65558.fb2
Уэллса занимали не идеологические проблемы, а общечеловеческие — как живет вид Homo sapiens и что его ждет, если он не переменит свой образ поведения. Марсиане — не наша противоположность, а отражение в зеркале: «Прежде чем судить их слишком строго, мы должны припомнить, как беспощадно уничтожали сами люди не только животных… но и себе подобных представителей низших рас. <…> Разве мы сами уж такие апостолы милосердия, что можем возмущаться марсианами?» Как, увидав свое отражение с криво повязанным галстуком, человек начинает прихорашиваться, так и человечество, получив жестокий урок, сумеет сделать выводы: «Быть может, вторжение марсиан не останется без пользы для людей; оно отняло у нас безмятежную веру в будущее, которая так легко ведет к упадку, оно подарило нашей науке громадные знания, оно способствовало пропаганде идеи о единой организации человечества». Это один из парадоксов, очень характерных для Уэллса: ненавидя войну в принципе, он от каждой конкретной войны ожидал полезного — «усвоения урока».
А вот несколько заключительных фраз романа, которые, кажется, никто не пытался анализировать: вторжение марсиан навело Уэллса на мысль о том, что не худо бы и нам последовать их примеру. «Если марсиане смогли переселиться на Венеру, то почему бы не попытаться сделать это и людям? Когда постепенное охлаждение сделает нашу Землю необитаемой — а это в конце концов неизбежно, — может быть, нить жизни, начавшейся здесь, перелетит и охватит своей сетью другую планету. Сумеем ли мы бороться и победить?» Эйч Джи не стал распространяться о том, что будет, если планета, которую мы себе облюбуем, окажется уже кем-либо заселена, и как мы поступим с этими существами, но слова «бороться и победить» дают об этом некоторое представление. Аморально разным группам Homo sapiens воевать между собою, но, если встанет вопрос о выживании вида, горе тому, кто окажется у этого вида на пути…
С художественной точки зрения «Война миров» — вершина романного творчества Уэллса. В «Невидимке» многовато юмористических зарисовок, сбивающих темп, в «Острове доктора Моро» зверолюди слишком гротескны, чтобы быть по-настоящему ужасными; в «Войне» все соразмерно, все прекрасно и нет ничего лишнего. «Мои» ощущения и картины, увиденные «моими» глазами, описаны с такой выразительной силой, что, когда знаменитый однофамилец автора, кинорежиссер Орсон Уэллс, сделал по роману радиопостановку, слушатели выли от страха и в панике кидались бежать из штата Нью-Джерси, где якобы десантировались чудовища, а большинство из нас, читая «Войну» в детстве, по нескольку ночей не могли уснуть. Детское чтиво? А давайте перечтем небольшой отрывок и последим за тем, как мы дышим.
«Вдруг легкое металлическое побрякивание возобновилось. Щупальце медленно двигалось по кухне. Все ближе и ближе — оно уже в судомойне. Я надеялся, что оно не достанет до меня. Я начал горячо молиться. Щупальце царапнуло по двери погреба. Наступила целая вечность почти невыносимого ожидания; я услышал, как стукнула щеколда. Он отыскал дверь! Марсиане понимают, что такое двери!
Щупальце провозилось со щеколдой не более одной минуты; потом дверь отворилась. В темноте я лишь смутно видел этот гибкий отросток, больше всего напоминавший хобот слона; щупальце приближалось ко мне, трогало и ощупывало стену, куски угля, дрова и потолок. Это был словно темный червь, поворачивавший свою слепую голову. Щупальце коснулось каблука моего ботинка. Я чуть не закричал, но сдержался, вцепившись зубами в руку. С минуту все было тихо. Я уже начал думать, что оно исчезло. Вдруг, неожиданно щелкнув, оно схватило что-то — мне показалось, что меня! — и как будто стало удаляться из погреба. Но я не был в этом уверен. Очевидно, оно захватило кусок угля». Заметили, что выдохнуть удалось, лишь дочитав фрагмент до конца? Когда гигантский слепой червь тянется к моему каблуку и хватает меня — избитое выражение «читается на одном дыхании» обретает буквальный смысл.
«Война миров» была встречена в Англии с восторгом и мгновенно облетела весь мир. В Штатах роман по мере появления журнальных выпусков тут же перепечатывали с полным пренебрежением к авторскому праву и даже место действия из Уокинга переносили в Америку, чем приводили Уэллса в неописуемую ярость. В том же году произведения Уэллса начали переводить во Франции и России. Посыпались подражания и пародии: англичане Грейвз и Лукас выпустили роман «Война Венер», русский литератор Н. Холодный — «Война миров». Бернард Шоу, который никогда никого не хвалил, назвал «Войну» превосходнейшей вещью, от которой невозможно оторваться. Роман любил даже сам автор, который к остальным своим фантастическим текстам относился довольно пренебрежительно. В ноябре 1906-го Уэллс послал «Войну миров» с почтительнейшим письмом Льву Толстому — пожалуй, второму после Хаксли человеку, перед которым благоговел; Толстой, по-детски обожавший Жюля Верна и собственноручно иллюстрировавший его романы, на письмо ответил тотчас же, сдержанно похвалил, но переписка не продолжилась, как надеялся Эйч Джи.
Кроме двух романов в 1897 году были опубликованы несколько рассказов Уэллса — «Потерянное наследство» (The Lost Inheritance), «Хрустальное яйцо» (The Crystal Egg), «Звезда» (The Star). «Айдлер» также печатал с продолжениями его повесть «Это было в каменном веке» (A Story of the Stone Age) — большинство этих текстов войдут в сборник 1899 года «Истории о пространстве и времени». В издательстве Эдварда Арнольда был выпущен сборник рассказов «Тридцать странных историй», в издательстве «Метьюэн» — сборник «История Платтнера и другие рассказы», в «Лоуренс энд Буллен» — сборник «Кое-какие личные делишки». Из научных очерков отметим два: «Мораль и цивилизация» и «Эволюция человека», в которых Уэллс, рассматривая развитие общественной морали на примере морали сексуальной (отношение к женщине), делает вывод о возможности и необходимости создания «рационального кодекса этики, который соответствовал бы требованиям современной жизни», а для внедрения этого кодекса — «аппарата образования и морального воздействия для сознательного и направленного формирования умов, действий и судеб людей». В момент публикации «Мораль и цивилизация» осталась незамеченной, потом ее затмили другие тексты Уэллса на ту же тему, зато об этой статье много пишут сейчас. Леон Стоувер, Джон Керри, Майкл Корен, Питер Кемп — все эти исследователи обвиняют Уэллса в пропаганде «промывания мозгов». (Другие исследователи — Джон Хьюз и Джон Партингтон, например, — потратили немало усилий, чтобы опровергнуть это мнение, но оно в настоящее время все равно преобладает.) «Сознательное формирование морали человека» — и вправду, какая ужасная вещь! Зачем промывать мозги человеку, который пьет, не работает, избивает детей? Пусть себе живет естественно, как Бог его создал…
Два опубликованных романа, куча сборников, знаменитый «Стрэнд» предложил договор на серию рассказов — удачный получился год. Но только не по мнению Уэллса. 1897-й стал одним из пиков его войны с издателями. Из-за «Платтнера» у него была тяжба с Арнольдом; он вел скандальную переписку с Хайнеманом, Буллером, литературным агентом Коллинзом; ругался даже с Пинкером. Ему казалось, что весь мир сговорился обворовывать его. «По-вашему, вы переплатили мне за „Остров доктора Моро“ и „Войну миров“? — писал он Хайнеману. — Что ж, я верну назад все до пенни, что получил от вас за авторские права… и наши отношения на сем прекратятся». За «Остров» он получил от Хайнемана аванс в 60 фунтов (просил 100) и роялти, как и за «Машину времени» — 15 процентов с первых пяти тысяч экземпляров и 20 — с последующих тиражей. Это было совсем не мало, но Киплингу и Конан Дойлу платили больше. Деньги Хайнеману, конечно, Уэллс не вернул, но больше у него не издавался. Между тем новая работа — он писал одновременно две вещи: «Когда спящий проснется» (When the Sleeper Wakes: A Story of Years to Come)[28] и «Любовь и мистер Люишем», начатая еще в августе 1896-го, продвигалась очень тяжело, на что он жаловался в письмах Гиссингу.
Гиссинг, весной 1897-го по совету своего друга доктора Хика переехавший в Италию, звал его в гости. 7 марта 1898-го, когда работа над «Спящим» была почти завершена, Эйч Джи и Кэтрин, кое-как выучив итальянский по самоучителю, отправились в Рим. Поселились в дешевом пансионе и под руководством Гиссинга и путеводителя облазили все достопримечательности. На Уэллса Рим произвел впечатление чего-то помпезного и упадочного; то, что Гиссинг предпочитал Рим Лондону, Уэллс назвал «изъяном вкуса» и объяснял это «пороками классического образования». Встретили Конан Дойла и его деверя Уильяма Хорнунга, вместе ходили на экскурсии, обедали. Любопытно, что Уэллс не смог сойтись с Дойлом, а ведь тот, как и сам Уэллс, приятельствовал со всеми. Между ними было отторжение, которое невозможно полностью объяснить ни идейными разногласиями, ни снобизмом Дойла, ни завистью Эйч Джи ко всякому, кто популярнее его. Уэллс-то делал попытки к сближению, но Дойл на них не реагировал и в своих мемуарах назвал Уэллса человеком, «которому не хватало души». Нельзя исключить, что в Италии Уэллс делал или говорил нечто такое, что Дойлу не понравилось, а Уэллс этого просто не заметил; и, зная простодушно-рыцарские взгляды Дойла, нельзя исключить, что это «нечто» было связано с отношением Уэллса к Кэтрин.
Из Рима Гиссинг уехал в Калабрию, а Уэллсы двинулись на юг: побывали на Капри, в Неаполе, Помпеях, а оттуда через Флоренцию, Болонью и Милан вернулись обратно. 11 мая они были дома. Поездка не пошла Уэллсу на пользу: начинался худший период его отношений с Кэтрин. Осознав окончательно, что связал себя с нелюбимой, пусть даже очень хорошей, женщиной и что разойтись с нею нельзя, поскольку она всецело от него зависит, Эйч Джи стал угрюм, зол, раздражителен. Той весной в «Хетерли» приехала Дороти Ричардсон, школьная подруга Кэтрин: атмосферу в доме Уэллсов она описала в романе «Туннель». Хипо Уилсон — так в романе зовут Эйч Джи, явно от слова hypocrite, «лицемер», — был «безумно обаятелен»; «он умел говорить так, что даже когда вам было ненавистно то, что он говорил, и ненавистна его манера говорить так, словно его мнение по каждому вопросу — это истина в последней инстанции и ни один человек в мире ничего в этом вопросе не смыслит, — вам все равно хотелось слушать его бесконечно». Альма — то есть Кэтрин — «выглядела крайне неуверенной в том, что она может соответствовать Хипо и нужна ему. <…> Она либо молчала, либо пыталась говорить вещи, которые должны были вызвать его восхищение. Но звучание ее тонкого голоса напоминало звук штопора, ввинчивающегося в пробку без бутылки, и каждым словом она провоцировала такой его ответ, который только ухудшал создавшееся положение».
Ричардсон провела в Уорчестере всего два дня — возможно, кроткая Кэтрин сумела дать понять, что присутствие подруги усугубляет разлад в семье, а вскоре после этого Уэллс, чья тоска достигла апогея, поехал к своей первой жене на ферму Твифорд близ Ридинга. Повод был деловой: Изабелла разводила уток и кур — деньги дал он, он же пытался в письмах руководить ею, а теперь хотел предложить ей намного большую сумму, чтобы поддержать ее бизнес. Он взмолился о близости, она отказала. Он был оставлен ночевать в комнате для гостей, не спал, плакал, на рассвете решил тихонько сбежать, но прозаическая Изабелла поймала его и заставила позавтракать. Он снова расплакался, сел на велосипед и поехал, выписывая восьмерки, как слепой: «Я ощущал себя какой-то машиной, каким-то автоматом, словно все цели исчезли; все потеряло смысл и назначение. Мир умер, умер и я и только сейчас понял это».
После возвращения домой ему стало по-настоящему худо — уже физически. Кроме несчастной любви и постылой жены была тому еще одна причина: он попросту надорвался. Писать ежегодно по полсотни статей, двадцать рассказов и два романа — такой темп выдержит не всякий здоровый человек. Воспалилась поврежденная почка. Продолжались страшные, изнуряющие приступы бессонницы — эти приступы пережил герой романа «Когда спящий проснется»: «Вы себе представить не можете, до чего я жажду покоя — алчу и жажду… Все эти шесть долгих суток, с той минуты, как я кончил работу, в моей несчастной голове кипит водоворот. <…> О, какая сумятица мыслей, какой ужасный хаос! Кругом, кругом, все в одну сторону… все вертится, вертится и жужжит…» У него в работе, как обычно, были две крупные вещи: «Люишем», который никак не хотел продвигаться, и повесть «История грядущих дней» (A Story of the Days to Come), в «Стрэнде» ждали обещанных рассказов — он ничего не мог писать: больное, непослушное, ненавистное тело отнимало все силы у души.
Как многие серьезно больные люди, обращаться к врачу Уэллс не хотел: опять скажут, что вот-вот нужно помирать. Он поступил наоборот: 29 июля отправился с женой в путешествие на велосипедах по южному побережью Англии. «Я стыдился, что мне плохо — лет до сорока я вообще стеснялся физического несовершенства, и мук моих не могла унять никакая философия — и потому изо всех сил жал на педали, хотя в голове была какая-то вата, а кожа просто мешала мне». В дороге он вдобавок простудился. Остановились в Сифорде, сняли номер в гостинице, надеясь, что отдых поможет, но стало еще хуже. Случился острейший приступ почечной болезни, поднялась температура, его лихорадило, от боли он едва мог дышать. Телеграфировали доктору Хику, который жил неподалеку, в Нью-Ромни: тот попросил приехать. О велосипеде уже не было речи, больного везли поездом, с пересадками: «Нежно, терпеливо, как будто и не уставая, Джейн сопровождала брюзжащий комок боли, бывший некогда ее Сундуком» (одно из домашних прозвищ Уэллса).
Когда добрались до Ромни, состояние больного было так плохо, что близкие опасались летального исхода. В начале августа Гиссинг прислал Кэтрин отчаянное письмо: «Эйч Джи — друг всей моей жизни; не представляю, как смогу существовать без него; он обязан выздороветь. Я в бесконечном долгу у его доброты, его юмора, его ума…» Конрад, Джеймс, Элизабет Хили — все слали испуганные письма; навестить Уэллса приезжали Барри, Генри Джеймс со своим другом Эдмундом Госсе; Ричард Грегори ходил консультироваться в лондонскую больницу, где только что появилось чудо техники — рентгеновский аппарат: нельзя ли его лучами вылечить больного?
Хик, однако, и без рентгена знал свое дело. Он сказал, что необходима срочная операция по удалению почки, и вызвал из Лондона хорошего хирурга, но когда тот прибыл, оказалось, что почка уже отмерла и в операции нет надобности. Хик стал лечить пациента консервативными способами, и к концу августа Эйч Джи был поставлен на ноги. За это время он написал для маленькой дочери Хика книгу с картинками — «Томми и слон». (Девочка, став взрослой, продала книжку с разрешения автора и выручила много денег.) Болезнь опять в каком-то смысле пошла на пользу — отношения с женой наладились. Хик рекомендовал смену климата, и было решено начать новую жизнь у моря.
В сентябре Уэллсы прибыли в Сандгейт, курортный поселок на берегу Ла-Манша; две недели прожили в гостинице (больного все это время возили в инвалидном кресле), потом сняли меблированный дом под названием «Бич-коттедж», расположенный между Сандгейтом и соседним курортом Фолкстоун. Дом стоял на самом берегу — задняя дверь выходила на море, в шторм волны перехлестывали через крышу. Эйч Джи успокоился, выспался, поднялся с кресла, смог гулять, снова стал нормально работать. Много рисовал. Закончил «Спящего» и продал права Хайнеману, почти завершил «Люишема» (результатом, правда, остался недоволен), написал несколько рассказов: «Чудотворец» (The Man Who Could Work Miracles), «Джимми — пучеглазый бог» (Jimmy Goggles the God), «Каникулы мистера Ледбеттера» (Mr. Ledbetter’s Vacation), «Похищенное тело» (The Stolen Body), «Сердце мисс Уинчелси» (Miss Winchelsea’s Heart). Три последних были опубликованы в «Стрэнде», о сотрудничестве с которым Уэллс отзывался так: «Чуть что новое — они сразу начинают уверять, что читатели этого не поймут. Написал два рассказа — совершенный бред, а они приняли с восторгом». Все эти рассказы войдут в сборник 1903 года «Двенадцать историй и сон». Он также начал делать наброски к роману «Киппс», но отложил эту работу на неопределенное время. Он писал Элизабет Хили, что Сандгейт — самое чудесное место из всех, где ему доводилось жить; решили обосноваться там и обзавестись собственным домом.
Уэллс проконсультировался с Пинкером о состоянии своих финансов. У него было 100 фунтов наличными, 180 ему должен был выплатить «Стрэнд» за серию рассказов, 1150 — Хайнеман за «Войну миров» и «Спящего», еще гонорары по мелочи — всего набралось 2160 фунтов. На дом предполагалось потратить 1000. Идею о покупке готового дома Уэллс почти сразу отверг: ни одно из предлагаемых на продажу строений традиционного викторианского стиля ему не нравилось, он хотел современный дом — с огромными окнами, большим количеством света, просторными помещениями для прислуги, электричеством, комфортабельными ванными. Тут он сразу столкнулся с трудностями — во-первых, были юридические проблемы с владельцем земли, во-вторых, архитекторы и подрядчики не хотели браться за нестандартный проект, — и в ноябре, вновь впав в депрессию, писал Пинкеру письма, которые сам определил как «вопли отчаяния» и в которых, как обычно, свалил все свои проблемы в одну кучу: архитекторы и юристы — болваны и негодяи, которые его убивают, романы не пишутся, никто не ценит его работу и вообще жизнь не удалась. Пинкер, человек уравновешенный и деловитый, взял на себя переговоры с юристами и архитекторами; еще некоторое время Эйч Джи по инерции продолжал стенать, но в декабре уже полностью успокоился и докладывал Хили, что дела идут превосходно.
28 марта 1899 года Уэллсы переехали из «Бич-коттеджа» в более просторный дом с большим ухоженным садом, выходящим к песчаному пляжу — новое жилище называлось «Арнольд-хаус». Сняли половину дома, заключили договор аренды на три года — за это время собственный дом должен был быть построен. Перевезли мебель из «Хетерли», Кэтрин тотчас свила гнездо, и потянулись гости. Приезжал Гиссинг, который к тому времени разошелся с очередной женой и собирался переехать во Францию; Форд, чей дом находился в получасе езды на велосипеде от «Арнольд-хауса», посещал Уэллсов регулярно, а поскольку у него в то время жил оказавшийся в силу ряда причин бездомным Конрад — естественно, у Уэллсов бывали оба. Приезжали Джеймс и Барри. Появились новые знакомства: с соседями, семьей Пофемов, завязались теплые отношения, вместе совершали велосипедные прогулки, Пофем учил соседа плавать. Жена Пофема приходилась свояченицей фабианцу Грэму Уоллесу — известному экономисту, профессору Лондонского университета, и познакомила его с четой Уэллсов. У Эйч Джи нашлось с ученым немало общих тем для разговора; именно под влиянием Уоллеса он начал интересоваться вопросами политики, экономики, партийного строительства, в чем раньше был абсолютно несведущ; можно сказать, что Уоллес был его вторым учителем после Хаксли. «Прогулки с Уоллесом были для моей души тем, чем бывает горный воздух для чахоточных». Сошелся Уэллс также с профессором Йорком Пауэллом, литературоведом, проповедовавшим принцип «искусства ради искусства», несмотря на идейную конфронтацию, друг друга они не раздражали. В тот же период состоялось знакомство с Крейном, о котором шла речь в предыдущей главе, и с фабианцем Сиднеем Оливье.
В «Арнольд-хаусе» царила веселая круговерть, особенно в курортный сезон: разыгрывали пантомимы, костюмированные шарады, ставили любительские спектакли; с легкой руки Кэтрин Уэллс все так увлеклись театром теней, что в строящемся доме даже запроектировали для него специальную комнату. Кэтрин ожила, почувствовала себя нужной, ее любили. Скоро наступит новая стадия знакомств и дружб Герберта Уэллса, где ей вновь не будет места, но пока она была счастлива: «Она никогда никому не навязывала свою волю, но от нее исходило такое доброжелательство, такой безусловно радостный жар, что самые холодные воодушевлялись и самые чопорные оттаивали». В «Опыте автобиографии», написанном после смерти Кэтрин, Уэллс все с нею связанное вспоминает с нежностью и печалью и сандгейтский период их жизни описывает как идиллию. Это было не так: в письмах к Элизабет Хили, Гиссингу, Беннету он говорил о том, что в Сандгейте почувствовал себя вынужденно остепенившимся, осевшим на месте, и это его угнетало. Жизнь дошла до середины, молодость ушла, Изабеллу не вернуть, в работе вновь какой-то ступор. Рассказы 1899 года — «Сокровище мистера Бришера» (Mr. Brisher’s Treasure), «Видение Страшного суда» (A Vision of Judgment) — не писались, а вымучивались. Возобновлялись попытки писать «Киппса» — и опять не шло. Наконец летом 1899-го нашлась идея, которая захватила Уэллса: консультируясь с Ричардом Грегори, он начал писать «Первых людей на Луне» (The First Men in the Moon) — то был, как считают многие, последний его роман, который чего-то стоил.
В мае 1899-го в журнале «График» завершилась начавшаяся в январе серийная публикация «Спящего» (книга вышла в том же году в издательстве Харпера, так как с Хайнеманом Уэллс к тому времени разругался). Герой заснул — и проснулся в начале XXII века; за это время его состояние так возросло, что он стал владельцем «половины мира». Миром (то есть Лондоном — для Уэллса это одно и то же) правит Совет, состоящий из бессердечных капиталистов; другая группа таких же капиталистов, возглавляемая Острогом, руководителем Управления Ветряных Двигателей (аналог почившего РАО ЕЭС), использует наивного Спящего (которого по непонятным причинам обожествляют народные массы) для совершения переворота в свою пользу; осознав, что новые правители не собираются улучшать положение трудящихся, герой самолично возглавляет народное восстание — и погибает. Сей пересказ выглядит ужасно, но он не ужаснее самого текста. Сам Уэллс назвал «Спящего» одной из самых претенциозных и неудачных своих книг. Унылый, смертельно скучный роман, который не спасают некоторые довольно точные предсказания — например, социалистическая революция, последовавшая за буржуазной, или годами лежащее в подобии мавзолея тело Спящего, которому приходят поклоняться организованные экскурсии.
Возможно, «Спящий» не был бы так ужасен, если бы его герой оказался тем же безликим, на любого проецируемым и оттого парадоксальным образом становящимся живым «я», как и в предыдущих романах. Но Уэллс взялся писать в третьем лице, причем о себе: «Он был фанатик-радикал, вернее социалист — энергичный, необузданный, дикий. Он вел жестокую полемику со своими противниками. Работал как лошадь и надорвался. Я помню его памфлеты. Какой-то бред сумасшедшего, но с огоньком. Там было много пророчеств…» Рискнем предположить, что автор в часы тоскливых бессонниц по-детски вообразил, как он, заснув на столетия, вдруг оказывается в вожделенном будущем, где «толпа ревела тысячами глоток: „Спящий! Это он! Он с нами наконец! С нами наш повелитель и властелин!“». И от него одного зависит спасение мира; и он спасет его… Писать о себе как о ком-то другом — прием коварный. «И, как откровение, блеснула у него новая мысль, что этот мир, теперешний мир, близок ему, а не тот, который он оставил так далеко за собой…» Не может человек, обладающий чувством слова, писать так ходульно от первого лица. «И, как откровение, блеснула у меня новая мысль» — нет, герой-невидимка так никогда бы не выразился, а сказал что-нибудь человеческое, нормальное. В журнальном варианте роман вдобавок имел ужасающе мелодраматическую концовку — герой умирал на руках доброго пастыря.
Роман тем не менее имел успех у читателей, которых заинтересовала картина жизни в XXII веке — тогдашние читатели не были так избалованы футурологией, как мы. Первооткрывателем Уэллс, правда, не оказался и тут: в 1888 году был бестселлером роман Эдварда Беллами «Взгляд назад», герой которого впал в кому и очнулся в 2000 году, когда в Америке установился социализм; в 1891-м Уильям Моррис издал книгу «Новости из ниоткуда» с похожим сюжетом.
В «Спящем» продолжилась оптимистическая нотка, появившаяся в «Войне миров»: человечество не безнадежно, если оно сознательно будет работать над собой, то может добиться чего-нибудь хорошего, во всяком случае, пытаться нужно. Многие, правда, поняли эту мысль в точности до наоборот. В русских дореволюционных переводах роман выходил под названием «После дождичка в четверг»; консервативная газета «Новое время» писала, что так как «картины самодельного рая», начиная еще с «алюминиевых дворцов» Чернышевского, перестали вызывать энтузиазм, должна была появиться утопия, идущая против течения, которая «показала бы размечтавшемуся человечеству, к чему могут привести мечты».
Как только завершилась публикация «Спящего» в «Графике», в «Пэлл-Мэлл мэгэзин» начали печатать состоящую из пяти новелл «Историю грядущих дней»[29]. Эта малоизвестная антиутопия похожа на «Спящего»: тот же Лондон будущего, ставший гигантским и уничтоживший сельское хозяйство, те же корпорации, правящие миром. Богатая девушка против воли отца соединяет свою судьбу с высококвалифицированным рабочим, они скрываются в заброшенной деревне, потом у них заканчиваются деньги, они вынуждены вернуться в город и стать чернорабочими, но в финале не без помощи добрых людей им удается вновь сделаться «средним классом». Несмотря на сентиментальный сюжет, вещь получилась более читабельная, нежели «Спящий»; она была включена в сборник «Истории о пространстве и времени», вышедший в издательстве «Харпер».
И «Спящий», и «История грядущих дней» позволяют опровергнуть распространенное обвинение в адрес Уэллса: речь о том самом «промывании мозгов». В обоих текстах говорится, что обучение в будущем заменено гипнозом: детям и взрослым вкладывают в головы готовые знания и мнения (как у Айзека Азимова в рассказе «Профессия»); по Уэллсу, именно это является одной из основных причин стагнации общества. Сам он в «Морали и цивилизации» говорил о необходимости программ этического обучения и воспитания, а не внушения, и всегда категорически противопоставлял одно другому.
11 октября 1899 года после череды переговоров Англия в ответ на ультиматум Трансвааля объявила бурам войну. Друзья Уэллса отнеслись к ней по-разному. Честертон, видевший в бурах что-то близкое своему идеалу — патриархальность, религиозность, «деревенскость», противостоящие «испорченной городами и наукой» Англии, — писал страстные антивоенные памфлеты. Шоу, видевший в этой патриархальности самую черную реакционность, необразованность и тупость, неожиданно для себя самого встал на сторону правительства. Для обоих то был конфликт двух цивилизаций, двух мировоззрений. Уэллс увидел в нем «столкновение глупости с глупостью». Ничего серьезного об Англо-бурской войне, пока она длилась, он не написал, но возвращался к ней в ряде своих текстов, например в романе «Дни кометы»: «В одном из последних припадков этой международной эпилепсии англичане, в условиях сильнейшей дизентерии, при помощи массы скверных стихов[30] и нескольких сотен убитых в сражениях, покорили южноафриканских буров, из которых каждый обошелся им около трех тысяч фунтов стерлингов — за сумму вдесятеро меньшую они могли бы купить эту нелепую пародию на народ всю целиком, и если не считать нескольких частных перемен — вместо одной группы разложившихся чиновников другая, и так далее, — существенных изменений не было. <…> Побывавшие на месте военных действий после того, как война окончилась, не нашли там других изменений, кроме всеобщего обнищания и гор пустых консервных банок, колючей проволоки и расстрелянных патронов; все осталось по-прежнему, и люди, хотя и несколько озадаченные, возвратились и к прежним привычкам, и к прежнему непониманию друг друга…»
Война тянулась два года и завершилась формальной победой Великобритании. Уэллс в этом увидел то же, что и в победе над марсианами, — урок. В романе «Джоанна и Питер» он писал, что в результате Англо-бурской войны «образованные британцы впервые задались вопросом, все ли в порядке с нашей страной, если столь ничтожная победа оказалась столь труднодостижимой». Следующая большая война покажет, что в порядке далеко не всё, но Эйч Джи Уэллс вновь будет ждать от нее урока.
12 февраля 1900 года Уэллс купил земельный участок — на холме, в четверти мили от «Арнольд-хауса», — и заключил договор на строительство дома с подрядчиком Данком. По рекомендации доктора Хика нашелся архитектор — известный новатор Чарльз Войси. Взгляды Войси и Уэллса на то, каким должен быть дом, совпадали: он должен быть антивикторианским, то есть просторным, легким, светлым, рационально спланированным, без архитектурных излишеств, с широкими коридорами и прямыми углами. Функциональности хозяин будущего дома придавал особенное значение: дверные ручки должны располагаться на такой высоте, чтобы до них легко доставали дети, кухня и комнаты для прислуги по качеству не должны отличаться от остальных помещений; наконец, по дому должно быть легко и удобно передвигаться в инвалидном кресле, ибо он предполагал, что скоро опять в нем окажется; все это было очень разумно, и Войси не возражал.
Тем не менее ругались часто: Войси, человек авторитарного склада, не терпел вмешательства со стороны клиентов, а Уэллс был не из тех, кто может положиться на мнение специалиста, и влезал в каждую мелочь, поучая не только архитектора, но и подрядчика и даже рабочих. Его письма к друзьям того периода полны жалоб и раздражения: то стройматериалы не подвезли, то прораб напился, а если за рабочими недоглядишь, так они крышу положат вверх ногами (не стоит думать, что викторианская эпоха в этом отношении сильно отличалась от нашей). Один из самых серьезных конфликтов с Войси разгорелся из-за мелочи: архитектор во всех проектируемых им домах ставил авторское клеймо — кованые сердечки на окнах и дверях; Уэллс сердечек не хотел. Достигли компромисса — сердца будут перевернутые, как пиковые тузы, что и даст дому имя — «Спейд-хаус», то есть «Дом Пик». Первоначально смета была составлена на сумму в 1760 фунтов; по утверждению Уэллса, фактически строительство обошлось ему в 3000[31]. Но разорить его это не могло. К тем средствам, что они с Пинкером насчитали год тому назад, прибавились новые: за «Спящего» он получил в общей сложности (включая американское издание) 1500 фунтов, роман «Любовь и мистер Люишем» был запродан за 1200, только что оконченный роман «Первые люди на Луне» должен был принести еще 1300.
В мае Уэллсы вместе с братом Фрэнком провели две недели во Франции. Фрэнк по-прежнему был для Герберта головной болью: здоровый молодой мужчина, он не желал работать, зато осыпал брата попреками за то, что тот мало помогает семье. (Уэллс предлагал купить родителям и Фрэнку новый большой дом, те отказывались, не желая сдвигаться с места.) Но терпение Уэллса по отношению к родным было безгранично — удивительное дело для такого вспыльчивого и нервного человека. Поездка оказалась не совсем удачной — Эйч Джи подхватил грипп. Настроение у него тоже было не радужное. «Мои дни состоят из бессобытийных событий, — писал он Элизабет Хили. — Я становлюсь человеком средних лет…»
Тем временем в издательстве «Харпер» вышел «Люишем». Уэллс писал Элизабет Хили, Гиссингу и Беннету, что это самая серьезная его вещь и что отныне он будет писать только реалистические романы; в письме отцу охарактеризовал роман как «сентиментальную историю в относительно новой манере». «Люишем» — книга автобиографическая: в ней описаны учительская молодость Уэллса, его отношения с Изабеллой и Элизабет Хили и первые месяцы после женитьбы. Роман написан довольно милым, чуть старомодным (даже для того времени, ибо уже существовал динамичный, насыщенный жаргонизмами и заимствованиями язык Киплинга), банальным языком («И не только земля, воздух и деревья внимали зову матери-природы, он волновал и юношескую кровь мистера Люишема, побуждая его к жизни…»), в нем есть и психологизм, и юмор, но прочтешь эту книгу, едучи в электричке, — и тут же забудешь, о чем читал.
Энтони Уэст заявил, что есть два Уэллса — «до и после 1900 года»: первый был «художником», второй стал «социологом». Эту мысль развил литературовед Бернард Бергонци, написавший, что если бы Уэллс, подобно Стивену Крейну, умер в 1900 году, никакого ущерба мировой литературе это бы не нанесло. Оба, говоря о границе, приходящейся на 1900 год, имели в виду не «Люишема», а другую книгу, о которой речь пойдет дальше. Но Уэллс, сам признававший наличие такой границы, именно о «Люишеме» впервые сказал, что это — новая манера. Дискуссию с Генри Джеймсом о том, как писать романы, Уэллс инициирует лишь в 1911 году, но суть ее надо частично изложить сейчас, поскольку именно «Люишем» представляет собой первый шаг к цели, которую Уэллс себе поставил.
Джеймс был стилистом, полагавшим, что писатель должен заботиться о красоте и оригинальности слога, а Уэллс хотел обходиться «самыми простыми и общеупотребительными словами» — это самый поверхностный аспект их спора. Можно и примитивными словами написать прекрасную вещь — например «Полет над гнездом кукушки», — а можно накручивать роскошные словесные обороты на совершенную пустышку. Дело не в языке, каким пишется художественный текст, а в его предназначении. Джеймс, по словам Уэллса, развивал свои идеи относительно романа «с прелестным сочетанием правдивости и уклончивости, с забавно-путаной доверительностью» — бестолковый человек, зато сам Уэллс — образец логики. Например, Джеймс «рассматривал роман как вид искусства» — Уэллс решил, что романы к искусству никакого отношения иметь не должны: «В романе столько же искусства, как на ярмарке или на бульваре. Он не должен вас „вести“; вы идете куда хотите». На той же странице Уэллс заявил, что Джеймс не желал видеть в романе «руководства к действию», тогда как его нужно видеть. Попробуйте представить себе роман, который одновременно должен быть руководством к действию и никуда не вести — голову сломаешь… Далее Уэллс, все столь же логичный, рассуждает о том, что роман должен «вместить в себя всю жизнь как она есть» — и при этом «реалистическое описание жизни отнюдь не является его задачей». Если у читателя хватает терпения продраться сквозь эту несокрушимую логику, он наконец понимает, чем все-таки, по мнению Уэллса, должен быть роман, — пропагандой идей. Вовсе не реалистический роман отстаивал он, а идеологический.
Но ведь и такой роман можно написать так, что получится шедевр, как «Бесы» или та же «Война миров»… Джеймс считал, что в романе должны действовать живые люди, которые испытывают живые чувства, — Уэллс возражал. «Мы не можем выписывать характеры, пока у нас связаны руки и нет свободного пространства». Когда Джеймс упрекает Уэллса в том, что его герои — плоские куклы и что в его текстах вообще не видно героев, а видно лишь автора (чрезвычайно, впрочем, Джеймсу интересного), — Уэллс соглашается: он такого результата и хотел: «Да, я довольно грубо пишу сцены и персонажей, прибегаю к условным типам, к символам, чтобы в очередной раз поговорить о человеческих взаимоотношениях».
Невозможно говорить об отношениях без носителей таковых, и потому роман, как правило, держится на персонажах. Да, если роман «идеологический», то персонажи не обязаны походить на живых людей: их предназначение чисто функциональное — своими действиями иллюстрировать авторские идеи и раскрывать рот, когда нужно эти идеи четко сформулировать. Но любой автор («идеологический» в первую очередь!) хочет, чтобы его роман читали, а его идеи — разделили. Поэтому он постарается написать таких героев, чтобы они выразили его идеи убедительно и читатель ими проникся. Если он умеет это делать, у него получатся «Бесы» или хотя бы «В круге первом», если не умеет — «Что делать». В первом случае текст будет жить, пока человека не сменит иной биологический вид. Во втором — умрет, как только пропагандируемая в нем идея утратит новизну. Уэллс, правда, заявил, что ему ничуть не жаль: «Изображать из себя „художника“ я не желаю. Если я иногда бываю им, это прихоть богов. А журналист я всегда, и то, что я пишу, идет сейчас, а потом умрет».
Конечно, «умственный» роман может обойтись и без выразительных героев, как лемовский «Эдем» или «Чума» Камю — тут роль проводника идей берет на себя сюжет. Но от этого пути Уэллс после «Первых людей на Луне» тоже отказался. А если в романе нет ни живых героев, ни сюжета, то возникает резонный вопрос: зачем его писать? Ведь идеи можно высказать напрямую, в публицистическом монологе. Зачем заставлять людей читать о плоских куклах, если, как выясняется, они совсем не нужны? Собственно, к этому выводу — о ненужности романа как такового — Уэллс и придет в конце концов. По его мнению, документальная проза полностью вытеснит беллетристику. Правда, Уэллс снисходительно допустил, что, «быть может, „Война и мир“ сумеет оправдать приукрашивание и оживление истории вымышленными событиями и чувствами».
А все-таки «творить людей» ему хотелось… Признавая справедливость джеймсовской критики в адрес его героев, он робко замечает, что ему самому некоторые из них кажутся «довольно живыми»… Он вспоминает, как яростно набросился на Аллена за то, что его герои «неживые», и с печалью констатирует, что его собственные герои «почему-то» вызывают такое же неприятие у молодого поколения… Он оправдывается, насколько может оправдываться столь самоуверенный человек — писал, мол, наспех, небрежно, торопился, потому так как-то все выходило схематично… Может, и торопился, но скорее ему просто было это не дано. Никаких людей, кроме безликого и оживающего в каждом читателе невидимки, он писать не умел.
«Люишем» понравился старым друзьям Уэллса, Симмонсу и Грегори, которые нашли, что чувства героя переданы необычайно убедительно — правда, все друзья Уэллса отлично знали, что его книги ругать — себе дороже. Генри Джеймс рассыпался в похвалах — правда, при этом написал, что «не совсем уверен, что понял Вашу идею и предмет Вашего романа». Многие отреагировали куда прохладнее. Беннет выразил сожаление о том, что Уэллс взялся писать подобные вещи вместо фантастики, и получил отпор: «Какого черта Вы ограничиваете меня одним жанром? Я хочу писать такие романы и буду». Конрад спрашивал, недоумевая: «Дорогой мой, а что такое эта ваша „Любовь и мистер Люишем“?» Рецензия в журнале «Спикер» обвиняла автора в чрезмерном увлечении реализмом, доходящим до вульгарности — с нашей точки зрения, это, конечно, смехотворный упрек. Критик Эдвард Гарнетт писал, что автор увлекся разъяснениями в ущерб художественности — а вот это справедливо.
Уэллс великолепно умел передавать ощущения героя — не показывать, а буквально вкладывать их в мозг читателя. «Лондон глядел на меня как привидение. Окна в пустых домах походили на глазные впадины черепа. Мне чудились тысячи бесшумно подкрадывающихся врагов. Меня охватил ужас, я испугался своей дерзости. Улица впереди стала черной, как будто ее вымазали дегтем, и я различил какую-то судорожно искривленную тень поперек дороги. Я не мог заставить себя идти дальше». Он умел делать это, потому что представлял очень живо, будто это происходит с ним самим, благодаря чему нам кажется, что это происходит с нами. Даже в «Спящем» есть подобные великолепные фрагменты — например описание бегства Грэхема по заснеженной, скользкой крыше над Лондоном. В «Люишеме» Уэллс, напротив, постарался дистанцироваться от своего героя, и вследствие этого от него дистанцировался читатель. Он не передавал ощущения, а рассуждал о них; не показывал, а растолковывал. «Так гуляла эта молодая пара, счастливая обретенной любовью, но исполненная такой юношеской стыдливости, что слово „любовь“ в тот день ни разу не сорвалось с их уст. И, однако, по мере продолжения разговора, во время которого ласковые сумерки все больше и больше сгущались вокруг, их речь и сердца совсем сблизились. Тем не менее речи их, записанные хладнокровной рукой, выглядели бы столь убого, что я не берусь привести их здесь. Им же они вовсе не казались убогими». На самом деле все наоборот: дай он себе труд с той убедительностью, что характерна для его фантастики, привести эти «убогие рассуждения», читатель мог был проникнуться чувствами героев, а так он словно глядит на них в очень мутную подзорную трубу.
Дэвид Смит, в целом невысоко оценивая «Люишема», заметил, что он, как и другие «бытовые» романы Уэллса, интересен как документ, обрисовывающий эпоху. Да, конечно, но можно повторить слова самого Уэллса: зачем читать посредственный роман, когда существуют документальные книги? Тем не менее «Люишем» — один из наиболее непосредственных романов Уэллса на так называемую бытовую тему. Другие получатся намного схематичнее и мертвее, и критиковать их будут гораздо жестче. А параллельно с ними из-под «журналистского», торопливого пера будут вдруг появляться абсолютно совершенные маленькие вещицы, сверкающие множеством граней, как хрустальное яйцо, поэтичные, музыкальные, нежные — откуда? Сам Уэллс этого объяснить не мог: «Я чувствую, что удачное слово — это дар, прихоть богов. Ему нельзя научиться; как бы вы ни старались писать ярко и убедительно, иногда вы все равно будете писать вяло и скучно. Писательское дарование так же неотчуждаемо, как божество».
Весной 1900 года Уэллс работал над двумя новыми вещами: «Предвидения» (Anticipations of the Reaction of Mechanical and Scientific Progress Upon Human Life and Thought) — серией очерков, которая положит начало признанию его как социального мыслителя, и повестью «Морская дева» («The Sea Lady: A Tissue of Moonshine»), который он назвал «шутовской исповедью». Образ героини, как признавался сам автор, навеяла Мэй Низбет, внебрачная дочь театрального критика из «Таймс», с которым Уэллс был хорошо знаком; когда Мэй было 15 лет, ее отец умер, оставив девочку без средств, и Эйч Джи полностью взял на себя расходы по ее содержанию и образованию. Девушка часто гостила в «Спейд-хаусе»; она не казалась Уэллсу интересной, но однажды «подошла ко мне в облегающем купальном костюме и показалась олицетворением озаренной солнцем юности», после чего опекун, по его собственному признанию, «стал делать попытки завладеть ею». Не стоит видеть тут историю Лолиты — Мэй было уже 17, когда все это началось, и из обольщения ничего не вышло: «она не была одарена романтическим воображением, которое помогло бы ей ответить на мои подходы и дать им развернуться». Зато получилась «Морская дева».
Эта вещь — перепев «Чудесного посещения», только написана она лучше и авторская мысль в ней выражена сильнее. Там в деревушке с неба сваливается ангел — тут в дачном поселке из воды вытаскивают русалку; там ангелу хотят ампутировать крылья — тут русалкин хвост пытаются прикрыть специальной одеждой; русалка, как и ангел, удивляется миру людей: «Все, из чего слагается ваша жизнь, та жизнь, которой, как вам кажется, вы живете, все эти ничтожные дела, которые представляются вам такими важными, все эти крохотные заботы, все эти мелкие повседневные обязанности, все эти запреты, которые вы сами себе внушили, — все это фантазии, овладевшие вами так прочно, что вы уже не можете их стряхнуть… Вы так плохо используете тот короткий миг, который вам дан! У вашей жизни есть начало и есть конец, но все время, что лежит между ними, вы живете, словно околдованные. Вы боитесь делать то, что доставило бы вам наслаждение, и считаете необходимым делать то, что, как вы прекрасно знаете, бессмысленно и неприятно». Разумеется, морская дева начинает людей раздражать: «Она все выворачивает наизнанку. Она умеет привлекать к себе всеобщее внимание. Она разрушает жизненные ценности». Она заявляет нам всем, что мы живем «во сне, в фантастическом, нездоровом сне, в таком жалком, таком бесконечно жалком сне» — и что бывают «другие сны», гораздо лучше…
Русалка знакомится со светским молодым человеком и завладевает его душой; он готов наплевать на карьеру и уйти с морской девой в те, другие сны. Родственники пытаются его образумить — он поддается. «Пусть пылает призывный огонь — я отрекаюсь от него. Отрекаться и снова отрекаться — вот что такое жизнь для каждого из нас. Если нас и посещают мечты, то лишь для того, чтобы мы могли от них отречься, если в нас есть живое чувство, то лишь для того, чтобы не давать ему пищи…» Но, произнеся этот монолог, уже на следующее утро герой рука об руку с русалкой исчезает в морской пучине… Другая страна, другие сны! Совсем недавно Уэллс опубликовал рассказ «Видение Страшного суда», где Бог отправил людей на Сириус, чтобы они там наладили свою жизнь лучше, чем на Земле: «Вокруг меня простиралась прекрасная страна, какая мне и во сне не снилась: пустынная, суровая и чудесная. И меня окружали просветленные души людей в новых, преображенных телах». Все та же мечта попасть в иное время, в «иную страну». Но ведь это не та страна, о которой говорится в «Чудесном посещении» и «Морской деве»… Одна — суровая, где прогрессивные граждане ведут великую битву за будущее; другая — нежная, зыбкая, как сон. Так в которую из этих двух стран Эйч Джи хотел попасть на самом деле?
Критический отзыв Беннета на «Люишема» не повредил дружеским отношениям: в августе Беннет несколько дней гостил в «Арнольд-хаусе». Купались, загорали; у обоих появилось новое увлечение — фотография, и как несколько лет тому назад вся переписка Эйч Джи была заполнена велосипедами, так теперь — фотоаппаратами. Он съездил к родным в Лисс и фотографировал их там: отец был бодр и весел, мать прихварывала, брат пребывал в унынии и брюзжал, и все наотрез отказались перебираться в новый дом. Родители еще успеют побывать у сына в отстроенном «Спейд-хаусе», и Кэтрин сфотографирует Эйч Джи с его матерью: они сидят на лавочке, рядом — кадка с цветами, Сара, в черной шляпке с вуалью, улыбается в объектив, а сын, склонившись к ее плечу, что-то ей рассказывает. Осень и зима прошли спокойно — в октябре Кэтрин зачала первого ребенка, и муж старался ее не огорчать.
Уэллс плохо отзывался о редакторах «Стрэнда», но они его работу ценили: с декабря в «Стрэнде» началась публикация «Первых людей на Луне» (она завершилась в августе 1900-го и в том же году «Ньюнес» издал книгу). Люди Уэллса, конечно, на Луне были далеко не первыми, ни в одном из своих романов он не оказывался первооткрывателем темы. «Путешествие на Луну» французов Ле Фора и Графиньи появилось за десять лет до книги Уэллса, англичанин Годвин в романе «Человек на Луне» еще в 1638 году предвосхитил открытие, сделанное героем Уэллса, — вещество, экранирующее земное притяжение. Уэллса это не волновало, к технической стороне космонавтики он был довольно равнодушен (хотя с интересом читал статью, где рассказывалось об экспериментах по получению вещества, напоминающего придуманный им кейворит) и в обитаемость Луны вряд ли верил, хоть и обосновал ее достаточно наукообразно. На сей раз он писал чистую свифтовскую сатиру.
«Первых людей» читают куда меньше, чем «Человека-невидимку» или «Войну миров» — с тех пор, как американцы слетали на Луну и убедили всех, что там никто не живет, фантастические описания лунных путешествий воспринимаются как безнадежно устаревшие. А жаль: из всех фантастических романов Уэллса этот — самый остроумный. Характеры Уэллсу почти никогда не давались, но изобретатель Кейвор, который расхаживает по деревне и жужжит, потому что это помогает ему думать, и рассказчик Бедфорд, практичный, жадный и мечтательный, вышли превосходно. После ряда лунных приключений, среди которых неудачные попытки установить контакт с селенитами, Бедфорду удается сбежать на Землю, а Кейвор, плененный селенитами, начинает изучать их социальную организацию и шлет землянам сообщения о ней.
«На Луне, — сообщает Кейвор, — каждый гражданин знает свое место. Он рожден для этого места и благодаря искусной тренировке, воспитанию и соответствующим операциям в конце концов так хорошо приспосабливается к нему, что у него нет ни мыслей, ни органов для чего-либо другого». Рабочие селениты — почти животные, а правит Луной прослойка интеллектуалов: «Большеголовые существа, занятые умственной работой, образуют как бы аристократию в этом странном обществе, и выше всех, на самом верху лунной иерархии, словно гигантский мозг планеты, стоит Великий Лунарий, которому я в конце концов должен представиться. Неограниченное развитие ума у селенитов интеллигентного класса достигается отсутствием в их строении костного черепа, черепной коробки, которая ограничивает человеческий мозг, не позволяя ему развиваться больше определенного размера». Пародия, насмешка? Да, вроде бы… «Ученые погружены в ка-кое-то непроницаемое, неподвижное состояние самосозерцания, от которого их способно пробудить лишь отрицание их учености. Обыкновенно ученых водят провожатые, часто в их свите встречаются маленькие деятельные создания, очевидно, самки, — я склонен думать, что это их жены. Но некоторые ученые слишком величественны, чтобы ходить пешком, и их переносят на носилках, похожих на кадки — эти колыхающиеся, студенистые сокровищницы знания вызывают во мне чувство почтительного удивления». Насмешка, но… разве Уэллс не говорил совершенно серьезно о том, что именно интеллектуальная аристократия должна управлять миром?
На Луне нет наций и государственных границ — а разве Уэллс не считал, что именно так должно быть? Кейвор рассказывает селенитам, что государства Земли воюют друг с другом и земляне не видят в этом дурного; правителей Луны его рассказ приводит в такой ужас, что они пресекают все его попытки связаться с Землей. А ведь Кейвор — в отличие от героя «Войны миров», считавшего, что люди вправе завоевать какую-нибудь планету, — и сам отлично знал, что появление его агрессивных и жадных соплеменников на чужой планете не принесет последней ничего хорошего: «Если только я разглашу мой секрет, вся эта планета, вплоть до глубочайших галерей, очень скоро будет усеяна трупами… И дело совсем не в том, что Луна нужна людям. Для чего им новая планета? Что сделали они со своей собственной планетой? Поле вечной битвы, арену вечных глупостей». А селениты не воюют, они мирно копошатся в своем маленьком объединенном мирке…
Так что это — идеал или карикатура? Или — престранный гибрид, характерный для скептических британцев (Хаксли, Оруэлла, Берджеса), — карикатура на собственный идеал?