаадаева можно было трактовать так, что неучастие в европейском (авангардно-мировом) процессе избавило Россию и от бесчисленных ошибок, заблуждений Запада. Кто знает, может быть ей суждено, войдя в процесс западного развития, указать верное его направление. В текущий момент Россия не готова к такому подвигу — «замутненное Аристотелем» православие неспособно избежать поворота к материализму.
Чаадаев, с его неистовым интересом к Западу, искал в регионе-авангарде оптимальный путь для России. Он колебался между католицизмом и современными ему версиями западного социализма. Только в них, вносящих в общество дисциплину и чувство цели, он видел выход для России.
Еще один получивший в России известность противник российской ортодоксии — Печорин, ставший католическим священником в Ирландии, предрекал России великую судьбу только в случае реализации политики теснейшего сближения с Западом, восприятия коренных идей Запада, включая религиозные. Декабрист Лунин видел свет для России в идеях Сен-Симона. Он, как и Чаадаев, принял католичество. Сен-Симон, один из идейных лидеров Запада, поучал Лунина: «Со времен Петра Великого вы расширяете свои пределы; не потеряйтесь в бесконечном пространстве. Рим был уничтожен собственными победами». Идея необходимости превалирования интенсивного развития над экстенсивным стала главенствующей в русском западничестве.
В своем восторге перед Западом его российские приверженцы довольно быстро начали переходить всякие границы. Скажем, профессор Московского университета Надеждин в исторических курсах 30-х годов именовал Наполеона Цезарем нового времени, Шиллера — Вергилием, Шеллинга — Платоном, а русских — варварами, стучащимися в стены нового Рима. И хотя равенство всегда было святым принципом в России, любовь к Западу позволила западникам игнорировать неравенство западного морального кодекса.
Крайность губит любую здравую идею. Антипатриотизм некоторых западников имел достойные сожаления последствия. Уничижительная интерпретация русской истории и места России в Европе не могла не вызвать реакцию иногда просто фантастического характера. Князь Одоевский опубликовал в 1835 году своеобразное футурологическое сочинение: «Год 4338», котором изображался мир, поделенный между Россией и Китаем. О Западе современникам этого мира будущего было известно только то, что Англия была продана с молотка на аукционе и покупателем стала Россия. Россией в этом будущем правит поэт, ему помогают «министр примирения» и группа философов. Русская столица состоит из музеев и общественных садов, освещенных электрическим светом. Китай — совладелец мира — не столь развит и посылает в Россию своих студентов. Россия содержит армию исключительно против необщительных американцев, распродающих свои города на мировых рынках.
Так сложились две идейные школы, отныне и до наших дней имеющие своих адептов. За неимением лучшего воспользуемся традиционными терминами — западники и славянофилы, хотя термины эти, по меньшей мере, не точны: западники могли быть критичны к Западу, славянофилы часто просто восторгались Западом. Но существовало и четкое различие: западники считали, что Западу принадлежит будущее, славянофилы полагали, что Западу принадлежит лишь прошлое, а будущее — в руках выходящей в центр мирового развития России. Современникам запомнилось, как профессор истории Московского университета Погодин открыл сезон 1832 года описанием «грандиозного и почти безграничного будущего», лежащего перед Россией.
Драма противостояния двух указанных идейных лагерей развернулась во всем объеме в 40-е годы XIX века. Западники определенно смотрели больше на Францию с ее попытками связать рационализм с католицизмом. Как писал один из западников, «в духовном смысле мы живем во Франции. Конечно же, не во Франции Луи-Филиппа и Гизо, но во Франции Сен-Симона, Кабэ, Фурье, Луи Блана и, особенно, Жорж Санд. Отсюда идет к нам вера в человечество, отсюда приходит к нам вера, что «золотой век» не позади, а впереди нас». Будущий лидер западников А.Герцен говорил, что относится к работам Сен-Симона, «как к Корану». Роль ментора для русских в середине XIX века занимает Огюст Конт.
У славянофилов были другие заграничные боги, они жили в основном в Германии. Речь идет о Шеллинге, Шлегеле, а затем Гегеле и Фейербахе. На русскую мысль, осваивающую Запад, более всех повлиял Фридрих-Георг Гегель. В определенном смысле этот гений германской философии «испортил» русских. Вольно или невольно он привил читающим и думающим русским веру в существование «единственно верной» парадигмы мышления, в единое мирообъяснение. Он как бы поощрил русских мыслящих людей искать единую верную глобальную программу перемен, а не думать о конкретных реформах. Он как бы призывал к действиям во исполнение исторической необходимости, а не под воздействием моральных или иных стимулов.
Спор между славянофилами и западниками был при этом лишь спором внутри образованного слоя, спором по западному образованной интеллигенции, про которую Г. Федотов столетие спустя говорил, как о людях чужой культуры в собственной стране.
Нетрудно заметить, что формирование вышеуказанных течений было связано прежде всего со значительно лучшим чем прежде знанием Запада. Уже во второй четверти XIX века образованный русский знал о «земле прогресса» не понаслышке. В Мюнхене периода Шеллинга жили Тютчев и Киреевский, рядом перемещался по германским городам в свои последние годы Жуковский. В Берлине изучали Гегеля Станкевич и Бакунин. Боткин и Глинка путешествовали по Испании. Герцен остановился в Париже, а его славянофильский антипод Хомяков — в Англии. Славянофилы не испытывали «презрения» к Западу (вульгарной особенности русских изоляционистов ХХ века). Славянофилы и почвенники изучали Запад, его культуру и установления. Хомяков, писавший по-французски и по-английски, отличался весьма характерной для славянофилов симпатией к Англии, чью историю и литературу он знал превосходно. Самарин писал по-французски и по-немецки. Он называл Монталамбера и Токвиля «западными славянофилами». (Поздний славянофил Победоносцев знал семь языков, и его знакомство с Западом может впечатлить кого угодно).
Не все помнят, что журнал славянофилов назывался «Европеец», что в их взглядах не было параноидального страха или непочтения к Западу. Их негативные эмоции вызывала не западная культура как таковая, а рационально-позитивистская традиция, зародившаяся в восемнадцатом веке и ставшая, по их мнению, предпосылкой революционных тенденций, способных стать разрушительными. Славянофилы полагали, что смогут помочь Западу в борьбе с бездуховным рационализмом как с заблуждением в великом западном подъеме духа. Славянофилы во многом исходили из западной же самокритики романтиков, базовые ценности которых отнюдь не отрицали традицию, коллективизм, превосходство духовных аспектов жизни над материальными.
Славянофилы исходили из того, что сильные семейные связи в славянстве, общественные установления, базирующиеся на спонтанной солидарности, непредвзятость, богатый фольклор и душевная открытость обеспечат России победу, заглушат расцветший на Западе формализм, жестокий милитаризм и ослабление духовного начала. Примитивно подавать славянофилов просто доморощенными ультрапатриотами, погрязшими в самоутверждении. У них были основания верить в свой народ. Перед их глазами прошла жизнь Пушкина и Лермонтова, творческий подвиг которых укреплял веру в русскую звезду. При этом универсальный русский гений Пушкина не был ни западником, ни ультрапатриотом. Широтой своей души, ясностью мысли и золотым чувством меры он давал основание для веры в то, что молодая еще русская нация многое совершит в области возвышенного, не замыкаясь в «низменной» сфере материальной обыденности. И как было не поверить в Россию, если в одном и том же году появились «Иван Сусанин» Глинки, «Последние дни Помпеи» Брюллова и «Ревизор» Гоголя.
И славянофилы, и западники признавали отличие России от Запада, но для славянофилов Запад не был высшим достижением мировой истории, а для западников именно был. Проблему же, полагаем, следовало поставить в иную плоскость. Она состояла не в том, был или не был Запад идеалом, а в том, как, насколько, в каком направлении он воздействовал на Россию. Простое признание России ветвью Запада западниками было так же неверно, как и непризнание славянофилами достижений Запада, что делало их фатально слабыми в спорах с западниками. Западники могли назвать имена, изобретения, указать на книги. Славянофилы выдвигали аргумент о превосходящих качествах российской специфичности — религиозной духовности, народности и соборности, но не готовы были указать на плоды этих качеств. Для западников Россия была «лишь на круг ниже Европы в движении по той же эволюционной лестнице». Славянофилы соглашались с тем, что «Россия является тем, чем Европа раньше была».
В определенном смысле прав был С.М. Соловьев, говоривший: «Мы — европейцы и ничто европейское не может быть чуждым для нас». Но правы были и славянофилы, утверждавшие, что Запад не похож на Россию. С.М. Соловьев, споря с ними в конце 50-х годов, назвал славянофилов «историческими буддистами». Сам же он в своей многотомной истории России вольно или невольно показал лидирующую роль Запада, его важность для российского развития, показал, что Иван Грозный, Борис Годунов, Петр Первый и Екатерина Вторая именно реагировали на Запад.
Отсутствие в России отчетливого и просветленного восприятия места страны в «атакуемом» Западом мире не позволило ей дать философов русского бытия ранга Гердера и Фихте. В России инициативу перехватили сугубые революционеры с их «все или ничего». К великому сожалению (что для истории безразлично), начиная с первых десятилетий девятнадцатого века в российском обществе обозначилась полярность позиций. С одной стороны, склонного к репрессиям правительства, насаждающего западные порядки рукой принуждения, и, с другой стороны, позиций лучшего слоя — интеллигенции, устремленной к западным идеалам, среди которых была политическая свобода. Трагизм ситуации заключался в том, что лучшие умы волею обстоятельств оказывались скорее не в заскорузлых чиновничьих структурах, а в героическом братстве революционеров. Это превращало некогда мощный петровский механизм в вестернизированное подобие осажденной крепости, лишенной столь необходимой общественной поддержки и симпатии. Страдающий стороной стала сознательная, планомерная стратегия сближения с Западом в материальной сфере, сознательное культивирование лучших западных ценностей среди гигантской массы евразийского населения. Сниженный до уровня пристрастий и симпатий, главный спор общества разгорелся между явными сторонниками Запада и сентиментальными радетелями старины, старых обрядов, ценностей, исконной правды допетровской Руси. Западники верили в конечную способность России «нагнать» в своем развитии Запад. Славянофилы искали достоинства национальных корней.
На блестящей петербургской поверхности в период 1815–1855 годов официальная Россия жила в состоянии иллюзий относительно своей принадлежности к Западу, пребывания его частью, причем частью самой могущественной в военном отношении. Для полного приобщения к Западу императору Николаю Первому не хватало, по его словам, всего лишь нескольких честных губернаторов.
Иллюзия имела частично плодотворные последствия. Именно в этот период национального самоуважения сложилось то, что обеспечило всемирное уважение России: почти все литературные гении России сформировались в эти годы. В то же время Станкевич, Грановский и Соловьев создали русскую историографию, Пирогов — медицину, Лобачевский — геометрию и т. д. Россия Пушкина не испытывала комплекса неполноценности, Россия Гоголя судила о мировых проблемах и без опоры на западные авторитеты.
Россия при царе Николае находилась в дружественных отношениях с Пруссией и Австрией, но, имея свои планы на Ближнем Востоке, антагонизировала европейский Запад, Англию и Францию. Началось первое «глухое противостояние», первая протохолодная война, когда Запад клеймил внутренние русские порядки, осуждал раздел Польши и вообще опасался «длинной тени» огромной России на Запад. Особенно рельефно это противостояние с Западом проявлялось после польского восстания 1830 года, европейских революций 1848 года, обострения восточного вопроса в 1844 и 1853 годах. Русские современники освобождения Запада от наполеоновского единовластия видели в политике западных держав неблагодарность по отношению к русским освободителям. Пушкин нашел отзвук в русских сердцах, отвечая западным клеветникам России.
Пушкинское «Иль мало нас?» еще повторится многократно в русской истории.
Когда Пушкин спрашивал, «еще ли росс больной, расслабленный колосс?», он касался болевой точки страны, чье сознание старалось примирить победу над Наполеоном с очевидным историческим отставанием. Как полагает Г.П. Федотов, «благодаря петровской традиции и отсутствию революционных классов, для русской монархии было вполне возможным сохранить в своих руках организацию культуры. Впав в неизлечимую болезнь мракобесия, монархия не только подрывала технические силы России, губя мощь ее армий, но и создала мучительный разрыв с тем классом, для которого культура — нравственный закон и материальное условие жизни. Красные чернила николаевской цензуры, по определению Некрасова, были кровью писателя. Этой крови интеллигенция не имела права простить».
Пробуждение от иллюзии было болезненным. Выступив в своем самомнении против почти всего Запада, император Николай Первый в ходе крымской войны достаточно скоро увидел пределы своей великой иллюзии. Парусный флот России не мог сопротивляться вхождению в Черное море англо-французских пароходов. Запад создал у Севастополя свою железную дорогу и по канонам своей науки переиграл восточного колосса. Истинное соотношение сил определилось самым неприглядным для России образом. Поражение в Крымской войне показало степень отсталости России. Национальное унижение было полным.
Высший патриотизм поддерживал тысячелетнюю Россию — от правящих кабинетов до избы мужика, он и спасал ее на протяжении целых столетий от капитуляции перед «материалистическим» Западом. Но горечь демонстративно нанесенного поражения, нищета находившейся в оковах крепостного права деревни, вопиющая слабость промышленности, отставание науки вызвали смятение столкнувшихся с реальностью умов, потрясли Россию, подточили цемент ее самоуважения.
До падения Севастополя в 1855 году русский патриот еще мог утешаться картинками 1812 года и внушительным местом России на мировой политической карте. Поражение в Крымской войне принесло в Россию осознание того, что Россия, анестезируя себя историей и географией, возможно, уходит от главного русла мировой истории. Поражение почвенников и доказательство правоты западников не могли быть более убедительными. Старым дорогам не стало веры, и Россия, побежденная Западом, начала искать пути ускорения своей модернизации. Правление императора Александра Второго началось с признания факта гибельности для России как самомнения, так и изоляции. Откладывать с реформами самоуправления городов, военной и судебной системы было уже нельзя, а любые формы преобразований в то время означали движение в направлении той или иной степени имитации порядков и учреждений, сформированных Западом. Опираясь на главное мобилизующее свойство русских — их патриотизм, император Александр Второй начал реформы, должные действительно привести огромную Россию в западный мир.
Надежды на органическое «вхождения в Запад» появились у России в 1861 году с освобождением крестьян. Шансы на такое вхождение выросли с созданием основ гражданского общества — суд присяжных, военная реформа, ограничение дворянских привилегий, распространение образования. Освобождение крепостных и ставшее главным символом новой эпохи строительство дорог (потребовавшее обращения к европейскому капиталу) поставили вопрос об отношении России к Западу в совершенно новую плоскость. Впервые на путь сближения с Западом встала не узкая верхняя прослойка аристократии и дворянства, а гораздо более широкий слой обращенных к индустриализации купцов, мещан, возникающей технической интеллигенции. Началась удивительная гонка со временем, продолжавшаяся до 1914 года, до того великого испытания, которым для России стала первая мировая война. Вдоль колоссальных по протяженности железных дорог быстро росли города, в стране менялись законы, укреплялись новые установления. Интенсивная духовная жизнь создала важнейшую предпосылку прогресса — живое и чуткое общественное мнение. Начался великий исход крестьянского сословия в города — процесс, который неумолимо продолжается и по сию пору. Феодальная Россия как бы отбросила самомнение и вошла в «материалистический век», полная уверенности в сохранении и своей самобытности, и в своем присоединении к западному авангарду мирового развития.
Пароходы, прибывшие впервые в Петербург в 30-е годы, во второй половине века связали Россию (через Одессу, Ригу, Петербург и Владивосток) с внешним миром прочнее чем когда-либо. Россия создала свой флот броненосцев, уступающих только нескольким западным флотам, собственную артиллерию, осуществила военную реформу, привлекла разночинца к государственной службе. Как и у всякого крупного общественного явления, у этой мобилизации, ориентированной на модернизацию страны, были две стороны. Первая требовала грандиозной работы на ниве образования, массового просвещения, индустриального развития, формирования гражданского общества, открытости идеям, торговым потокам, мировому общению. Вторая сторона общественного подъема исходила из интенсивных поисков оптимальной стратегии достижения этой цели. В этом проявил себя подход, во многом типично русский: найти одним махом выход из всех затруднений, разыскать национальную палочку-выручалочку то в виде особенностей национальной самоорганизации (крестьянская община), то в виде «самого передового» учения, овладев которым можно будет распоряжаться историей. На роль последнего в революционных кружках России претендовали анархизм, бланкизм, все формы утопического и научного социализма вплоть до марксизма (напомним, что первым переводом «Капитала» Маркса был русский перевод, осуществленный в 1872 году), то в виде попыток террором запугать верхи, веруя, что хуже не будет.
Период 1855–1914 годов оказался одним из наиболее цельных периодов истории взаимоотношений России с Западом. От противостояния Западу Россия пришла к союзу с ним, приглашая западных специалистов, перенаправив центр экспансии с чувствительного для Запада Ближнего Востока на Среднюю Азию и на Дальний Восток. В первые десятилетия (60-70-е годы) реформированию подверглось общество и его институты; между 1890–1914 годами Россия обрела самые высокие в мире темпы в индустриальном развитии.
И в ходе этого лихорадочного строительства, этого полувека перемен стало еще более отчетливо ясно, что в России почти сепаратно друг от друга существует два слоя. Первый — узкий, верхний, правящий — воспринимал себя как часть Запада. Сотни тысяч русских из этого слоя ежегодно посещали сопредельные европейские страны, непосредственно и ежедневно вступая в прямой контакт с реальностью, влиянием и идеями Запада. Основная часть образованной России знала и любила Запад. Как писал М. Погодин в 1860 г., «невозможно жить в Европе, не следя за нововведениями в физике, химии, финансах, администрации, идеями развития общества». Именно это стремление к сближению превалировало в отношении России к Западу в период между Крымской войной и 1914 годом. Но разные круги русского общества сближались с Западом с различной скоростью. У второго слоя русского народа — у огромной массы русского населения, прежде всего крестьянства, да и горожан, сближение почти не ощущалось. Два слоя становились почти двумя различными народами. Это обстоятельство в огромной мере сказалось в критическом 1917 году, когда одетые в шинели крестьяне решили судьбу отношений России с Западом по-своему.
Русские западники были особыми западниками. Они признавали роль Запада, но не видели в нем просто пример, схему будущего, верный проект грядущего бытия России. Безусловный лидер западников А.И. Герцен писал французскому историку Ж. Мишле: «Прошлое Западной Европы служит уроком и только; мы не рассматриваем себя в качестве исполнителей вашего исторического завещания. Ваши сомнения мы приемлем, но ваша вера не воодушевляет нас. Для нас вы слишком религиозны. Мы разделяем вашу ненависть, но не понимаем вашего преклонения перед тем, что вам завещали ваши предки; мы слишком угнетены, чтобы удовлетвориться полусвободой. Вас сдерживает осторожность, скрупулезность; у нас нет ни осторожности, ни скурпулезности; все, в чем мы нуждаемся в настоящее время, так это сила». Самососредоточенность и самоуважение делали русское западничество не примитивными имитаторами, а глубокими критиками как российского бытия, так и западной модели, при всех ее достоинствах и добродетелях. При этом даже умеренные западники, как, скажем, Герцен, склонялись к силовым решениям внутренних русских проблем.
Вопрос о принадлежности России был поставлен и на Западе. В 1868 г. французский сенатор А.Мартэн в книге «Россия и Европа» утверждал, что Россия не является частью Европы, что ее место — в Азии. Внешняя схожесть русских с европейцами обманчива, в реальности они не имеют с Европой ничего общего. В отличие от европейцев они суеверны, непроницаемы для просвещения, раболепны. Их христианство не затрагивает внутренних основ, от них нечего ждать духовного роста. Русские — не славяне, не индоевропейцы, они принадлежат тюркско-алтайскому племени. Справиться с русской проблемой Европа можно лишь изгнав их за Урал. Эту задачу от имени Запада должна выполнить восстановленная Польша.
В свете подобных перспектив, в свете возможной антагонизации Запада Россия, желая выйти на лучший западный уровень, должна была спешить в своей модернизации. Новому повороту России способствовало то, что центр общественной жизни в 50-х годах снова возвращается из Москвы в Петербург. Восстанавливается положение, которое занимал Петербург при императрице Екатерине Второй. В середине века половина русских журналов издавалась в Петербурге. Возрастает значение близких Западу Риги и Тарту. Даже антизападнические, славянофильские журналы («Русский вестник» Каткова и «День» Аксакова) издавались теперь в Петербурге.
Трудно переоценить значение нового феномена русской жизни — железных дорог. Они сделали контакты России с Западом впервые практически несложными. Разумеется, Россия проявила осторожность, она ввела у себя расширенную колею, чтобы любому захватчику с Запада пришлось приложить усилия, прежде чем двинуть свои составы в глубь России. Но фактом стало то, что для путешествия в Берлин и Париж требовалось уже не несколько недель мытарств по русскому бездорожью, а два-три дня пути.
Железные дороги породили новые надежды. К. Кибальчич, ученый и революционер, грезил о будущем: «Если мы покроем Россию сетью дорог такой густоты, как в Англии, мы вступим в век процветания, в век неслыханного прогресса бесчисленных фабрик. Цивилизация сделает быстрые успехи и мы — правда не сразу — возобладаем над богатыми и передовыми нациями Западной Европы». Родилась еще одна утопия, в которую поверили тысячи русских. (А мечтавший о чудесной железной дороге молодой человек, горя от социального нетерпения, вступил в террористическую организацию, увидевшую будущее России в убийстве монарха).
Российское правительство, занятое расширением железнодорожной сети, вращалось все в том же порочном круге. Расширение контактов с Западом посредством революционного нетерпения, недовольство косностью власти, не желающей, по мнению революционеров, жертвовать своими привилегиями ради процветания отечества. Но революционеры отказывались видеть источник российской косности и в толще народной массы, жившей в ином цивилизационном поле. Рост революционности требовал от властей либо сдачи позиций, разрушения государственности, либо политического зажима. Выбор последнего был неизменен, но это только обостряло спор постепеновцев (романовской династии) и революционеров.
В этот век реформ Россия впервые создает антизападное движение, получившее высшее благословение трона. Речь идет о панславизме, поднявшемся во второй половине 60-х годов. Главным его идеологом в России выступил Н. Данилевский, опубликовавший в 1868 году серию статей (сведенных позже в книгу «Россия и Европа»). Речь шла о противостоянии славян романо-германцам, Западу. В Москве с благословения правительства состоялся панславянский съезд, на котором говорилось об объединении всех славян под скипетром русского царя. Это было одно из немногих явлений в русской истории, когда откровенно жесткие идеи (далекие от раннего славянофильства) получили достаточно широкую общественную поддержку. Это самоутверждение принесло России определенную славу в 1877 г. с освобождением Балкан от турецкого ига, но сыграло прямо против России в столкновении 1914 года.
В конечном счете панславизм сыграл России дурную службу. У соседних Германии и Австро-Венгрии сложилось впечатление, что Петербург использует этническую близость и солидарность славянских народов для своего выхода в Центральную Европу, для подрыва позиций возникшего после 1871 года гегемона этого региона — Германии. Это вызвало ненужное отчуждение обоих германских государств, основанное на боязни фрагментаризации Австро-Венгрии, боязни выхода России через Балканы в тыл германскому миру. Те самые германские знания, навыки и капиталы, которые помогали России почти два века, которые шли благословляемым Петербургом потоком, наткнулись на боязнь пангерманистов «оказаться в славянском плену».
Акцентировка панславизма во внешней политике России была тем более не нужна, вредна и даже самоубийственна, что связи между восточными, западными и южными славянами за тысячу лет раздельного существования стали почти чисто номинальными. Особенно это касается связей России с западными славянами. Русская часть Польши была периодически замиренной, но это никому не закрывало глаза на прискорбную вражду двух народов, разделенных религией, историческими обидами и различной ориентацией. (Польская эмиграция смотрела на Запад, а не на Россию, планируя будущее своей страны). Симпатии чехов еще доживут до Бенеша и весны 1968 года, но и тогда, накануне мировой войны (которая создаст Чехословакию) было ясно различие в опыте, менталитете, культуре, цивилизационных основах.
Православные славяне Балкан, возможно, ощущали большую близость к стране-освободительнице, но и здесь различный исторический опыт не предполагал гармонии (каковой, скажем, не было между сербами и болгарами). В целом панславянская экзальтация вела к трагическому тупику. Для осуществления роли объединителя всех славян Россия должна была развить притягательные основы своей цивилизации (материальной и духовной). Но Россия еще сама не решила проблему «выстоять перед Западом», и у нее не было сил направить на себя центр цивилизационного магнитного поля Европы.
И все же в этом направлении, в направлении цивилизационного самоутверждения Россия после поражения в Крымской войне 1855 года сделала очень многое. Мы имеем в виду расцвет русской литературы, живописи, музыкального искусства. Вершины русской культуры, достигнутые во второй половине XIX века несут в себе одну и всеобщую особенность: русские гении литературы, музыки и живописи стремились найти путь к счастью для всего человечества и в то же время едва ли не с презрением отворачивались от банальных практических проблем века. Нужно сказать, что проблема отношения к Западу как бы несколько померкла на фоне эпохальных достижений русского духа, заведомо устремившегося к всеобщности (и теперь получившего признание национальной талантливости).
Российская интеллигенция стала активным участником общественной жизни России после реформ 60-х годов XIX века. Эта интеллигенция оказалась в русском обществе наиболее последовательным выразителем западных идеалов. Подавляющая часть интеллигенции стремилась быть подлинными европейцами, подлинными западниками, закрепляя (речь идет о ценностной ориентации и ментальном коде) ситуацию сосуществования двух народов в одном: русского автохтонного большинства и русского радикально-прозападного меньшинства.
С этого времени в сознании не только высшего слоя, но и достаточно широких масс русских кристаллизируются вопросы геополитического значения: чем является Россия, русские по отношению к Западу — подчиненной (или просто более молодой) порослью индоевропейского древа народов, представителями единой христианской, общеевропейской культуры или носителями особой, восточноевропейской цивилизации, а возможно, и провозвестниками некой новой культурной волны. От ответа на эти вопросы зависел выбор пути: стремиться к максимальному заимствованию, сближению, вступлению (на любых условиях) в Запад или, поняв органичность национальных особенностей, историко-культурных различий, несходство духовно-интеллектуального стереотипа, обратиться к собственным историческим канонам развития, не претендуя на место одного из хозяев в холодном западном доме.
Настороженное, подозрительное, подчас негативное отношение к Западу стали олицетворять собой деятели, далекие от экзальтации видеть в Западе воплощение вселенских идеалов, такие как Достоевский, Победоносцев и Леонтьев. На фоне увлечения русской молодежи западным социализмом К. Победоносцев, ставший прокурором Священного Синода, поставил задачу «скорее заморозить Россию, чем дать ей сгнить». Антизападные тенденции Победоносцева были поддержаны талантом К. Леонтьева, который обличал «Европу железных дорог и банков, погрязшую в материальных проблемах и прозаических мечтах».
Буржуазное «заземление» великих идей порождало презрение у устремленной к идеалу части русских интеллигентов конца века (скажем, у Леонтьева): «Не ужасно ли и унизительно думать, что Моисей пересек Синай, греки построили свои восхитительные храмы, римляне вели свои пунические войны, Александр, этот прекрасный гений в шлеме с перьями, выиграл свои битвы, апостолы молились, мученики страдали, поэты пели, художники творили, рыцари блистали на турнирах — только для того, чтобы французские, германские или русские буржуа, одетые в заурядные и абсурдные одежды, могли наслаждаться жизнью «индивидуально» или «коллективно» на руинах всего этого исчезнувшего великолепия?» Где же выход? Поздние славянофилы призывали не искать его в Европе. Идеологи позднего славянофильства утверждали, что (пишет Ф.М. Достоевский) «наше будущее лежит в Азии. Пришло время покинуть неблагодарную Европу. Русские столь же азиаты, сколь и европейцы. Ошибка нашей политики в последнее время состояла в том, что она пыталась убедить народы Европы, что мы являемся подлинными европейцами. Прочь от Петербурга, назад в Москву! Будем азиатами, будем сарматами».
В идейной жизни России последних десятилетий XIX века сложилась довольно странная ситуация, когда поздние почвенники, в лице Победоносцева, Леонтьева, Данилевского, Игнатьева, оказались сторонниками общественного и политического статус кво, признавая лишь ограниченное реформирование. По крайней мере, бездумное копирование Запада представлялось им ошибочной политикой.
Народничество, в своих идеалах выступающее как ультразападничество, было на самом деле, как определяет Г.П. Федотов, «русской религиозной сектой. Да, это уже не борьба за дело Петрово… Аввакум против Петра, воскреснув, расшатывает его Империю. Каким тонким оказался покров европейской культуры на русском теле». Особое положение в этом общественном всплеске заняли Толстой и Достоевский. «По-разному, но с одинаковой силой они отрицали западнический идеал интеллигенции на древней, допетровской почве». На русской арене им противостояли прогрессисты-западники, призывавшие отречься от обскурантизма и полностью ориентироваться на западный образец. Спектр поздних западников был достаточно широк — от либералов до революционеров. Среди западников особое значение начало приобретать учение двух германских эмигрантов, создавших в Лондоне мощную по убедительности схему исторического мирообъяснения. Их последователи — русские легальные марксисты (среди них прежде всего нужно назвать П.Б. Струве) не испытывали ни малейших сомнений в том, что Россия пойдет по пути западного капиталистического развития. Признавая огромное экономическое и цивилизационное значение капитализма, они призывали признать российскую некультурность и пойти на выучку к капиталистическому Западу.
Своей жесткой позицией легальные марксисты обострили спор, на Запад ли, к западному ли капитализму идет Россия или сохраняет исконную приверженность общине и коллективизму (как утверждали народники и социал-революционеры). В журналах «Новое слово» (1894–1897 гг.), «Начало» (1899 г.), «Жизнь» (1897–1901 гг.), «Заря» (1900–1901 гг.), «Современное обозрение» (1901 г.), «Освобождение» (1902 г.) российский читатель вовлекался в спор по главному вопросу истории своей страны — об отношении к Западу.
Самонадеянность можно отнести к прискорбным чертам российского менталитета, чрезвычайно трудно изживаемым. Ощущение принадлежности к Западу, который уже полтысячи лет непобедим на мировой арене, в начале двадцатого века не вызывало реалистических сомнений ни у царя, ни у министров, ни у генерального штаба русской армии. Вскормленные славой побед над турками, министры и генералы с большой легкостью забыли о крымской катастрофе и уж никак не видели ровню себе в удивительном островном государстве, бросившем вызов России на Тихом океане. Верящие в свою миссию хозяев Дальнего Востока, творцы русской политики не удосужились проанализировать опыт активного освоения западной науки и технологии — путь Японии после революции Мэйдзи, не оценили должным образом эффективность японцев в ходе их побед над Китаем (1895). (Ради исторической корректности признаем, что недооценку Японии допустил и весь западный мир, гораздо более рациональный и ответственный — но ведь Запад еще не собирался тогда на битву с Японией, как с будущим лидером незападного мира). Легкость завоевания феодальной Средней Азии, немощь Китая сыграли с русским государственным аппаратом злую шутку, потрафили пресловутому национальному «авось».