65322.fb2
Это настроение проникает во все слои общества и дает себя знать ростом оппозиционного общественного мнения, общим недовольством, желанием перемен и реформ. Начинается полоса студенческих волнений. Они вспыхивают по всяким поводам, перекатываются из города в город, утихают и снова разгораются. Правительство в явной растерянности не может справиться с ними. Репрессии никого не пугают. Исключенные делаются предметом общественного сочувствия. Молодежь со смехом заполняет тюрьмы и там встречается с рабочими, арестованными за стачки. «Беспорядки» в университетах теряют первоначальный свой академический характер. На сходках звучат революционные речи, нелегальные листки заканчиваются неизменной формулой «долой самодержавие». Вместе с тем студенчество не удовлетворяется обычными формами университетских волнений. Забастовки и обструкции исчерпывают себя, как исчерпывает себя и ограниченная идеология студенческого протеста. Революция требует более серьезных форм борьбы, требует революционной социалистической программы и решительных тактических директив. Улица притягивает к себе, и красное знамя вспыхивает в первых манифестациях, где в общих, еще немногочисленных рядах, смешиваются наиболее решительные и передовые элементы рабочего класса и учащейся молодежи. Отдельные студенты и интеллигенты идут в рабочие кварталы, чувствуя, что там складывается новая революционная сила. С этой силою они связывают свои надежды. Другие — с темпераментом более экспансивным, воскрешают героическую традицию народовольчества. В огромном количестве распространяется нелегальная литература, и старые номера «Вестника Народной Воли», старые брошюры Степняка-Кравчинского, Лаврова, Плеханова переходят из рук в руки и зачитываются до дыр.
Легальная литература отражала растущие революционные настроения, но она не удовлетворяла и не могла удовлетворить новых революционных запросов. Михайловский был признанным авторитетом. Очередного номера «Русского Богатства» ждали с нетерпением в кругах радикальной интеллигенции. Но действенный революционный дух не чувствовался в статьях старых народников. Социальная философия их была слишком сложна. Она говорила о личности и ее развитии, когда историей выталкивались на сцену массы, и нужны были краткие, несложные, простые и цельные формулы, чтобы вести эти массы на борьбу. Субъективная и индивидуалистическая философия Михайловского при всем народолюбии его была обращена прежде всего к интеллигенции, была перенасыщена культурой, идеалистическими понятиями и мотивами. В старом народничестве было недоверие к народным массам и в частности к рабочему классу. Традиция мешала оценить по достоинству революционную роль, которую сыграл в России капитализм. Мысль отворачивалась от пролетариата и цеплялась за крестьянина-общинника. Становясь вразрез с беспощадной линией жизни, народничество приобретало охранительный характер. Оно поддерживало культ героической личности, не обладая для этого цельностью и энтузиазмом исторического народовольчества. Это помешало Михайловскому распознать ту революционную силу, которую нес с собой молодой русский пролетариат.
А он между тем уже пришел, заявил о себе и произвел глубокое впечатление на все круги общества. Его первые слова были еще неопределенны, даже невнятны, но огромная сила излучалась от него, и еще до всяких программ он притягивал к себе жаждущую революционной активности молодежь. Девяностые годы — это период второго «хождения в народ», — на этот раз хождения в народ фабрик, заводов, мастерских. Как и двадцать лет назад, молодежь из среды буржуазной интеллигенции бросает учебные заведения, уходит из родительских домов, расстается с обеспеченным положением, чтобы отдать себя на служение пролетариату, отдать целиком, жертвуя ему личными интересами и даже личностью. И как двадцать лет назад, это служение пролетариату превращается в религию. Рабочий фетишизируется. Пролетариат представляется абсолютной социалистической и революционной субстанцией, единой, непогрешимой. Так надо; этого требует цельность, простота и действенность революционных настроений. В художественной литературе Горький дает им до лубочности яркое выражение. Его соколы и буревестники это птицы, живущие в мире одного измерения, — зато боевого.
То, что нужно было социалистическому поколению девяностых годов в области социальной философии и веры, выразил Плеханов в своей книге «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю». Она вышла в 1895 г. Длинное ученое заглавие и псевдоним автора (Бельтов) должны были замаскировать природу и характер книги. Действительно, цензуру и полицию удалось обмануть. Власть спохватилась лишь после того, как книга обошла всю Россию и стала прочитанной, — вернее, проглоченной, — всей радикальной молодежью. Достать ее в продаже было невозможно, и она передавалась из рук в руки, как нелегальное издание. Фактический запрет усиливал ее притягательную прелесть..
Книга Плеханова принадлежит к числу тех, которые «делают эпоху», но современному читателю так же трудно постичь секрет ее обаяния, как трудно нам пережить волнение первых читателей знаменитого романа Чернышевского. Не в книге, а в читателях надо искать причину успеха иных полузабытых в наши дни книг. «К вопросу о развитии и т. д.» — это и поныне наиболее талантливая популяризация идей исторического материализма. Но полемическая ее часть устарела, и многие страницы не удовлетворяют своей элементарностью. Между тем, боевой полемический темперамент и философская элементарность были главной силой книги. Плеханов сокрушал в ней авторитеты, издевался над признанными столпами русской публицистической мысли. Ведь это было время, когда каждый благонравный российский юноша считал долгом своим прочитать книжку проф. Кареева «Письма о выработке миросозерцания» — многословное, елейно-возвышенное изложение обезвреженных основ народнического идеализма.
Книга Плеханова была социальным памфлетом. Несмотря на цензурный язык, революционное содержание било из каждой ее строки. Захватывала литературная форма, — живой богатый язык, злое остроумие, изящная полемическая уверенность. Плеханов у Маркса заимствовал приемы и оружие литературной борьбы. Это не было, однако, слепым подражанием, и Плеханов никогда не был просто груб и бранчив в полемике, как те марксисты, которые подражают Марксу, не обладая для этого достаточными основаниями. Но читателей пленяла книга не одной литературной формой. Она давала ту именно единую, дельную, действенную формулу революции, которая нужна была интеллигенции. Она разрешала сомнения и противоречия и давала научный вид вере в пролетариат. Социализм и революция, борьба за политическую свободу и борьба с экономическим неравенством объединились в одном целостном мировоззрении, не знающем роковой пропасти между правдой-истиной и правдой-справедливостью Михайловского. Оказывалось, что есть в историческом процессе самостоятельная сила, заключающая в себе обе правды, и эта сила — рабочий класс. И объективно, и субъективно он носитель высшей истины. Надо было открыть глаза, чтобы увидеть в историческом волнующемся море мощное течение. Незачем бороться с волнами. Надо отдать себя добровольно могучему потоку. Он — по пути к идеалу и непременно вынесет на берег.
Плеханов-Бельтов открывал глаза интеллигенции на это мощное пролетарское течение, которое уж так ясно и наглядно чувствовалось в жизни и пленяло своей свежестью, молодой силой и бурной революционностью. Устоять против простых и цельных формул было трудно. Немногие были в достаточной степени вооружены против них исторической эрудицией и философской оригинальностью. Подавляющее большинство было увлечено движением, и марксизм в короткое время стал модной теорией, а Плеханов — властителем дум почти всего молодого поколения.
Плеханов был в своем царстве властителем суровым и деспотическим. Он сам не знал сомнений и не допускал их в своих читателях. Он не принадлежит к числу тех писателей и мыслителей, которые будят и тревожат мысль и сообщают ей вечное беспокойство и неумирающую пытливость. Он давал истину рожденную, оформленную, разъясненную и требовал принятия этой истины целиком и полностью. И странно, марксизм, который открывает диалектику в историческом процессе, внутренние противоречия в каждом явлении, который вводит принцип относительности в социальное познание, родился сам из духа критики и глубоко проникнут критическим началом, — марксизм в книге Плеханова получил догматический вид, стал рядом абсолютных формул, непреложных законов. И неудивительно, что знаменитая формула: «не сознание определяет бытие, а бытие определяет сознание» стала не просто методом наиболее удовлетворительного понимания исторического процесса, а волшебным заклинанием, отворяющим все замки, символом веры, отличающим верных от неверных, в святости своей не уступающим формуле: «нет Бога кроме Бога, и — Магомет пророк его». В своей книге Плеханов жестоко высмеивал всякие абсолютные ценности идеализма и в то же время строго регламентировал весь духовный обиход марксиста, от обязательного исповедания философского материализма до всех деталей экономической теории Маркса.
Но читатели Плеханова и не нуждались в критической мысли. Эпоха требовала не критики, а веры, — хотя бы и одетой в критическую фразеологию. Нужна была философия действенная и боевая, а такую и давал Плеханов. История сама, без всяких идеалов, рождала, в силу экономической необходимости, пролетариат, а пролетариат сам, в силу той же экономической необходимости, давал жизнь социализму и вел к осуществлению самых благородных идеалов. И отсюда так естественно было полное и безусловное преклонение пред пролетариатом, и бескорыстное ему служение, и жертвенный во имя его интересов подвиг. Это тем легче было сделать, что подлинный рабочий класс оставался для интеллигенции великим незнакомцем, и ему можно было приписать все те качества, которые вытекают из теоретической его роли в историческом процессе. Живой и конкретный рабочий отождествлялся с отвлеченным рабочим исторической диалектики. Не следует, впрочем, забывать, что вымышленный этот рабочий был все же ближе к реальной действительности, чем вымышленный крестьянин народничества, и что за идеализованным образом рабочего было подлинное рабочее движение, изумлявшее и врагов и друзей своих мощным ростом и размахом.
Яркая и знаменательная, это была полоса в истории русской общественности и, надо думать, лучшая это была пора в личной жизни Плеханова. Тогда, именно в те годы, выходила на революционную работу вся та молодежь, которая связала имена свои с русской революцией и поныне остается в первых ее рядах, — кто у власти, а кто в оппозиции, но уже все теперь в звании «старой гвардии». Фракционных разногласий еще не было, и все группировались вокруг Плеханова. После долгого ряда лет эмигрантского одиночества, когда слова, статьи, речи уходили в безграничную пустоту России, не встречая отклика, и, казалось, что поистине только чудачество и доктринерство, эта из немецких книжек вычитанная вера в рабочий класс и в рабочую революцию, — стали, наконец, доходить из России долгожданные голоса, молодые, звонкие, задорные, и появились люди с известиями о рабочем движении, и показался сам рабочий. Оправдывалось предсказание Плеханова, и с изумлением пред его прозорливостью повторялась его формула: «революционное движение победит в России как рабочее движение, или совсем не победит». Но вторую половину фразы игнорировали; она казалась литературным украшением, словесной виньеткой. Конечно, победит революционное движение. И так велика была эта вера, что совсем забывалась малость: крестьянин, скромно прячущийся в тени рабочего.
Имя Плеханова приобрело всероссийскую известность. Правда, оно находилось еще под цензурным запретом. Широкие читательские круги не знали Бельтова, но под секретом передавали друг другу: это Плеханов. И еще не прочитав его нелегальных произведений, уже знали, что Плеханов — это идейный вождь русских социалистов, старый революционер, бывший народоволец, один из славной героической дружины. К нему относились с восторженным поклонением. Он знал Энгельса, был дружен с Либкнехтом, Каутским, Бебелем. В глазах русской социалистической молодежи он был первосвященником марксизма, и слово его — было закон.
Марксизм овладел умами и пробил цензурную блокаду социализма. Он завоевал журналы и университетские кафедры. В легальной литературе под его знаменем шли Струве, Туган-Барановский, Булгаков, Бердяев. Марксизм для них был увлечением, даже грехом молодости, но они и служили ему со всем пылом молодости. В литературе революционного подполья, делая попытки вырваться и наружу, расправляли свои крылья Ленин, Потресов, Мартов, Троцкий, Луначарский. Шла дружная, оживленная, шумная работа по расчистке идейных позиций для грядущей социал-демократии. Литературный авангард шел впереди рабочей армии.
Плеханов мог торжествовать. Вокруг него была партия. Еще недавно еретик, раскольник, — он теперь был вождем и учителем. Правда, его партия состояла пока преимущественно из литераторов, и борьба велась главным образом в области идей. Но уже обрисовывались и контуры подлинной социалистической революционной организации, множились нелегальные соц. — дем. комитеты и союзы. Тактические и практические вопросы движения были еще впереди, ждали своей очереди.
Огромный спрос был на литературу программную, теоретическую, по вопросам исторического материализма, трудовой теории ценности, судеб капитализма в России, теории кризисов, внешних и внутренних рынков. Литературная борьба — это была родная стихия Плеханова; здесь он создал свою школу, свой литературный стиль. Никто не умел так, как он, излагать легко и остроумно, пересыпая речь примерами и цитатами из художественной литературы, сложные и запутанные философские вопросы. Он обладал огромной эрудицией. В знании Маркса и домарксовой социалистической литературы никто не мог бы с ним равняться. Поэтому так незыблем был его авторитет в эту пору. Социалистическая печать была еще далека от политических тревог непосредственной революционной борьбы. То, что называлось социалистическим движением, было в значительной степени огромным народным университетом. Пропагандисты учились по книжкам, рабочие учились в кружках по незатейливым лекциям и по немудреным прокламациям. Плеханов был диктатором всей этой учащейся молодежи, интеллигентской и рабочей.
В этой всероссийской партийной школе, где и учителя, и ученики относились к делу с рвением фанатиков, знакомство с Марксом превращалось в изучение «писания», и учителя становились начетчиками. Этого требовало революционное время, но не малую роль сыграло и влияние главного учителя, Плеханова. Он был и творцом, и столпом «ортодоксии», отступление от которой каралось жестоко. Могучий литературный талант спас его самого от закостенения, неподвижности, шаблона. Он не уставал повторять: «сознание определяется бытием», но живость литературной натуры, благородный вкус, широкое образование давали возможность наполнять эту формулу новым содержанием. Других не мог выручить литературный талант, вкус, остроумие, — и они образовали сами и расплодили вокруг Плеханова плеяду твердокаменных и твердодубинных марксистов, прилагавших с безнадежным самодовольством шаблон формулы ко всем живым явлениям исторического процесса. Плеханов терпел их рядом с собою. Это была его слабость. Они были бездарны, но полезны. Он воевал с теми, кто был талантлив, но опасен.
Положение вождя партии обязывало его нести постоянно сторожевую службу и охранять марксизм от всяких покушений. Впоследствии он сам жаловался на то, что «обязан играть при нашей марксистской интеллигенции роль щедринской совы, неотступно бегавшей за орлом с целью обучения его но звуковому методу»… Плеханов от этой роли «учительницы-совы» отказывался, но в действительности он эту роль играл. И те, кому предписанные формулы марксизма казались слишком узки, должны были совсем уйти от марксизма. Авторитет учителя не давал возможности их расширить. Недаром с благодарностью оглядываются назад, на эту школу, нынешние вожди российского коммунизма. Ей отчасти они обязаны своей непримиримостью, верностью букве закона.
Литературная война легального марксизма окончилась победой по всей линии. Центральным эпизодом этой кампании был памятный литературный поединок между Плехановым и Михайловским. Противники были достойны друг друга. На стороне Михайловского были традиции русской публицистики и сила старых идеалов культуры, гуманности, свободы личности и любви к народу, — крестьянскому народу в первую очередь. На стороне Плеханова — сила революционной формулы, простой, единой и действенной; авторитет международного социализма; пленяющий образ победоносного рабочего класса. Интеллигентский, культурный, гуманитарный социализм должен был уступить место, посторониться перед новой силой. Идейная почва таким образом была расчищена. Этим самым завершен был период теоретической программной подготовки рабочего движения в России. Далее начиналась работа организационная и непосредственного политического руководства партией. Под руководством Плеханова Петр Струве написал первый программный манифест российской социал-демократической рабочей партии и затем вышел в отставку по социализму. Начиналось новое время, требовались новые люди.
Спор с народничеством, который был начат молодым Плехановым два десятилетия назад, был доведен до конца. Так, по крайней мере, казалось русским марксистам. Становилось избитой истиной, общим местом, что Россия никакой печатью избранности не отмечена, и что лежит перед ней общий европейский путь через развитие буржуазного хозяйственного строя, демократизацию политических учреждений, классовую борьбу, в которой пролетариат играет роль прогрессивной революционной силы. Победа марксизма была несомненна. Плеханов с удовлетворением мог оглянуться на пройденный путь. Но подлинно ли так прочна была эта победа? И могла ли она подлинно дать полное удовлетворение?
«Субъективная» философия была изгнана из круга мыслей марксистской интеллигенции. Вместе с ней изгнаны и осмеяны были понятия о свободе и достоинстве личности, о справедливости, гуманности. Это были ненужные понятия. Марксизм не отрицал их, но и не нуждался в них. Предполагалось, что эти понятия сами собой содержатся в классовой борьбе пролетариата, стало быть, и говорить о них нечего. Хороший тон требовал стыдиться слов «культура», «интеллигенция». Эти слова были так скомпрометированы буржуазной литературой, что о них лучше было не упоминать.
Конечно, Плеханов превосходно знал цену и культуре, и интеллигентности, и гуманности. Он сам был прежде всего высоко культурный русский интеллигент, но он умел с такой насмешливой улыбкой произносить эти слова, что для всех его учеников они казались уже совершенным неприличием. И на этом пренебрежительном отношении к понятиям культуры, личности, гуманности воспиталось первое, старшее поколение русских марксистов. Это принесло впоследствии свои плоды.
А пренебрежительное отношение ко всем другим классам общества, кроме пролетариата, и прежде всего к «мужику», дало себя знать и совсем скоро. Крестьянина никак нельзя было выкинуть из политических и социальных революционных расчетов. Его кое-как устраивали или пристраивали к марксистской формуле; он плохо помещался. И в результате, Плеханов увидел вскоре перед собой рецидив народничества. Партия социалистов-революционеров пыталась оспорить у социал-демократии пальму социалистического первенства.
А теория самобытности русского исторического процесса, социалистическое славянофильство? Этому врагу Плеханов, казалось, наносил смертельные удары, находясь лицом к лицу с ним. Но прошло немного времени, и Плеханов нашел своего врага позади себя, в рядах своей собственной партии. И пробрался он туда не без помощи самого Плеханова.
Угрожал, однако, в это время другой враг. Едва покончив войну с народничеством, Плеханов ополчается на войну с ревизионизмом. Это был не русский враг. Революции и социализму в России он угрожал лишь косвенно. Но ни в одной стране социалисты не восстали против него с такой непримиримостью, с такою страстью, как в России. И будь Бернштейн социалистом русским, а не германским, его личная социалистическая карьера была бы давно кончена. Поединка с Плехановым он бы не выдержал.
Бернштейн пытался преждевременно и несколько поспешно обобщить явления социалистической жизни Западной Европы за последние десятилетия XIX-го века. Это был период бурного развития капитализма и в то же время весьма мирной парламентской жизни. В этих условиях социалистические партии, особенно германская, очень быстро росли, приобретали все больше мест в парламенте и становились внушительной силой в государстве и в муниципальной жизни. Казалось, что пролетариат мирным путем подходит к власти. Частично вопрос о власти уже возникал во Франции, где пред социалистами раскрывались двери в правительственный коалиционный кабинет. В Германии приходилось казуистически изощряться над вопросами более мелкого, но щекотливого свойства: можно ли социалистическому депутату того или иного ландтага, как представителю наиболее влиятельной партии, бывать на торжественном приеме у местного монарха? Бернштейн на основе опыта вошедшей в русло жизни решил, что устарела не только традиционная революционная фразелогия, но устарела и традиционная историческая концепция. Капиталистический мир отнюдь не идет к неизбежному краху. Он перерождается и может путем эволюции перейти к социализму. Рабочий класс станет у власти не после переворота и диктатуры, а после длительной и мирной парламентской борьбы. Вследствие этого, Бернштейн предлагал основательно пересмотреть и принципиальные основы социал-демократической программы и тактические ее положения. В нашумевшей книге Бернштейна были смелые и парадоксальные слова. Такова знаменитая формула: «для меня цель — ничто, движение — все». Теоретический багаж его был невелик. Позиция представляла противникам много незащищенных мест. Но нет сомнения, Бернштейн подметил и верно оценил чрезвычайно важные и серьезные тенденции в социалистическом движении. История не оправдала его общего прогноза. Мирный период закончился величайшим крахом, из которого капитализм еще не выкарабкался. За мировой войной последовали революции, перевороты, военные мятежи. Но вместе с тем в огне войны и революций происходил и тот пересмотр основных понятий марксизма, на котором почти 25 лет назад настаивал Бернштейн. Тогда Каутский открыл против него, против «ревизионизма» и «реформизма» крестовый поход и одержал блестящую победу. Но нынешний Kayтский уж не так далек от Бернштейна. То, что Каутский теперь пишет о диктатуре пролетариата, прозвучало бы два десятилетия назад возмутительной ревизионистской ересью, и его критики из коммунистического лагеря указывают на это с полным основанием.
Ревизионизм был международным явлением в социализме. Он имел много талантливых защитников. Во Франции Жорес скреплял его своим авторитетом. Но сторонники «ортодоксии» были сильнее. На их стороне было и теоретическое преимущество, и славные революционные традиции, и симпатии рабочих масс. На левом их крыле были русские социалисты во главе с Плехановым. Он вносил в борьбу с ревизионизмом весь свой революционный пыл и, как всегда, был непримирим, беспощаден в насмешках над противником, зол в полемических выпадах. Он брал под свою защиту все традиционные положения марксизма, не допуская умаления их ни на волос, не позволяя прикоснуться ни к «теории краха», ни к «диктатуре пролетариата», ни к философским и этическим моментам в марксизме.
И западно-европейские и русские радикальные социалисты вели кампанию против ревизионизма. Но было глубокое различие между Каутским и Плехановым. Для Каутского спор с ревизионистами был серьезным разногласием в пределах социалистической партии. Каутский знал, что в словах Бернштейна есть отражение подлинной жизни, и за Бернштейном стоит профессиональное рабочее движение, стоит значительная часть партии, а за Жоресом — симпатии десятков тысяч французских рабочих. Для Каутского, а еще больше для Бебеля, война с ревизионистами всего меньше была литературной полемикой. В повседневной партийной жизни, среди рабочих, надо было решать спорные вопросы, и тут нельзя было ни отделаться от противника, ни разделаться с ним ловким полемическим выпадом. Стотысячные организованные рабочие массы, дорожащие своими союзами, вождями, связями, обязывали к ответственным и осторожным решениям. И отсюда то странное «добродушие», которого никогда не могли понять и с которым не могли примириться русские марксисты. Бебель произносил резкую речь на партейтаге, Каутский разражался убийственной статьей в «Neue Zeit», — и все же Бернштейн и его сторонники оставались в партии, продолжали занимать видные посты и с величайшим уважением относились друг к другу Бебель и Жорес.
Для Плеханова это был только «оппортунизм» — главный и смертельный враг революционного марксизма. Он, как и все русские социалисты, находился в том счастливом положении, что мог считать себя свободным от исторического груза тяжелых и медлительных рабочих партий, профессиональных союзов, тред-юнионов. Борьба с ревизионизмом была для Плеханова только литературной борьбой. Он не мог противопоставить противникам ни опыта практического руководства рабочим движением, ни политического парламентского стажа. Зато у него был огромный неизрасходованный запас революционного темперамента, революционные русские традиции и революционные русские перспективы. Он выступал как литератор и интеллигент. Этого было бы еще недостаточно. Но он был русским революционным литератором и интеллигентом. На международных социалистических конгрессах («второго интернационала») все делегаты представляли рабочих своей страны; русские — представляли идею революции, революцию в чистом ее виде. И неудивительно, что ревизионизм открыто проник только в западные социалистические партии, и всюду — в Германии, Австрии, Франции, Италии, — образовались реформисты и радикалы, правые и левые. И только в России были исключительно левые, а правых совсем не было и быть не могло. Ревизионизм в России почитался не разногласием, а преступлением, предательством, изменой социализму. Попытка замолвить и в России словечко в пользу Бернштейна была сразу пресечена, и Кускова с Прокоповичем оказались за пределами социализма и партии. «Vademecum» Плеханова это даже не полемика с русскими ревизионистами, а нечто вроде уголовного расследования. Стремительностью отпора ревизионизму в России надолго отшиблена была всякая охота к самостоятельной критике марксизма. Плеханов авторитетом своим освящал эту жестокую войну с ревизионизмом и эту же непримиримость и жестокость переносил и в разногласия европейские. Это создало ему заслуженную репутацию самого левого из европейских вождей международного социализма.
На международных социалистических конгрессах в Париже 1900 г. и в Амстердаме в 1904 г., где происходили генеральные сражения между реформистами и радикалами, Плеханов выступал против всяких компромиссов, был левее Каутского, левее Адлера, которых обличал в уступчивости и оппортунизме. Радикалы победили, но Плеханов остался недоволен: почему не ревизионистов? С крайней враждой Плеханов относился к Жоресу. В своих статьях о конгрессе в Амстердаме он пишет о нем с насмешкой, как о мещанине, не способном понять дух классовой борьбы, подчеркивает его ограниченность, беспринципность.
Ему не нравится даже красноречие Жореса. В речах «незаметно крепкой мускулатуры логики». «Длинные и широковещательные, ноздреватые и громкие, — пишет Плеханов, — они производили на меня почти комическое впечатление полным несоответствием очень бедного содержания с крайне пышной формой».
Плеханов не понимал Жореса, и в этом непонимании (вероятно, взаимном) обнаруживалось различие между двумя талантливейшими представителями международного социализма классической его эпохи. Оба они призваны были стать вождями пролетариата в своей стране, создателями национальной социалистической школы. Но Жорес был сыном своего народа, пережившего ряд революций, народа со старой культурой и богатым опытом демократии; Жорес был государственным человеком, близким к политической жизни и к власти, близким в то же время и к французскому рабочему и крестьянину. Франция была для него не отвлеченной величиной, видной издали и сквозь призму литературных отражений, а наглядной конкретностью. Жорес был марксистом. В «Социалист. Истории» он показал мастерское умение пользоваться анализом экономических отношений для освещения всей сложной политической жизни. Но слова о свободе, о личности, справедливости, гуманности и демократии не были для него словесными завитушками на революционной программе. И он говорил об этом с пафосом и вдохновением, внося идеалистическую ноту в свои речи и статьи.
Вот это и смешило Плеханова, казалось ему тогда, в девяностые годы, комическим. Революция съедала в нем без остатка все другие чувства, кроме политических. «Salus revolutiae — suprema lex», — говорил он на втором съезде рос. с.-д. раб. партии, а революция предъявляла в России требования жестокие и беспощадные. Отсутствие практического опыта, пустота окружающей отвлеченности, литература вместо живого дела создавали эту единственную в своем роде прямолинейность. В этом была, конечно, и ее сила. Там, где Жорес с вниманием, интересом, по необходимости с терпимостью, останавливался перед упрямым жизненным явлением, растущим не по указке, и принужден был подчас обходить его стороной, Плеханов шел прямо вперед по гладкой дороге начертанной схемы, никуда не сворачивая, ни за что не зацепляясь.
Рабочее движение начиналось в России, как и на Западе, с объединения передовых рабочих на основе общности профессиональных интересов и общего стремления к культуре. Рабочие тянулись к лучшей жизни и к свету. В царской России легального выхода для этих стремлений не было, и нелегальные революционные кружки заменяли рабочим и профессиональный союз, и образовательное общество. На западе профессиональное и просветительное движение предшествовали образованию среди рабочих социалистических партий и революционных организаций. Политическая агитация встречала пред собой не девственную сырую толщу рабочих масс, а более или менее обработанную почву с пустившими иногда глубоко корни традициями. Иной раз это облегчало работу пионеров социализма, а иной раз и мешало им. Профессиональные союзы, как грузный балласт, придавали устойчивость движению и партии; но они же сообщали ему медлительность, неповоротливость. Отсюда шла в рабочую среду психология деловитости, трезвенности, практического расчета.
В России революционное и социалистическое движение возникло одновременно с профессиональным и просветительным. Первые практики-социалисты, имевшие дело непосредственно с рабочими, чувствовали, что рабочие тянутся прежде всего к защите экономических своих интересов и к образованию, и свою организационную и пропагандистскую работу приспособляли к нуждам и запросам рабочего движения. В нелегальных кружках создавались первые кадры рабочих, будущих руководителей рабочих организаций. Но это был медленный, невероятно тяжелый в русских условиях процесс, и требовал он крайней выдержки. Ее не было. История не оставляла времени для долгой воспитательной работы в пролетариате. Полиция уничтожала организации, едва они успели окрепнуть. А в воздухе чувствовалось скопление революционного электричества; интеллигенция рвалась на политическую борьбу и в нетерпении от демонстраций переходила к террору. Возрождались приемы народовольчества.
В рабочем движении стали усиливаться тенденции к ускорению процесса социалистического и революционного созревания масс. Интеллигенция стремилась выйти из кружков на улицу, к непосредственным политическим действиям. Передовые рабочие неохотно следовали за революционерами, упирались. У них не было таких иллюзий. Они знали рабочую среду, не приукрашивали ее и относились с недоверием к сознательности, стойкости и убежденности рядовых рабочих. Среди рабочих и практиков рабочего движения родилась теория «рабочедельцев» (по имени журнала «Рабочее Дело»), согласно которой только из экономической борьбы и через экономическую борьбу пролетариата может вырасти социал-демократическая партия. Эта теория была очень распространена среди влиятельных деятелей рабочих организаций в России, но она встретила энергичный и боевой отпор со стороны заграничных вождей. Это было время борьбы с ревизионизмом, когда всякая осторожность, постепенновщина, практицизм были взяты под подозрение. В «рабочедельстве» была усмотрена преступная связь с российским отражением бернштейнианства, с «экономизмом». Экономическая борьба! Но ведь в профессиональном рабочем движении Германии и гнездилась ересь ревизионизма. Оттуда и шло угашение революционного духа. А в России революция стояла в порядке ближайшего дня, и на политической революционной борьбе, а не на мелких экономических вопросах надо было воспитывать пролетариат, пред которым стояла непосредственная задача руководства всей революцией, захвата власти, диктатуры. Не в профессиональных работниках, а в профессионалах- революционерах нуждался рабочий класс России, в боевом командном составе, сплоченном железной дисциплиной, строго централизованном, вышколенном.
«Рабочедельству» во всех его видах был объявлен крестовый поход. Во главе его шел Плеханов. Первые ростки рабочей демократии, — такой же, какая создавалась на Западе, — были растоптаны во имя революции. Блестящего полемического обстрела не могли выдержать скромные работники. Им не под силу была теоретическая защита своих позиций. Против них выступала блестящая фаланга писателей и вождей, объединившихся вокруг знаменитой «Искры». Объединение социал-демократических организаций в российскую социал-демократическую партию произошло через разгром ряда сложившихся кружков, где воспитывались возможные русские рабочие — руководители профессионального и культурного рабочего движения.
Плеханов возглавлял эту кампанию. Программная и теоретическая подготовка социал-демократии в России была в общих чертах завершена. Теперь на очереди стояли организационные задачи и непосредственное политическое руководство партией. Исключительная и доминирующая роль литераторов в движении закончилась. Требовались вожди, организаторы, стратеги, люди действенной натуры и сильной воли; люди, умеющие владеть партией и подчинять ее себе.
Плеханов считался вождем и главой партии, — украшением и гордостью ее. Он не уклонялся от этого звания, на которое имел право и по таланту, и по историческим заслугам, и по авторитету. Он писал политические руководящие статьи, принимал участие в организационном строительстве, давал советы и указания. Но здесь, рядом с ним, вырастали и другие; у них был не столь блестящий литературный талант, но они с неменьшей авторитетностью разбирались в организационных и в политических вопросах. У них было больше связи с революционными кругами в России; была большая действенность в натуре. Они относились с величайшей почтительностью к Плеханову, как к учителю своему. Но уже не он вел их, а скорее они вели его.
В 1902 г. вышла книжка Ленина «Что делать?» Это была яркая, талантливая формулировка задач социал-демократической партии в революции, направленная против всякого оппортунизма, реформизма, экономизма, принижения роли пролетариата, прославлявшая революционный его авангард, активное меньшинство, сплоченное в строго централизованную партию. Это было первое теоретическое обоснование большевизма, крайней левой революционной тактики в социализме. Книга имела огромный, совершенно исключительный успех. Ею зачитывались, как в свое время книгой Бельтова. Стало ясно, что на горизонте русского социализма, рядом с Плехановым, взошла новая звезда.
Книга Ленина при своем появлении не встретила возражений. Она была принята как последовательное изложение тактических и организационных выводов из принципиальных положений революционной социал-демократии. Между Плехановым и Лениным было почти полное согласие. Впоследствии Плеханов находил, что Ленин «перегнул палку в другую сторону», борясь это относилось скорее к тону, к излишней решительности тезисов Ленина. По существу, Плеханов видел в книге Ленина развитие своих собственных взглядов.
Предстояло провести их в жизнь. Это должен был сделать второй съезд рос. с.-дем. партии в Лондоне в 1903 г. Надо было утвердить программу, устав партии, избрать центральные органы и оформить партийное единство.
Торжественное открытие съезда было и личным торжеством Плеханова. «Российская социал-демократическая рабочая партия», которую он имел право назвать своим духовный детищем, становилась реальным явлением. Правда, рабочих на съезде почти еще не было. Плеханов видел перед собою только интеллигентов. Но эти интеллигенты говорили от имени рабочих и были искренне убеждены, что они выражают настроения и интересы значительной части русского пролетариата.
Плеханов открыл съезд и был избран единогласно председателем. Товарищами председателя были Ленин и Павлович. Благодаря за оказанную ему честь, Плеханов сказал: «Я объясняю себе эту великую честь только тем, что в моем лице организационный комитет хотел выразить свое товарищеское сочувствие той группе ветеранов русской социал-демократии, которая двадцать лет тому назад, в 1885 г., впервые начала пропаганду социал-демократических идей в русской революционной литературе».
Плеханов называл себя — не без кокетства — ветераном. Но он совсем не походил на ветерана. Он был полон энергии, жизнерадостен, остроумен. Делегатам, видевшим его впервые, он импонировал своим умом, блестящей эрудицией — и своим европейским изяществом. В его голосе, фигуре, в манерах чувствовалась властность вождя, и странным могло показаться, что он, — такой барин с виду, — является вождем глубоко демократической по виду, небрежно одетой, неряшливой, не умеющей гладко говорить социал-демократической интеллигенции.
Но он и не был вождем. Он только казался и числился вождем, пока не было партии. Но стоило ей собраться, и стало ясно, что Плеханов не годится в руководители русского партийного дела. Он председательствовал, он подавлял своим авторитетом, к нему относились с величайшим уважением, но душой съезда, его подлинным руководителем был Ленин. Он направлял железной рукою политику руководящей «искровской» группы. Повинуясь его дирижерской палочке, будущие меньшевики произвели беспощадную «чистку» партии от всяких умеренных, оппортунистских, ревизионистских элементов, выбросили «рабочедельцев», выбросили Бунд — и остановились в страхе перед перспективой: на расчищенном месте остаться наедине с диктатурой Ленина. Плеханов был главным козырем в ликвидации всех неправоверных. Проект программы был составлен Плехановым совместно с Лениным. Оппозиция вскрывала в этой программе те элементы, которые теперь получили бы название большевистских, главные полемические удары направлены были против книги Ленина «Что делать?». Но и Плеханов, и Мартов, и Троцкий взяли под свою защиту все положения и программы Ленина, и его книги. Они все выступали сплоченно, пока не встал вопрос о власти в партии, связанный неразрывно с вопросом о власти в революции.
Были попытки указать, что есть различие между Плехановым и Лениным. Плеханов отвечал остроумно: «У Наполеона была страстишка разводить своих маршалов с их женами; иные маршалы уступали ему, хотя и любили своих жен. Тов. Акимов в этом отношении похож на Наполеона — он во что бы то ни стало хочет развести меня с Лениным. Но я проявлю больше характера, чем наполеоновские маршалы; я не стану разводиться с Лениным и надеюсь, что и он не намерен разводиться со мной». Отчет в этом месте замечает: «тов. Ленин, смеясь, качает отрицательно головой».
До последней минуты казалось действительно, что между Плехановым и Лениным царствует полное согласие и Ленин является талантливым истолкователем основных положений плехановского марксизма. Конечно, Ленин был уже и тогда «большевиком». Но ведь именно Плеханову принадлежит на этом съезде авторитетное истолкование принятой социал-демократической программы в большевистском духе. Нельзя отрицать, что Плеханов па этом лондонском съезде г. санкционировал позднейшее, через 15 лет, упразднение коммунистами демократии во имя интересов социалистической революции. Этот эпизод так интересен, что на нем стоит остановиться подробнее.
При постатейном обсуждении программы были сделаны несущественные поправки к параграфу второму ее — о всеобщем избирательном праве. Возник вопрос о принципиальности некоторых демократических требований (напр., пропорционального представительства). Делегат Мандельберг (псевдони Посадовский) поставил вопрос прямо: «нужно ли подчинить нашу будущую политику тем или другим основным демократическим принципам, признав за абсолютную ценность, или же все демократические принципы должны быть подчинены исключительно выгодам пашей партии? Я решительно высказываюсь за последнее. Нет ничего такого среди демократических принципов, чего мы не должны были бы подчинить партии».
Эта речь уже тогда, в г., вызвала сильное волнение среди делегатов. Кто-то крикнул:
— И неприкосновенность личности?