65322.fb2 Г. В. Плеханов - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Г. В. Плеханов - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Мандельберг ответил уверенно и твердо:

— Да. И неприкосновенность личности.

Вслед за Мандельбергом слово получил Плеханов. И часть съезда была не мало поражена, когда он начал свою речь словами;

— Вполне присоединяюсь к словам тов. Посадовского.

И далее в небольшой, но очень выразительной речи Плеханов развивает мысль об относительности всех демократических понятий, для которых «успех революции — высший закон». Если революция требует ограничения демократии, то «перед таким ограничением преступно было бы останавливаться». И тут же Плеханов сослался на исторические примеры. Итальянские республики лишали некогда дворянство политических прав. Точно так же и «революционный пролетариат мог бы ограничить политические права высших классов».

Плеханова слушали, конечно, с глубоким вниманием. Его не прерывали. Но возбуждение съезда росло — и, наконец, прорвалось. Переходя к вопросу о демократии в России, Плеханов сказал: «Если порыве революционного энтузиазма народ выбрал очень хороший парламент — своего рода chambre introuvable, то нам следовало бы стараться сделать его а если бы выборы оказались неудачными, то нам нужно было бы стараться разогнать его через два года, а если можно, то через две недели».

В этом месте раздались аплодисменты. Часть делегатов стала шикать. Это вызвало возмущение — свистать Плеханову! На протесты Плеханов заявил: «Почему же нет? Я очень прошу товарищей не стесняться». Встал В. Розанов (Егоров) и объявил: «Раз такие речи вызывают рукоплескания, то я обязан шикать». Председателю удалось восстановить порядок. Тот же Розанов заявил, что «тов. Плеханов не принял во внимание, что законы волны одни, а законы конституции — другие. Мы пишем свою программу на случай конституции». Бундовец Медем был более решителен и последователен. Он сказал, что слова Плеханова — это подражание буржуазной тактике. «Если быть логичным, то исходя из слов Плеханова, требование всеобщего избирательного права надо вычеркнуть из нашей программы».

На этом инцидент закончился, и никто ему особого значения не придал. Вряд ли Плеханов реально представлял себе, что он может и будет разгонять парламенты, упразднять печать и вводить смертную казнь для политических противников. Его радикализм был чисто литературный. Он решал политическую теорему на бумаге и приходил к весьма решительным выводам. Это была геометрия и алгебра революции без попытки применить ее к реальным явлениям жизни. Ленин в этом споре не участвовал. Если присутствовал, то, вероятно, улыбался насмешливо. Для него уж и тогда это был спор не только о словах. В противоположность своим противникам, он обладал не только сильной логикой, но и сильной волей. Он знал, чего хотел, и уже тогда видел свою цель.

Съезд, созванный для объединения партии, завершился расколом. Со времени этого съезда ведут свое начато большевики и меньшевики. Казалось сначала, что разделил их пустяк — организационные разногласия. Но прав и последователен был Ленин, который связывал воедино непримиримую программу, непримиримую революционную тактику со столь же непримиримым партийным уставом. Для тех особых задач завоевания политической власти, которые содержала программа, нужна была и особая боевая партия. Меньшевики, напротив, осуществление весьма боевых задач возлагали на партию, лишенную устойчивого центра и воинской дисциплины. В действительности у них было совсем иное представление о революции, о власти, демократии, и за непримиримой революционной фразеологией скрывались примирительные тенденции, нерешительные, робкие и противоречивые. Совершенно естественно было, что, стремясь к политической твердой и революционной власти в стране, большевики прежде всего стремились укрепить свою власть в партии и в рабочем классе, отбрасывая всякую игру в демократизм. Две революции это подтвердили. Меньшевики боялись с самого начала государственной власти, не стремились к ней, уклонялись от нее. Их пугала и централизованная «якобинская» власть партии и власть в партии.

Все это выяснилось впоследствии, когда пропасть между большевиками и меньшевиками углубилась до того, что перебросить мост через нее было уже невозможно. Ленин, впрочем, понимал глубину раскола. Догадывались о ней и меньшевики, искавшие все же примирения. А Плеханов? Вот когда бы должны сказаться талант и авторитет вождя, обаяние имени и личности. Но Плеханов больше других растерялся. Ленинцы и мартовцы заняли определенные позиции. Голоса разделились почти поровну. Мнение Плеханова могло бы дать перевес одним или другим. Но он колебался и молчал, потом присоединился к Ленину. «Еще сегодня утром, — говорил он, — слушая сторонников противоположных мнений, я находил, что «то сей, то оный на бок гнется». Но чем больше говорилось об этом предмете, тем прочнее складывалось во мне убеждение в том, что правда на стороне Ленина». Это была, конечно, победа Ленина. Но уж не Ленин шел за Плехановым, а Плеханов за Лениным. Съезд избрал Плеханова на высший пост в партии. Он должен был объединить и примирить враждующие части. Однако, сделать это он не мог. Среди разгоревшихся фракционных страстей он тщетно взывал к чувству партийного единства. Его не слушали, хотя именем его охотно пользовались. Он недолго пробыл с Лениным, потом перешел к меньшевикам, потом и от них ушел и вскоре снова оказался одинок. Он был слишком индивидуален, слишком интеллигент и литератор, чтобы подчинить себя целиком интересам того или иного фракционного кружка. Он не привык и не мог подчиняться дисциплине. Его властной натуре удовлетворила бы собственная плехановская фракция, и вокруг него действительно всегда был кружок своих, преданных ему людей. Беда их была в том, что вождь их не знал и не любил практической политической жизни, организаторской стряпни, был только литератором, а не стратегом. И поэтому плехановцы были осуждены на бездействие или только на мелкую партийную борьбу, так легко вырождавшуюся в интриги и фракционные дрязги в условиях эмигрантской жизни.

Фракционные страсти разгорались, литературная полемика перешла в ожесточенную перебранку по наилучшим образцам российской словесности этого рода. Плеханова сначала щадили; камни летели через его голову. Но и его зачислили по разряду оппортунистов, когда он разошелся с большевиками. Плеханов отвечал со свойственным ему остроумием. И вскоре имя его без всякого пиетета трепалось на страницах партийной печати. Плеханов не был академиком, ученым, бесстрастным наблюдателем. Он вмешивался в партийные споры, принимал участие в партийных делах. За это ему влетало «в числе драки». Но он не мог и связать себя прочно и длительно с определенным кружком или фракцией. В результате у него оказалось в партии очень много врагов и слишком мало друзей.

8

Тем временем разгоралась и политическая жизнь в стране. Неудачная война ускорила события. Революцию ждали, и все же она захватила врасплох. Теоретически было, впрочем, все подготовлено. Была превосходная программа, были резолюции и о власти и об отношении к буржуазным партиям, была усвоенная тактика полной самостоятельности и революционной непримиримости рабочего класса. Но как раз перед революцией оказалось, что в слова этих резолюций вкладывается различными группами различное содержание. И когда пришел тот момент, к которому русские социалисты готовились больше десяти лет, он застал их в состоянии полного разброда.

Большевики звали к вооруженному восстанию, к захвату власти, к революционному союзу с крестьянством. Меньшевики считали, что в буржуазной революции пролетариат только скомпрометирует себя участием во власти, стояли за совершенную самостоятельность пролетариата и примирялись с умеренным парламентаризмом, который даст рабочему классу возможность создать свою собственную партию. И большевики и меньшевики отрицательно относились ко всяким соглашениям с буржуазно-демократическими партиями.

Плеханов был, конечно, увлечен революцией. Правда, он остался за границей и не доверился либерализму Витте. Чутье подсказало ему истину о непрочности 1905 года. Но он горячо отдался политической жизни. Рабочая всеобщая забастовка, совет рабочих депутатов — разве не было это триумфом его идеи? Мог ли он остаться в стороне от движения, когда имя его было на устах, и — несмотря на все фракционные дрязги — это было имя первого и по возрасту и по авторитету русского социалиста.

Но Плеханов был одинок, не имел за собой партии. Среди борющихся течений он занял особое место, — и к величайшему изумлению, крайне правое место. Он выступил с призывом к соглашению между рабочим классом и либеральной буржуазией во имя интересов демократии. Это было нарушением партийной дисциплины и оскорблением партийных нравов. Другого исключили бы, Плеханова лишь бранили, меньшевики — сдержанно, большевики — откровенно. В партийной печати для него не было места. Он печатал письма в редакции либеральных газет и отдельным изданием выпускал блестяще написанные «Письма о тактике и бестактности». Он полемизировал главным образом с большевиками; доказывал, что они не марксисты, а бакунисты. Плеханов настаивал на том, что его рецепты и есть подлинно революционная тактика, не противоречащая нисколько букве и духу прежних радикальных резолюций. О «букве» можно было спорить, и партийная печать много спорила. Но «дух» Плеханова 1905 г. был совсем не тот «дух», который грозно обличал Жореса в смертном грехе оппортунизма на международных конгрессах.

Позиция Плеханова была явно безнадежна. Большевики его обвиняли чуть ли не в измене революционному марксизму. Часть меньшевиков с тайным сочувствием читала его «письма», но все меньшевики в целом от него отмежевывались. За ним, в сущности, никто не шел. Он говорил к рабочим через головы партийных организаций, но для рабочих он был незнакомцем. Они знали своих вождей, организаторов, агитаторов. Выступление Плеханова было практически бесполезно; может быть, поэтому и не нужно. Но никогда Плеханов не думал, что «один в поле не воин». Напротив, в том и сказывалась его натура, что он воевал в поле, будучи и одиноким.

События шли не так, как он хотел. Ни русские либералы, ни русские социалисты не доросли до той сложной тактики, которую он проповедывал из Женевы. Политическая непосредственная деятельность не дала ему удовлетворения. А после неудачи революции 1905 г., после московского восстания, после полосы партизанских выступлений потянулся тяжелый период рецидива эмигрантщины. Россию захлестнула реакция. Интеллигенция и рабочий класс переживали состояние горького политического похмелья, разочарования, равнодушия. Эмиграция копалась в бесконечных фракционных дрязгах.

Плеханов ушел далеко в сторону от партийных интересов. На лондонском съезде 1906 года, где была сделана попытка скрепить все фракции в единую партию, он еще присутствовал, но уже почти как посторонний. Декорум был соблюден. Съезд, заседавший в какой-то лютеранской церкви, был открыт Плехановым. Несмотря на холодное, даже враждебное отношение к нему, он импонировал делегатам. Но и от него веяло холодком. Он был как будто не свой, а чужой среди этой пестрой толпы, где смешались рабочие с Урала в косоворотках, с непокорными вихрами волос, и коренастые, угрюмые «лесные братья» латыши, и бледные еврейские интеллигенты бундовцы в кургузых пиджачках. Его приветственную речь выслушали с почтительным вниманием, но в президиум он не был избран и во все время съезда сидел одиноко, сам по себе, ни с кем не совещаясь, слишком самостоятельный и большой, чтобы вместиться во фракцию. Но идейно он был близок меньшевикам и выступал раза два в качестве их оратора с блестящими по форме речами. Он очень тонко и остроумно изобличал внешний радикализм своих противников, — так, как он делал это некогда в полемике с «Народной Волей». Его литературный поединок с Розой Люксембург доставил слушателям эстетическое наслаждение. Все же речи не оставили заметного впечатления. Это были как будто речи со стороны. Троцкий был тоже одинок на этом съезде. Он не примыкал ни к одной из фракций, хотя и был ближе к меньшевикам. Но он был увлечен своей идеей объединения партии, и все партийные интересы были ему близки.

Плеханова интересовали общие теоретические, программные вопросы. Он по-прежнему стоял на страже марксизма, оберегал его ревниво от всякой «критики», в особенности философской. Но к партийным вопросам он относился уже с значительным бесстрастием, если не сказать — равнодушием. И при выборах центральных комитетов и редакций центральных органов Плеханова уже не брали в расчет ни противники его, ни союзники. Меньшевики охотно причисляли его к своим, но он был неудобен даже как рядовой член партии. Партийный долг не мог подавить в нем призвания литератора. Если Плеханов считал нужным высказать свою мысль, он это делал, не считаясь с тем, удобно или неудобно это для партии. Он не признавал абсолютных ценностей, а между тем можно было подумать, что свобода мысли и свобода слова это ценность для него несоизмеримая ни с какими другими ценностями, политическими и партийными.

В мелкой партийной междоусобной войне конца девятисотых годов Плеханов не принимал участия. Он как будто замкнулся в своем кабинете и отдался новому увлечению: русской литературе. Он всегда любил ее. К Белинскому он испытывал особое влечение. В своей книге «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю» Плеханов лишь попутно коснулся гегелианства Белинского, но отозвался о Белинском с теплотой и симпатией. Он взял под свою защиту Белинского против резких нападок на него со стороны А. Волынского. Из мелких статей, рецензий, полемических выпадов Плеханова видно было, что есть в душе этого строгого марксиста, живущего только теоретическими и политическими проблемами марксизма, свой красный угол, и висят в этом красном углу портреты Белинского и Чернышевского. Однако, не было как будто до сих пор времени уйти сюда, в этот угол русской литературы, и отдаться работе, которая непрерывно звала и тянула к себе. Надо было ковать теоретическое и программное оружие для пролетариата, создавать социал-демократическую партию. Политический и революционный долг побеждал литературное влечение. Но потому ли, что завершена была основная теоретическая работа, потому ли, что столь неблагодарной оказалась политическая деятельность, Плеханов мог теперь ближе подойти к дорогим ему темам.

Появляется ряд его очерков из истории русской общественно-политической литературы. Серия статей о Чернышевском была начата еще в 1901 г. Теперь они были закончены и составили солидный том, — наиболее полное и лучшее до сих пор исследование о Чернышевском. В этой книге Плеханов верен себе. Он отмечает всюду свое расхождение с Чернышевским в понимании исторического процесса. Книга представляет блестящую марксистскую критику утопического социализма сороковых и шестидесятых годов, но с величайшим уважением говорит Плеханов об идеализме Чернышевского, об его нравственном мужестве, об его суровой, но привлекательной писательской личности. Работа Плеханова над Чернышевским преследовала определенную цель: проследить истоки русской социалистической мысли, установить связь между русским марксизмом и его предшественниками, выдающимися идеологами русской интеллигенции. Но эти истоки восходили все выше и выше. В очерках о Белинском и людях сороковых годов развернулась картина великого спора между западниками и славянофилами, а эта тема всегда была близка Плеханову. Под этим углом зрения он освещал свою борьбу с народничеством, а впоследствии — с большевиками. И чем больше углублялся он в историю общественных русских течений, тем более привлекала его мысль о борьбе двух начал в русском историческом процессе, двух противоположных тенденций: поступательного хода вперед по тем же путям, какими шли европейские страны, и какой-то задерживающей силы, пересекающей линии, вызванной особыми русскими условиями и требующей особого изучения и объяснения. Простая марксистская формула исторического развития России, данная в книге Бельтова, явно усложнялась. Революция, по-видимому, заставила Плеханова как-то по новому и более углубленно взглянуть на русскую жизнь. В новизне современных ему идей он видел те же характерные черты, которые наблюдались и в старине сороковых годов, и в еще более ранней и седой старине.

Так из очерков о людях сороковых и шестидесятых годов, о Погодине и славянофилах зарождается «История русской общественной мысли», — широко задуманный обзор всей русской истории в свете марксизма. любовью и увлечением отдается Плеханов этой работе, собирает материалы, читает старых, давно забытых авторов, мало кому известных публицистов русского средневековья. Конечно, он подходит ко всем историческим явлениям, как марксист. Классовая точка зрения не покидает его, и за всеми общественными столкновениями он ищет конфликта социально-экономических сил и групп. Но пред ним развертывается вся русская история — стало быть, вся Россия в лице ее подвижников и мыслителей, борцов за культуру, за свободу мысли и совести, и становится ясным и понятным духовное родство между иным пламенным проповедником-обличителем XVI века и публицистами сороковых и шестидесятых годов нашего века. Плеханов переделывал обычные представления о русской истории. Но и русская история переделала обычные представления о Плеханове. Его не случайно потянуло к истории русской общественной мысли, то есть истории русской интеллигенции. Он сам был русским интеллигентом. Не как посторонний наблюдатель, не как бесстрастный ученый описывает он борьбу западного и восточного влияний в московской Руси, при Иване Грозном, при Петре. Он сам участвует в споре между Иваном и Курбским, полемизирует с Крижаничем, сочувствует первым просветителям допетровского времени. Россия проходит перед ним со всеми своими национальными особенностями, — близкая Плеханову и родная. Он оставался эмигрантом, почти безвыездным жителем Женевы; о возвращении на родину ему и думать нельзя было. И в этой исторической России он находил свое отечество, родину, которую не переставал любить. Он жил в русском мире, среди русских людей. Странно, если бы он стал скрывать свою любовь к ним. Он не мог скрыть ее. Он уже в книге о Чернышевском писал о своем благоговейном отношении к Белинскому. Как тепло пишет он о первых русских публицистах, изнемогавших в борьбе с темнотой и дикостью допетровской Руси. И если патриотизм — это любовь и особый интерес к своему народу, к своей истории, то книга Плеханова «История русской общественной мысли» — это патриотическая книга, и появление новой, национальной черты в мышлении и творчестве Плеханова, его социалистическое «грехопадение» надо отнести еще к довоенному времени.

Конечно, Плеханов отнюдь не считает себя отклонившимся от «ортодоксии». Напротив, его прямая задача установить ортодоксальный марксистский взгляд на историю русской общественной мысли. Книга начинается словами: «Ход развития общественной определяется ходом развития общественной

Эта фраза повторяется часто, даже слишком часто. Она начинает звучать как заклинание. Но что из того? Кто читает книгу, тот убеждается, что она звучит все-таки не так, как в книге Бельтова, и что элементы и особенности русского общественного сознания привлекают к себе внимание Плеханова в гораздо большей степени, чем прежде. Но не в этом дело. Есть другая интересная черта в Плеханове десятых годов нашего столетия. Сорок лет назад Плеханов должен был доказать тождественность русского исторического процесса с западно-европейским. Это была нелегкая задача. Защите этого взгляда он посвятил почти всю свою жизнь. Но теперь, когда уж никто не решился бы оспаривать это положение, Плеханов берет на себя другую задачу: с той же марксистской точки зрения показать своеобразие русского исторического процесса. Да, Россия идет по тому же пути, что и Европа, но идет по-своему, не так, как Европа. И особенность исторического развития России — в исключительной роли государственности ее, заглушавшей личность. Складываясь, как держава европейская, Россия отразила на себе черты восточной деспотии. Идеи политической свободы, демократии, личного достоинства развивались в России слабее, чем в Европе. Эта особенность русского общественного сознания коренилась в особенностях русского общественного бытия; но с каким глубоким сочувствием говорит Плеханов о тех русских мыслителях, которые во имя прав личности боролись с захлестывавшим их традиционным холопством, гибли, но не сдавались. Вместе с другими историками Плеханов признает, что в известной полемике Ивана с князем Курбским первый защищал строй, более по тому времени прогрессивный, а Курбский отстаивал реакционную старину. И все же симпатии Плеханова на стороне Курбского. «В нем нет холопского настроения, — говорит Плеханов. В его лице московский боярин отказывается сложить свое человеческое достоинство к ногам государя. Поэтому его консерватизм много симпатичнее, нежели новаторство Ивана IV» (I, 192). Это не случайное замечание. Книга Плеханова весьма далека от сухого объективизма. Напротив, она субъективна. Реформы Петра Великого чрезвычайно ускорили процесс исторического отождествления России с Европой. Но Плеханов, не скрывая своих симпатий и антипатий, показывает, как искажен и задержан был этот процесс подавлением личности русского человека ростом холопства, усилением черт восточного деспотизма в новом общественном строе.

В этих работах Плеханова по истории русского общества он говорит как будто прежним своим языком, и все же это не прежний, а новый Плеханов. Полемика остается родной его стихией. Ему легче писать, имея пред собой противника. Прирожденный диалектик, он превосходно доказывает свою мысль, вскрывая противоречия своего собеседника. И он по-прежнему остроумен, находчив, изящен в споре. Но исчезла прежняя резкость в споре, злая насмешливость, самоуверенность. Плеханов вежлив, осторожен, даже почтителен, — когда говорит о Соловьеве, Ключевском. Он цитирует Милюкова без ехидных замечаний. И только в полемике с М. Покровским, историком-марксистом, в глазах Плеханова вдруг зажигаются веселые, злые огоньки. А между тем Покровский говорит и пишет так, как Плеханов — лет двадцать назад. Это не значит, что можно найти прямое противоречие между Плехановым «монистического взгляда» и Плехановым «Истории русской общественной мысли». Нет, такого противоречия, может быть, и нет. Но тогда Плеханова привлекала только одна сторона исторического процесса; теперь привлекает и другая. Он говорит в своей «Истории»:… «поле зрения исторического материалиста не ограничивается одной экономикой. В него не только входит, но непременно должна входить вся та «надстройка», которая, возникая на экономической основе, всегда имеет более или менее сильное обратное влияние на ней»… (1,254). Это совершенно верно, и тут ничего нового нет. Но в иные времена Плеханов замечал менее сильное, в иные времена более сильное влияние «надстройки». В «Истории русской общественной мысли» это влияние кажется настолько сильным и значительным, а ценность личности, ее прав и достоинства, настолько вырастает, что в книге звучат, — мы сказали бы, — жоресовские ноты.

Труд Плеханова остался незаконченным. Вернее, он только был начат. Можно сказать с уверенностью, что в следующих своих частях он стал бы апофеозом русской интеллигенции, история которой есть история борьбы за личность против молоха государственного деспотизма. Свои надежды на победу и освобождение личности Плеханов связывал с появлением нового общественного класса, пролетариата. Но об этом в первых частях книги есть только беглые отдельные мысли.

Работа над историей русской общественной мысли заполнила последние годы жизни Плеханова перед войной и во время войны. Он все дальше отходил в сторону от партийной политической жизни. Правда, по-прежнему он твердо стоял на страже марксистской ортодоксии, охраняя по преимуществу философские ее укрепления. Все попытки освежить эту сторону марксизма внесением новых методов и приемов философской мысли встречали суровый отпор. И тут Плеханов бил беспощаден. В опытах соединения социал-демократической программы с философией Маха, Авенариуса, неокантианцев он видел не только теоретический промах, а прямую измену социализму. Он зло полемизировал с Богдановым, Луначарским, Юшкевичем, отказываясь видеть в них «товарищей». В этих статьях сказывается прежний Плеханов — только охранитель. Его статьи могли убедить, что покушение соединить Маркса с Махом это покушение с негодными средствами. Но они не могли убедить в том, что философский материализм остается вполне пригодным средством и в наше время пытливой переоценки философских ценностей.

Плеханов откликался и на политические вопросы. Отходя от партийной жизни с ее фракционной междоусобной войной, он не отказывался от вмешательства в политику и от влияния на рабочий класс России. Не имея с ним непосредственной связи, он ни на минуту не переставал считать себя вождем и учителем рабочих. Его не смущало то, что он один, что за ним нет партии и что в государственной думе рядом с большевистской и меньшевистской с.-д. фракциями есть и «плехановская фракция» — из одного депутата. Он выступал со статьями и директивами, когда это находил нужным, не подлаживаясь ни к чьим настроениям и течениям.

Рабочее движение росло перед войной с чрезвычайной силой, побеждало и общественную апатию и полицейские препятствия, создавало свои организации. Оно шло параллельно по большевистскому и меньшевистскому руслу, дробясь, сверх того, на дополнительные течения. Меньшевистское питалось, между прочим, статьями Плеханова, видело в произведениях его после 1905 года основу для тактики широкого, пробивающего себе легальную дорогу рабочего движения. Но Плеханов именно против этого движения ополчился. На почве борьбы он временно сблизился с большевиками и зло полемизировал с группой Потресова, которая в сущности пыталась применить к жизни то, что писал Плеханов в борьбе с большевиками.

Эти колебания Плеханова были случайны. Они не имели особого значения и не оказали заметного действия на ход рабочего движения. Просто, «своя своих не познаша». Они свидетельствовали о том, что Плеханов, при всем его огромном уме и большой проницательности, был недостаточно устойчив в политических оценках. В теоретической области он был верным рыцарем одной идеи, в практической политике он неоднократно менял свои симпатии. Поэтому с теоретическим авторитетом Плеханова считались и его противники; мнения его по злободневным политическим вопросам выслушивались без особого почтения. На политической сцене Плеханов не имел успеха в последние годы. Имя его не могло стать популярным среди молодого рабочего поколения. За границей пустота вокруг него ширилась. От злободневной политики он все больше уходил вглубь истории русской общественности, ближе к любимым образам, ближе к родной литературе. Имя его реже встречается в партийной печати, зато чаще — в литературных изданиях. Литератор вытесняет в нем партийного работника.

9

Война… Мировое потрясение, крах второго интернационала, растерянность, смущение в рядах социалистов. Не все могли сразу найти снова твердую теоретическую позицию под собой, но сразу же одни почувствовали себя интернационалистами, космополитами, революционными гражданами мира, другие — также сразу нашли в себе немцев, французов, русских. Плеханов не колебался ни одной минуты. Он заявил открыто и публично, что он русский социал-демократ, а победа Германии означала бы гибель сильной и независимой России. С первого же дня войны он занял патриотическую позицию и стоял на ней гордо. Во всех странах, в Германии, Франции, Англии, России, мужества требовала как раз противоположная позиция. Против течения шли непримиримые социалисты, антимилитаристы. Их жизни и безопасности иногда грозила опасность. Они не встречали поддержки в собственных рядах. Зато обеспечено было им уважение даже среди противников. Либкнехта в Германии считали утопистом, Дон-Кихотом, но в благородстве мотивов не отказывали даже идейные враги. Плеханов выступал, однако, не в России, а за границей. Его окружала эмигрантская среда. Здесь, напротив, господствующим было интернационалистское, а то и пораженческое течение.

Здесь Плеханов был одинок. Его голос случайно и неполно долетал до России. Патриотизм Плеханова произвел тут сильное впечатление, но социалистические круги и в России были настроены против войны. Первые статьи Плеханова показались в России не меньшим скандалом, чем первые речи Либкнехта в Германии. Он оказался отщепенцем среди своих. Правда, жизни его никто не угрожал, и в тюрьму его не могли посадить, — он все равно был изгнанником из родной земли, за которую вступился в час войны. Но литературная и политическая репутация его сразу рухнула. Началась жестокая кампания. Большевики называли его «ренегатом», и это было наиболее мягким словом из пущенных против него метательных полемических снарядов. Меньшевики из деликатных соболезнующе намекали на старческую слабость. И уж никто, конечно, не мог признать за Плехановым благородство мотивов.

Плеханов шел против течения. Смешно говорить о влиянии возраста его. Он уж серьезно прихварывал, ему шел седьмой десяток лет, но его полемические статьи военного времени полны полемического задора, как всегда остроумны и изящны по стилю. Они отличаются обычными достоинствами и недостатками плехановских статей, и основной недостаток — отсутствие живого политического чутья, слабость злободневных политических оценок. Он говорил, как вождь, обращался к рабочим, — но не знал, не видел этих рабочих и не понимал их, как и они не понимали его. Но Плеханова это. может быть, и не заботило. Он был и оставался прежде всего литератором, публицистом. Свои мысли он считал необходимым высказывать со всей убежденностью и прямолинейностью.

Его позицию нельзя назвать «оборонческой». Он враждебно относился к тому течению, которое признавало право на оборону за пролетариатом всех воюющих стран, независимо от того, кто начал войну. На такой точке зрения стоял Каутский, и по существу это была «соглашательская» точка зрения. Плеханов был слишком русским интеллигентом, чтобы принимать «соглашательские» точки зрения. Традиции максимализма были далеко не ему в молодости и давали себя знать и впоследствии в зрелые годы. В вопросе о войне он занял не примиренческую, а радикально патриотическую позицию. Виновна Германия, опасен миру германский империализм. Поэтому социалисты всех стран должны быть за войну с Германией; поэтому немецкие социалисты не имеют права на защиту отечества. Гед и Шейдеман голосовали одинаково за военные кредиты, но Шейдеман — изменник, предатель социализма и враг Маркса, а Гед — герой, социалист, правоверный марксист.

Такой взгляд было трудно проповедывать в России, но Плеханов проповедывал его твердо и мужественно, не смущаясь ни нападками со стороны друзей, ни лобызаниями со стороны врагов. Его не щадили. В журнале «Летопись» анонимный писатель (так и не открывшийся миру) уподоблял Плеханова Смердякову, называл лакеем, рабом. Рабочие, читающие партийные издания, получали представление о Плеханове, как изменнике, чуть ли не продавшемся союзному империализму. Немногочисленные сторонники компрометировали Плеханова назойливым и крикливым патриотизмом.

Плеханов и сам не мало делал, чтобы ухудшить свое положение. Одно дело проповедывать национальный мир в Англии и Франции, где социалисты могли войти в состав коалиционных кабинетов; другое дело — в России, где иллюзии национального единства завяли так же быстро, как расцвели, где нарастала неизбежная революция. Незадолго перед февральскими событиями Плеханов уговаривал рабочих не устраивать забастовок и волнений. Царское правительство охотно пропускало в печать призывы такого рода. Они были практически бесполезны. Критика правительственного режима в то же время была невозможна. Это усиливало бестактность выступлений Плеханова.

Плеханов болезненно и страстно относился к войне. Он участвовал в ней идейно, остро переживал все неудачи и успехи. Поражение России было в его сознании катастрофой. Он видел в будущем торжество Германии, для него это было торжеством военщины во всей Европе, гибелью демократии, превращением России надолго в земледельческий Hinterland Германии, истреблением русского пролетариата. Как и у многих людей, все его страсти заострились на одном — на ненависти к военной Германии, на желании победы. Все остальное казалось неважным, второстепенным. «Победе до конца» должны были быть подчинены все интересы… и революция? Да, и революция. И социализм? Да, и социализм. Плеханов не боялся сказать это. Его уму, властному, прямолинейному, чужда была тенденция примирения войны с социализмом в компромиссной формуле.

10

2-го марта (ст. стиля) 1917 г. редакция «Современного Мира» телеграфировала Плеханову: «В этот исторический момент ваше присутствие необходимо». Плеханов находился тогда в Италии. Он был болен, обострился старый легочный процесс, от которого он страдал последние годы жизни. Предстояло долгое мучительное путешествие через Европу, пылавшую в военном пожаре, через море, кишевшее минами и подводными лодками.

Через тридцать семь лет невольного отсутствия Плеханов вступил 1 апреля на родную землю. Он не знал, как встретит его родина. Казалось, что его отношения с социалистическими русскими кругами в конец испорчены. И не могла не поразить его картина, которую он увидел: многотысячная толпа перед зданием вокзала, лес красных знамен, восторженные приветствия рабочих и солдатских депутаций, почетный караул рабочей милиции.

Чхеидзе, Церетелли и Скобелев приветствовали его от имени совета рабочих депутатов. Чхеидзе сказал: «Я приветствую вас, дорогой учитель, от имени совета рабочих депутатов… Ваше пророчество, что в России победит революция только как победа рабочего класса, подтвердилось. Мы надеемся и выражаем желание, чтобы вы заняли в нашей среде то первенствующее место, которое вам по праву принадлежит, и еще долго работали над осуществлением идеалов социализма».

Это был триумф. Приветственные крики звучали восторженно, искренне. Плеханову могло показаться, что действительно русский пролетариат и социалистическая интеллигенция признали его, оценили и готовы следовать за ним. Но это было не так. Петроград еще не успел остыть от восторга первых дней революции. Приемы и парады были любимым занятием. Каждый день кого-нибудь встречали, играли марсельезу и кричали ура. Чуть ли не на другой же день после приезда Плеханова Чхеидзе на том же Финляндском вокзале с таким же восторженным напряжением в голосе приветствовал Ленина, и народа было больше, и крики были еще громче.

Плеханов невольно принимал восторги за чистую монету. В первый же день он был на всероссийском совещании советов и произнес небольшую речь, в которой выразил преклонение свое пред русским пролетариатом. Он говорил о политической зрелости русской революционной демократии, об ее удивительной силе и выдержке. «Не в моих привычках говорить комплименты, — сказал Плеханов. — Все то, что я слышал и видел здесь, покорило и очаровало меня». Он сразу уловил основную ноту совещания советов: избегать острых вопросов, искать примирения между крайними флангами. В своей речи Плеханов старался острых вопросов о власти, о большевиках, о задачах войны не касаться. Поэтому первая его речь в свободной России политически бесцветна. Но он все же под конец остался верен себе, и в этом собрании, которое старалось всячески примирить интернационализм с оборончеством и ко всем вопросам подходило с известной формулой «постольку-поскольку», — заявил определенно: «Меня не раз называли социал-патриотом… Да, я любил свою страну. В этом нет ни малейшего сомнения. Я люблю свою страну и не нахожу нужным это скрывать…». И он закончил свою речь страстным призывом к борьбе за свободу и независимость России против «Гогенцоллернов».

Собрание ответило аплодисментами. Плеханов имел внешний успех. Со стороны, могло показаться, что Плеханов награжден за долгие годы изгнания, одиночества, утомительной тяжелой борьбы. Рабочий класс признал в нем учителя и вождя…

Вряд ли у Плеханова была такая иллюзия. Да если и была, не могла она продолжаться более одного дня. За торжественным приемом последовали революционные будни. Они показали, что если и не весь еще рабочий класс идет за Лениным, то уже почти ни один рабочий не идет за Плехановым. Ему искренне аплодировала только горсть социалистической интеллигенции. Буржуазия его поддерживала, — однако, не считала своим. Руководящие круги революционной демократии относились к нему со сдержанным уважением, но холодно и с опаской. Откровенный и прямой патриотизм Плеханова не мирился с осторожной, двусмысленной и уклончивой их политикой. Кружок «Единство», сплотившийся вокруг Плеханова, компрометировал своего вождя шумливой и бестактной рекламой. Исполнительный комитет совета рабочих депутатов не решился принять Плеханова в свой состав. После колебаний предложили совещательный голос; он разумеется отказался.

И вскоре же по приезде в свободную Россию, где «революционное движение победило как рабочее движение», Плеханов оказался почти так же одинок, как был одинок в эмиграции. Рабочий класс относился к нему, как к чужому; и он был чужой рабочему классу. Ни в политических партиях, ни в большой политической печати для него не было места. Он был бы незаметен в крохотном своем «Единстве», если бы не цитировала его буржуазная печать. Большевики называли его ренегатом и прислужником буржуазии; меньшевистская печать не смела за него заступиться. На съезде российской с.-д. партии (меньшевиков) возник было вопрос о приглашении Плеханова, но этот вопрос даже не обсуждали. Он был снят, как неуместный. Почти для всех социал-демократов Плеханов был уже за пределами социал демократии.

Впрочем, Плеханов все равно не мог бы принять активного участия в политической жизни. Перемена климата не прошла для него даром. Вскоре после приезда он заболел, переселился в Царское Село и только изредка навещал Петроград. Он продолжал писать политические статьи в «Единстве», полемизировал едко и остроумно с большевиками. Но его неторопливый, изысканный литературный язык не подходил к боевой газетной публицистике Он писал для интеллигенции, а не для рабочих; рабочие его и не читали. Имя Плеханова становилось им известным только из «Правды». Об его прошлых заслугах знали единицы. Масса привыкала верить, что Плеханов — это злейший враг рабочего класса, — вроде Милюкова или Гучкова. В оценке путей и судеб русской революции Плеханов не проявил особой проницательности и разделил со всей революционной демократией ее роковые ошибки. Идеи и речи Ленина казались ему просто «бредом». Он их вышучивал и доказывал, что они грешат по части верности Марксу, Чем больше обострялись противоречия первого периода революции, чем более грозный оборот принимали события, тем все менее заметной становилась роль Плеханова. Он уходил все глубже в свое уединение в Царском Селе и усиленно работал над «Историей русской общественной мысли». Литература становилась его убежищем от политики.

Он один еще только раз привлек к себе общее внимание и вспыхнул ярко, красиво, прежде чем совсем погаснуть. Это было на знаменитом государственном совещании в Москве — на этом эффектном политическом представлении, где разыграна была под управлением Керенского трагедия «революционной демократии». Буржуазия и социалистическая интеллигенция пытались найти там общий язык и вместо этого сводили взаимные счеты, — считая, однако, без хозяина: рабочие бойкотировали этот блестящий спектакль. Слово дано было представителям «старой гвардии», — ветеранам революции. Их устами должна была говорить политическая мудрость. Зал притих, когда на трибуну взошел Плеханов. Он был болен; усталость и старческая надломленность чувствовались перед тем в его фигуре. Но на трибуне он сразу изменился. Он говорил, как вождь. Изящество и властная сила была в его речи, в жестах, в красивой и благородной фигуре. Он говорил с достоинством, как подлинный представитель демократии. В его словах был пророческий тон, когда он предсказывал взаимное истребление схватившихся в борьбе сторон. Он как бы предвидел гражданскую войну и ее исход. И во имя рабочего класса он призывал к соглашению, к примирению, проповедывал социальный мир. В своем последнем слове, сказанном с величайшим подъемом и глубокой искренностью, Плеханов отрицал то, чему учил всю жизнь. В этом была его личная драма. Где, в каком из его произведений мог пролетариат русский найти те мысли, в которых теперь учитель публично исповедывался под конец своей жизни?

Речь Плеханова имела шумный успех, и не только внешний. Его слова заставили многих задуматься. Но они были все же практически бесполезны. По иронии судьбы, они насквозь были проникнуты тем идеализмом и утопизмом, с которыми Плеханов боролся всю жизнь, как со злейшими своими врагами. С неумолимой силой шла революция навстречу своему року…

Плеханов сошел с трибуны — и через минуту он был сгорбившимся дряхлым стариком. Он сказал свое последнее слово — и ушел. Он не показывался больше на исторической сцене. В последние дни февральской революции, перед развязкой, его имя называли среди кандидатов в министры. Это было признаком лишь политической растерянности.

В бурных событиях последующих месяцев Плеханов участия не принимал. Он лежал больной в Царском селе, потом его перевезли в Финляндию, в одно из тех дачных мест, которые всегда были чуть ли не частью Петрограда, а в 1918 году оказались прочно отрезаны. О Плеханове забыли. Доходили иногда глухие вести, что он тяжко болея, лежит, но продолжает упорно работать над последним своим литературным трудом. И неожиданно прозвучала в конце мая весть об его кончине в глухом углу, в полном одиночестве.