Уже в мае 1813 года по всей Москве застучали топоры, в столицу потянулись телеги с тесом, кирпичом, песком из ближайших карьеров. Мужики, грязно ругаясь, вытаскивали на волокушах из дворов и квартир обгоревшие бревна, доски, разбитую мебель, искореженные двери и рамы. Загрохотали по мостовой господские брички и коляски, плавно закачались кареты: бежавшие от супостата благородные москвичи возвращались по домам. Всюду чувствовалось оживление, радость оттого, что Господь и на этот раз отвел беду от России.
В уцелевшем от пожарищ двухэтажном каменном доме графа Опалова тоже царило оживление. Впервые за долгие шесть месяцев. Сам Василий Васильевич, еще два дня назад мрачный и суровый, нынче суетливо сновал по дому и беззлобно покрикивал на челядь.
– Барин, Василиса Самсоновна прибывши, – доложил старый слуга Тихон. – Прикажете пригласить?
– Дурак! Сколько раз повторять тебе: не барин, а ваше сиятельство! Потому как граф я теперь! Пошел вон! А Василису Самсоновну зови, зови!..
В гостиную, еще сохранившую следы разора от пребывания наполеоновских гренадеров, вплыла с распростертыми объятиями дородная дама в безвкусном цветастом платье.
– Василий Васильевич, батюшка, узнала о твоей великой радости и не смогла не зайти. Господи, правда ли это?
– Правда, правда, матушка Василиса Самсоновна. Второго дня еще письмецо получил, – троекратно облобызал гостью граф. – Чаю или наливочки?
– Благодарствую, я на миг. Поздравить тебя и узнать, где она, что пишет?
Но граф громко крикнул:
– Тишка, накрой нам тут…
Василий Васильевич опустился в кресло, прокашлялся, не зная, с чего начать. Наконец решился:
– Пишет – жива, здорова…
– Да где же она объявилась?
– Под Звенигородом, в Саввино-Сторожевском монастыре. Богу молится за нас грешных, свои грехи замаливает…
– Да какие же грехи могут быть у Марьюшки-то? Она ж еще, сказать можно, дитя неразумное. Сколько ей нынче-то? Семнадцать?
– Восемнадцать уж, – поправил граф.
– Дык, что она, постриг приняла?
– Готовится, готовится только, – вздохнул Василий Васильевич. – Однако я не хочу допускать этого. Вот сейчас день-другой, да и поеду в обитель. Христом Богом просить стану домой вернуться. Кому я один теперь нужен, одна она у меня нынче, будто заново родилась. А ведь я ее, прости Господи, хотел уж и в святцы записать.
– И то верно, и то верно, – поддакивала Василиса Самсоновна, – поезжай батюшка не мешкая. Виданное ли дело: молодая, красивая девица, одна дочь у отца и – в монастырь!..
Выпив три чашки чая, гостья засобиралась домой и, наконец, откланялась.
«Куда там, домой пойдет она, – бурчал Василий Васильевич. – Сейчас помчится звонить в колокола, вся Москва к утру знать будет. Да и пусть знает, чего скрывать-то! Ну, сбежала, ну, объявилась. Не с гусаром же убежала, в обители покой искала. А у людей нынче после нашествия своего горя – выше крыши».
Но как ни успокаивал себя Опалов, на душе у него было муторно. Никак не мог он отойти сперва от беды незваной, а вот теперь от радости неожиданной…
Граф вошел в свой кабинет, самое любимое место во всем доме, открыл дверцу дубового, почерневшего от времени буфета и извлек оттуда пузатый хрустальный графинчик. Налив рюмочку настойки, он опустился в кресло, аккуратно отпил глоточек ароматной, приятно обжигающей жидкости, откинулся на высокую резную спинку.
«С чего же все это началось?» – думал он, по обыкновению скосив глаза в окно.
Перед войной этой проклятой его жизнь, казалось, обрела какую-то определенность и смысл. Боль от кончины жены улеглась. Дочь, его единственная радость, росла спокойной красивой девочкой, не по годам рассудительной и разумной. Видно, в мать пошла, хотя он тоже в дураках никогда не ходил. Служил в канцелярии градоначальника и добился большего, чем когда-то рассчитывать мог. Вон, до управляющего казначейством дослужился, чина статского советника достиг! И надо же, какая-то череда дурных событий всю благополучную жизнь его черным колесом переехала, переломала, испаскудила.
«Когда и где я дал промашку? – не находил ответа Василий Васильевич. – Да и я ли виноват? А может, судьбе, Господу угодно было так повернуть бытие мое…»
Сначала судьба к Василию Васильевичу Опалову действительно была благосклонна. И в самом деле, гимназию он, сын учителя словесности, окончил с золотой медалью, получил государеву стипендию, а после экономического факультета пошел на государственную службу, по финансовой части. Начал с самого малого чина – коллежского регистратора, с последнего, четырнадцатого класса. Но преуспел изрядно и к тридцати годам уже имел свой дом в белокаменной, выезд, деревеньку неподалеку присмотрел. Стал подумывать о хозяйке дома. Вскоре и женился. Удачно. Хотя Софьюшка и была из купеческой семьи, но образование получила хорошее, да и приданое за нею дали такое, что сослуживцы Опалова только ахнули. Жили как все: ругались – мирились, хворали – выздоравливали… Только вот, когда их дочери Машеньке три годика исполнилось, жена заболела по-серьезному – чахотку врачи определили… Василий Васильевич делал все, что в таких случаях положено: на лекарях не экономил, лекарства заморские покупал, даже о поездке на курорт подумывал. Да только через год преставилась его Софьюшка…
Хлопот Василию Васильевичу прибавилось. Но он не роптал. Днем в присутствии пропадал, а вечером душой отдыхал с Машенькой. Года через два после кончины жены стал подумывать о новом браке, но все как-то недосуг было: то служба, то в деревне неполадки – ехать надо, то Маша капризничает…
Но если в личной жизни у Василия Васильевича не все ладно было, то по службе он шел быстро и уверенно. Опалов снискал себе славу человека благонадежного, добропорядочного, богобоязненного и, что самое главное, честного. И не то что он совсем уж ничего не брал, а брал умеренно, сообразуясь со своим званием и чином. Тем и заслужил авторитет порядочного человека. Слыл он государственником, много сделавшим не только для Москвы, но и для России. Потому, когда Василий Васильевич в пятьдесят лет подал в отставку, а по службе в первопрестольной ему уж и расти некуда было, на него нежданно-негаданно свалилась величайшая милость государева: графский титул.
Тут новоиспеченный граф и сам уверовал в свои исключительные заслуги перед отечеством и возгордился немерено. По крайней мере в душе. Графу Опалову вдруг стало тесно в патриархальной Москве, его неодолимо потянуло в Петербург, где он и до этого бывал частенько. Он даже съездил в Северную Пальмиру и домик на Мойке присмотрел, но…
Но именно тогда-то и начались какие-то перекосы в его житье-бытье. Он совершенно случайно узнал, что Машенька, оказывается, влюблена. И в кого бы можно было предположить?! В студента медицинского факультета. Будущего лекаря! И это его дочь! Графиня! Для того ли отец денно и нощно трудился на благо отечества, чтоб его единственная дочь на корню погубила первый росток генеалогического дерева графов Опаловых?! Василий Васильевич даже предпринял тайное наблюдение из кареты за этим самым студиозусом. Ничего особенного: не высок, сутуловат, с реденькой рыжеватой бородкой. Господи, думал расстроенный отец, ну что в этом замухрышке могла найти его Машенька? Ни кожи, ни рожи! Да он едва ли к дворянскому сословию имеет отношение. А фамилия этого сутулого была вообще какая-то неприличная – Брыкин.
Откровенный разговор с дочерью поверг отца в шок. Маша заявила, что они с Романом любят друг друга и что, если ей и суждено когда-нибудь выйти замуж, то только за этого умного, честного и порядочного человека.
– И потерять графское звание?! – срывался на крик бедный Василий Васильевич. – Перестать быть графиней Опаловой и стать Марией Брыкиной! Никогда! Никогда и ни при каких обстоятельствах! Только после моей смерти. Это все результат чтения французских романов и вольтерианских выдумок. Воли, воли я тебе предоставил слишком много! Ну, да я вожжи-то укорочу, я дам тебе острастку!..
Граф сразу же приступил к решительным действиям. Прежде всего со двора была изгнана гувернантка-француженка, причем этот жест оказался весьма патриотическим в свете начавшейся войны с Наполеоном. Потом он заточил Машу под домашний арест и ввел строжайшую цензуру: что читает дочь, от кого получает корреспонденцию по почте, кому и что сама отписывает.
«Перебесится, перегорит – успокоится, – рассуждал Василий Васильевич. – А вот человека достойного подыскать ей уже пора…»
Зиму Опалов решил провести в Петербурге, дом приобретенный привести в порядок, дочь в свет вывести.
Благо, знакомых в столице у него было достаточно: есть где показаться, будет кому и в свет ввести. Главное – подальше от этого Брыкина.
Только война все планы важного московского чиновника перечеркнула. Когда супостат ступил на русскую землю, в Москве такой патриотический подъем начался! Опалов сам стал подумывать о том, где и как он сможет быть полезен русскому воинству. Но чем ближе Наполеон приближался к первопрестольной, тем тише становились патриотические речи, а затем знатные люди засобирались куда подальше – в свои деревни да имения. Теперь уже меньше кричали, а больше молились.
Василий Васильевич быстро сориентировался в ситуации и вовремя отправил, что поценнее, в свою деревенскую усадьбу. Сам же дом оставить побоялся, ну и Машеньку от себя отпускать не стал. За себя и дочь князь особенно не боялся: француз не татарин, бесчинствовать не станет, да и вряд ли государь Москву отдать позволит, отстоят белокаменную мужики!
Однако все обернулось не так, как рассчитывал Опалов. Враг вошел в город и вел себя в нем нагло и недостойно. В доме Опалова разместились гвардейцы. Сам же Василий Васильевич с Машенькой и тремя слугами за благо счел перебраться во флигель. Французы в доме вели себя бесцеремонно, но хозяев не обижали. И то слава Богу!
Потом пожары начались, облавы на поджигателей, о расстрелах из уст в уста говорили. Граф во все это не вмешивался и лишь терпеливо ждал, когда бонапартово воинство покинет Москву. А что оно долго не задержится, уже в конце осени стало ясно: идти ему дальше некуда, а сидеть на месте – совсем уж глупо.
Как-то в начале октября граф вернулся домой под вечер и, к своему удивлению, дочери не застал. Челядь ничего толком сказать не могла.
– Ну, следом за вами, барин, барышня ушли куда-то. А вот куда, не сказывали…
– А вы-то, вы куда смотрели?! Велел же следить и не пускать!
– Дык ить, как же… Графинюшку за рукав-то не возьмешь…
Василий Васильевич заметался по флигелю, не зная, куда бежать, где искать. Но тут и дочь объявилась. Веселая, довольная, глаза блестят. Опалов давно ее такой не видел. Сначала удивился, а потом заподозрил что-то неладное.
«Уж, не со своим ли Брыкиным повидалась? – озабоченно думал он. – Я с этой напастью французской контроль ослабил. Впрочем, откуда этот студиозус мог взяться сейчас в Москве? Небось в ополчение подался». Однако допрос дочери учинил строгий. А та и призналась.
Действительно в одном доме виделась она со своим Романом. Василию Васильевичу хватило ума не журить дочь, а хитростью выпытать, что да как.
– А как же, Марьюшка, ты нашла его? Разве он не бьет супостата, как человек молодой и благородный? Что ж он отсиживается?
Дочь, видя, что отец как бы и не в гневе на нее за встречу с любимым, разоткровенничалась:
– Батюшка, врага бить по-разному можно. Ты уж мне поверь, Роман Николаевич не сидит сложа руки. Он с товарищами как оса досаждает французу.
– Уж не поджогами ли занимается твой Роман Николаевич? – понизил голос отец. – Это ж, поди, как опасно…
Маша, видя, что отец не только не гневается, но даже вроде беспокойство о ее возлюбленном проявляет, не без гордости сказала:
– А хоть бы и так, батюшка! Нынче всяк русский человек врагу урон чинить должен. Разве не так?
– Так, так, конечно, так, – закивал головой граф. – Оно понятно…
Обрадованная ласковыми словами отца, дочь подскочила к нему, обняла за шею:
– Ну, видите, батюшка, каков мой Роман Николаевич! Дайте мне слово, что как Бонапарта разобьем, вы нас благословите!
Задыхаясь от ярости и пытаясь скрыть свои подлинные чувства, Василий Васильевич поспешил отделаться общими словами и туманными обещаниями. Но Маше и этого было достаточно. От радости она как бабочка порхала по маленькой комнатке флигеля.
– Ты, дочь, должна дать мне слово, что более ни ногой из дома не ступишь. Не женское это дело общаться с мужчинами, когда те такими делами заняты. Да и ходить девице одной по городу нынче куда как не безопасно. Он, поди, на краю города прячется?
– Да нет, он здесь поблизости. На Мясницкой, в доме купца Кораблева…
Всю ночь Василий Васильевич провел без сна, обмозговывая сложившуюся ситуацию.
«Возьмут этого дурака-героя, – прикидывал он, – и Машке беда будет. А не возьмут, так после войны она очертя голову ему на шею кинется, а запретить теперь сложно будет. Герой, с узурпатором боролся… Что-то делать надо, что-то надо делать…».
Окончательное решение граф принял на другой день вечером, когда Марья вновь сбежала из дома и вернулась затемно. Взяв с дочери клятвенное заверение, что она больше не выйдет на улицу без него, Опалов сообщил, что завтра пойдет навестить нужного ему человека. А сам, подгоняемый гневом и страхом, направился к французскому коменданту. Просто зашел и сказал, что на Мясницкой в доме купца Кораблева собираются какие-то подозрительные люди. Сказал и хотел было выйти. Но не тут-то было! Его задержали, стали допрашивать, кто он такой, где живет, откуда знает, как зовут тех, кто собирается по этому адресу. Василий Васильевич очень испугался. Пришлось назвать знакомое ему имя, а откуда знает, что люди лихие – молва разнесла. На вопрос, почему донес, пришлось говорить о своем восхищении императором и его воинством. Поверили, отпустили, но строго велели на другой день явиться.
Опалов сначала бросился в храм свой грех замаливать, чуть было перед попом не исповедовался, да вовремя воздержался. Домой пришел разбитый, больной, сразу же в комнате заперся. А на другой день после полудня опять пришел к коменданту, как и велено было. Встретили его ласково, велели ждать. Ожидание затянулось допоздна, а потом графа в Кремль повезли, сказали, что, может быть, сам император его принять соизволит. Увидеть Наполеона Василию Васильевичу и хотелось, и боязно было.
Но встреча состоялась, и хотя переволновался он изрядно, но все закончилось хорошо…
После аудиенции у императора граф Опалов возвращался домой по ночной Москве. Время было тревожное, в развалинах и подворотнях таилось много лихих людей, поэтому он всегда носил при себе маленький дорожный пистолет. А теперь у графа было надежное сопровождение. Он специально выписал Петра из своей деревни, так, на всякий случай. Этому двухметровому гиганту нужно было только пальцем указать на кого-то, чтоб он не раздумывая пустил в ход свои огромные кулачищи. Дважды убеждался Василий Васильевич в том, что, когда он с Петром куда едет – хоть на охоту, хоть в поездку дальнюю отправляется, этот мордоворот ему любой пистолет заменить может. Вот и сейчас он шел по темным улицам Москвы, спиной чувствуя сопение своего «ангела-хранителя».
На душе у графа было пакостно и мерзко. Он понимал, что совершил гадкий поступок, за который, узнай кто, его никогда не простят. Шел, а сам себя убеждал, что в его ситуации иначе поступить просто невозможно было. Ну, не отдавать же Машеньку, в самом деле, за этого рыжебородого Брыкина?! И потом, он же не думал, что французы расстреляют его с товарищами. Полагал, что вразумят дерзких, может, розог дадут да вышлют из Москвы подальше… А оно вон как получилось!..
Домой добрались уже под утро. Благополучно. Маша не спала. Со слезами на глазах она бросилась к отцу и засыпала его вопросами: где был, почему так поздно, что случилось, почему на нем лица нет?… На все эти вопросы у Василия Васильевича был заранее приготовлен ответ: шел домой, французский патруль остановил, доставил в комендатуру, стали разбираться, ну, вот только сейчас отпустили.
Отделавшись от дочери, граф заперся в маленькой тесной комнатенке, которая теперь служила ему и кабинетом, и спальней. Несмотря на усталость сна не было ни в одном глазу. Он зажег сразу три свечи, стоящих на столике, которые осветили более чем скромную обстановку: предусмотрительный Василий Васильевич специально оставил себе мебель похуже, чтоб у супостатов соблазна не вызывать. Столик, кровать, креслице да секретер допотопный – вот и вся обстановка. В углу под почерневшим деревянным потолком сурово смотрел на него лик Господа Бога, освещенный тусклой лампадкой.
На свет появился заветный пузатый графинчик. Не чувствуя вкуса, Опалов залпом выпил подряд три большие рюмки и опустился в кресло. Но настойка не помогла: расслабление и спасительный сон не приходили. Граф отрешенно смотрел на образ Божий и мысленно просил у Всевышнего прощения. Тяжко, ой как тяжко было этому уже очень немолодому человеку, даже дышалось с трудом, грудь сдавливало да сверху что-то давило, будто хрустальный купол небес положили ему на плечи…
Только сейчас Василий Васильевич вспомнил про подарок Наполеона. Он потянулся к карману сюртука и извлек сложенный платок, положил его на стол перед собой, задумался. Дорого бы он дал за то, чтобы вернуть время вспять на несколько часов! Он никогда бы не позволил себе повторить то, что сделал. Даже если бы знал, что дочь его выйдет замуж за этого прощелыгу. Поддался гневу, не просчитал все, не подумал как следует, не взвесил последствия. А теперь что…
«А ну, как люди узнают?! – с ужасом вопрошал себя он. – А если до Марьюшки дойдет?!»
О последствиях было даже страшно подумать.
Василий Васильевич тяжело вздохнул и развернул платок. На столе перед ним оказался тот самый серебряный перстень, который, по словам генерала, принадлежал Иуде.
Неожиданно по спине графа пробежала противная дрожь, все тело как иголочками покололось. Огонек лампадки под Святым Образом внезапно погас, а язычки пламени свечей задрожали, отбрасывая по стенам и потолку причудливые трепетные тени. Опалов вздрогнул: сквозняков он всегда боялся, все щели слуги тщательно конопатили, и их здесь просто не могло быть. Ему стало страшно – сердце заколотилось как овечий хвост, на лбу выступила испарина. Он с видимым трудом поднялся с кресла и направился к иконе. Тоненькой лучиной кое-как затеплил лампаду и возвратился в кресло.
Перстень лежал перед ним. Зловеще скалился серебряный лев. Черный камень в распахнутой пасти отражал тусклый свет свечей. Свечей ли? Уж больно слабо они светят… Или это в самом камне горит какой-то красноватый огонь, пугающий и притягивающий одновременно? Оторвать взор от таинственных бликов оказалось очень непросто, Опалову пришлось собрать всю свою волю.
Граф наклонился над таинственным изделием. В складках львиной гривы, в вязи затейливой надписи краснела запекшаяся кровь французского генерала. Осторожно, будто боясь обжечься, Опалов дотронулся до перстня. Он был теплым, точно только снят с руки сгорающего в лихорадке больного. По спине вновь пробежал противный колющий холодок. Но лев улыбался и приглашал надеть украшение. Граф подчинился и натянул перстень на мизинец. Неожиданно по всему телу разлилось приятное расслабляющее тепло и снизошло блаженное умиротворение. Исчезла тяжесть в груди, и небосвод перестал давить на далеко не богатырские плечи. Будто оковы спали со статского советника: Василий Васильевич выпрямил спину и развернул плечи, он ощутил себя уверенным и сильным, способным на любой отчаянный поступок.
Налил еще рюмочку наливки, медленно выпил. На этот раз он ощутил и вкус, и аромат, и приятное, обволакивающее действие алкоголя… Откинулся на спинку кресла, накрыл пледом вытянутые ноги, устроился поудобней. Теперь он чувствовал себя хорошо и комфортно.
«Эк, нервы у меня давеча разгулялись, – думал он, стараясь не глядеть на облик Божий. – Нюни распустил, к попу бежать захотел, каяться! Из-за чего?! Из-за нескольких щенков, возомнивших себя патриотами? Один из них норовил перечеркнуть все мои многолетние труды, которые государь отметил графством. Дочь моя ему приглянулась… Поделом наглецу! А Марья, что Марья? Баба она и есть баба. Поскулит, поканючит да и успокоится. Пусть поплачет, золотая слеза, чай, не выкатится!»
Графу Опалову стало легко и спокойно. Он так и задремал в кресле, и снились ему хорошие сны.
Маша первой заметила изменения, произошедшие с Василием Васильевичем. Тот гоголем ходил по комнате, бормоча себе под нос что-то невразумительное. Взгляд его стал колючим и каким-то насмешливым.
– Вы, батюшка, повеселели, в хорошем настроении пребываете, – сказала она, глядя на отца.
– А чего грустить-то, Маш?! Живы, здоровы, сыты. Скоро все образуется!
А тут еще за обедом Тихон, накрывавший на стол, покашлял в кулак и доложил:
– Тут, ваше сиятельство, кухарка утром выходила, искала, чего купить к столу…
– Ну? – нетерпеливо спросил Василий Васильевич.
– Так сказывала, что хранцуз зашевелился. Скарб пакует. Лошадок запрягает. Мужики говорят – ехать собрался. Потому как замерз и оголодал…
– Так и хорошо! Давно пора. А то я в этой халупе засиделся, в дом въезжать пора, порядок наводить…
Дня через три Марья опять исчезла из дома, а когда вернулась, Василий Васильевич ее не узнал: вся в слезах, лицо осунулось, глаза как стеклянные, окаймленные черными кругами.
– Опять сбегала, – накинулся было граф, но, почуяв неладное, осекся. Он сразу понял, что к чему, но выдавать свою осведомленность не стал, а спросил как можно естественнее:
– Что стряслось Машенька? На тебе лица нет…
Дочь посмотрела невидящим взглядом и хрипло сказала:
– Ромочку моего французы расстреляли. И всех товарищей его тоже… Указал на них кто-то…
– Ах, беда какая! – выдавил из себя Опалов, стараясь вплести в голос нотки искренности и сочувствия. – Однако на все воля Божья. Что делать, Маш… Ты помолись за него. И ему хорошо будет, и тебе полегчает…
Василий Васильевич больше вопросов не задавал и вообще оставил дочь в покое. Маша два дня не выходила из своей комнаты и ничего не ела, а на третий, ближе к обеду, зашла к отцу и, не здороваясь, глядя ему прямо в глаза, спросила:
– Уж не вы ли, батюшка, донесли на товарищей Романа Николаевича?
– Да как ты смеешь, негодница, такие вопросы отцу задавать?! – в голосе графа звучали гнев и благородное возмущение. – Спросить у меня такое! У меня, который верой и правдой служил России и пуще многих других ненавидел французов!..
Маша ничего не ответила, закусила губу и вновь заперлась в своей светелке.
Уж вторую неделю граф Опалов не доставал из потайного ящичка секретера свой серебряный перстень – как спрятал утром, проснувшись после той страшной ночи, так и не трогал. Неделю спустя почувствовал, что недавняя уверенность и душевный подъем развеялись, как дым французских полевых кухонь. Вновь стал одолевать противный и липкий, как пот, стыд и сожаление о содеянном. А тут еще Маша будто бойкот ему объявила. Гадко, ах, как гадко опять было на душе Василия Васильевича…
Он вышел на крыльцо флигеля, обвел взглядом неубранный двор, покрытый истоптанным грязным снегом.
Французы уже съехали, но что-то мешало ему перебраться в дом, обустроить все, как было, и зажить прежней жизнью. Ничего не хотелось делать, жизненные силы покинули графа, апатия и безразличие сковали его виноватую душу. Такое уже было с ним совсем недавно, но потом он почувствовал себя легко и спокойно… Отчего же столь резкие перепады настроения?
И вдруг нечаянная мысль словно обожгла его:
«Уж не перстень ли Иудин подкрепил меня в ту ночь?! Если так, то прав был генерал – есть в нем какая-то тайная сила… Только вряд ли он – суть Божьего промысла, скорее – дело рук нечистого… Выходит, я грех великий совершаю, прикасаясь к дьявольской безделушке… Ничего в ней хорошего быть не может, коль сам Иуда на персте носил. Избавиться, избавиться от него надо! Да поскорее!»
Но быстро избавиться от перстня не удалось. Страшное событие пришло в дом графа Опалова: Машенька пропала!
В пятницу после обеда Василий Васильевич, пробудился от дневного сна, вышел в столовую и по обыкновению спросил у Тихона о дочери. По перепуганному лицу старика он понял: произошло что-то неприятное.
– Ушли барышня, – еле прошептал Тихон.
– Как ушла, куда ушла? – граф повысил голос.
– Да так. Ушли. С ридикюлем. В шубке.
– Ты что мелешь, старый? Что значит ушла? Говори, дурак, толком!
– Как только вы почивать изволили, барышня и собрались. Сказывали, что вы знаете.
– И ты меня не разбудил! Да я с тебя шкуру спущу!..
– Дык вы ж, ваше сиятельство, будить вас не велели. А Марья Васильевна сказали, что вы знаете…
И закрутилось все суматошной каруселью, понеслось кувырком. Помчался Опалов искать: к знакомым обращался, к властям… Да какое там, власти еще и не прибыли в Москву, а у знакомых своих забот невпроворот. Только и слышал он, что слова сочувствия да советы на Бога надеяться.
Куда ехать, где искать дочь?! Никто ничего не видел, никто ничего не знал. Дороги все забиты телегами да каретами, везде полная неразбериха. Одно слово: город после нашествия! Он даже сестре в Рязань написал. Спрашивал, не объявлялась ли у нее Машенька. Но та, глупая курица, через неделю прислала письмо, в котором подробно рассказала о погоде, о ценах на зерно, о том, что ее маленький Пашенька «сам ножками ходить начал» и о прочей ерунде. А о Машеньке – ни слова! Ну, да граф и так все понял: дочь у сестры не показывалась.
Тяжко, тяжко было Василь Василичу. Голова болеть стала, руки трястись начали, спать не мог. Язык и тот заплетаться начал. Тогда-то он во второй раз достал Иудин перстень, дав себе клятву, что это уж в последний раз. И опять глубокой ночью. И вновь все повторилось, как и прежде. Развернул платочек граф, и мураши по спине побежали. И пламя лампадки затрепетало. Но не погасло на этот раз. Долго глядел он на черный камень, и казалось, что из непроглядной мрачной глубины кто-то, в свою очередь, на него взирает.
Вдруг в неосвещенном углу что-то шевельнулось. Он вздрогнул, всмотрелся. Темнота сгустилась, приняв очертания человеческой фигуры. Что за чертовщина! Или мерещится?
– Ловко ты их… – раздался тихий, надтреснутый голос. – Одним разом – двенадцать человек! Этак я мог всех апостолов выдать… Только их и так все знали…
Граф потянулся к ломберному столику на гнутых ножках, вынул из ящичка маленький двуствольный пистолет, взвел курки.
– Лишнее, не берут меня пули! – усмехнулась тень. – Я ведь только поговорить пришел. Так вот, нас всех и так знали. А этих твоих – никто. Именно ты указал, раскрыл их. Вот это и есть настоящее предательство! Да еще шкурное… Тебе ведь один Брыкин был нужен! А ты еще одиннадцать на смерть послал…
– Кто ты?! – хрипло спросил Опалов. – Откуда про Брыкина знаешь? Как в дом попал?
– Я тот, чей перстень ты носишь.
Граф дернулся.
– Да не ношу я его! Второй раз вижу этот перстень…
– Зря! Носи! Он тебе поможет: и душу успокоит, и удачу подманит. Только и расплатиться заставит полной мерой. Поэтому пользуйся им от души, а потом отдай кому-нибудь, пусть он расплачивается…
– Ты мне зубы не заговаривай! Как в дом попал, бродяга? Сказывай по-хорошему! Маланька, сучья дочь, впустила?!
Тень не отвечала.
– Тогда получай, тать ночной! – граф спустил курки. В ночной тиши выстрелы громыхнули, как раскаты близкого грома.
Послышался шум, крики. Дверь распахнулась, ударившись о стену, на пороге вырос Петр с трехсвечным шандалом в могучей руке. За ним виднелся перепуганный Тихон и Маланья.
– Что случилось, ваше сиятельство?
– Вор забрался, вон что, – зло сказал граф. – Посмотри в углу…
Петр посветил. Тихон и Маланья внимательно смотрели, но ничего не увидели. В углу было пусто.
– Привиделось, ваше сиятельство! – осторожно сказал Тихон. – Приснули, наверное…
– Да ничего я не приснул! Был чужой у нас. Был! Говорил я с ним!
Виновато разводя руками, челядь попятилась, Петр выходил последним.
– Не волнуйтесь, ваше сиятельство, спокойно спите! Я прямо под порог лягу – никто не войдет!
Дверь закрылась.
– И куда он делся? – буркнул Василий Васильевич. – Не простой это вор, ох, непростой… Может, и вправду Иуда?
Он выпил еще настоечки, надел перстень, покрутил на пальце, устраивая поудобнее… Потом лег в постель, успокоился и сразу же заснул.
Проснулся он рано, в прекрасном самочувствии. Сразу же вспомнил то, что произошло ночью. Произошло или привиделось? Может, действительно приснул? Но две пулевые пробоины в стене такое предположение отвергали.
В этот день Василий Опалов выглядел хоть куда. Спокоен, насмешлив, холодным огнем глаза светятся. Знакомые, приезжавшие выразить сочувствие и сострадание, дивились: а граф-то молодцом держится, не поддается горю! Да и Василий Васильевич сам дивился – какое замечательное спокойствие вошло в него. Уверенность появилась: дочь найдется. Непременно найдется! Тем более денег она с собою прихватила из шкатулки. А с деньгами не пропадешь. К тому же кто пропадать собирается, тот денег не запасает…
Граф быстро организовал переезд обратно в господский дом: несколько дней челядь мыла стены и скоблила полы, переносила вещи, наконец, вроде бы, все вернулось на круги своя. Перстень он опять аккуратно завернул все в тот же нечистый платок и спрятал в потайной ящик. С надеждой на лучшее и жить продолжал. Но, как и прежде, со временем его уверенность и твердость постепенно растаяли. Начал Опалов грустить, тосковать по Машеньке пуще прежнего. Хвори всякие донимать стали: то давление бьет в голову, то в сердце колики, то печень будто железными когтями рвет… Только перстень спасительный он уж не доставал. Боялся. Понимал, что о душе подумать надо: не простит ему Господь ни предательства, ни поклонения кольцу Иуды.
Так бы, наверное, и совсем зачах граф, но тут нежданно-негаданно письмо пришло от Машеньки. Объявилась дочь в Саввино-Сторожевском монастыре. Как она туда в такую стужу добралась – непонятно. И почему решила постриг принять – не поясняла. Хотя Василий Васильевич и сам догадывался: Романа своего забыть не могла. Письмо было написано в сдержанных тонах, ни любовью, ни гневом от него не веяло. Будто и не Маша его писала, а кто диктовал ей. Однако рука-то ее была, почерк дочери он хорошо знал.
В конце мая граф отбыл в Звенигород. Дорога была трудной, на станциях лошадей достать нельзя было, на титул его никто внимания не обращал, казалось, вся Россия куда-то едет, спешит. И все же через два дня Опалов уже был у ворот женской обители. Когда он сообщил одной из послушниц, кто он и к кому приехал, та почему-то испугалась и убежала, ничего не сказав. Но вскоре вышла монахиня почтенных лет, со скорбно поджатыми губами, проводила к игуменье. Его приняли сразу, но во всем этом суетливом внимании Василий Васильевич почувствовал что-то недоброе, зловещее.
Матушка долго стояла у большого иконостаса, осеняя себя крестными знамениями, а когда повернулась, лицо ее было серьезным, даже суровым.
– Вы садитесь, в ногах-то правды нет, – кивнула она на деревянный табурет и, помолчав, спросила: – Правда ли, что вы графом Опаловым будете?
– И не сомневайтесь матушка. Перед вами граф Опалов, несчастный отец вашей воспитанницы Марии. Могу ли я встретиться со своей дочерью?
Вместо ответа игуменья вновь повернулась к иконам, и Василий Васильевич тоже стал быстро и мелко креститься, хотя руки почему-то плохо слушались. Наконец настоятельница обернулась к нему.
– Сядьте, сядьте граф, – повелительно повторила она. – Сообщение мое будет для вас тяжким.
Опалов почувствовал, как ослабели его ноги. К горлу подступила тошнота.
– Грех на душу взяла Мария. Тяжкий грех. И на нас грех свой возложила, замолить который будет, ой, как не просто.
– Да что совершила она, матушка, сказать-то можете? – граф не заметил, как перешел почти на крик.
– Сказать могу, да не решаюсь, – настоятельница вновь оборотилась к святым ликам, собираясь молиться.
Но этого Василий Васильевич стерпеть не мог и, нарушая все каноны, забежал перед игуменьей, оборотясь спиной к иконостасу:
– Говорите же, не тяните! Мочи нет терпеть более!..
Мать-настоятельница отпрянула от него, а затем взяла за рукав и отвела в сторону, подальше от икон.
– Ну, так слушай граф. Дочь твоя Мария руки на себя наложила. Уж и девять дней отслужили мы всей обителью.
Ноги Опалова словно ватными сделались. Он опустился прямо на каменный пол и беззвучно зашамкал губами, точно рыба, извлеченная из воды.
Все остальное он помнил как в тумане. Суету монахинь вокруг себя, сбивчивые рассказы настоятельницы. Его водили к местному погосту, за оградой которого указали одинокую свежую могилу без креста. Он не плакал, не кричал. Все было как в тумане. Он не понимал, что все это значит, почему такое случилось. Не хотел, просто не мог поверить, что его Машеньки больше нет.
В обители он провел три дня и только по дороге назад стал постепенно осознавать всю меру своей трагедии. Теперь он знал, что за его смертный грех предательства расплатилась дочь, Машенька. И вот теперь ее нет, а он жив и куда-то, зачем-то едет на почтовых.
Маша хотела попасть в первый попавшийся монастырь, подальше от дома. Вот и оказалась в Саввино-Старожевской обители. Здесь и исповедовалась, признаваясь в своем грехе. Она подозревала Василия Васильевича в гибели возлюбленного, а винила себя в непростительной откровенности с отцом. Ее успокаивали, увещевали. Когда, казалось, девушка пришла в себя, заставили отцу написать, о себе сообщить. И все вроде бы успокаиваться стало, когда вдруг две монашки обнаружили ее в сарае с петлей на шее… Графу, как положено, отписали, но тот был уже в пути…
Приехав домой, граф, не говоря никому ни слова, тотчас заперся в своем кабинете, а наутро вышел опрятно одетым, строгим, спокойным и велел подавать завтрак. На мизинце левой руки красовался красивый серебряный перстень с львиной головой и мрачным черным камнем. Весь день к нему прибывали соседи и знакомые. Встречал он их вежливо, но холодно, и на все вопросы отвечал кратко, без тени боли и тоски:
– Мария Васильевна умерла в монастыре от горячки. Там и похоронена.
Визитеры начинали охать да ахать, выражать свое соболезнование, но, видя холодность и нетерпение хозяина, спешили откланяться. По Москве поползли слухи. Одни говорили, что граф слегка помутился разумом, другие – что он что-то скрывает, третьи уверяли, будто Маша убежала с французским офицером, а Василию Васильевичу стыдно в этом признаться. Отголоски вздорных сплетен доходили до графа. Он лишь хмурился и презрительно улыбался. А в августе, быстро собравшись, уехал куда-то, ни с кем не простившись. Потом уже стало ясно: граф Опалов переехал в Петербург вместе со своей челядью. На постоянное жительство.
Здесь граф ударился во все тяжкие: играл в карты, кутил с женщинами, устраивал лихие оргии с цыганами. И был удивительно удачлив во всех своих начинаниях. На пальце его всегда блестел затейливый перстень с черным камнем, иногда он трогал его, поглаживал, проворачивал… Злые языки говорили, что это подарок дьявола, который и приносит графу удачу.
А как-то утром, возвращаясь после очередного загула, опухший и похмельный, остановил он экипаж на горбатом мосту и бросил окаянное колечко прямо в Мойку, только булькнуло оно и исчезло в черной воде на веки вечные… То есть, это Василий Васильевич так подумал. Вернулся домой, два дня отсыпался, потом до вечера парился в баньке, постригся, побрился, поужинал на трезвую голову да рано лег спать. А на другой день объявил удивленным домашним, что начинает новую, праведную жизнь.
– И правильно, батюшка, – обрадовался Петр. – А то что ж выходит: в белокаменной по-одному жили, а в Питере – как под откос понеслись…
Маланья тоже радостно всплеснула натруженными руками:
– А я утречком на рынке рыбу купила, почистила, разделала, а внутри перстенек, что вы давеча потеряли! Не иначе – знак одобрения благих намерений!
И, улыбаясь, вручила остолбеневшему Василию Васильевичу выброшенный перстень… В черном камне играли красноватые отблески, львиная морда довольно улыбалась.
– Не так легко от меня избавиться! – как будто рыкнул лев. Наверное, действительно рыкнул, потому что Тихон и Петр закрутили головами.
– Гром, что ли?
Граф вздохнул, вернулся в свои покои и до вечера пил малиновую настойку. В результате напился до чертиков. В буквальном смысле слова, потому что в ту же ночь к нему явился странно наряженный незнакомец: в облегающем камзоле, накидке, шляпе с петушиным пером и при шпаге с выгнутым эфесом. У него был крючковатый нос и ярко блестящие, как будто горящие огнем, глаза. Вначале Опалов подумал, что видит сон, но потом понял, что нет – он сидит на постели, а незнакомец стоит посередине комнаты и ждет, пока он окончательно проснется.
– Вы кто такой, сударь? – спросил граф. Он почему-то не испугался и не полез под подушку, где лежал маленький двуствольный пистолет. Возможно, оттого, что перстень на безымянном пальце придавал ему уверенность и силу.
На худом страшноватом лице непрошеного гостя появилась легкая улыбка.
– Я создатель вашего магического кольца, – хрипловатым баритоном произнес он и учтиво поклонился. – Это я подарил его Иуде.
– Значит, вы…
Незваный гость предостерегающе поднял руку.
– Не надо произносить этого слова! Оно носит презрительный оттенок и портит репутацию. Отпетых злодеев чтут и относятся к ним вполне уважительно, но на мое имя реагируют совершенно по-другому. Вот вам несомненная несправедливость бытия… Для удобства можете звать меня… скажем, бароном!
Графу столь наглое присвоение титула показалось оскорбительным.
– Это уловка, чтобы люди ничего не знали о вас и легче попадались в расставленные сети!
– Помилуйте, такое невозможно. Люди знают о тех, в кого верят! И если они ходят в храмы, а следовательно, верят в одну сторону, то обязательно должны верить и в другую! Независимо от того, любят они меня или нет!
– Да, любят, как вы изволили заметить, действительно только «одну сторону», – злорадно произнес граф.
– Его вовсе не так любили, как принято считать. Тем более что с веками, я уже не говорю о тысячелетиях, интерпретация этой любви кардинально менялась…
– Как это может быть?
– Очень просто. Сколь длительный исторический период может охватить человеческая память? Я имею в виду память простого смертного. Вот вы, например, какой временной отрезок помните?
– Ну… Лет с пяти-шести…
– Значит, немногим более полувека? Прямо скажем, это ничтожно мало! Конечно, триста или пятьсот лет – тоже не срок, но все-таки, помня события половины тысячелетия, можно хоть как-то ориентироваться в истории… А пятьдесят лет… Откуда же вы берете представления о взаимоотношениях Антония и Клеопатры? Или о восстании Спартака? Кстати, того финикийца звали совсем по-другому, к тому же он грек, просто занимался в финикийской школе гладиаторов. Впрочем, это не имеет ровным счетом никакого значения… Откуда вы знаете о совсем недавних событиях: тридцатилетней войне, открытии Америки, французской революции?
– Ну, есть же исторические источники, документы, рукописи, книги…
– Вот именно! Вы предвосхитили то, к чему я веду нашу приятную и в высшей мере поучительную беседу… Не считая очень узкой категории книжных червей – всяких архивариусов, профессоров истории и прочей скучной и высушенной публики, все остальные люди получают впечатления о прошлом из книг, картин, поэм… То есть питаются плодами интерпретации, которые готовят для них писатели, художники и эти… Поэты! Я лично стал жертвой старика Гёте: он нарисовал мой портрет, придумал этот вычурный наряд, который я теперь вынужден носить, чтобы не нарушать естественность восприятия… «Камзол из кармазина с золотой ниткой, петушиное перо…» Бр-р-р… Я предпочитаю более простой, естественный образ, хотя он многих отпугивает…
Незнакомец откашлялся.
– Да и всю остальную ерунду он придумал: я вовсе не скандалил в Вальпургиеву ночь и уж, конечно, не соблазнял старуху-ведьму, тьфу… И не направлял руку Фауста в поединке: его противник был пьян и по собственной неловкости напоролся на шпагу… Кстати, сам старичок Йоган ни словом не обмолвился о моем подарке: все-таки в 70 лет крутить бурный роман с 17-летней красоткой Ульрикой он вряд ли сумел бы без моей помощи! Я уж не говорю о такой банальности, как бессмертие, которое он попросил во-вторую очередь и немедленно получил! Иными словами, гонорар был безупречен, а вот к поэме у меня имеются некоторые претензии… Впрочем, я готов не мелочиться! Но как быть с сотнями миллионов остальных человеческих существ, которые вводятся в заблуждение представителями художественной богемы? И, в частности, по предмету нашей беседы!
– О любви к Нему? Вы это имеете в виду?
– Именно это, граф, именно это! Ведь не кто иной, как эти «любящие» люди отправили Его на крест, это исторический и совершенно непреложный факт, коему я сам являлся очевидцем! А перед казнью жестоко мучили и избивали! Художники, правда, внесли немало путаницы в изучение истории, но наглядности изображения у них не отнимешь… Посмотрите, какие рожи изобразил Матиас Грюневальд в «Бичевании Христа»: тут и человек-крыса, и просто дегенеративные ублюдки – дети пьяных ночей… Если все это есть выражение любви, то тогда я не знаю, что такое выражение ненависти и злобы!
– Боюсь, не вам говорить о ненависти и злобе… А тем более о любви…
– Ну, отчего же…
Незваный гость улыбнулся и улыбка вышла зловещей, как и весь его облик.
– Это две стороны одной медали… Но в нашем случае Любовь появилась уже тогда, когда все было кончено и Его, мертвого, сняли с креста. И появляется она тоже благодаря стараниям живописцев! Некоторые изображали торжественное отпевание на фоне всеобщей скорби: тут и верные ученики, и монахи, и дамы в таких дорогих нарядах, какие могли носить только жены первосвященника Каифы и прокуратора Пилата, если бы они у них были… Я спросил Корнелиуса: неужели ты думаешь, что казненного преступника, а именно преступником считался Он в тот момент, торжественно отпевали дамы высшего общества? И что это происходило публично, при свете дня и большом скоплении народа? Но ведь это глупость чистой воды!
Визитер досадливо махнул рукой.
– Но он не стал меня слушать. Может оттого, что я явился к нему по-свойски, без этого костюма и грима… Бедняга побледнел, затрясся, принялся креститься и читать молитву…
– Немудрено, – пробормотал граф.
– Другие художники были более реалистичны: несколько учеников, крадучись в ночи, уносят тело с места казни… Это более логично и похоже на правду, особенно для тех, кто не знает, как обстояло дело в действительности. А на самом деле было еще хуже: никакой торжественности, ночь, и бездыханное тело нес всего один человек. Один-единственный – Иосиф из Аримафеи!
– И что же?
– Ничего. Это подтверждает отсутствие всеобщей любви к Нему. Зато теперь у него тысячи и тысячи верующих. О чем это говорит? Только о лицемерии и ханжестве! Этот перстень – испытание всего человеческого рода. И я слежу, как он идет по векам, переходит из рук в руки, как действует на слабых людишек… А сильные ему почему-то не попадались. Либо попадались, но он оказывался сильнее… Хотя вы служили ему по доброй воле, оттого я вас и выделил из общей массы живых организмов…
Незваный гость вдруг беспокойно зашевелился.
– Однако уже рассветает… А эти писаки придумали про петушиные крики не совсем безосновательно… Жалко, не пришлось договорить… Только послушайтесь моего совета, граф, чтобы избежать искупительной жертвы, которой сие колечко от вас обязательно потребует, передарите вы его кому-нибудь… Только объясните все как есть, чтобы он сознательно дар сей принял… Тогда умрете в своей постели, а не под колесами кареты, или на рогах у быка, или под ножом убийцы…
Граф вскочил. В комнате никого не было, в окна струился серый рассвет. Приснилось?!
Он зажег свечи и тщательно осмотрел пол, надеясь, что ничего не найдет и можно будет успокоиться. Но нашел. В центре, там где стоял незваный гость, на паркете обнаружились разводы сажи. Нечеткие, но достаточно ясные следы. Похожие на большие копыта, только без подков. От них пахло гарью.