65473.fb2 Гарденины, их дворня, приверженцы и враги - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 55

Гарденины, их дворня, приверженцы и враги - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 55

- Как, что? Зачем, Фелицата Никаноровна?

- Скорей, голубчик, Данилыч захворал.

- Господи боже мой! Что с ним, Фелицата Никаноровна?

Фелицата Никаноровна хотела ответить, но вместо того губы ее жалобно сморщились и из выцветших глубоко впалых глаз так и брызнули мелкие слезинки. Она отвернулась и проворно утерлась свернутым в комочек платком.

Николай, уже ни о чем не спрашивая, бросился к шкафу и отомкнул его. Фелицата Никаноровна трясущимися руками набрала пузырьков, скляночек, бутылок и побежала.

Николай торопливо оделся, хотел бежать вслед за нею, новдруг подумал, что теперь все равно, что для всех, очевидно, наступает один конец, и вместо того, чтобы бежать за Фелицатой Никаноровной, склонился отяжелевшей головой на подушки и крепко заснул.

Все произошло таким образом. На восходе солнца жена конюха Полуекта, Лукьяниха, проснулась и услыхала через перегородку те же странные звуки, те же бессвязные и нетвердые шаги и полузадушенное шипение в комнате Агея Данилыча, которые так поразили Федотку. Лукьяниха встревожилась, постучала в перегородку, спросила, здоров ли Агей Данилыч. В ответ послышался глухой, точно из подземелья выходивший голос: "Око-ле-вать надо-с!"

Лукьяниха бросилась к дверям Агея Данилыча, - ей еще и в голову не приходило, что это холера. Двери были заперты изнутри. "Отворите, Агей Данилыч, это я!" - крикнула она. Долго продолжалось молчание; наконец что-тоболезненно простонало, и тот же странно беззвучный голос"

нимало не похожий на раздражительно-отчетливый писк Агея Данилыча, произнес: "Холера, холера-с... Непристойно видеть женскому полу". Лукьяниха так и отшатнулась от дверей. Опомнившись, она растолкала своих ребятишек, девок-сестер, старуху-тетку, свекровь. Все страшно перепугались видом Лукьянихи и тем, что у конторщика холера; засуетились, заспешили, натыкались спросонья на стены, на столы, на скамейки, стали метаться по избе, схватывая одежду, постели, самовар, посуду и с руками, полными всякого хлама, в одних рубашках, растрепанные, лохматые, с тем диким и несознающим выражением в глазах, которое бывает у не совсем еще проснувшихся людей, высыпали на двор. В это самое время из управительского флигеля вышел Федотка, поспешая к своей должности. Узнав от испуганных и решительно ошалелых женщин, в чем дело, и тотчас же заразившись от них неописанным страхом, он побежал к Капитону Аверьянычу.

Спустя десять минут тот же Федотка, засучив по локоть рукава, изо всех сил растирал Агея Данилыча щетками; сестры Лакьянихи лили кипяток в бутылки, подмывали загаженный пол; сама Лукьяниха готовила горчичники, беспрестанно отрываясь, чтобы поднести чашку с водою к запекшимся, вдавленным, испускающим холодное дыхание губам больного. А Капитон Аверьяныч сидел у изголовья, опираясь на свой суковатый костыль, и, мрачно сдвинувши брови, говорил притворно насмешливым голосом:

- Что, фармазон, попался? Катай, катай его, Федотка!.. По животу-то!.. Икры, икры-то ловчей разделывай.

Девки, кипяток проворнее... Это тебе, афеисту, не зубы скалить!

Вид Агея Данилыча был ужасен. Когда мучительные судороги отпускали его и лицо переставало искажаться ощущением нестерпимой боли, он становился похожим на труп. Большой нос заострился, как у птицы; щеки и тусклые, без всякого выражения глаза глубоко ввалились, вокруг глазниц образовались серые впадины; около рта и на переносице лежали нераздвигающиеся, мертвенные складки, и - что всего было ужаснее - губы, уши, веки, пальцы на руках так изменили свой цвет, что казались окрашенными в густую черно-синюю краску. Федотка растирал его с таким усердием, что кожа лопалась, и у здорового человека давно бы уж появилась кровь, но здесь на поверхности ссадин ничего не сочилось, и они оставались сухими, как на коже трупа; едва заметная краснота тотчас же переходила в пепельный цвет. Тем не менее сознание не потухало. На слова Капитона Аверьяныча долго спустя последовал шипящий шепот: "Изрядно прожил, сударь мой". После этого Агей Данилыч еще что-то сказал, но Капитон Аверьяныч не расслышал и наклонил ухо к самому лицу больного, чтобы лучше расслышать. Тогда Агей Данилыч сделал необыкновенное усилие. Мертвое, покрытое клейким потом лицо дрогнуло, губы шевельнулись, послышался деревянный, тупой, точно сломанный звук: "Невежество-с... Нарочито утверждаю, что ничего не будет-с... Баснями дурачитесь, сударь мой!" - и вслед за этими словами в его глазах мелькнуло что-то вроде прежнего язвительного выражения. Капитон Аверьяныч круто отвернулся, нервически скрипнул зубами и изменившимся, жалобно зазвеневшим голосом крикнул:

- Лукьяниха, проворней клади горчичники!

Тело больного заметно холодело, пульс ослабевал, черты лица все более и более распадались. Он лежал, как пласт, устремив глаза куда-то в пространство. Из его губ вырывалось теперь только одно слово; "Пить, пить..." Одно время Капитон Аверьяныч увидал, что глаза его совсем смежаются, схватил его за руки и не ощутил пульса, и только что хотел сказать: "Помер", как вдруг веки Агея Данилыча приподнялись, в глазах пробежало что-то живое и одинокая слезинка повисла на реснице. "Фе... Фе... Фелицатушка", - произнес он с неожиданною ясностью. Капитон Аверьяныч оглянулся: в дверях с пузырьками, со сткляночками в руках стояла Фелицата Никаноровна. Она смотрела на Агея Данилыча; ее крошечное личико, покрытое бесчисленными морщинками, смешно и жалко собралось в кулачок, увядшие губы затряслись. Еще мгновение, и она, казалось, вся превратится в живое олицетворение отчаяния.

Но каким-то непонятным усилием воли она точно озарилась ласковою и нежною улыбкой, с заботливым видом подошла к столу, выложила пузырьки и бутылки и затем уже опустилась на колени, стала гладить холодные руки Агея Данилыча, целовать его ужасное лицо. К лекарствам никто не дотронулся; перестали растирать, ставить горчичники, класть горячие бутылки; все понимали, что сейчас наступит смерть.

- Старый бесстыдник, - притворно ворчливым голосом говорила Фелицата Никаноровна, - можно ли так скрываться?.. Ведь тебя с самого вечера схватило... Как жил сиротою, так и помирать собрался сиротою... - И вдруг сухие рыдания вырвались у ней.

В глазах больного опять что-то засветилось, другая слезинка показалась на реснице, он пошевелил губами. Фелицата Никаноровна жадно вслушивалась.

- Не слышу, Агеюшко. Скажи еще... что? - спросила она.

- Пи-ить... - произнес Агей Данилыч, - душно... горит...

Ему дали воды.

- Агеюшко! Голубчик ты мой ненаглядный, - заговорила Фелицата Никаноровна, с робкою и молящею нежностью заглядывая ему в глаза, послушай меня, старуху.

Ради прежнего времечка, послушай. Слышишь, родненький?.. Вот отец Григорий сейчас приедет... прими ты его...

отойди с благодатью!.. Здесь не привелось, пошлет господь милостивый, там встретимся... А, Агеюшко?

Опять шевельнулись губы "афеиста". Но никто не расслышал его слов. И он понял это, задвигал пальцами, провел ими по руке Фелицаты Никаноровны, как будто хотел погладить, и внятно, так что на этот раз все слышали, произнес: "Отчет-с... июльский отчет проверить... в балансе изрядная... ошибка!.. - и с необыкновенным выражением тоски добавил: - Пить..." Но когда поднесли воду, губы его не раскрылись; лицо исказилось мелкими судорогами, дрогнули руки, быстро согнулось колено на правой ноге, взгляд сделался стеклянным... Все разом вздохнули и перекрестились.

Дело об убийстве Агафокла велось с удивительною решительностью. На другой день после убийства уже вскрыли "мертвое тело", и становой Фома Фомич допросил конюхов. Ларька сгоряча и ему показал, что около убитого что-то взвизгнуло и покатилось в степь. Потом струсил и сказал, что это он выдумал. Фоме Фомичу представилось подозрительным такое поведение Ларьки; он затопал на него, закричал, ударил кулаком по щеке и приказал заковать и отвезти в стан. Тем не менее являлась загадочная черта в убийстве: в одежде Агафокла барских денег нашлось именно столько, сколько и должно было быть:

сорок два рубля с мелочью. Кроме того, в особом пакетце оказались завернутый новый огненно-желтого цвета платок - очевидно, приготовленный покойником для подарка - и две ветхие трехрублевые бумажки. Таким образом, убийство было совершено не с целью отнять деньги.

Ларька сидел не более двух дней, на третий день его выпустили. На пятый день Фома Фомич прислал с десятским письмецо Мартину Лукьянычу, в котором извещал, что предварительное дознание закончено и препровождается к судебному следователю, что пусть Мартин Лукьяныч пришлет получить деньги и выдать расписку.

- Что же, убийца-то найден? - спросил Мартин Лукьяныч десятского.

- Надо быть, найден, ваше благородие, - ответил десятский, учащенно моргая и вытягиваясь; это был плюгавенький мужичок в сером армяке и в лаптишках, с выражением необыкновенной тупости и испуга на лице.

- Кто же такой?

- Не могу знать, ваше благородие.

- Как же ты не знаешь? Какой же ты десятский после этого?

- Мы состоим при их благородии.

- Что же ты делаешь?

- Сапожки чистим, самовары, в кучерах-с, барышням щипцы накаливаем.

Мартин Лукьяныч обратился к Николаю.

- Шесть дочерей у Фомы Фомича, - пояснил он.

Десятский вздохнул.

Мартин Лукьяныч отослал его и стал дочитывать письмо; в конце было следующее загадочное место: "...Из дела выяснилось, добрейший, что, перед тем как выехать в степь, оный Агафокл Иваныч пил чай и имел разговор с вашим сыном. Для вящего дознания надо было бы по-настоящему привлечь к оной процедуре и сына вашего в качестве чрезмерно важного свидетеля, но г-н становой пристав, памятуя вашу всегдашнюю благосклонность, сего избег и даже строжайше приказали другим свидетелям молчать, а потому надеются, что и вы, достойнейший, поспешите с своей стороны немедля прислать для получения денег и на предмет выдачи г-ну становому приставу узаконенной расписки". Впрочем, для Мартина Лукьяныча тут ничего не было загадочного; прочитавши вслух это место, он шумно вздохнул, поскреб затылок, прошептал: "Ах, народец, черт бы вас подрал!" - и сказал Николаю:

- Напишу тебе доверенность, съезди к становому.

Кстати, узнаешь, кто убийца: я уверен, покойник из-за баб пострадал, и с грустью добавил: - Вот ты все не чувствуешь, Николя: через тебя приходится сорок два целковых в печку бросить... А почему? Потому, что ты мой сын. Ты там с Агафоклом какие-то разговоры разговаривал, а я плати.

- Но зачем же, папенька, платить? Сам же он пишет, чтобы прислать за деньгами.

- Мало ли что он пишет! Да, во-первых, и не сам, разве не видишь? Не его рука, и не подписано... Не беспокойся, не дурак. Прямо, чтобы тебя не допрашивать, желает прикарманить сорок два рубля. Известная анафема.

Николай возмутился.

- Ну, я, папаша, не понимаю, зачем поощрять такие подлости, воскликнул он, - мне ничего не стоит фигурировать в качестве свидетеля! Неужели из-за этого покровительствовать разным гадким инстинктам и давать взятки?

Достаточно ему того, что об Рождестве два воза с провизией отсылаете.

- То-то ты много воображаешь о себе. Еще бы недоставало - сын гарденинского управляющего и вдруг на допросе! Тебе это, может, все равно, а мне не все равно. Ты, брат, глуп, а туда же лезешь рассуждать. Выдай расписку, денег же никаких не бери. Скажи: папаша, мол, приказал кланяться и нижайше благодарит. Да будь у меня повежливей... Слышишь? Ступай.

Это было утром. Николай очень скоро доехал на своем Казачке до базарного села X., где имел резиденцию Фома Фомич. Первый попавшийся мужик указал Николаю домик станового. Николай не только не знал его квартиры, но ему не случалось видеть и самого Фому Фомича: становой заезжал в Гарденино весьма редко, а за последний год ни разу не заезжал. Приблизившись к дому, Николай увидал, что в пять или шесть окон, выходящих на улицу, разом высунулись и с дружным взвизгиванием опять исчезли молодые девицы. Все были прехорошенькие, пухленькие, розовенькие, в папильотках и белых ночных кофточках, - только одна в чем-то темненьком. Несмотря на новые серьезные мысли и впечатления, Николай приосанился, погладил усики, искоса посмотрел на окна: из-за кисейных занавесок, из-за горшков с геранью и восковым плющом светились смеющиеся, жадно любопытствующие глаза. Николай привязал лошадь, вошел в чистенькую, недавно выкрашенную переднюю и громко спросил:

- Дома господин становой пристав?