65318.fb2 Выше свободы - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 8

Выше свободы - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 8

- Но отчего вы не арендуете у панов? Брали бы пустоша, облоги...

- Эх, кормилец, да чем арендовать-то? За аренду нужно платить, а что возьмешь с земли без скота, без навоза? Вон латыши - те богатые, те арендуют, а мы что?

Я вспомнил, что и у нас, в Псковской губернии, то же самое. С одной стороны - местами полная нищета и нет земли, с другой - огромные пространства пустошной помещичьей земли. Пустошной - значит запустевшей, пустынной (часто испустованной). Лежат себе даром тысячи десятин, ни помещику от них пользы, ни мужику. У мужика нечем взяться, - но вот приходит семья латышей и платит помещику деньги. Неуклюжие, беловолосые, в домотканого сукна пиджаках, с латышской газетой в кармане и крепкой, как печь, лошадкой, с плужками и боронами, эти прибалтийские маймисты тотчас пускают корни в древнерусской земле и сами становятся маленькими помещиками. Работают на диво, как машины, без передышки, читают по воскресеньям Библию и с русскими не водятся. Даже языка нашего не понимают, а богатеют, и так, что прямым потомкам кривичей приходится бежать без оглядки - в Сибирь, к Петербургу, на Вятскую дорогу, все равно куда, где только прослышат о куске хлеба. Не успели мы завоевать Западную окраину, как тамошние жители начинают двигаться "nach Osten"17 и завоевывать коренную Русь. Из Псковщины, Витебщины, Смоленщины идет чуть не сплошное бегство. Земля занимается латышами, евреями, немцами, поляками. Вместо того чтобы Русь ширилась к западу, Запад размывает наши тысячелетние берега...

То, что превыше всего

При глубоком теперешнем молчании деревни следует дорожить каждым письмом, каждым достоверным слухом из этой темной области. Как бы мы, счастливые, живущие среди тропических растений, на бархатных коврах и в голубом сиянии электричества, - как бы мы ни отвлекались к тысяче вопросов политики, театра, искусства, философии - необходимо почаще вспоминать о том, что делается в деревне. Не дальше, как сейчас, в эту минуту, в безмолвии глухонемом поголадывают, "недоедают" (по три дня подряд!) в великом множестве бревенчатых срубов, именуемых избами, сырых и холодных. Надо постоянно эту картину держать перед глазами, чтобы все мечтательные построения относились к центральному факту действительности. Раз мы, теперешние петербуржцы, управляем судьбой великого исторического племени, каждый из нас, сановник или небольшой чиновник, писатель, художник, служитель церкви, учитель - все мы обязаны сознавать себя на государственном посту и видеть отчетливо свою ответственность. Чтобы видеть ее и не забывать, не следует сводить глаз с деревни. Там корни, там самые крайние нити, которыми мы связаны с природой, там начало нашего бытия. Народ надо пожалеть. Ему очень трудно - в неизмеримой степени более трудно, чем мы в состоянии себе представить.

Образованным людям тоже иногда круто приходится в бедной стране, но все же не может быть даже и тени сравнения. Поставьте рядом две похожие картины: самую известную в этом сезоне - "Какой простор" И.Е. Репина и картинку деревенскую, нарисованную моим учителем. Студент в шинели офицерского покроя и барышня в широкой шляпке зашли на взморье, под самый прибой бурного, только что вскрывшегося ото льда моря. Молодежь захлестывают брызги, и оба, радостные, смеются: какой простор! Они промочат ноги, дело молодое, - дома вытрутся спиртом, побегают, вот и вся беда. В результате получится немножко философии: "Простор, мол, обманчив. Не суйся в бездну, сооружай лодку или лучше - пароход, чтобы одолеть стихийную силу. Для парохода же нужно много знания, капитала" - и пр., и пр. Но посмотрите теперь на картинку моего учителя. Толпа тощих мужиков, бледных, вялых от голода, сошлась на озере - весною, на рыхлом льду. Вязнут, стынут и с опасностью для жизни вытаскивают водоросли со дна. Оцените это каторжное самоистязание - и для чего? Чтобы хоть что-нибудь бросить ревущему от голода скоту - последней опоре мужика. И тут - какой простор! Озера красивы, прекрасно небо, но чтобы отстоять свое жалкое существование, нужно все забыть. Одна надежда на глухое озеро, на водоросли на дне его. Удивительно, как упорно человек цепляется за жизнь! Эти вялые от голода, землисто-бледные люди тоже подвержены простуде, воспалению легких, инфлюэнце. Они так же чувствуют боль и холод - ведь они такие же нежные по природе, как и мы, в наших шинелях офицерского покроя. И если мужику еще и дома высушиться негде, и у несчастной бабы грудь высохла, и нечем покормить грудного ребенка, и слышен его вякающий слабо голосок... Какой простор для отчаяния, и как становится понятной другая картинка того же учителя: "Не пойдем домой!" Это в день Светлого праздника, торжества из торжеств! Несчастные себежские мужики могут сколько угодно жаться к своей серой, такой же бедной, как и они, церкви. Чем она может помочь им?

Мне кажется, безобразная бедность, до какой дошла русская деревня, посягает на самые драгоценные приобретения нашей истории, на зачаточную культуру, на государственность, на религию. В материальных телах есть предел упругости, дальше которого нельзя сгибать: вещь ломается. Есть предел выносливости и той энергии, которая называется человеческой жизнью. От чрезмерного напряжения ломается дух племени. Может быть, веками гнется и вдруг в такой же неуследимый, как при ломке вещи, момент - этот тысячелетний устой - душа народная - никнет.

Позвольте сделать важную оговорку. Я говорю не о богатстве, не оно вовсе нужно. Я глубоко убежден, что бедность не только не страшна, но составляет естественный удел и даже условие человеческого счастья. Мне кажется, что огромное большинство человеческого рода потому так бедно, что это необходимо для его блага. Об этом говорит Евангелие и нравственная философия всех времен. Бедность прекрасна, но нищета... О, это совсем другое состояние, совсем другое. Нищета голодная действительно есть ужас. Это уже не естественное состояние, а казнь, медленная, мучительная, всенародная, за какие-то исторические, может быть, давно нами забытые грехи. Нищета тем ужасна, что она сразу останавливает все итоги истории, вычерпывает до дна все силы. Нищета почти непоправима, или поправить ее необычайно трудно. Доктора говорят: берегите ваш организм, берегите его способность сопротивляться! Все не страшно, пока тело само борется с болезнями, но раз упали силы - не помогут никакие медикаменты. Моралисты говорят: берегите вашу душу, ее способность сопротивляться греху. Есть предел, ниже которого начинается ад. Полное отчаяние есть полный паралич воли. Народ, как и отдельный человек, не должен доводить себя до испытаний чрезмерных, не должен доходить до предела свой упругости.

Перенесемтесь в нашу себежскую деревню, войдем в ее условия. Вы сразу как будто отодвигаетесь на целые тысячелетия назад, в доисторический период. Все современное деревне абсолютно чуждо, она живет еще в архаические времена. Журнал, газета, лекция, концерт - все это обыденное для нас, для народа даже не роскошь, даже не мечта. От народа все это так же далеко, как жизнь на Марсе, - ничуть не ближе. Для деревни еще не рождались Гуттенберг и Джемс Уатт; посмотреть на карту - цивилизация железными путами прошла в самое тело народное, но это одна видимость: И "чугунка" не всегда доступна мужику: он сотни верст шагает рядом с ней в своих лыковых лаптях. Не доступен ни телеграф, ни почта, ни школа, ни даже церковь - ничто, чем отличается европейский быт. Этих культурных учреждений не выдерживает ветхая ткань нищеты, как тяжелые узоры не держатся на гнилой канве. Ни роскошь, ни даже самый простой комфорт не по средствам деревне. Не по средствам становится не только цивилизация, но даже варварство.. Сапоги, например, носили еще скифы, но себежскому мужику уже едва доступны лапти.

Мы переживаем снова период великих реформ, но отчего, спрашивается, не удались старые реформы? Главным образом - от крайней нищеты народной. Дали крестьянам волю. Казалось бы, какое торжество истории. Молодая нация, как огромный корабль, спущенный со стапеля, могла бы двинуться стремительно вперед, в безграничный океан будущего, - но что же вышло: наш корабль народный тотчас же сел на мель. Великие реформы в зажиточном народе удались бы превосходно, но они оказались не по средствам народу нищему. Возьмите земство: несомненно, это великое установление, но поглядите, до чего оно полузадушено - не столько чиновничеством, как уверяют, но нищетой народной. Почему мало школ, врачей, медицинских участков, опытных полей, агрономов, хороших учителей и пр., и пр.? Почему проселочные дороги прямо ужасны? Почему плохо поставлено страховое дело, нет учреждений мелкого кредита, не организована благотворительность? Да просто потому, что на все это нужны деньги, а их нет. Чуть побогаче губерния - и земство заметно оживает, но что можно требовать, например, от витебчан?

Возьмите другое огромное государственное дело - железные дороги. Как их было не построить, если весь мир их выстроил. Без железных дорог мы прямо-таки рискуем национальным существованием. Будь народ побогаче нашлись бы, как у соседей наших, миллиарды и на постройку, и на выгодную эксплуатацию дорог. У нас же дороги выстроили (в долг), а ездить часто не на что и возить нечего. С великими жертвами государство создало национальную промышленность - и это вопрос жизни или смерти нашей. Не будет у нас своих фабрик и заводов - Европа высосет из нас всю кровь, как из Индии или Турции. Будь народ побогаче - промышленность сама развилась бы, но в нищем народе она - даже искусственно поднятая - идет ко дну. Народ отказывается покупать, так как не на что. Нет рынка, нет промышленности.

Ниже известного минимума достатка самый кроткий и преданный государству народ оказывает стихийное, ничем несокрушимое сопротивление - и даже мерам явно благожелательным. "Лечись!" - настаивает государство "Учись!", "Строй дороги!", "Занимайся промыслами!" и т.д. На все эти разумные требования народ, землисто-бледный, отвечает кротко: "Не на что!". "Не пьянствуй! Не ленись!" - говорят народу строгие моралисты. "Эх, кормильцы вы наши! - отвечает себежский мужик (это мы-то кормильцы). - Эх батюшки! Да как не пьянствовать, коли мочи нет! Как не пьянствовать, когда - выражаясь вашим интеллигентным языком - сознание не в силах вынести всего ужаса, в котором мы, шумихинские мужики, находимся изо дня в день, из года в год! Всю-то душеньку вымотала наша доля горькая. Хочется забыться - не хочется, а неутолимая потребность забыться. От действительности бежишь в безумие, которое все же легче, - от действительности спасаешься, как от кошмара. Нет, трезвость нам, мужикам, не по средствам, - не сочтите, ваше благородие, за парадокс! Побогаче мужик ^- тот тверезый, у него хата белая, у него женка сытая, около него ребята бегают, и кобыла ему машет хвостом весело. Это богатому трезвость По карману, а нам нет. Кормильцы вы наши, войдите, ради Христа, хоть на минутку, в наше психологическое состояние. Вы говорите: "Не ленись!" Но как не лениться, когда всякое дело из рук валится, прямо от отчаяния. Как не лениться, когда заранее твердо знаешь, что ничего-то ровно из твоей

работы не выйдет. Сегодня по горло в болоте промаешься день, натаскаешь охапку осоки, а завтра опять скотина ревет. Как тут не лениться? Нам не по средствам настоящий труд, мы чересчур для этого нищи. Хорошо трудиться, как вол, богатею, или немцу, или латышу. Богатый знает, что труд окупится с лихвой - как ему не работать! У него маленькое усилие - и то не даром, а у нас египетская работа - и та идет прахом! Как нам не лениться?"

Прежде всего - сняться с мели

Нищета народная - как яд - парализует все движения деревенской жизни. Дали свободу - мужик тотчас же очутился в лапах мироедов и кулаков. Вы думаете, это многим лучше крепостного права? Дали некоторый надел. Для богатого населения, для немца или китайца при их интенсивном (очень дорогом) хозяйстве земли было бы достаточно, но с кобылой, которую весной приходится вытаскивать за хвост из конюшни, - от голода не стоит на ногах, с деревянной сохой, без навоза, без отборного зерна, что может мужик поделать на своем клочке? Он теряет ежегодно по крайней мере девять десятых урожая, девять десятых своей энергии - зря. Правительство дало свободу волостного самоуправления. Богатое крестьянство устроилось бы недурно, но бедное тотчас попало в рабство писарей и живоглотов. Заморенный мужик по самому существу - раб, и сколько ни освобождайте его, пока он нищий, он хуже крепостного. Ведь и крепостное рабство развилось из кабалы, и через сорок лет народ опять вошел чуть не целиком в новую кабалу. Кое-какие проникшие в печать сведения о частной задолженности крестьян прямо ужасающи! Большинство народа Бог знает на сколько лет вперед в долгу у богачей, и где же тут выплатить. Долги перейдут в потомство, нарастая снежным комом, и, чего доброго, опять приведут к крепостным отношениям. Возьмите народное здоровье. Посылайте отряд за отрядом врачей-героев, святых девушек, согласных, живя впроголодь, обмывать крестьянские струпья и язвы. Но если у мужика один полушубок на всю семью, если моются в той же печи, где пекут хлеб, если едят из одной чашки и доедают объедки друг друга - что при этих условиях поделать с сифилисом и со всякою вообще заразой? "Сифилизацию населения, - пишет д-р Масловский, - невозможно предотвратить никакими мерами". Сифилизация! Какое зловещее созвучие с цивилизацией! Эпидемии дают около 38% смертности, что, по признанию врачей, равносильно постоянно действующей холере. Дети повально мрут - и уже прямо от голода, от прокисшей соски, наполненной жеваным хлебом. Не немеет ли наука перед условиями, где ее истины превращаются в горькую насмешку?

Возьмите такую сторону крестьянской жизни, как пожары. В стране зажиточной пожары - сущий вздор; выстроили каменные хоромы, завели пожарные инструменты, застраховались - вот и нет беды. Но нашему крестьянину не по средствам не гореть. Как строительный материал, ему доступно только дерево и солома. Ни бочек, ни насосов не на что завести, страховка - соблазняет самому поджечь свою хибарку. Немудрено, что страхование развито у нас в тысячу (ровно в тысячу) раз слабее, чем в Англии, и что число пожаров увеличивается в 2'/2 раза быстрее, чем дворов и строений18.

Наша история сложилась под грустными созвездиями. В то время как на Западе культура развивалась независимо от государственности и давала ей тон, - у нас последние триста лет государство насаждает культуру, берет на себя роль земного промысла, стремится поставить народ на высоту западного просвещения. Не будем ни восхищаться, ни осуждать эту роль, она сложилась стихийно. Сейчас речь о том, в состоянии ли народ поддержать даже самые прекрасные замыслы государства? Мне кажется - нет, если не сплошь, то в огромной массе, где предел экономической упругости нарушен. Просвещение! Но просвещение - вещь глубоко серьезная, это не азбука и не копеечные "листовки" даже сытинского издания. Просвещение вещь дорогая, оно народу не по карману. Что книг мало, это еще не большая беда. Подавляющее большинство книг глупы и служат орудиями никак не света. Народ всего просвещеннее тогда, когда его школою является сама жизнь. Устроенный, благообразный, дышащий разумом многих поколений справедливый быт воспитывает дух народный лучше книжной школы, особенно нашей дешевенькой, скроенной по чужой колодке. Если жизнь обильна, если есть накопление благородных преданий, если сохраняется множество предметов искусства чистого и прикладного, если сохранена природа - вечная книга, вне которой нет мудрости, - народ в такой стране образован от колыбели. От колыбели человек впитывает в себя образовывающие дух впечатления, он не выходит из откровений разума и вкуса, он просвещенным как будто родится. Но для такого просвещения нужна материальная независимость: в ней крестьянин нуждается не менее, чем аристократ. Нужен достаток, свобода отойти от тревоги за свою жизнь, свобода помечтать: ведь из творческой мечты вышла вся цивилизация, весь мир. Без известного досуга невозможна не только высшая, но и низшая ступень культуры. Для просвещения нужно, чтобы действительность поддерживала мечту, а не разрушала ее. Говорить о просвещении нищего народа мне кажется грубым абсурдом, и жизнь это доказывает. Несмотря на великие усилия школы за эти сорок лет, видали ли вы когда-нибудь просвещенных крестьян? Таких, которые крестьянствовали бы, не забывая книги? Мне не приходилось встречать подобных. Мало-мальски грамотные крестьяне бегут из деревни или забывают грамоту. Уж не говоря о просвещении - даже грамотность (которая сама по себе есть еще невежество), даже грамотность не по средствам себежскому мужику!

В старинные времена, когда энергия народная сохранялась на месте, она накапливалась как электричество и питала огонь духа. Возможны были молниеносные мысли пророков и тихое озарение праведников, возможны были поэзия и религиозность, та пламенная религиозность, о которой остались одни сказания. Теперь ни поэзия, ни истинная религия "не по средствам" мужику. Теперь некогда сложиться былинам, не из чего создать героические мотивы. Даже природа - древние леса, озера, реки - прекрасный мир, населенный воплощенными духами, - сама природа уже становится не по средствам для мужика. Он всем сердцем рад был бы всю жизнь оставаться среди родных лесов, - но леса повырублены, леса сделались запретными. Озера, реки, болота недоступны; за все, за все нужно уплатить аренду. За водопой скоту в деревне кое-где уже платят большие деньги. Мужик высшим счастьем считал бы жить среди родной природы, но голод гонит его Бог весть куда, на фабрики, в городские подвалы, в Сибирь.

Такова поэзия быта. Если серьезно говорить о религии, - невозможна ли она среди голой нищеты? Насколько богатство отвращает от Бога ("Легче верблюду" и проч.), насколько бедность влечет к Нему, настолько нищета вновь и уже решительно отталкивает, разрывает навсегда таинственный и нежный путь, идущий от живого сердца к Вечности. Нищета повергает в уныние - о, недаром уныние считается смертным грехом! Нищета повергает в исступленное отчаяние, когда каменеет совесть, когда не хочется, просто противно думать о какой-то справедливости, о любви вечной. Вера в благо требует, чтобы благо ощутительно присутствовало. Не надо, чтобы на глазах человека слишком долго топталось счастье. Крушение всех заветных надежд, несчастье чрезмерное есть смерть религии. Даже великая душа Иова вознегодовала: "Опротивело мне жить! Отступи от меня! - говорит он Создателю. - Объяви мне, за что Ты со мною борешься?.. Бог ниспроверг меня и обложил своею сетью. Вот я кричу: обида! - и никто не слушает. Вопию, и нет суда! Иду вперед - и нет Его, назад - и не нахожу Его".

Нужно великую душу Иова - человека, которого благочестие было слишком долго воспитываемо в счастье, чтобы ропот его не перешел в богохульство. Разве у себежского мужика есть "семь тысяч мелкого скота, три тысячи верблюдов, пятьсот пар волов" и пр.? У себежского мужика многовековое, непрерывное разорение, и можно ли требовать от него истинной веры? По стародавнему обычаю он все тянется к своей убогой церкви, крестится иконам, слушает "Христос воскрес!" Но тут же за порогом храма его охватывает щемящий ужас. Куда идти? Домой - скотина ревет от голода. И вот вместо того, чтобы идти по хатам и нести с собою светлую атмосферу восторгов: Христос воскрес! - вместо сияния, поцелуев, молитвенного блаженства мужик понуро несет в кабак шкуру зарезанной кормилицы-коровы, чтобы хоть ненадолго забыть свой ужас. Нет, господа, истинная вера слишком тонкая роскошь духа. Она доступна сытым беднякам, но голодным недоступна. Падая ниже возможного уровня своего достатка, человек теряет высочайшую свою опору в мире - уверенность в Отце.

Вы спросите: зачем я пишу эти грустные строки? Да почти без всякой цели. Просто хочется переложить часть своей тревоги на вас, читатель. В эти покаянные дни, может быть, это кстати. В смутную пору, когда у государства столько дела, когда того и гляди нас втянут в войну на западе, на юге, на востоке, мне кажется, не лишне заглянуть в глухую деревню. Именно там в решительную минуту можно найти указание, что делать. По громадности все растущего государства все труднее ориентироваться в его истинных интересах. Сознание то и дело отвлекается на тысячи случайных задач. Их бесчисленность и противоположность слагаются в своего рода анархию, если не иметь одного повелительного взгляда на вещи, если не иметь объединяющего сознания главной нужды. Наша главная национальная невзгода (после тех, о которых здесь я не говорю) - это нищета простонародья. Надо неустанно всматриваться в голодную деревню, надо отфотографировать ее в своей памяти. Какие бы предприятия ни казались неотложными, всегда полезно взглянуть на мужика. Пока крестьянство не поднято на уровень, где становится возможным какой-нибудь прогресс, тщетны будут самые возвышенные государственные планы. Если тучная нива дает зерну жизнь и вознаграждает сторицей, то нива тощая губит самые крупные зерна и самое высокое искусство сеятеля сводит в ничто.

1903

В ДЕРЕВНЕ

Через два года стукнет пятьдесят лет памятному событию в русской жизни. Вдумчивые люди хорошо сделают, если постараются еще раз пересмотреть весь доступный материал этого переворота, чтобы понять ясно, что же такое тогда случилось. О крепостном праве не было двух мнений сто лет назад: почти всем, за ничтожными исключениями, крепостной быт казался естественным и единственно возможным. О крепостном праве не было двух мнений пятьдесят лет назад: почти всем, за немногими исключениями, крепостной быт казался противоестественным и невозможным. Любопытно было бы установить сколько-нибудь определенный взгляд на крепостное право теперь, через полстолетия после реформы. Мне кажется, оценивать события следует по их последствиям. Ни наши отцы, ни наши деды не могли видеть результатов отмены крепостного права и не могли судить о ней правильно.

Есть суд истории, суд потомства, и мне кажется, для 1861 года время этого суда наступило. Всем понятно, что прежние крепостные отношения абсолютно невозвратимы. Они возможны разве только после нового переселения народов, нового захвата России какой-нибудь воинственной расой и т.п. Если что угрожает России ближайшим внутренним рабством, то это не крепостное право, а социализм, но и его угрозы, в качестве пока бумажных, крайне проблематичны. О крепостных порядках мы можем судить, стало быть, sine ira et studio19. Я лично, родившись за два года до великого манифеста, не помню крепостного права и не связан с ним ни сожалением потери, ни чувством мести.

Почти полвека, с раннего детства, я наблюдаю крушение крепостной культуры. Процесс этот наполняет собою русскую историю последнего столетия. Вернуться к нему меня побуждают яркие впечатления последних дней. Эти строки я пишу из глубокой деревенской глуши. За последнюю неделю мне пришлось объездить несколько деревень, погостов, заглохших дворянских усадеб в местности, которую я знал когда-то наизусть. Подавленный грустными воспоминаниями, я тщетно ищу в настоящем следов прошлого. Когда-то тут были видны раны, но и те зарубцевались. Природа - величавая и прекрасная природа здешних мест - точно похоронила крепостную эпоху и преспокойно себе сияет красою вечною. Те же необозримые горизонты и сладкий воздух полей, те же горы и синие леса, те же бесчисленные озера, которых сеть сливается временами в почти финляндский шхерный пейзаж. Те же серые, крытые соломой, подслеповатые деревеньки, значительно разросшиеся, но, как и прежде, невыразимо-грязные. Тот же ковер полей с золотистой рожью, льном, гречихой и вьющимися пчелами над ними. Та же рваная нищета - и еще более угрюмое пьянство.

О кое-каких переменах скажу ниже, теперь же позволю себе высказать основное мнение мое о крепостном праве. Оно - как право - уничтожено в 1861 году, но как быт развалилось гораздо раньше. То, что у нас называют эпохой крепостного права и что справедливо возмущало всех гуманистов, было уже не определенным общественным строем, а безобразными его развалинами. Когда приблизительно сложился классический крепостной быт и до каких годов он держался - это предмет очень ответственного исследования, за которое я не берусь. Мне кажется, в эпоху Болотова был устойчивый крепостной быт, в эпоху Радищева он уже пошатнулся. Крепости его уже поколебленной хватило на то, чтобы дать России еще одну великую войну - войну 1812 года. Но это была лебединая песня нашего феодализма. Далее пошло "освободительное движение" хуже, чем в проповеди, в самом процессе разрушающегося быта. Освободительное движение в России началось, строго говоря, с тех пор, как были раскрепощены дворяне. "Вольность" дворянства не могла не распространиться на другие сословия страны, считающей себя независимой. Объявленное вольным Петром III и Екатериной, дворянство утратило свой древний государственный смысл, и отношения к нему крестьянства сделались в корне бессмысленными. Вышло то же, как если бы офицеры были освобождены от службы и в то же время сохранено было повиновение им солдат. Нравственное оправдание крепостного быта именно тогда исчезло. Поместья перешли в частную собственность владельцев, и тем самым в крепостной быт была введена анархия. Стало непонятным, почему крестьяне должны содержать барина, даже такого, который не служит и ничего не делает. А бар последнего типа, принявших вольность как право ничего не делать, оказалось слишком много, может быть, большинство. Тогда именно началось крушение крепостного быта. Дворяне стали терять связь с землей как источником государственного их содержания. Крестьяне стали терять уважение к дворянам и любовь к ним. Еще за полвека (может быть, за век) до отмены крепостного права дворяне начали бросать поместья, то есть становиться чуждыми крестьянам. Они разъезжались по столицам, по заграницам, по крупным центрам, тянулись ко двору, на городскую службу. Завоевание громадных окраин потребовало громадного развития чиновничества. Дворянство откачивалось и отсасывалось службой из центра на окраины. Все сколько-нибудь способное уходило вдаль и пропадало для родных усадеб большею частью навсегда. Оставались в деревнях дворянские неудачники, недоросли, которые уже тогда роняли звание дворянина в глазах народных. Эти неудачники плодились и множились, делили большие поместья на средние, средние - на клочки и кусочки, вместе с тем беднели и дичали в невероятной степени. Еще до отмены крепостного права большинство дворянства разорилось и потеряло дворянскую культуру. Тургеневские "дворянские гнезда", дававшие мечтательных барышень и сорокалетних идеалистов, были и тогда уже в редкость. Большая часть дворянства задолго до 61-го года опустилась, промоталась, одичала, позаложила крестьянские души в опеку, выродилась в гоголевские и щедринские типы. Что было с дворянством в Польше, то и у нас. И у нас сложилась мелкая шляхта, дворянская чернь, которая уже тогда опорочила и обессмыслила крепостное право и сделала отмену его необходимой. Та жестокость, доходящая до глупости, которая превратила патриархальную дисциплину в рабство, встречалась, кончено, и на верхах дворянства, но главным образом свирепствовала - в низах его. Благородная культура, примеры которой встречаем в хрониках рода Аксаковых, Бакуниных и пр., завязывалась во многих местах, но не успела пустить в России глубоких корней. Эту культуру засасывала наша дичь и глушь. Как роскошные луга и огороды зарастают бурьяном, так дворянскую культуру (в хорошем смысле этого слова) постепенно вытеснял цинизм русской народной бедности и темноты.

Напрасно думают, что Гоголь, Тургенев, Григорович, Щедрин описывали крепостное право. Они описывали развалины его. Манифест 61-го года явился лишь протоколом катастрофы, которая шла целое столетие, завершившись севастопольским позором. Было наивной ошибкой думать, что протокол создаст сразу новые условия и сделает катастрофу как бы не бывшей. Здание рухнуло. Началась расчистка развалин, и вот через пятьдесят лет мы видим не новое здание, а мелкий мусор на старой печине. Голое место - вот что представляет теперь деревенская культура.

За неделю путешествия по родным местам я набрался "ильных впечатлений. Идет великое одичание и запустение. На площади в сто квадратных верст не осталось ни одной дворянской усадьбы, ни одного вкрапленного в деревенскую темноту европейского уголка. Вот маленькое имение Ю-во, "рай земной", как его звали прежде, и теперь - рай по красоте и сосредоточению даров природы. Я помню это сельцо, как начал жить, и до сих пор во сне вижу старый сад над живописной речкой, протекающей между двумя большими озерами, горы, покрытые лесами, густыми и темными, о которых ходили легенды. Уже тогда дворянское гнездо это было разорено и люди грубы, но все же был хоть и небогатый, но культурный дом. Была небольшая библиотека и в ней Гомер, в раскрытые окна летом звучал рояль, были старые портреты и картины, выписывался журнал. А главное - в имении был плодовый сад, стало быть, был уход за ним; были хорошо возделанные поля, цветники, пчелы, огороды. Теперь на месте всех этих красок и благоуханий - дичь и глушь. Стоят две бедные крестьянские избы и между ними - как раз на том месте, где был въезд в усадьбу, - зияет черное отверстие хлева, ужасного крестьянского хлева, где скот стоит в жидких испражнениях своих чуть не на поларшина глубины и откуда дышит вечный смрад. Срублены начисто дивные клены и сирени, выпустован сад, погублены пчелы, дом барский тридцать дет как уже сожжен крестьянами. Ведь революция шла и тогда, только начальство не хотело себя тревожить ею. Расторговавшиеся крестьяне при помощи банка купили имение у запутавшихся наследников совсем за бесценок, и что же? Богатеют они? Нет. Трезвые, они сами пашут; вечно в грязи и в навозе, но едва выбирают проценты в банк. Они кое-что уже знают об искусственном удобрении, но все еще сидят на древнем трехполье, все еще делят поля на полоски в разных концах и никак не догадаются размежеваться. Быстро поднять культуру и доход земли они не умеют, между тем дети у них плодятся, имение дробится. Предстоит раздел и неизбежное одичание на клочковом хозяйстве.

В пяти верстах от этого "земного рая" посетил я небольшое имение В-е. Там, где когда-то стоял барский дом, теперь одни камни и бурьян. Все сельцо снесено с лица земли, точно татарским нашествием. Осталась одинокая пуня, где свищет ветер да несколько одичавших яблонь когда-то обширного сада. Посетил я небольшое имение П-во, тут же, в нескольких верстах. Старый заколоченный дом. Гробовое молчание. Копошится в поле грязная семья крестьянина-арендатора, который давно не платит аренды и едва живет. А какие когда-то в этот уголок были вложены силы, какие надежды! Через сорок лет, как я оставил родные места, я нахожу с трудом даже не развалины, а печины, как тут говорят, то есть места печей тех дворянских гнезд, которые когда-то были полны жизни. Задолго до признанной начальством революции в этом краю шло аграрное движение: поджоги, потравы, порубки лесов, опустошение дичи и рыбы, разгром огородов и садов, порча инструментов, забастовки рабочих в горячую пору, кража лошадей и пр., и пр. Все это проделывалось сначала робко, потом все наглее. Изнеженная часть дворянства задолго до революции почувствовала, что в деревне жить нельзя, что старая дворянская культура в России не ко двору. Еще в начале послекрепостного периода правительство было встревожено абсентеизмом помещиков, но помочь беде не умело. Бегство с земли культурного слоя продолжалось все полустолетие. Как ни удивительно, это бегство идет до сих пор. В местности, о которой я пишу, лет 40-30 назад чудные имения продавались за треть, за четверть стоимости. Полуграмотные деревенские кулаки накупали разных пустошей, обрезов, клиньев, лугов, озер, лесов такие пространства, которым мог бы позавидовать иной владетельный герцог. Тогда это объясняли "катастрофой": дворяне будто бы были настолько ошеломлены реформой, что не могли и не хотели приспособиться к новым условиям жизни. Но, кажется, и теперь дворяне остаются такими же растерянными и ошеломленными. В здешней местности то и дело слышишь такие рассказы. Имение К-хово мужики купили за 20 тысяч и сейчас же продали строевого леса на 25 тысяч да дровяным лесом выбрали 25 тысяч. Земля досталась даром, да еще с какою премией! В Н-ском уезде жид купил имение за сто тысяч. Тотчас же срезал строевой лес и продал его за двести тысяч, а землю - уже без леса - продал за что купил, то есть за сто тысяч. Стало быть, за простую комиссию по перепродаже жид получил двести тысяч чистоганом, 200% покупной стоимости. Но это еще не все. Мужики, которые купили у еврея имение, рассчитывают вернуть свои сто тысяч на дровяном лесе, а земля у них останется даром. Вы спросите: неужели помещик, продававший это огромное богатство за 20% его стоимости, был сумасшедший? Гораздо хуже, - отвечу я. Имения сумасшедших оберегаются опекой куда строже, чем иные имения самими здравомыслящими владельцами. Дело в том, что здравомыслящий помещик или помещица часто совершенно невинные младенцы, что касается реальных условий своего имущества. Помещик может читать лучшие романы на трех европейских языках и в то же время не знать, какой ценности у него лес в имении. Обыкновенно у каждого помещика есть доверенный мужичок, мудрости и бескорыстию которого барин верит. Мужичок, подмазанный жидом, начнет толковать барину, что лес хотя точно что старый, да какой в нем прок? "В этой губернии леса, мол, нипочем. Хорошие лесины давно повырублены, и что ж поделаешь? Никакими средствами с нонешним народом не сообразишь. Нанимать стражу - дорого, да и стражники разве надежны? Они сами боятся озорников. Ну, поймал вора, засадил в тюрьму, а он выйдет оттуда и сожжет тебя либо из-за угла застрелит. Сколько ни нанимайте стражи - один будет перевод денег". Помещик слушает эти речи и соображает: а не продать ли имение, пока его в конец не выпустовали? Теперь жид дает 20 тысяч, а вырубят мужики лес - жид, может быть, и двадцати тысяч не даст. Продать лес отдельно, - но кто же купит его, кроме того же жида? Мысль самому поехать в Ригу, разыскать фирму, торгующую лесом, помещику кажется задачей сверхсильной. Пришлось бы ехать в незнакомый город, где неизвестно какие отели и нет ли еще насекомых. Затем нужно будет везти агента фирмы, показывать ему леса, лазить по горам, по болотам, выписывать, может быть, землемера, нанимать рабочих, ездить к нотариусу и пр., и пр. Уравнение с бесчисленным количеством неизвестных. Не проще ли сразу зачеркнуть задачу продать имение еврею? Он такой добросовестный на вид и услужливый: жене привез настоящие конфекты от Берэна. Пусть-ка поваландается с имением господин еврей! Он хитер, но он не знает, что имение не дает и тысячи рублей чистого дохода. Он хитер, но он ничего не знает о настроении здешних рабочих, о многолетних порубках, потравах и т.п. Он, еврей, думает, что быть русским помещиком синекура!.. В общем, мысль провести еврея кажется здравомыслящему помещику забавной, и он продает имение за четверть стоимости, в искреннем иногда убеждении, что сам делает аферу. Есть и такие помещики, которые до того привыкли к неприкосновенности своих саженных дедами садов и рощ, что считают их не входящими в инвентарь, вроде облаков на небе. Потом изумляются, видя, что вековые липы и дубы можно спилить и превратить в золото...

Наш край на моей памяти поразительно омужичивается, дичает. Культурные помещики или разбежались, или их осталось не больше, чем жемчужных зерен в навозной куче. В большинстве остались некультурные дворяне, малопоместные, которые омужичиваются с каждым поколением - до полного слияния с крестьянами. В каждом сельце вы найдете этот дворянский пролетариат грязных, обтрепанных представителей иногда известных фамилий, совершенных неучей или недоучек, неудачников, которых почти общий порок - горькое пьянство. Вместе с потомством тех мелкопоместных, которые еще в крепостное время приобретали крестьянский облик, эта дворянская чернь ничем не отличима от крестьян, кроме способности к труду. Женятся они на крестьянках, дочерей выдают за крестьян. Одинаково с последними они заражены суевериями и грубейшим невежеством. Принадлежность к высшему сословию не дает им никакой радости, а одну печаль: страшную зависть к богатству, которого им недостает, и презрение к своей скромной доле.

Начинающей социолог, отправившись в любую губернию, мог бы набрать материал для интересной и важной диссертации - именно об одичании у нас всех сословий, начиная с дворянства. Соберите статистику живых представителей разных сословий в уезде, распределите их по категориям богатства и образованности, отметьте процент людей бездельных и спившихся, - уверяю вас, выйдет любопытная картина. В ней ярко выступит факт, которого у нас усиленно не желают замечать, - вырождение нашей старой культуры, не прогресс, а одичание сравнительно даже с не столь отдаленным прошлым. Окрестьянивается нижний слой дворянства, разоренная и пропившаяся беднота. Омужичивается духовенство: не только в погостах, но и в деревнях встречаешь пролетариев из этого сословия, неудачников и недоучек. Они, как и мелкие дворяне, чтобы не умереть с голоду, берутся за любой черный труд и тоже растворяются в крестьянстве. Мои наблюдения слишком мимолетны, чтобы я мог настаивать на них, но мне кажется, что нынче омужичивается и провинциальное купечество, и мещанство. Омужичиваются, наконец, сами мужики. Они делаются грубее, распущеннее, циничнее, чем прежде. При крепостном праве шел

обратный процесс. Все сословия равнялись, говоря военным языком, по правому флангу. Наша аристократия подражала во всем заграничной французской и английской. Дворянство наше подражало аристократии, - что касается принципов, манер, языка, вежливости, одежды, обстановки. Остальные сословия подражали сколько могли дворянству. Крестьяне в лице дворни имели постоянное наблюдение над жизнью господ и перенимали их культуру, сколько, конечно, были в силах. Крепостное крестьянство было, по общему отзыву, неизмеримо учтивее теперешнего - не только с господами, но и между собой. Общая патриархальная дисциплина поддерживала почтение к старшим, сдержанность и любезность в отношениях с равными. Я не помню крепостного права, но по кое-каким воспоминаниям детских лет и литературным источникам я думаю, что крестьянский быт был тогда благочестивее, благообразнее, аристократичнее теперешнего. Не было, я думаю, в обиходе того гнусного сквернословия, что теперь кричит даже на петербургских улицах без всякого стеснения. Впрочем, повторяю, развал крепостного права начался очень давно, задолго до 1861 года, значит, и одичание, и омужичение, и проявление глубокого цинизма встречались, конечно, и до освобождения. С другой стороны, нет сомнения, что и теперь не везде заглохло стремление к аристократизму. Я хочу только сказать, что в итоге противоположных влияний теперь перевешивает не прогресс, как его понимают, но заметно огрубение быта, одичание его. А грамотность? - спросите вы. Она растет, но только слепые теоретики могут думать, что грамотность сама по себе облагораживает. В действительности этого нет ни в малейшей степени. Правда, в домах богатых крестьян вы уже встречаете теперь на стене прибитые под стеклом и в рамке похвальные листы и свидетельства об окончании курса. Но книг, даже какой-нибудь зачаточной библиотеки, я ни в одной избе не встретил. Есть уже комод под вязаной салфеткой. Зеркало над комодом, стенные часы, керосиновая лампа, кофейная мельница. Это уже, как видите, кое-какая культура. Есть фотографии на стенах, олеографии вместо наивных картин коллекции Ровинского. Но книг, даже учебников, я не заметил. Не редкость встретить (у богачей) швейную машину, граммофон с ужасным, впрочем, репертуаром, но книг нет.

"Вы, я думаю, многое перезабыли, что учили в школе", - говорю одной крестьянке, похвальный лист которой на стене свидетельствовал об отличных успехах. "Если бы забыла, - ответила она обиженно, - то не получила бы монополию". Вот применение грамотности в деревне. Мечта просвещенного крестьянина - получить монополию, то есть место сидельца в казенной винной лавке. Обыкновенно это место получают кулаки или жены кулаков с хорошими свидетельствами из школы. На вопрос: читаете ли вы? что вы читаете? - все крестьяне, которых я спрашивал, отвечали: когда нам читать? да и что читать? Ответ вдвойне скверный. Стало быть, не только не читают, но и не имеют в этом ни малейшей потребности. Время для действительной потребности всегда нашлось бы. Еще в московскую эпоху, когда народ был грамотнее, чем теперь, су* шествовала народная литература, и раскольники, например, до сих пор еще находят в ней что читать. Пониженный интерес к чтению - один из важных признаков одичания. Чтобы быть точным, скажу, что в одной избе я заметил разрозненный том романа некоего Гейнце и том Достоевского в приложениях "Нивы". Во время революции газеты кричали, что народ до такой степени умирает от жажды просвещения, что каждый газетный лист, выброшенный из окна вагона, крестьяне разрывают на части. Правда, разрывают, но едва ли от жажды просвещения. Парни крутят из газет цигарки, бабы пекут на левых газетах (и даже на прокламациях) пироги. Теперь, проезжая по глухим трущобам, я все богатые избы видел оклеенными внутри газетами. Все наши петербургские "злобы дня" забавно кричат со стен и потолков деревенских изб. Карикатуру на г. Потапенка я видел в шести разных местах избы. Ясно, что еврейские газеты даже не выписывались и не читались, а покупались в виде макулатуры - не ради текста, а ради полезных свойств бумаги. Нельзя понять оклейку газетами изб иначе, как признак глубокого равнодушия народа к печати. Если в небольшом числе крестьяне выписывают газеты, то самые дешевые, то есть самые плохие. Надо заметить кстати, что еврейские газеты находят откуда-то средства рекламировать себя в провинции. На всех мелких станциях даже казенных железных дорог вы встретите объявления радикальных газет, иногда уже давно прекратившихся.

Усиленно идет до сих пор по деревням разброска прокламаций революционного содержания. По словам одного священника, он в прошлом году ехал между двумя большими селами, и на расстоянии двадцати верст его возница, деревенский парень, набрал пук прокламаций, которыми потом оклеил избу. При этом священник мне, петербуржцу, рассказал даже содержание некоторых прокламаций, о которых я и не слыхивал. Что же, - спрашиваю священника, - действуют эти воззвания на крестьян? - И действуют, и нет, смотря по тому, в какие попадают руки. Наш приход глухой и бедный. Тут стоял когда-то монастырь, давно закрытый, но все-таки в народе осталось некоторое тяготение к храму и старые понятия. Но есть, конечно, дураки, которых свихнуть нетрудно. Есть, например, тут мужик в деревне - старый и благочестивый. Прочитал он прокламацию в виде письма к государю и смутился: "Невож взабыль (неужто правда) царь перевел казну к англичанке? спрашивает. - Невож взабыль хочет Россию оставить?" Так - с истинно еврейскою добросовестностью - революционеры объяснили народу теперешние визиты государя к соседним дворам. Говорю мужику: "Старый ты человек, Ефрем, и Бога боишься - как же ты мог поверить такой глупости? Как же тебе не стыдно задавать мне такие вопросы?" "Да я не ведаю, - говорит, - в газетине прочитал, стало быть, смекаю, правда". Как видите, смута идет и просачивается вглубь. Старики еще упорны, - а на парней эти бумажные поджоги действуют, и на иных - решительно. У нас, повторяю, народ крепче в религиозном отношении, но и у меня в приходе есть парни, которые прямо в глаза говорят: "Бога нет, попов не надо". Церкви всюду пустуют. Я еще борюсь с этим, но трудно бороться. У нас революция прошла почти незаметно, были, правда, кое-где забастовки, но там, где исстари школы велись подозрительными учителями. Большинство деревенское не то не расчухало революции, не то не поверило ей. Но и у нас революция чрезвычайно сильно пошатнула умы. Старики еще ничего, но молодежь огрубела страшно. Если собираются к церкви, то ради девок, да вот чтобы подраться. Драчливость развилась ужасающая, и непременно до ножей, до увечий. В старину, как, может, помните, - орудовали кулаками, редко - кольями. Теперь у всех ножи, у парней - револьверы...

- Неужели револьверы? - переспросил я, изумленный "прогрессом" родной сторонки.

- У многих, - подтвердил священник. - Откуда берут они - не могу вам сказать. Должно быть, заграничные.

Чаще - дешевенькие, но есть и браунинги. Соберутся это парни и начинают стрелять. У нас в погосте была старинная ярмарка, но в последнее время она превратилась в безобразие, и я просил перевести ее. Парни как-то начали драться - и ну стрелять из револьверов.

- И убивают друг друга?

- А то как же! Не только убивают, но еще и бахвалятся этим. Тут недалеко два парня прикокошили двоих и целый день ходили, хвастались: вот, мол, мы какие - двух людей убили. Однако и сами оказались до того избитыми, что на другой день Богу душу отдали. К ранам относятся, как дикари. Один парень получил на ярмарке пулю в ногу и до вечера ходил истекая кровью, пока не свалился...

Ошибка думать, что революция ожесточает народ против только высших классов. Она вообще ожесточает, снимает тонкую организацию гуманных нравов, прививаемую культурой. Настроенные революционно крестьяне люты не с одними господами, но и друг с другом.

Можно бы счесть жестокость молодежи приливом энергии, если бы действительность не утверждала обратное. Одновременно с драками, стрельбой, поножовщиной замечается странная апатия тех же мужиков у себя дома и на поле. Работают все хуже и хуже. В дождливую погоду огромная деревня тонет в зловонной грязи, и мужики сидят дома: дождь. Но если дождь мешает убирать хлеб, то что мешает тем же мужикам выехать за полверсты и навозить песку на общую их улицу? Или набить щебня, благо каменьев на полях видимо-невидимо. Очищенная от грязи деревня сразу поздоровела бы и повеселела. Так нет: сидят себе по лавкам. Зевают да хмуро переругиваются. Едешь по несказанно грязной дороге и видишь, что вдоль ее засеян хлеб. Значительная часть поля выбита телегами, объезжающими грязь, так как поле не огорожено. Идет дождик, но бабы кое-где жнут мокрую рожь. Спрашиваю одну: "Нешто вы так богаты, что даете топтать рожь телегам?"

- А да кто ж им дает - сами ездют.

- Так вы бы огородили поле или канавой окопали бы...

- Ой, жедобный! Заставь наших мужиков! Ленюги ены и пьяницы. Сидят облоежи да зевают - вот и вся их забота. Старики, которые были, - померши, молодые гораздо умны стали. Вот и маемся...

Огородить свое поле от потравы - первая буква цивилизации, и это умели еще в эпоху Каина. В нашем краю 50 лет назад поля, хоть и плохо, бывали отгорожены от дороги, изгороди, очевидно, попадали или были расхищены и уже не возобновляются. Больно смотреть, как спелые колосья втаптываются в грязь и как скотина у зазевавшегося пастуха забирается в самую гущу хлеба.

"Почему же вы, в самом деле, не огородите дороги?" - спрашиваю знакомого крестьянина. "Где ж тут ее огородить? - отвечает. - Она длинная, полоса-то. Сколько кольев пойдет, сколько жердей. Откуль их взять. Да и некогда нам!.."

Как у всех неудачников, у нынешних мужиков такая складка: они всегда правы. Ни в чем себя не повинят, - во всем виноваты какие-то злые люди бары, богатей, начальство. Чем они виноваты - мужик ясно не представляет себе, но у него безотчетное чувство, что виноват не он. Что ж, может быть, в каком-то важном отношении мужик прав. В конце концов, виноваты бары, богатей, начальство. Если бы высший класс был на высоте своей роли, он не выпустил бы из рук своих культурной власти над народом, не перестал бы быть двигателем народной силы и организатором ее. У Манилова изгороди были разрушены и в крепостное время, но Собакевич не терпел такого безобразия. В дождливую погоду, когда убирать хлеб нельзя, мужики у Собакевича рубили в лесу колья и жерди, возили щебень на дороги, рыли канавы. Глядишь, дорогое время не было потеряно, и дождливая погода давала свой хороший вклад в хозяйство. В лице выродившихся Маниловых, Тентетниковых, Обломовых, Ноздревых от народа отошла в 1861 году вредная сила, но в лице Собакевичей, Костанжогло, Штольцев отошла сила очень полезная. В крепостное время если не сам помещик, то иной раз староста, обыкновенно - самый талантливый мужик - решал за всю деревню, что ей делать в затяжной дождь и что в вёдро. Все силы крестьянские бывали использованы, а не гибли в теперешней хмурой лени.

Прежде народ - даже доведенный до рабства - пел, - пел, потому что хорошо работал и был вследствие работы силен и свеж. Нынче и у нас старые песни забыты. Народ разучился петь. Поют гнусные частушки, а из больших песен мне назвали прославленную Горьким арестантскую песню ("Солнце всходит и заходит"). Над озерами, среди лесов и гор, уже нет-нет да и раздастся: "Вставай, подымайся, народ!"

* * *