65743.fb2
- Революционер.
- С удовольствием бы написал вас, - сказал Шаплинский. - Вы похожи на Христа, каким его представлял себе Дюрер.
- Тогда не стану позировать, - ответил Дзержинский, - я атеист.
- Я тоже, - пожал плечами Шаплинский, - однако какое отношение к смраду официальной церкви имеет Христос?
- Его именем освящается беззаконие.
- Так ведь смотря в чьих руках имя, - заметил Красовский. - Святого можно обратить на угоду инквизиторов, а злодея сделать символом доброты. Разве русский бунтовщик Пугачев не искал символ свободы в образе Петра Третьего?
- Теперь никто не решится назвать Николая Третьего в качестве символа возможной свободы, пан Красовский. Республику называют, - возразил Дзержинский. - А мы идем еще дальше: мы требуем, чтобы республика строилась на базе обобществленных средств производства - без этого болтовня выйдет, а не республика.
- Ну, этого я не понимаю, - сказал Шаплинский, - это теория, а вот то, что надо ломать наше сегодняшнее вонючее и дряхлое болото, то, что польскому народу свобода потребна, - в этом вы правы, господин Доманский.
- Нас агитировать против существующего не надо, - поддержал его Красовский. - Но замахиваетесь вы на невозможное. Все сейчас думают, как мы; вы - об очень далеком, мы - о близком будущем, но никто не думает защищать существующее - оно прогнило, оно боится разума, оно неугодно прогрессу. Но неужели вы и впрямь верите, что можно изменить это ужасное с у щ е с т в у ю щ е е? Каким образом? Все мы едины в мнении, но ведь открыто никто не решается сказать - в Сибирь за это! Все таятся по квартирам, шепчутся только с близкими, а на публике изрекают то, что у г о д н о властям!
- Так ведут себя те, которым есть что терять, - ответил Дзержинский. Рабочему, которому терять нечего, кроме своего барака и миски пустых щей, бояться нечего. Он и говорит. Но говорит неумело, нескладно, ему помочь надо за этим я пришел к вам, пан Красовский.
- Это - как? - спросил Красовский.
Художник закурил, пожал плечами:
- Неужели не понимаешь, Адамек? Даже я, который цветом живет и формой, все понял. Надо, чтобы ты о б л ё к. Облёк, понимаешь? Нужна твоя форма, которая обнимет их смысл.
- Не только это, - сказал Дзержинский. - Нам, например, было бы крайне дорого получить от пана Красовского статью о проблеме образования в Польше, о том, почему студенчеству запрещено изучать польский язык, нашу историю и экономику, говорить в стенах университета по-польски; отчего студенчество выходит на демонстрацию, каковы лозунги, основные идеи, направленность движения, каковы чаяния молодежи.
- Об этом не напишешь так, как печатают в Кракове, - заметил Шаплинский, я в их "Червоном Штандаре" прочитал рассказ "Побег", как двое бежали из Сибири, - это захватывает, это романтика борьбы, это - дойдет, а всякие там наши исследования и рассуждения... Кому они нужны?
- Нужны, - ответил Дзержинский, - хотя бы автору "Побега".
- Вы его знаете?
- Это я писал.
Шаплинский рассмеялся:
- Адамек, он тебя загнал в угол! Великолепно написано, господин Доманский, великолепно! Вам не в революцию - в литературу, перо у вас крепкое и очень искреннее, фальши нет, без выдуманностей - устала проза от выдумок, хочется протокольной записи жизни: этому веришь.
- Вы слишком добры, - ответил Дзержинский. - Я приучил себя браться за то, что более всего нужно людям. Я убежден, что более всего нужна организация и газета. Писатель, говорят, тот, который написал вторую книгу: первую, особенно о том, что самим пережито, создать не трудно.
- Не повторяйте изречений нашего декана, - попросил Красовский, - он обещает написать три тома рассказов, как только выйдет на пенсию. Все отчего-то убеждены, что нет ничего легче, как описать видимое им самим, поди-ка опиши! Слово - дар божий, перед ним преклоняться следует.
- Поэтому я к вам и пришел, - ответил Дзержинский.
- Я только не совсем понимаю, - задумчиво произнес Красовский, - как следует писать для вашей газеты? Я привык работать для академических журналов, рассчитывая на подготовленную аудиторию.
- У вас дети есть? - спросил Дзержинский.
- У меня внуки есть.
- Сколько им лет?
- Пятнадцать и семнадцать.
- Это самый чистый и смелый возраст. Вот и пишите для них.
- Не хочу подставляться, - задумчиво ответил Красовский, - я под удар коллег подставлюсь.
- Подставляются - в играх, - жестко ответил Дзержинский. - В литературе, как и в революции, нельзя подставиться. Здесь гибнут: одни для того, чтобы остаться навечно, другие - чтобы исчезнуть.
Красовский вскинул детские, испуганные глаза и наново обнял тоненькую фигурку Дзержинского, его лихорадочно горевшие скулы, ранние морщинки в уголках рта, нервные пальцы несостоявшегося пианиста.
- Да, - сказал Красовский, - отлито в бронзу. Можно брать в эпиграф...
- Жаль, что я вам не могу быть полезен со своими пейзажами, - заметил Шаплинский, - я готов помогать чем надо.
- Спасибо, пан Игнацы, - сказал Дзержинский, - спасибо вам. Пейзаж - это тоже революция, потому что в ваших пейзажах столько сокрыто тревоги, ожидания бури, что понятны они людям, вы свои чувства выражаете открыто. Я, знаете ли, пошел в театр в Вене, - давали пьесу "Лафонтен", шуму было много, о смелости писали, о новации, - решил посмотреть. Ушел, говоря откровенно, в гневе: нельзя сводить счеты с Францем-Иосифом, используя античные сюжеты, - буржуа намеки поймет, да он и так императора безбоязненно критикует. А как быть с рабочим? Для него это - тьма тьмой, потому что позиция писателя сокрыта, непонятна, завуалирована. В другой раз в Берлине смотрел "Гамлета". Тоже шумели: "Революционный спектакль!" А на самом деле получается драка под одеялом: кого-то бьют, а кого - не понятно; каждый норовит сражаться с тиранами, пользуя безопасного ныне Шекспира. От закрытости сие, от закрытости. Шекспир-то своего короля восславлял, ан - выходит иное, начинают ему приписывать свои идеи, норовят им воспользоваться как тараном. Чего ж Шекспиром таранить? Другим - всегда легко, а ты сам попробуй, брось перчатку, ты открыто вырази, что думаешь! - Дзержинский нахмурился. - Простите, увлекся. Но это я к тому, что вы открыты, пан Игнацы, вы пишете бурю - в живописи иначе нельзя: не лозунги ж вам рисовать аршинными буквами! Так что, если вы вправду согласны нам помочь, мы готовы организовать выставку ваших картин в Рабочем доме, в Кракове.
- Заходите ко мне в мастерскую, я подарю тот пейзаж, который вам понравится.
- Вы позволите мне этот пейзаж передать музею?
- Дареное не продают, - поняв быстрое замешательство Шаплинского, заметил Красовский.
- Я обращу деньги, полученные от передачи музею, на печатание нашей газеты, - ответил Дзержинский, - а когда придет революция, мы выкупим живопись пана Игнацы.
- Чем мне может грозить сотрудничество с вами? - спросил Красовский.
- Во-первых, вы не станете подписывать свои статьи и обзоры. Во-вторых, не надо называть подлинных имен тех, кто выступает п р о т и в, можно подвести людей. В-третьих, я учен законам конспирации. И, наконец, Болеслава Пруса все же остерегаются преследовать, оглядываются на общественное мнение.
- Прус - борец, - отчего-то вздохнул Красовский, - это редкостное качество. Я сделаю, что вы просите. И вообще - заходите, когда захочется.
- Мне будет постоянно хотеться зайти к вам, пан Красовский, но я не стану этого делать, я вас не смею ставить под угрозу. К вам от меня зайдет товарищ. Его фамилия Юровский.
- Ему и передать написанное?
- Да. А самое первое, что надо сделать, пан Адам, - это срочно написать о Мацее Грыбасе. Его осудили, но мы делаем все, чтобы спасти ему жизнь. Ваша статья должна быть криком, плачем, обвинением - я, говоря откровенно, уже запланировал ее в следующий номер.
Когда Дзержинский ушел, Красовский сказал задумчиво:
- Игнацы, ты обратил внимание - у него глаза оленьи?
- Такие, как он, быстро сгорают, - ответил Шаплинский, - они сгорают, оттого что внутренне беззащитны. Он так верит в свою правду, что готов принять муку, и защиту станет отвергать - горд.
- Не люблю я с такими встречаться, - вздохнув, заключил Красовский, будоражат душу, сердце начинает ныть, всю свою внутреннюю с г о в о р ч и в о с т ь обнаженно видишь, противен себе, право, до конца противен.