65598.fb2
к его переводу (изд. 1828 г.)
Вновь издать хорошую книгу, проверить не совсем точный перевод, пополнить пропуски и исправить ошибки, которых необходимо избегать в особенности в обширных сочинениях, так как они легко могут, так сказать, затеряться в огромной массе сообщаемых фактов и потому ввести в заблуждение не только невнимательных читателей, готовых верить всему прочитанному, но и читателей внимательных, не способных проверять то, что они читают, - вот те мотивы, которые побудили меня напечатать новым изданием "Историю упадка и разрушения Римской империи" Эдуарда Гиббона, переделать перевод и прибавить к нему примечания.
Этот период истории был предметом исследований и трудов множества писателей, ученых и даже философов. Постепенный упадок самого необычайного владычества, какое коща-ли-бо подчиняло себе и ушетало мир; падение самой обширной из всех империй* воздвигнутой на развалинах стольких царств, республик, как варварских, так и цивилизованных государств, и в свою очередь образовавшей из себя, вследствие своего распадения, множество государств, республик и царств; уничтожение религии Греции и Рима, возникновение и распространение двух новых релишй, разделивших между собою лучшие страны света; ветхость древнего мира, зрелище его разрушающегося величия и его нравственней испорченности; юность нового мира, зрелище его первых успехов и нового направления, данного умам и характерам, - такой сюжет неизбежно должен был останавливать на себе внимание и возбуждать любознательность всякого, кто не способен равнодушно взирать на те достопамятные эпохи, коща, по прекрасному выражению Корнеля, Un grand destin commence, un grand destin s’acheve.
Вот почему и ученые, и философы, и ораторы наперерыв старались или изучить, или описать развалины этого обширного здания, которое и до и после своего падения отличалось столь необычайным величием. Тильемон, Лебо, Амейлон, Пажи, Экгеяь и множество друшх французских и иностранных писателей изучали его со всех сторон: они проникали в груды старых обломков, отыскивая там факты, указания, подробности, числа, и при помощи более или менее обширных познаний, более или менее просвещенной критики в некоторой мере собрали и заново восстановили эти разрозненные материалы. Их труды, бесспорно, полезны, и я отнюдь не намерен умалять их достоинства; но они иноща оставались погребенными под теми развалинами, внутрь которых старались проникнуть: вследствие ли того, что они добровольно сузили цель и сферу своих исследований, или вследствие того, что самые свойства их ума без их ведома не позволяли им переступать известных границ, - они при расследовании фактов пренебрегали взаимной связью идей; они раскопали и осветили развалины, но не восстановили здания; поэтому читатель не находит в их произведениях той широты взгляда, которая помогает нам разом обозревать огромные пространства и длинный ряд столетий и которая дает нам возможность рассмотреть среди мрака прошлых времен, как совершался прогресс человечества, беспрестанно менявшего свои формы, а не свою натуру, свои нравы, а не свои страсти, и как оно всегда приходило к одним и тем же результатам всеща разными путями; одним словом, им недоставало той широты взгляда, которая составляет философию истории и без которой история была бы не более как собранием разрозненных фактов, не дающих никаких результатов и не имеющих никакой внутренней связи.
С другой стороны, Монтескьё в своих "Considerations sur les causes de la grandeur et de la decadence des Romains<sup>2</sup> смотрел на все глазами гения и высказал по этому предмету множество идей, всеща глубоких, почти всеща новых, но не всеща основательных и основанных не столько на знакомстве с настоящей сущностью и взаимной зависимостью фактов, сколько на тех быстрых и остроумных общих соображениях, в которые так легко вовлекаются гениальные умы, потому что очень любят проявлять свое могущество в творчестве этого рода. К счастью, гений пользуется той заслуженной и дртгряшай привилегией, что его заблуждения плодят истины; он минутами сбивается с проложенного им пути, но этот путь все-таки остается открытым, и на него вступают другае с твердостью и осмотрительностью. Гиббон, будучи
даровитым, менее глубокомысленным и менее возвышенным писателем, чем Монтескьё, взялся за тот самый предмет, богатство и широта которого уже были указаны этим последним; он тщательно проследил длинную нить последовательной связи между теми фактами, на которые указывал Монтескьё, более для того, чтобы найти в них опору для своих идей, нежели для того, чтоб познакомить читателя с их развитием и с их взаимным влиянием. Английский историк был в высшей степени одарен той проницательностью ума, которая во всем доискивается причин, и той прозорливостью, которая умеет выбрать между вероятными причинами те, которые можно считать за настоящие; родился он в таком веке, когда просвещенные люди с жадностью изучали все составные части социальной машины и старались уяснить себе, чем связаны ее части, как она действует, в чем ее польза и влияние и как велико ее значение; по своим познаниям и по обширности своего ума он стоял на одном уровне с просвещением своего века. Поэтому в свои исследования исторических материалов, то есть исторических фактов, он внес разборчивость здравомыслящего ученого, а в своих взглядах на нравственную сторону предмета, то есть на взаимную связь событий между собою и на взаимную связь между действующими лицами и событиями, он обнаружил разборчивость опытного философа.
Он понимал, что история, ограничивающаяся одним изложением фактов, возбуждает только тот интерес, который заключается в желании познакомиться с деяниями других людей, и что она только тоща будет поистине полезна и серьезна, коща будет рассматривать изображаемое ею общество с тех многоаспектных точек зрения, с которых могут смотреть на него и государственный деятель, и воин, и судья, и финансист, и философ, и, одним словом, все те, кто благодаря своему положению или своему образованию способны близко познакомиться с его различными пружинами. Эта столько же основательная, сколько и возвышенная, точка зрения, если не ошибаюсь, и служила руководством для автора "Истории упадка и разрушения Римской империи”: это не простой рассказ о событиях, волновавших римский мир со времени возвышения Августа и до взятия турками Константинополя, так как автор постоянно присовокупляет к своему повествованию описание положения финансов, мнений, нравов, военной системы и тех внутренних тайных причин благоденствия или нищеты, которые втихомолку уничтожают или без шума расшатывают существование и благосостояние общества. Придерживаясь всеми признанного, но не всеща соблюдаемого правила, что одни только факты должны служить основой для общих соображений и что следует следить шаг за шагом за их медленным, но необходимым развитием, Гиббон и написал сочинение, которое замечательно широтой своей цели, хотя в нем и редко встречаются возвышенные идеи, и которое богато интересными и положительными выводами, хотя автор и был скептик.
Неоспоримым доказательством достоинств этого сочинения служит его успех в таком веке, который произвел Монтескьё и который во время выхода в свет книги Гиббона еще видел в живых Юма, Робертсона и Вольтера; непрерывность этого успеха, с тех пор никогда не прекращавшегося, служит их подтверждением. В Англии, Франции и Германии, то есть у самых просвещенных народов Европы, на Гиббона ссылаются как на авторитету даже те, кто нашли в его книге некоторые неточности или не разделяют всех его мнений, указывают на эти неточности и опровергают его мнения не иначе, как с почтительной сдержанностью, в которой сказывается признание его высоких достоинств. Во время моей работы мне приходилось справляться с сочинениями философов, трактовавших о финансах Римской империи, с сочинениями ученых, изучавших ее хронологию, с сочинениями богословов, занимавшихся церковной историей, с сочинениями правоведов, тщательно изучивших римскую юриспруденцию, с сочинениями ориенталистов, хорошо знакомых с арабской историей и с Кораном, с сочинениями новейших историков, долго занимавшихся исследованиями касательно крестовых походов и их влияния; каждый из этих писателей заметил и указал в "Истории упадка и разрушения Римской империи" какие-нибудь оплошности, какие-нибудь неверные или по меньшей мере не вполне основательные суждения и даже пропуски, которые едва ли можно считать неумышленными; они исправили некоторые неточности в изложении фактов, с успехом опровергли некоторые суждения; но всего чаще они дрмпииш исследования и идея Гиббона за точку исхода иди за подтверждение тех открытий и тех новых идей, кото-рте сами они излагали.
Я имчояа себе упомянуть здесь о тех сомнениях и колебаниях, которые я сам испытал, когда изучал это сочинение; я предпочитаю подвергнуть себя обвинению в том, что говорю лично о себе, нежели умолчать о том, что, по моему мнению, арго выставляет наружу и его достоинства, и его недостатки. Кода я в первый раз быстро пробежал его, оно возбудило во мне лишь интерес к рассказу, который всегда полем живости, несмотря на свои обширные размеры, и всезда ясен, несмотря на разнообразие предметов, составляющих его содержание; затем я приступил к тщательной его проверке во всех подробностях, и я должен сознаться, что мнение, которое я составил себе о нем в ту пору, отличалось чрезвычайной взыскательностью.
В некоторых главах я нашел ошибки, которые показались мне столь важными и столь многочисленными, что я приписал их крайней небрежности автора; в других главах меня поразил общий отпечаток пристрастия и предубеждения, придававший изложению фактов ту неправдивость и неискренность, которую англичане так удачно обозначают словом misrepresentation; некоторые урезанные цитаты и некоторые в них места, пропущенные или по недосмотру, или с намерением, заставили меня усомниться в добросовестности автора; а это нарушение основного правила исторических исследований, принявшее в моих глазах еще большие размеры вследствие напряженного внимания, с которым я рассматривал каждую фразу, каждое примечание и каждое суждение, заставило меня произнести над всем сочинением слишком стротай приговор.
Окончив мою работу, я отложил ее на некоторое время в сторону. Коща же я снова со вниманием прочел все сочинение и все примечания, как самого автора, так и мои собственные, я убедился, что я преувеличивал важность упреков, которых заслуживает Гиббон; я заметил те же ошибки, то же пристрастие по отношению к некоторым предметам, но я убедился, что я не отдавал должной справедливости обширности его исследований, разнообразию его познаний, громадности собранных им сведений и в особенности поистине философской верности его ума, который судит о прошлом точно так же, как он судил бы о настоящем, не позволяя отуманивать себя тем мраком, которым время окутывает все, что отжило, и который нередко мешает нам ясно видеть, что как под древней тогой, так и под теперешним одеянием, как в римском сенате, так и в современных нам собраниях люди все одни и те же и что восемнадцать столетий тому назад течение событий было такое же, как и теперь. Тогда я понял, что, несмотря на свои ошибки, Гиббон пошлине искусный историк, что его книга, при всех своих недостатках, всеща будет прекрасным произведением и что можно указывать на его заблуждения и протестовать против его предвзятых идей, не отказываясь от убеждения, что найдется не много людей, соединявших в себе если не в такой же высокой степени, то в такой же полноте и в такой же соразмерности все качества, необходимые для того, кто хочет писать историю.
Поэтому в моих примечаниях я старался только восстановить в их настоящем виде те факты, которые казались мне неверными или извращенными, и дополнить их теми новыми фактами, умолчание о которых могло бы сделаться источником заблуждений. Я вовсе не считаю эту работу вполне законченной: я даже не применил ее к "Истории упадка и разрушения Римской империи" во всем объеме этого сочинения, иначе пришлось бы дать слишком большие размеры и без того уж очень обширному произведению и прибавлять бесчисленные примечания к примечаниям самого автора, и без того уже очень многочисленным. Я имел главным образом в виду тщательно пересмотреть главы, посвященные Гиббоном истории утверждения христианства, с целью восстановить во всей их точности и осветить надлежащим светом рассказанные там события; вот почему я позволял себе делать там всего более дополнительных примечаний. Другие главы, как, например, те, в которых идет речь о религии древних персов, или те, в которых писатель рисует картину положения древней Германии и переселения народов, требовали, как мне казалось, разъяснений и исправлений: важность их содержания будет служить мне в этом случае оправданием. Вообще моя работа не заходит далее первых пяти частей этого нового издания: именно эти части и содержат в себе почти все, что касается христианства; в них также описан тот переход от древнего мира к новому, от нравов и идей римской Европы к яра«ам ■ идеям нашей Европы, который составляет самую интересную часть всего сочинения и всех более нуждающую-ся в комментариях. Что касается более поздних времен, то они были старательно описаны очень многами писателями; оттого-то и мои примечания к следующим частям немногочисленны и коротки. Может быть, и это окажется излишним; во я могу положительно утверждать, что я строго придерживался правила говорить только то, что мне казалось необходимым, и говорить так кратко, как только можно.
По поводу и против книга Гиббона писали очень много: лишь только она вышла в свет, она вызвала столько же комментариев, сколько мог бы вызвать какой-нибудь древний манускрипт; в сущности эти комментарии были критикой. 6 особенности богословы были недовольны тем, что касалось истории церкви; они нападали на главы XV и XVI иногда совершенно основательно, нередко с чувством скорби и почти всеща с оружием менее страшным, чем оружие их противника, у которого было и более знаний, и более сведений, и более ума. Я говорю это, судя по тем из их произведений, с которыми мне приходилось знакомиться. Доктор Р.Ватсон, бывший впоследствии епископом Ландафским, издал ряд писем, заключающих в себе "Апологию христианства", умеренность и достоинства которой признавал сам Гиббон41. Прист-лей написал "Письмо к неверующему философу, содержащее изложение доказательств откровенной религии с некоторыми замечаниями касательно двух первых частей Гиббона".
В целом ряде проповедей, настоящим автором которых, как утверждают, был доктор С.Бедкок и для которых Уайт только собрал материалы, этот последний сделал сравнительное описание христианской религии и мусульманства (1-е изд. 1784, in 8°); в этих проповедях он нередко нападал на Гиббона, а сам Гиббон отзывался о них с уважением (в "Заметках о своей жизни", стр.167, в 1-й части "Смешанных произведений" и в своих Письмах, N 82, 83 и пр.). Эти три противника были самые серьезные из всех, кто нападал на нашего историка; к ним присоединилось множество других писателей. Сэр Давид Далримпль; капеллан епископа Вор-честерского доктор Чельсум 51; член Бальельской коллегии в Оксфорде Давис; ректор Saint-Mary-le-Bow в Лондоне Ист Аптгорп6*; Ж.Битти, Ж.Мильнер, Тэйлор, Честерский пребендарий и Исламский викарий Травис7*; доктор Уайтекер, писавший под именем Anonymous gentleman; Г.Кетт8) и многое другае восстали против историка; некоторым из них он отвечал брошюрой "Защита некоторых мест в XV и XVI главах "Истории упадка и разрушения Римской империи"9). Эта защита в некоторых пунктах была удачна, в некоторых других слаба; но вообще она отличалась чрезвычайной желчностью, свидетельствовавшей о том, как раздражали Гиббона нападки противников, а это раздражение с своей стороны, может быть, свидетельствовало о том, что он не чувствовал себя совершенно безупречным; однако в остальной части сочинения он ничего не изменил в своих мнениях, что по меньшей мере доказывает его добросовестность.
Как я ни старался, я мог достать только очень немногие из этих сочинений, так что мне удалось прочесть только возражения доктора Чельсума, Дависа, Трависа и анонимного писателя; я извлек из них несколько интересных замечаний, а коща я не был в состоянии ни дополнить эти замечания, ни подкрепить их ссылкою на более важные авторитеты, я приводил их с указанием, от кого я их заимствовал.
И не в одной только Англии сочинение Гиббона подверглось критике. Лейпцигский профессор правоведения и очень почтенный ученый Ф.А.Г.Венк предпринял его перевод на немецкий язык и к первой части этого перевода, изданной в Лейпциге в 1799 г., присовокупил примечания, полные обширных и точных знаний; я очень много ими пользовался. К сожалению, Венк не мог продолжать начатого дела, и следующие части были переведены профессором Лейпцигского университета Шрейтером, который присовокупил к ним лишь несколько незначительных примечаний. В своем предисловии Венк извещал, что он издаст по поводу глав XV и XVI особые диссертации, предметом которых будет проверка взглядов Гиббона на распространение христианства; но он умер два года тому назад, не познакомив публику с содержанием этого труда. Не зная, что он умер, я писал ему и просил его познакомить меня с его сочинением, но его сын ответил мне, что оно не отыскалось в бумагах его отца.
Есть еще другой, но мне совершенно неизвестный немецкий перевод Гиббона; в нем, как мне сказали, нет новых примечаний.
Некоторые немецкие богословы, как-то: Вальтерштерн1 ЛюдервальдП)и др., нападали на Гиббона по поводу того, что
специально относится к истории утверждения и распространения христианства, но мне знакомы одни заглавия их сочинений.
Геттингенский профессор правоведения Гуго издал в 1789 г. перевод XLIV главы, в которой Гиббон говорит о римском судопроизводстве; я заимствовал некоторые из прибавленных к этому переводу критических замечаний, но они вообще заключают в себе мало фактов и не всегда подкрепляются достаточными доказательствами.
На французском языке я прочел в седьмом томе "Французского Зрителя" только нечто вроде диссертации против Гиббона; она показалась мне очень посредственной и содержит больше рассуждений, чем фактов.
Вот, насколько мне известно, все главные сочинения, в которых шла речь об "Истории упадка и разрушения Римской империи”; те из них, которые я имел в руках, далеко не удовлетворяли меня; поэтому, заимствовавши из них все, что было самого интересного, я написал довольно обширный критический разбор тех частей сочинения, которые еще не были мною проверены. Я считаю своим долгом указать здесь главные источники, из которых я черпал сведения и факты. Кроме подлинников, которыми пользовался Гиббон и к которым я всеща прибегал, когда это было в моей власти, как, например, "История эпохи цезарей”, сочинения Диона Кассия, Аммиака Марцеллина, Евсевия, Лактанция и др., я искал сведения у некоторых из лучших авторов, писавших о том же предмете тем с большим внимание и те&с с rfiiii w м подробностями, что это был специальный предмет их занятий. Для истории первобытной церкви мне служили важным пособием сочинения ученого доктора Ларднера, "Краткая церковная история" Шпитлера, "Церковная история" Генке, "История утверждения христианской церкви" Планка, рукопись, содержащая лекции того же автора об "Истории христианских догматов", "История ересей" С.Г.Ф.Уолша, "Введение к Новому Завету" Михаалиса, "Комментарии на Новый Завет” Паулуса, "История философии" Теннемана и некоторые отдельные диссертации. Что же касается описания переселений северных народов, то "История Севера" Шлёце-ра, "Всеобщая история" Гаттерера, "Древняя история тевтонов" Аделунга, "Memoriae populorum ex Historiis Byzantinis erutae” Штриттера доставили мне такие сведения, которых я стал бы тщетно искать у других писателей. Трудам именно этих искусных критиков мы обязаны самыми достоверными из наших сведений об этом отделе всеобщей истории. Наконец, диссертации, которые Клекер присовокупил к своему немецкому переводу Зенд-Авесты, и мемуары Анкетиля дали мне возможность исправить некоторые ошибки, в которые впал Гиббон, говоря о религаи древних персов.
Я надеюсь, что мне извинят все эти подробности, так как справедливость требовала, чтобы я назвал те сочинения, без помощи которых я не мог бы исполнить того, что задумал; а назвать тех ученых, которые были, так сказать, моими сотрудниками, есть, без сомнения, лучшее средство для того, чтобы внушить и ко мне некоторое доверие.
Я также позволю себе упомянуть о том, как много я обязан советам человека, столько же просвещенного, сколько опытного в тех исследованиях, которыми мне предстояло заняться. Без тех пособий, которые я черпал в указаниях и в библиотеке г. Штапфера, я очень часто затруднялся бы отысканием сочинений, в которых я мог найти достоверные сведения, и многие из этих сочинений, без сомнения, остались бы для меня вовсе неизвестными: он помогал мне в одно и то же время и своими познаниями, и своими книгами. Если в моем труде найдут какие-нибудь достоинства, мне придется пожалеть только о том, что я не буду в состоянии с точностью определить, какой именно долей этих достоинств я обязан г-ну Штапферу.
Я надеялся, что я буду в состоянии предпослать этому изданию Статью о жизни и характере Гиббона, обещанную мне таким человеком, дружбой которого я горжусь. Вслед за этим предисловием читатель найдет объяснение причин, помешавших исполнению этого обещания. Я постарался хотя бы отчасти восполнить этот пробел, воспользовавшись в Очерке, который заменяет упомянутую Статью, материалами и подробностями, доставленными мне тем, кто первоначально брал на себя труд употребить их в дело.
Письмо Сюара к Гизо
Вы пожелали, М.Г., чтобы я сообщил Вам мои воспоминания об Эдуарде Гиббоне, и я с необдуманной поспешностью изъявил готовность исполнить Ваше желание. Вы полагали, что finamnapg моему личному знакомству с этим писателем я буду в состоянии передать Вам такие сведения о его личности и характере, каких не могут иметь те, которые знакомы только с его сочинениями. Я думал то же, что и Вы, и был рямдйи из моего заблуждения только в ту минуту, коща, собравшись с мыслями, хотел взяться за перо.
Я виделся с Гиббоном и в Лондоне, и в Париже, и в его прелестном уединении близ Лозанны; но во всех этих случаях он относился ко мне только как литератор и светский человек. Я мог составить себе понятие о направлении его ума, о его литературных взглядах, о его тоне и манерах в обхождении; но я никоща не был в столь близких сношениях с ним, чтобы иметь возможность познакомиться с его задушевными мыслями и с такими особенностями его характера, которые, отражаясь в его образе действий, могли бы придать и более пикантности, и более сходства тому портрету, который предполагаюсь нарисовать.
Конечно, если бы я собрал все мои воспоминания, мне было бы не трудно указать и в личности Гиббона, и в его обхождении, и в его манере выражаться некоторые странности или некоторые небрежности, вызывавшие улыбку на устах легкомысленных недоброжелателей и дававшие бездарным людям повод думать, что, несмотря на блестящие и солидные достоинства, проглядывавшие в беседе Гиббона, он стоит на одном с ними уровне. Но какая была бы от того польза, если бы мы стали напоминать, что у великого писателя были неправильные черты лица, что его нос терялся между выдающимися вперед щеками, что его тучное тело держалось на двух тоненьких ножках и что он говорил по-французски с жеманством в произношении и с пронзительностью в голосе, хотя и выражался на этом языке с редкой правильностью? Его личные недостатки навсеща положены вместе с ним в могилу, но он оставил после себя бессмертное произведение, которое одно только и достойно останавливать на себе внимание мыслящих людей.
Впрочем, в своих собственных мемуарах о своей жизни и в своих сочинениях он сообщил нам все те подробности, которые до сих пор еще могли бы интересовать нас; а собрание его писем и журнал его занятий не оставляют нам ничего добавить, кроме каких-нибудь незначительных и сомнительных анекдотов.
Оценить достоинства Гиббона и нарисовать его портрет всего лучше может тот, кто всех ближе знаком с его произведениями и кто всех тщательнее изучил "Историю упадка и разрушения Римской империи", его "Мемуары" и его корреспонденцию. Вот почему я всегда был глубоко убежден, что Вы, М.Г., способны выполнить эту задачу лучше, чем кто-либо другой. Однако, желая исполнить выраженное Вами желание, я уже приступил к работе. Но подагрический припадок, присоединившийся к простуде, причиняет мне такие физические страдания, которым я не могу предвидеть конца и которые делают меня в настоящую минуту не способным ни к какой работе.
Итак, позвольте мне предоставить Вам сочинение очерка, за который я взялся: посылаю Вам собранные с этой целью некоторые материалы и отдельные заметки. Я буду очень рад, если мои воспоминания, которые я Вам нередко передавал в устной беседе, сольются в одно целое вместе с Вашими замечаниями и идеями.
Прим. и пр.
Сюар
ОЧЕРК жизни и характера Гиббона
(Перевод очерка, написанного на французском языке г-ном Гизо)
Не для одного только удовлетворения пустого любопытства интересно собирать подробные сведения о характере людей, прославившихся своею общественною деятельностью или своими сочинениями: такие подробности влияют на наши суждения об их образе действий и их произведениях. Знаменитые люди почти всеща возбуждают нечто вроде тревожного недоверия, заставляющего нас повсюду искать их задушевные мысли и заранее объяснять все, что их касается, тем предвзятым понятием, которое мы себе составили о мотивах их действий. Поэтому желательно, чтобы этим мотивам была сделана справедливая оценка; если же нет возможности уничтожить в умах людей такое расположение к предубеждениям, по-видимому коренящееся в их натуре, то по меньшей мере следует постараться дать ему солидные и разумные основы.
Впрочем, нельзя отрицать того, что есть такие произведения, о которых мы составляем себе понятие не иначе как под влиянием того впечатления, которое производит на нас личность их автора. Историк едва ли не более всяких других писателей обязан отдавать публике отчет о своей личности; он ручается за достоверность тех фактов, которые он нам рассказывает; нам нужно знать, какую цену имеет это ручательство, а опорой для такой необходимой гарантии служат не только нравственный характер историка и доверие, возбуждаемое его правдивостью, но также обычный склад его ума, мнения, на сторону которых он всего охотнее склоняется, и чувства, которыми он всего легче увлекается, так как из этого-то и слагается та атмосфера, которая окружает его и которая окрашивает в его глазах описываемые им факты. "Я всеща доискивался истины, - сказал Гиббон в одном из своих сочинений, предшествовавших его историческим трудам, -хотя я до сих пор находил лишь правдоподобие". Среди этих-то правдоподобных фактов историк и должен отыскать и, так сказать, восстановить истину, которую рука времени уже отчасти стерла; его труд заключается в оценке степени их достоверности, а нам принадлежит право оценить произнесенный им приговор на основании того понятия, которое мы себе составили о самом судье.
Если справедливо, что необходимое для историка беспристрастие обусловливается отсутствием страстей, скромностью вкусов и средним состоянием, которое ослабляет честолюбие, предохраняя и от лишений, и от чрезмерных притязаний, то нет человека, который находился бы в этом отношении в более благоприятном положении, чем Гиббон. Он происходил из древнего рода, впрочем не отличавшегося особенным блеском, и хотя в своих "Мемуарах" он с удовольствием говорит о родственных связях и отличиях своих предков, однако он сам сознается, что ему не досталось от этих предков ни славы, ни позора (neither glory nor shame); в том, что касается родственных связей его рода, всего замечательнее его довольно близкое родство с кавалером Актоном, прославившимся в Европе в качестве министра при короле Неаполитанском. Его дед разбогател от торговых предприятий, которые он вел с успехом, подчиняя, по выражению его внука, "свои мнения своим денежным интересам" и одевая во Фландрии войска короля Вильгельма, тоща как он охотнее взял бы на себя подряд для короля Якова, но, как прибавляет историк, "едва ли по более дешевой цене". Отец нашего историка, не разделяя наклонности своего родителя регулировать свои вкусы по своим средствам, растратил часть состояния, которое досталось ему слишком легко, чтобы он мог знать ему цену; поэтому он оставил в наследство сыну необходимость улучшить свое положение каким-нибудь удачным предприятием и направить к какой-нибудь серьезной цели деятельность ума, который, при его невзыскательном воображении и при его душевном спокойствии, может быть, остался бы без всякого определенного практического применения, если бы денежное положение было более благоприятно. Эта деятельность ума обнаружилась в нем с самого детства в те промежутки времени, коща он не страдал по причине очень слабого здоровья и почти непрекращавшихся недугов, от которых он не мог отделаться до пятнадцатилетнего возраста; в эту эпоху его жизни его здоровье внезапно укрепилось, и впоследствии он страдал только от подагры и от одной болезни, которая, быть может, была излечима, но вследствие продолжительного к ней невнимания сделалась в конце концов причиною его смерти. Вялость, столь не свойственная ни детскому, ни юношескому возрасту, смягчает в эти лета пылкость воображения и потому способствует наклонности к занятиям, с которыми легче уживается физическая слабость, чем резвость; но так как плохое здоровье юного Гиббона служило для его беспечного отца и для взявшей его на свое попечение снисходительной тетки предлогом для того, чтобы не беспокоить себя его образованием, то вся деятельность его ума выразилась в любви к чтению. Это занятие, не требующее никакой усидчивой и систематической работы, обыкновенно развивает в уме и леность, и любознательность; но для юного Гиббона благодаря его хорошей памяти оно послужило началом тех обширных познаний, которые он приобрел впоследствии. История была его первым любимым чтением и сделалась впоследствии его преобладающей наклонностью; он уже в ту пору вносил в эти занятия тот дух критики и скептицизма, который впоследствии сделался отличительной особенностью его манеры относиться к историческим событиям и описывать их. Коща ему было пятнадцать лет, он задумал описать век Сезостриса, и не с тою целью, как этого следовало бы ожидать от мальчика его лет, - чтобы нарисовать великолепную картину царствования такого завоевателя, а для того, чтобы определить приблизительно время его существования. Система, которой он придерживался, относила царствование Сезостриса почти к тому же времени, когда царствовал Соломон; его приводило в замешательство только одно возражение, а способ, которым он устранил это затруднение и который, по его собственным словам, был остроумен для молодого человека его лет, интересен для нас потому, что он был предвестником тех дарований, которые создали историческое произведение, служащее пьедесталом Для его славы. Вот что говорится по этому поводу в его "Мемуарах": "В тексте священных книг первосвященник Мане-фон считает за одно и то же лицо Сетозиса, или Сезостриса, и старшего брата Даная, высадившегося в Греции, как гласят паросские мраморы, за 1510 лет до Р.Х.; но, по моему предположению, первосвященник с намерением говорил неправду. Желание льстить порождает ложь; написанная Манефо-ном история Египта посвящена Птолемею Филадельфу, который, вымышленно ли, основательно ли, производил свой род от царей македонских, происходивших от Геркулеса<sup>3</sup>). Данай был один из потомков Геркулеса, а так как старшая линия пресеклась, то его потомки Птолемеи сделались единственными представителями царского рода и могли заявлять наследственное право на престол, который достался им путем завоевания". Итак, льстец надеялся прислужиться тем, что говорил о предке Птолемеев Данае как о брате египетских царей; а всякий раз, как ложь могла быть для кого-ни-будь полезной, в Гиббоне зарождалось недоверие. "Век Сезо-стриса” не был докончен и через несколько лет после того был брошен в огонь, а Гиббон совершенно отказался от намерения согласовать между собою древние сказания еврейские, египетские и греческие, "теряющиеся, - как он выразился, -в отдаленных облаках". Тем не менее рассказанный им факт показался мне интересным потому, что я уже узнаю в нем будущего историка разрушения Римской империи и утверждения христианства, - узнаю в нем того критика, который, будучи всеща вооружен сомнением и вероятием и постоянно отыскивая в страстях или в интересах цитируемых им писателей мотивы для того, чтобы опровергнуть их показания, не оставил почти ничего положительного и цельного ни в тех пороках, ни в тех добродетелях, которые он описывал.
Коща такой пытливый ум может свободно предаваться течению своих мыслей, он не должен оставлять без проверки ни одного предмета, достойного его внимания; та же любознательность, которая внушила ему склонность к полемике касательно исторических фактов, заставила его пуститься в полемику и касательно религиозных вопросов; эта самостоятельность взгляда, располагающая к протесту против господства всеми принятых мнений, может быть, и была той причиной, которая побудила его, одно время, отказаться от религии его отечества, его родных и его наставников: увлекаясь горделивым предположением, что он в состоянии сам собою доискаться истины, Гиббон в шестнадцать лет перешел в католическую веру. Его побуждали к этому различные причины, а сочинение Боссюэ "L'Histoire des Variations des Eglises protestantes" заставило его принять окончательное решение; по крайней мере, сказал он, "я пал от руки благородного противника”. Только этот один раз в своей жизни он «влекся порывом энтузиазма, результаты которого, может быть, и внушили ему навсегда отвращение к порывам этого рт,д« Он отрекся от протестантства в Лондоне перед католическим священником в то время, как ему было шестнадцать лет с одним месяцем и двенадцатью днями (он родился 27 ууа 1737 г.). Это отречение совершилось втайне во время одной поездки, которую он предпринял благодаря небрежности надзора за ним в Оксфордском университете, куда его наконец поместили. Однако он счел своим долгом уведомить об этом своего отца, который в первых порывах гнева разгласил роковую тайну. Молодой Гиббон был исключен из Оксфордского университета и вскоре вслед за тем удален от родных, которые отправили его в Лозанну; они надеялись, что несколько лет такой ссылки и наставления протестантского пастора Павильяра, попечению которого он был вверен, заставят его возвратиться на тот путь, от которого он отклонился.
Родственники Гиббона удачно выбрали именно тот род наказания, который должен был произвести желаемое впечатление на характер виновного. Он страшно скучал вследствие незнания французского языка, на котором говорили в Лозанне; небольшое жалованье, назначенное ему разгневанным отцом, ставило его в стесненное положение, и сверх всего ему приходилось еще выносить всякого рода лишения вследствие скупости супруги пастора, г-жи Павильяр, заставлявшей его страдать от голода и холода; в нем наконец стал ослабевать благородный пыл, с которым он намеревался пожертвовать собою для того дела, которому стал служить, и вот он начал чистосердечно приискивать какой-нибудь разумный повод для возвращения к вере, не требующей столь тяжелого самопожертвования. А когда желание найти разумный повод очень сильно, он всегда найдется.
Пастор Павильяр был очень доволен своим успешным влиянием на ум своего ученика, который помогал ему своими размышлениями и сам рассказал нам, в какой он пришел восторг, коща ему удалось собственным рассудком отыскать какой-то аргумент против догмата пресуществления. Благодаря этому аргументу он снова перешел в протестантство и сделал это на Рождество 1754 г. с такой же непринужденностью и искренностью, с какой за полтора года перед тем перешел в католическую веру. В человеке более зрелых лет такие перемены могли бы считаться признаком легкомыслия и необдуманности, но в Гиббоне, которому било в ту пору семнадцать с половиной лет, они свидетельствовали лишь о живости его воображения и о том, что его жаждавший истины ум, может быть, слишком рано сбросил с себя иго предрассудков, служащих охраной для того возраста, когда наши принципы еще не могут быть основаны на рассудке. "Тодда, -говорил Гиббон, вспоминая об этом происшествии, - я прекратил мои богословские исследования и подчинился с слепым доверием тем догматам и таинствам, которые приняты единогласно и католиками, и протестантами". Такой быстрый переход от одной веры к другой, как видно, уже успел поколебать его доверие и к той, и к другой. После того как он проверил на опыте те аргументы, когорте он сначала принял с полным убежденное, а затем опровершул, в нем, натурально, должна была развиться склонность не доверять даже таким аргументам, когорте казались ему самому самыми неопровержимыми, и главной причиной его скептицизма относительно каких бы то ни было религиозных верований, вероятно, был тот религиозный энтузиазм, который заставил его еще в юности отказаться от той веры, в которой он был воспитан. Как бы то ни было, но Гиббон, как кажется, считал одним из самых счастливых событий своей жизни тот факт, что он пробудил внимание своих родных и заставил их потребовать от него со всей строгостью их авторитета, чтоб он подчинился - хотя, по правде сказать, немного поздно - систематическому плану воспитания и серьезных занятий. Пастор Павильяр, как человек умный и образованный, не ограничился одними заботами о религиозных верованиях своего ученика; он скоро приобрел большое влияние на податливый ум молодого Гиббона и воспользовался этим влиянием для того, чтобы руководить деятельной любознательностью своего ученика, нуждавшеюся только в том, чтобы ее направили к истинным источникам знания; но наставник был в состоянии только указать на эти источники, а затем скоро предоставил своему ученику подвигаться его собственными силами вперед но той дороге, на которой он не был способен следовать за ним. С тех пор склонный от природы к последовательным и методическим занятиям ум молодого Гиббона принял и в научных исследованиях, и в суждениях то систематическое направление, которое так часто приводило его к истине и которое могло бы постоянно предохранять его от
от нее уклонений, если бы его не вовлекали по временам в заблуждения чрезмерная требовательность и опасная наклонность составлять себе предвзятое мнение о предмете, прежде чем изучить его и обдумать.
Посдр его смерти были изданы его "Extraits raisonn& de ям* Lectures"; первые из них относятся почти к той самой эпохе, кода он начал придерживаться плана занятий, указанного ему пастором Павильяром. Пробегая их, нельзя не Акт, пораженным прозорливостью, точностью и проницательностью этого спокойного и пытливого ума, никогда не уклоняющегося в сторону от намеченного пути. "Мы должны читать только для того, чтобы быть в состоянии мыслить", -говорит он в предисловии к своим "Извлечениям", точно будто желая этим сказать, что он предназначает их для печати. Действительно, не трудно заметить, что его чтения служат, так сказать, канвой для его мыслей; но он придерживается этой канвы с большой точностью; он занимается идеями какого-нибудь автора только в той мере, в какой они пробуждают новые идеи в нем самом, но его собственные идеи никогда не отвлекают его от идей этого автора; он подвигается вперед с твердостью и уверенностью, но шаг за шагом и никогда не делая скачков; течение его мыслей не увлекает его за пределы того предмета, из которого они зародились, и не возбуждает в нем того брожения великих идей, которое почти всеща возникает в сильных, плодовитых и обширных умах от научных занятий; но вместе с тем из всех извлечений, которые он делает из какого-либо сочинения, ничто не пропадает даром; все, что он читает, приносит ему полезные плоды, и все предвещает в нем будущего историка, который сумеет извлекать из фактов все, что достоверные их подробности могут доставить его природной прозорливости, но не будет пытаться дополнять их или восстанавливать в тех покрытых мраком неизвестности подробностях, которые можно только угадывать воображением.
После того, как совершилось его обращение в протестантство, Гиббон стал находить жизнь в Лозанне более приятной, чем мог того ожидать по первым впечатлениям. Скромное жалованье, назначенное ему отцом, не позволяло ему принимать участие в удовольствиях и увлечениях его молодых соотечеств енников, которые разносят по всей Европе свои идеи и свои привычки и взамен того привозят домой разные моды и нелепости. Это стесненное положение укрепило в нем природную склонность к занятиям, направило его самолюбие на более блестящие и более достойные цели, чем те, которые достигаются одним богатством, и заставило его искать знакомств преимущественно в менее требовательных и более полезных для него местных кружках. Благодаря бросавшимся в глаза его личным достоинствам он повсюду находил любезный прием, а благодаря его любви к занятиям он сошелся с несколькими учеными, которые оказывали ему лестное для его лет уважение, всегда служившее для него главным источником радостей. Однако его душевное спокойствие не могло совершенно предохранить его от юношеских увлечений: в Лозанне он влюбился в девицу Кюршо, которая впоследствии была замужем за Неккером, а в ту пору славилась своими достоинствами и красотой; это была привязанность честного молодого человека к честной девушке, и Гиббон, вероятно никоща более не испытавший подобной привязанности, с некоторой гордостью поздравляет себя в своих "Мемуарах" с тем, что "он хоть раз в своей жизни был способен испытать такое возвышенное и такое чистое чувство". Родители девицы Кюршо смотрели благосклонно на его намерения; сама она (в ту пору еще не впавшая в бедность, в которой она находилась после смерти своего отца), по-видимому, была рада его посещениям; но молодой Гиббон, будучи отозван в Англию после пятилетнего пребывания в Лозанне, скоро убедился, что его отец ни за что не согласится на этот брак. "После тяжелой борьбы, - говорит он, - я покорился моей участи; я вздыхал как влюбленный и повиновался как сын"; эта остроумная антитеза доказывает, что в то время, когда он писал свои "Мемуары", ему уже не причиняла большой боли "эта рана, которую мало-помалу залечили время, разлука и привычки новой жизни”12? Эти привычки, свойственные лондонской светской молодежи и менее романические, чем те, которые мог бы иметь молодой студент, живущий среди швейцарских гор, превратили в простую забаву довольно долго сохранявшуюся у Гиббона склонность к женщинам; но ни одна из них не внушила ему таких же чувств, какие он сначала питал к девице Кюршо; в ее обществе он находил во все эпохи своей жизни ту приятную интимность, которая была последствием нежной и честной привязанности, уступившей голосу необходимости и рассудка, не давая ни той, ни другой стороне повода к упрекам или к злопамятству. Он снова встретился с нею в 1765 г. в Париже в то коща она была женой Неккера и пользовалась
тем уважением, на которое ей давали право и ее личные достоинства, и ее богатства; в своих письмах к Гольройду он шриво рассказывает, как она приняла его: "Она была очень приветлива ко мне, а ее муж был особенно вежлив. Можно ли было так жестоко оскорбить меня? Приглашать меня каждый вечер на ужин, уходить спать и оставлять меня наедине с его женой, - разве это не значит ставить ни во «Ао старого любовника?” Гиббон был не такой человек, чтобы оставленные им воспоминания могли тревожить мужей; он мог нравиться своим умом и возбуждать сочувствие к себе благодаря мягкости своего характера и своей честности, но он не мог произвести сильного впечатления на воображение молодой девушки: его наружность, никоща не имевшая никакой привлекательности, сделалась уродливой от чрезмерной тучности; в чертах его лица отражался ум, но в них не было ни выразительности, ни благородства, а вся его фигура всегда отличалась несоразмерностью своих частей. В одном из своих примечаний к "Мемуарам" Гиббона лорд Шеффилд говорит, что пастор Павильяр рассказывал ему, как он был удивлен, коща увидел перед собою маленькую хилую фигуру Гиббона с толстой головой, из которой лились самые основательные аргументы в пользу папизма, какие когда-либо приходилось ему слышать. Вследствие ли болезненного состояния, в котором он провел почти все свое детство, или вследствие привычек, которые были результатом такого состояния, он отли-чался неловкостью, о которой он беспрестанно упоминает в своих письмах и которая впоследствии усилилась из-за его чрезвычайной тучности, а в молодости не позволяла ему ни совершенствоваться в телесных упражнениях, ни находить в них удовольствие. Что же касается его нравственных свойств, то читателю, вероятно, будет интересно знать, что сам он о них думал, коща ему было двадцать пять лет. Вот какие размышления по этому предмету он вписал в свой журнал в тот день, коща ему минуло двадцать пять лет:
"По наблюдениям, которые я делал над самим собою, я нахожу, что я склонен к добродетели, не способен ни на какое бесчестное дело и расположен к великодушным поступкам, но я надменен, дерзок н неприятен в обществе. У меня нет остроумия (wit J have none); пвое воображение скорее сильно, час приятно; у меня обширная и счастливая память; самые выдающиеся достоинства моего ума заключаются в обширности и проницательности, но мне недостает быстроты взгляда и точности". Только по сочинениям Гиббона можно проверить правильность мнения, высказанного им о самом себе; из этого мнения можно вывести такое заключение о его нравственных свойствах: коща он, так сказать, исповедуясь перед самим собою, признает себя добродетельным, он, конечно, может ошибаться на счет объема, который он придает обязанностям добродетельного человека, но он по меньшей мере доказывает этим, что он сознает в себе готовность исполнять эти обязанности во всем объеме, какой он им придает; это, бесспорно, честный человек, который и всегда будет честным, так как он находит в этом удовольствие. Что касается до надменности и заносчивости, в которых он сам себя обвиняет, то все знавшие его впоследствии никогда не замечали в нем этих недостатков потому ли, что вследствие его желания отделаться от них они представлялись ему в более ярком свете, чем посторонним людям, потому ли, что рассудок преодолел их, или же потому, что привычка иметь во всем успех сгладила их. Наконец, что касается манеры держать себя в обществе, то, конечно, любезность Гиббона не могла заключаться ни в той угодливости, которая всегда уступает и сторонится, ни в той скромности, которая доходит до самозабвения; но его самолюбие никогда не выражалось в неприятной форме; желая иметь успех и нравиться, он старался привлекать к себе внимание и успевал в этом без труда благодаря своей оживленной, остроумной н полной интереса беседе; если в его тоне и было что-нибудь резкое, то в этом сказывалось не столько оскорбительное для других желание повелевать, сколько уверенность в самом себе, находившая для себя оправдание в достоинствах его ума н в его успехах. Однако эта уверенность никогда не увлекала его слишком далеко, а в его разговорах был тот недостаток, что он заботился о тщательной отделке выражений, никогда не дозволявшей ему сказать что-либо такое, чего не стоило слушать. Этот недостаток можно было бы объяснить трудностью вести разговор на иностранном языке, если бы его друг лорд Шеф-фильд, стараясь защитить его от подозрения в подготовке своих выражений во время устной беседы, не признался, что дя-g» прежде, чем написать какую-нибудь заметку или письмо, <я приводил в своем уме в порядок то, что имел намерение высказать. И это, как кажется, была его всегдашняя манера писать. В своих "Письмах о литературе" доктор Грегори говорит, что Гиббон сочинял, прохаживаясь по своей комнате^ что он никогда не писал ни одной фразы, пока она не была вполне составлена и приведена в порядок в его уме. Впрочем, он владея французским языком почти так же хорошо, как английским; во время его продолжительного пребывания в Лозанне, ще иначе не говорили, как по-французски, он привык постоянно выражаться на этом языке; даже можно бы было подумать, что это его родной язык, не будь у него слишком сильного акцента, какого-то судорожного подергивания и некоторых пронзительных звуков, которые оскорбляли слух, привыкший с детства к более мягким модуляциям голоса, и тем уменьшали привлекательность его беседы.
Через три года после своего возвращения в Англию он издал на французском языке первое свое сочинение "Essai sur l’£tude de la Literature", очень хорошо написанное и полное очень дельных критических заметок. Но в Англии оно мало читалось, а во Франции оно могло интересовать только литераторов, потому что разоблачало в авторе талант, способный на более широкие предприятия; светских же людей оно не могло удовлетворять, потому что они редко бывают довольны таким произведением, из которого могут извлечь только один положительный вывод - что автор очень умный человек. Однако именно в свете Гиббон желал добиться успеха; общество всеща имело в его глазах большую привлекательность; впрочем, все люди, не имеющие привязанностей и не способные глубоко чувствовать, любят общество, так как для того, чтобы оживить их существование, достаточно салонного обмена импульсов и идей, который совершается с такой живостью, что не дает им времени почувствовать отсутствие доверия и искренности. Гиббон хорошо понимал, что для успеха в свете необходимо сделаться светским человеком, и он непременно хотел, чтобы его считали за такого; он, как кажется, даже иноща доходил в этом желании до пустого чванства. Из его заметок касательно приема, оказанного ему герцогом Нивернуа, мы узнаем, что по вине доктора Мати, написавшего рекомендательное письмо не так, как следовало, герцог хотя и принял его вежливо, но обошелся с ним скорее как с литератором, нежели как со светским человеком (man of fashion).
В1763, то есть через два года после выхода в свет его "Essai sur Г etude de la Iitterature", он снова покинул Англию для того, чтобы путешествовать, но уже при совершенно других условиях, чем те, при которых он покидал ее за десять лет перед тем. Он прибыл в Париж предшествуемый зарождавшеюся славой. Для человека с его характером тогдашний Париж должен был казаться самым приятным местом пребывания; он провел там три месяца, посещая такое о&цество, которое было всего более ему по вкусу, и сожалея, что это время прошло слишком скоро. "Если б я был богат и независим, - сказал он, - я продлил бы мое пребывание в Париже, а может быть, и переселился бы туда окончательно". Но его ожидала Италия; после того как он долго перебирал в уме различные планы сочинений, поочередно останавливаясь на каждом из них и затем откладывая его в сторону, ему впервые пришла та мысль, которой он обязан своей славой и на осуществление которой он употребил большую часть своей жизни. ”15 октября 1764 г., - говорит он, - я сидел, погрузившись в мечты, среди развалин Капитолия, в то время как босоногие монахи служили вечерню в храме Юпитера; тоща мне впервые пришла мысль написать историю упадка и разрушения этого города; но в мой первоначальный план входило преимущественно падение города, а не империи, и хотя с тех пор я и в моих чтениях, и в моих размышлениях стал обращать главное внимание на этот предмет, я все-тахи иноща отвлекался от него другими занятиями и только по прошествии нескольких лет серьезно принялся за эту трудную работу". Действительно, Гиббон не терм из виду, но и не приступал к разработке этого сюжета, на который, по его собственному выражению, он смотрел в почтительном отдалении, а тем временем он даже задумывал и начинал приводить в исполнение планы некоторых других исторических сочинений; однако единственными сочинениями, законченными им и изданными в этот промежуток времени, были некоторые статьи критического содержания или написанные по какому-нибудь случайному поводу: его взоры оставались постоянно устремленными на ту цель, которая должна была впоследствии сосредоточить на себе его усилия и к которой он медленно приближался; во всяком случае не подлежит сомнению, «го первоначальная мысль о ней глубоко запечатлелась в его уме.
Читая его описание Римской империи при Августе и первых его преемниках, невольно чувствуешь, что Гиббона вдохновил вид Рима - вид вечного города, в который он вступил, по собственному его признанию, с таким волнением, от которого не мог заснуть в течение целой ночи. Может быть, также не трудно будет отыскать одну из причин нерасположения Гиббона к христианству в том впечатлении, из которого зародилась первоначальная мысль сочинения; эта мысль едва ли могла возникнуть сама собою в его уме, так как она не согласовалась ни с его всегдашним нерасположением подчиняться духу партий, ни с умеренностью его идей и чувств, всегда заставлявшей его отмечать наряду с дурными сторонами предмета и его хорошие стороны. Но так как он постоянно находился под сильным влиянием этого первого впечатления, то, излагая историю упадка империи, он видел в христианстве лить такое учреждение, которое заменило вечернями, босоношми монахами и разными процессиями великолепные церемонии в честь Юпитера и торжественные выезды триумфаторов в Капитолий.13)
Наконец, отложив мало-помалу в сторону все другие планы и остановившись окончательно на Истории упадка империи, он занялся чтением и исследованиями, которые открыли перед ним более широкий горизонт и незаметно расширили в его глазах первоначально задуманный план. Хлопоты по случаю смерти его отца, приключившейся именно в этот промежуток времени, расстройство, в котором покойный оставил дела, занятия в качестве члена парламента, в который он вступил в ту пору, наконец, развлечения лондонской жизни не помешали ему непрерывно продолжать работу, но замедлили ее ход, так что лишь в 1766 г. вышла в свет первая часть (in - 4° или две части in - 8^, которая была плодом этой работы. Успех ее был громадный; два или три издания быстро разошлись и упрочили славу автора прежде, нежели критика начала возвышать свой голос. Она наконец возвысила его, и вся религиозная партия, которая была очень многочисленна и очень уважаема в Англии, восстала против двух последних глав этой части (пятнадцатой и шестнадцатой), в которых излагается история утверждения христианства. Протесты были горячи и многочисленны; Гиббон не ожидал их и, как он сам признается, сначала был ими испуган. "Если бы я знал, - говорит он в своих "Мемуарах", - что большинство английских читателей питает такую нежную привязанность к названию и сени христианства, если бы я мог предвидеть, что люди набожные, робкие или осторожные будут искренно или притворно считать себя глубоко оскорбленными в своих убеждениях, я, может быть, смягчил бы эти две ненавистные им главы, которые создадут мне много врагов, но доставят мало друзей". Это удивление, как кажется, свидетельствует о том, что он до такой степени увлекся своими собственными идеями, что совершенно упускал из ввду идеи других; но хотя такое увлечение несомненно служит доказательством его искренности, оно вместе с тем возбуждает подозрение, что в своих суждениях он мог лепсо впадать в предубеждения и неточности. Повсюду, где господствует предубеждение, добросовестность не может внушать полного к себе доверия: даже не желая обманывать другах, писатель начинает с того, что обманывает самого себя; чтобы доказать то, что он считает за истину, он впадает в неточности, которых сам не осознает или которые кажутся ему незначительными, а его страсти заглушают его сомнения, преувеличивая в его глазах пользу победы. Таким, без сомнения, путем и Гиббс» дошел до того, что видел в истории христианства только то, что подкрепляло мнение, которое он составил себе прежде тщательного изучения фактов. Неточность некоторых цитат, происходившая или от того, что он их намеренно урезывал, или от того, что он не потрудился прочесть их до конца, доставила его противникам основательные мотивы для нападений, так как дала им повод усомниться в его добросовестности. Все духовенство восстало против него; кто нападал на него, тот получал отличия и милости, и он сам иронически хвастался тем, что доставил Дэвису королевскую пенсию, а доктору Аптгорпу - архиепископское содержание (an archiepiscopal living). Можно полагать, что удовольствие, которое он доставлял себе подобными насмешками над противниками, отличавшимися не столько основательностью, сколько ожесточением своих нападок, служило для него вознаграждением за причиненные ему неприятности, а может быть, также мешало ему сознаться в тех заблуждениях, в которых он действительно был виновен.
Впрочем, и Юм и Робертсон осыпали нового историка са-тмя лестными для него выражениями своего уважения: оба рии, кажется, опасались, что упомянутые две главы повредят успеху его произведения, но оба они отозвались о его дарованиях так хорошо, что Гиббон, высказывая в своих "Мемуарах” удовольствие по поводу полученного им от Юма пигьмя, счел себя вправе сделать следующее скромное замечание: "Впрочем, я никогда не имея в виду получить место в триумвирате английских историков". В особенности Юм очень восхищался сочинением Гиббона, мнения которого во многом сходились с его собственными и который, со своей стороны, предпочитал талант Юма таланту Робертсона. Что бы мы ни думали об этих отзывах, мы во всяком случае едва ли можем вполне согласиться с мнением Юма, который в письме к Гиббону хвалит благородство его слога. Я не нахожу, чтобы у Гиббона благородство было отличительным свойством слога, который вообще был эпиграмматический и производил впечатление скорее своей меткостью, чем возвышенностью. Я скорее соглашусь с мнением Робертсона, который, воздав должную похвалу обширным познаниям Гиббона, его исследованиям и его точности, хвалит ясность и занимательность его рассказа, изящество и силу его слога и некоторые чрезвычайно удачные обороты речи, но находит, что его манера выражаться местами слишком обработана и местами слишком изысканна. Этот недостаток легко объясняется манерой Гиббона работать, препятствиями, которые ему приходилось обходить, и образцами, которые он принял себе в руководство. В самом начале он работал с большой усидчивостью; он сам сообщает нам, что он три раза переделывал первую главу, два раза вторую и третью и что ему трудно было попасть в средний тон между бесцветной хроникой (а dull chronicle) и риторической декламацией. В другом месте он говорит, что, когда он стал писать по-французски историю Швейцарии, он нашел, что его слог выше прозы и ниже поэзии и что он переходит в многоречивую и напыщенную декламацию; он приписывал это неблагоразумному выбору иностранного языка; однако в другом месте своих "Мемуаров” он сам признается, что он ежегодно перечитывал французское произведение "Les lettres Provindales" и научился оттуда, как направлять стрелы внушительной и мягкой иронии. В своем ”Essai sur Г etude de la Litterature" он к этому прибавляет, что из желания подражать Монтескьё он нередко подвергался опасности сделаться неясным, выражая самые обыкновенные мысли с лаконической краткостью оракула (sententious and oracular brevity).
Итак, Паскаль и Монтескьё были те писатели, к помощи которых он постоянно обращался для того, чтобы умерять природную напыщенность еще не совсем сформировавшегося слога. Не трудно заметить, какие напряженные усилия он должен был делать для того, чтобы низвести эту напыщенность до одного уровня с его любимыми образцами; они всего более бросаются в глаза в первых главах, коща он не успел еще совершенно свыкнуться с тем слогом, который он сам для себя избрал. Но так как эти усилия сделались вследствие привычки менее трудными для него, то они вместе с тем сделались и менее напряженными. В своих "Мемуарах" и в предисловии к последним частям его сочинения Гиббон радуется приобретенной им легкости. Иные, быть может, найдут, что в последних частях своего сочинения он ради этой легкости иноща жертвовал правильностью. Он стал менее внимательно следить за теми недостатками, с которыми вначале усиленно боролся, но к которым вследствие привычки стал относиться с меньшею осмотрительностью, а оттого и впадал местами в ту декламацию, которая заключается в употреблении неопределенных и звучных эпитетов взамен точных выражений и сжатых оборотов речи, придающих мысли особенную энерппо. Обороты и выражения этого рода тем легче заметны в первых частях сочинения, что Гиббон старается выставить их рельефно посредством контрастов, цель которых слишком ясно видна, но которые тем не менее производят желаемое впечатление; что же касается следующих частей, то иноща приходится сожалеть, что усилия, которые делает автор, хотя и всеща успешны, но недостаточно скрыты от глаз читателя.
В начале своих занятий Гиббон, как я уже заметил выше, был избран в члены парламента. Он всеща затруднялся в приискании для своих мыслей надлежащей формы выражения, а потому не мог сделаться хорошим оратором; а сознание этого недостатка и неловкость его манер внушали ему робость, которую он никогда не мог преодолеть. В течение восьми следовавших одна за другою парламентских сессий он не раскрывал рта. Не будучи связан ни с какой политической партией ни узами самолюбия, ни узами какого-либо иубдошо высказавших} мнения, он мог беспрепятственно пргаать на себя в 1779 г. заведование торговлей и колониями (Lord - Commissioner of Trade and Plantations); эту должность доставила ему дружба лорда Лофборо, носившего в ту пору тшш Веддербёрна; согласие Гиббона принять ее навлекло на него много укоров, и вообще он вел себя в политических делах как человек слабохарактерный и не имеющий никаких твердых убеждений; но может быть, это было отчасти извинительно со стороны человека, получившего такое воспитание, что ему были совершенно чужды идеи его родины. Он сам признается, что после пятилетнего пребывания в Лозанне он перестал быть англичанином. "В моем юношеском возрасте, - говорит он, - и мои мнения, мои привычки, и мои чувства были пересажены на иностранную почву; слабые и отдаленные воспоминания об Англии почти совершенно изгладились, и я стал отвыкать от моего родного языка”. В ту пору, когда он выехал из Швейцарии, ему стоило некоторого труда написать по-английски письмо. Даже в конце жизни он употреблял в своих письмах галлицизмы и из опасения, что их смысл будет не понят, прибавлял к ним французское выражение, от которого они были заимствованы1 ^ После его первого возвращения в Англию его отец изъявил желание, чтобы он баллотировался в члены парламента; но молодому Гиббону, натурально, было бы более приятно, если бы расходы, неизбежные при выборах, были вместо того употреблены на путешествия, которые он считал более полезными и для своего таланта, и для своей репутации; по этому поводу он написал к отцу письмо, которое дошло до нас; приведя резоны, основанные на его неспособности публично произносить речи, он объявлял отцу, что у него даже нет национальных и партийных предрассудков, без которых нет возможности ни иметь успех в этой карьере, ни приносить какую-либо пользу. Хотя после смерти своего отца он и соблазнился представившимся ему удобным случаем вступить в парламент, но он много раз признавался, что он вступил туда без патриотизма и даже без честолюбия; и впоследствии он никогда не простирал своих замыслов далее покойного и почетного звания Lord of trade. Может быть, и можно бы было пожелать, чтобы человек, одаренный большим талантом, признавался с меньшей откровенностью в такой скромности, которая ограничивается желанием денежного достатка, приобретаемого без всякого труда. Но Гиббон выражал это желание так же не притворно, как не притворно чувствовал его; только из опыта он узнал, что избранное им положение имеет свои неприятные стороны. Из некоторых выражений, встречающихся в его письмах, можно заключить, что он глубоко сознавал весь позор зависимости, в которую он был поставлен, и что он очень сожалел о том, что поставил себя в положение, недостойное его характера. Впрочем, в то время как он таким образом выражался, он уже лишился своего места.
Оно было отнято у него в 1782 г. вследствие перемены министерства. Он, как кажется, не очень сожалея об этой неудаче, возвращавшей ему свободу, так как он искренно отказался от всяких честолюбивых замыслов, не увлекся надеждой снова получить потерянное место при новой перемене министерства и решился покинуть Англию, где, при своих скромных денежных средствах, он не мог бы пользоваться теми удобствами, к которым привык, когда состоял при должности; его привлекала к себе Лозанна, которая была свидетельницей его первых горестей и первых радостей и которую он и впоследствии посещал всегда с новым чувством удовольствия и привязанности. Его тридцатилетний приятель Дей-вердён предложил ему поселиться в его доме на таких условиях, которые были выгодны и для Гиббона, и для этого очень небогатого приятеля; таким образом, Гиббону представлялась возможность жить в обществе, которое соответствовало его вкусам домоседа, и вместе с тем пользоваться спокойствием, необходимым при его занятиях. В 1783 г. он привел в исполнение этот план и впоследствии всеща был очень этим довален.
В Лозанне он окончил свое капитальное сочинение об упадке и разрушении Римской империи. "Я позволил себе, - говорит он в своих "Мемуарах”, - отметить момент зарождения этого труда, а теперь я хочу отметить момент его окончания. Это было в день или скорее в ночь 27 июля 1787 г.; между одиннадцатью и двенадцатью часами вечера я написал в павильоне моего сада последнюю строку моей последней страницы. Положив в сторону перо, я несколько раз прошелся взад и вперед внутри беседки или крытой аллеи из акаций, откуда видны были поля, озеро и горы. Воздух был мягок, небо было ясно; серебристая луна отражалась в водах озера, ■ вся природа была погружена в молчание. Не могу скрыть, что в первую минуту я был вне себя от радости, что наконец настал тот момент, который возвращал мне мою свободу и, может быть, окончательно упрочивал мою славу; но чувство гордости смирилось во мне, и моей душой овладели чувства более меланхолические, коща я подумал, что расстаюсь со старым и приятным товарищем и что, как бы ни была долговечна написанная мною история, жизнь самого историка будет и непродолжительна, и ничем не обеспечена".
Впрочем, такие мысли не могли долго тревожить человека, в котором сознание здоровья и спокойствие воображения поддерживали уверенность, что ему суждено еще долго жить, и который даже в последние минуты своего существования рассчитывал, сколько лет он имеет еще впереди. В том же году он переехал в Англию, чтобы насладиться плодами своих трудов и приступить к печатанию последних частей своей истории. Его пребывание там заставило его еще более прежнего полюбить Швейцарию.
При Георге I и Георге II литература и талант уже не находили при дворе прежнего поощрения. Коща Гиббон явился при дворе в один из приемных дней герцога Кумберландско-го, этот последний обратился к нему с восклицанием: "Ну что же, г-н Гиббон! Вы все еще пописываете! (What, m-г Gibbon, still scribble, scribble!)" Понятно, что по прошествии одного года он без сожалений покинул свое отечество и возвратился в Лозанну, ще жизнь была по нем и ще его любили. И его не могли не любить те, кто, живя вместе с ним, могли оценить достоинства его характера, чрезвычайно уживчивого, потому что сам он был вполне счастлив. Так как он ни-коща не заходил в своих желаниях за пределы того, что одобрял рассудок, то ни люди, ни окружавшая его жизнь не возбуждали в нем неудовольствия. Он не раз взвешивал условия своего существования с таким чувством удовольствия, которое можно объяснить только скромностью его требований. Один оптимист сказал:
~Je suis Francais, Tourangeau, gentilhomme;
Je pouvais naitre Turc, Limousin, paysan.
Нечто в том же роде пишет Гиббон в своих "Мемуарах": "На мою долю могла бы выпасть судьба невольника, дикаря или крестьянина, и я не могу не ценить благости природы, которая произвела меня на свет в свободной и цивилизованной стране, в век наук и философии и в семействе с почтенным общественным положением и с достаточными дарами фортуны”. В другом месте он радуется умеренности этой фортуны, поставившей его в самые благоприятные условия для приобретения с помощью труда почтенной известности, "потому что, - говорит он, - бедность и презрительное со мной обращение отняли бы у меня всякую энергию, а пользование всеми удобствами, которое дается большим состоянием, могло бы ослабить во мне предприимчивость". Он очень довален своим здоровьем, которое было постоянно хорошо с тех пор, как он пережил опасные годы своего детства, но которое никогда не давало ему чрезмерного избытка сил (the madness of a superfluous health). Он вполне насладился счастьем, которое доставляли ему занятия в течение двадцати лет, и потом находил не менее наслаждения в той славе, которая была плодом этих занятий. А так как человек, который доволен своим положением, во всем видит новое приращение своего благополучия, то и Гиббон, с терпением выносивший неприятности своего официального положения в должности lord of trade, выражает, приехав в Лозанну, свою радость по поводу того, что он избавился от оков рабства.
Его "Мемуары" и служащие для них продолжением письма, большею частью адресованные лорду Шеффилду, интересны именно потому, что в них отражается добродушие, всеща неразлучное с душевным спокойствием и невзыскательностью, и чувство привязанности, если не очень нежное, то по меньшей мере очень искреннее, по отношению к тем, с кем он был связан узами родства или дружбы; эта привязанность высказывается без особенного жара, но непринужденно и искренно. Продолжительная и тесная дружба, связавшая его с лордом Шеффилдом и с Дейвердёном, служит доказательством того, к какой сильной привязанности он был способен и какую сильную привязанность он мог внушать другим; впрочем, и не трудно понять, что можно было привязаться к такому человеку, который изливал в обществе своих друзей всю чувствительность своего сердца, никогда не знавшего страстей, который делился с этими друзьями неоцененными сокровищами своего ума и у которого была честная и скромная душа, хотя и не придававшая большой пылкости его уму, но зато и никоща почти не омрачавшая его яркого сияния.
Ортип в последние годы жизни Гиббона его душевное спокойствие было нарушено тем направлением, которое принала французская революция. Коща он убедился, что обманулся в том, чего ожидал от нее, он стал не одобрять ее с такой горячностью, какой не отличались даже французские эмигранты, с которыми он видался в Лозанне. Он был некоторое время в ссоре с Неккером; но так как он был хорошо знаком с характером и намерениями этого достойного человека и так как он сожалел о его несчастиях и разделял его скорбь по поводу постигших Францию бедствий, то между ними скоро восстановились старые дружеские отношения. Революция произвела на него такое же впечатление, какое она производила на многах людей, которые хотя и были людьми просвещенными, но писали более то, что им приходило на ум, нежели то, что мог бы поведать им опыт, которого у них не было: она заставила его придавать еще более значения тем мнениям, которых он давно придерживался. По поводу этой революции он говорит в своих "Мемуарах": "Мне несколько раз приходила мысль написать разговор мертвых, в котором Вольтер, Эразм и Лукиан признались бы друг перед другом, что крайне опасно предавать старинные суеверия поруганиям слепой и фанатической толпы”. Конечно, только потому, что Гиббон был живой человек, он не принял бы участия в этих признаниях в качестве четвертого собеседника. Он в ту пору утверждал, что он нападал на христианство только потому, что христиане уничтожали политеизм, который был древней религией империи. В одном из своих писем к лорду Шеффилду он говорил: "Первоначальная церковь, о которой я отзывался с некоторым неуважением, была нововведением, а я был привязан к старым языческим порядкам”. Он так любил высказывать свое уважение к старинным учреждениям, что иноща в шутку забавлялся тем, что всту-палея за инквизицию.
В 1791 г. лорд Шеффилд вместе со своим семейством посетил его в Лозанне; он обещал в скором времени отдать этот визит в Англии, но он был вынужден откладывать это тяжелое путешествие с одного месяца на другой по причине постоянно усиливавшихся во Франции революционных смут, по причине войны, грозившей путешественникам серьезными опасностями, и, наконец, по причине своей чрезвычайной тучности и некоторых недугов, к которым он долго относился с небрежением, но которые с каждым днем все более и более затрудняли его движения; наконец, получив в 1793 г. известие о смерти леди Шеффилд, которую он очень любил и называл своей сестрой, он отправился в ноябре этого года утешать своего друга. Месяцев через шесть после его прибытия в Англию его недуге, зародившиеся более чем за тридцать лет перед тем, до такой степени усилились, что принудили его согласиться на операцию, которая возобновлялась несколько раз и не отнимала у него надежды на выздоровление до 16 января 1794 г. В этот день он кончил жизнь и без волнений, и без скорби.
Гиббон оставил после себя память, которая дорога всем, кто его знал, а его имя стало известно всей Европе. В его "Истории упадка и разрушения Римской империи", может быть, найдутся некоторые менее тщательно обработанные части, которые обнаруживают усталость, неизбежную при такой громадной работе; можно бы было пожелать, чтобы в них было побольше той живости воображения, которая переносит читателя в среду описываемых ему сцен, и побольше той теплоты чувств, которая, так сказать, заставляет его участвовать в этих сценах и вносить в них свои собственные страсти и личные интересы; там, может быть, найдутся такие суждения о добродетелях и пороках, которые заходят в своем беспристрастии слишком далеко, и читателю приходится иногда пожалеть, что остроумная проницательность автора, умеющая так хорошо различать и разлагать составные части явления, не часто уступает место тому понстине философскому уму, который, напротив того, соединяя их в одно целое, придает более реальности и жизни предметам, изображаемым в их совокупности. Тем не менее всякий будет поражен отчетливостью этой громадной картины, объяснительными к ней рассуждениями, почти всеща верными, а иноща и глубокомысленными, а также ясностью этих объяснений, которые останавливают ваше внимание, не утомляя его, и в которых нет неопределенности, раздражающей воображение и приводящей его в замешательство. Не менее поразительна и та редкая обширность ума, которая, пробегая громадную арену исторических событий, заглядывает в самые сокровенные ее уголки, обрисовывает ее со всех точек зрения, какие только возможны, и, заставляя читателя, так сказать, осмотреть события и людей со всех сторон, доказы-удлт ему, что неполнота взгляда всегда ведет к заблуждению я что в той сфере, где все связывается между собою ж согласовывается, необходимо знать все для того, чтобы иметь право судить о малейшей подробности. При чтении "Истории упадка и разрушения Римской империи” интерес к рассказу никогда не ослабевает благодаря проницательности историка, благодаря той удивительной прозорливости, которая постоянно раскрывает перед *а»ш постепенность хода событий, отгасют их самые отдаленные причины; по моему мнению, нет такого уважения и таких похвал, которых не заслуживали бы и это громадное разнообразие познаний и идей, и то мужество, с которым автор решился применить их к делу, и та настойчивость, с которой он довел это предприятие до конца, и, наконец, та умственная свобода, которую не стесняют ни существующие учреждения, ни условия времени и без которой нет ни великих историков, ни настоящей истории. Мне остается сказать еще одно только слово в похвалу Гиббону: до него не было написано подобного сочинения, а после него - какие бы ни потребовались в некоторых частях его "Истории" исправления и улучшения - нет более надобности его писать.
лян" (1734г.). {Примеч. ред.)
В европейской ндучной литературе ХУШ-Х1Х веков было правилом называть греческих богов и героев римскими именами: Геракла - Геркулесом, Зевса - Югоп^ром, Афродиту - Венерой и т. д. То же делает и Э. Гиббон.