65863.fb2 Грибоедов - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 16

Грибоедов - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 16

У вас нынче новый балет».

Колеса неумолимо крутились и крутились, и только бесконечные задержки на станциях останавливали их движение. Излив Степану горе, Александр почувствовал облегчение. В первые дни пути мысли его пребывали в Петербурге, но после двух ночей, проведенных кое-как в дороге, душа его словно бы догнала тело, он начал замечать окружающий мир и своего спутника. Окружающий мир ему не понравился — в каждой деревне стояли солдаты, точно в завоеванном крае. Спутник был приятнее.

Помимо неизменного Амлиха на задке экипажа, которого Грибоедов считал почти частью себя самого, с ним ехал юный Андрей Карлович Амбургер, родом немец, назначенный на незначительную должность регистратора при персидской миссии. Он и сам казался человеком незначительным, был маленького роста, но с тем вместе горяч, неглуп и вообще хороший малый. Станционных смотрителей он почитал своими злейшими врагами и без видимых усилий сокращал нудные ожидания попутных троек. Грибоедов, придя в себя, обрел привычную шутливость и тут же начал пре-серьезно уверять товарища, что «быть немцем — очень глупая роль на сем свете», да так убедительно, что бедняга стал подписываться «Амбургев», а не «р», и напропалую ругать немцев.

2 сентября они оказались на подступах к Москве. Чем ближе они подъезжали, тем более дальним, каким-то нереальным, стал представляться Петербург, словно его и не существовало. Александр вспомнил так ясно, как будто это было вчера, какой видел Москву в последний раз: черный пепел и улицы из печных труб. Теперь он приближался к ней с севера, со стороны, которую почти не знал. Но вот петербургский тракт перешел в Тверскую, Александр изумленно озирался по сторонам и не узнавал окрестностей. И следа великого пожара не осталось. Москва отстроилась, преобразилась, к лучшему ли? После широких проспектов, высоких доходных домов и огромных дворцов Петербурга новая Москва показалась Грибоедову совершенно провинциальной. Улицы были узкие и кривые, дома почти сплошь деревянные, одноэтажные с мезонинчиками, построенные по двум-трем высочайше утвержденным проектам. Они стояли фасадами на улицу, а не за заборами, как прежде, но от этого город не становился в большей степени городом. Мычание, кукареканье, лай и прочие сельские звуки разносились в воздухе. Грибоедов так от них отвык, что ощутил себя почти как в свой приезд в недоброй памяти жалкий польский Кобрин. Он нарочно попросил спуститься к началу Тверской и проехать по Моховой, прежде чем свернуть к Новинскому. Здание университета еще не было завершено, зато рядом стоял огромный Манеж, чье назначение казалось не совсем понятно.

Наконец, Александр увидел родное Новинское, совершенно восстановленное. Свой дом он нашел на прежнем месте, но выглядел он иначе — каменный, однако совсем простой, с низким первым этажом для слуг, парадным вторым и положенным мезонином наверху. Настасья Федоровна встретила сына после пятилетней разлуки с материнским радушием и материнским деспотизмом. Больше в городе не было никого, кого Грибоедов надеялся обнять: Мария еще не приехала из Хмелит, где проводила лето с дядиной семьей, но ее ждали со дня на день; Жандр жил у Грибоедовых, но Александр его не видел — он где-то скрывался с Варварой Семеновной Миклашевич, которую Настасья Федоровна, конечно, не могла принять у себя; Чипягов, который должен был выехать из Петербурга почти одновременно с Грибоедовым, куда-то пропал; младший брат генерала Кологривова скоропостижно умер; Дмитрия Бегичева тоже не было — зато был монумент Минину и Пожарскому, и впечатлений от него Александру хватило на первый день.

На следующий день он поехал с матерью в театр — давали «Притворную неверность». Грибоедова встретили в зале как родного и окружили толпы знакомых, ни лиц, ни имен которых он не помнил. Кокошкин, директор московских театров, актер и драматург, поспешил с ним раскланяться и униженно извинялся, что «прелестные» его стихи так терзают, что он не виноват, коли зрители не слушают. «Было бы что слушать!» — подумал про себя Грибоедов. Актеры, впрочем, казались достойны публики. Александр написал Бегичеву, что тот, кто в маске льва рычит на сцене в одном из балетов Дидло, — Росций по сравнению с первейшими московскими артистами. От Степана он получил письмо, посланное ему вдогонку, хотя Бегичев редко утруждал себя перепиской — оно и утешило Александра, и заставило опять вздохнуть по Петербургу.

Он не успел соскучиться в Москве: всё было ново, и дел было много. Он побывал у Алексея Александровича Павлова, женатого на сестре Ермолова, и тот взялся похлопотать о нем через жену. Грибоедов сразу почувствовал себя основательным: вот, не теряет даром времени, помнит увещевания Степана вести себя умно — и тотчас отправился заказывать все необходимое для Персии. Однако его благие намерения не исполнились: он встретил старого университетского приятеля, отправился с ним в ресторацию, выпил шампанского за встречу, поехал в театр хлопать хорошенькой певице (москвичи ничему не аплодировали, словно берегли ладони, и Александр нарочно поднял в зале изрядный шум). После театра он слег с чрезвычайной головной болью, и Настасья Федоровна даже сделала ему компресс. Утром он встал свежее, но за дела не взялся, а пошел проведать молоденькую соседку, которую вдруг вспомнил по прежним временам. Она так и продолжала жить рядом, и Грибоедов быстро с ней снова сдружился.

Но в прочем Москва ему пришлась не по душе. Он ощущал себя в тисках, его удручали праздность и роскошь, не сопряженные ни с малейшим чувством к чему-нибудь хорошему и изящному. Даже музыка казалась в пренебрежении. Пожилые знакомые помнили в нем Сашу, милого ребенка, который теперь вырос, много повесничал, наконец стал к чему-то годен, определен в миссию и может со временем попасть в статские советники — и больше ничего в нем не видели. Отношения его с матерью быстро сделались прескверными. Она гневалась на него за дуэль, просила Амбургера впредь оберегать его от таких столкновений; он же пытался разобраться в подробностях ее странной покупки в долг огромного костромского имения в восемьсот душ — но ему было сказано, что это не его дело, а поместье себя окупит. Настасья Федоровна как-то за званым ужином начала с презрением говорить о его стихотворных занятиях, превозносила Кокошкина и упрекала сына за завистливость, свойственную мелким писателям, поскольку он Кокошкиным не восхищался. Жандр, сидевший неподалеку, посмотрел на друга с сочувствием и поклялся себе съехать от Грибоедовых, как только проводит Александра.

Но как ни раздражала Москва, Грибоедов мечтал о Петербурге, а отнюдь не о Персии. Кто-то вернулся с Кавказа и рассказывал, что проезду нет: недавно на какой-то транспорт напало пять тысяч черкесов. Сомнительно, конечно, но Александр подумал, что с него и одного довольно будет; приятное путешествие, нечего сказать! Он пробыл в Москве две недели, писал в Петербург друзьям с невиданной частотой, а при отъезде печалился только о расставании с сестрой. Он искренне любил ее, а она не просто любила — единственная в Москве она понимала брата. Александр даже подумал, что впредь не будет эгоистом, а вернувшись из Персии, поселится с нею в Петербурге (и с матушкой, коли иначе нельзя).

Теперь Грибоедов с Амбургером ехали без остановок, но не быстро; Александр не считал нужным проводить все ночи в коляске — он ведь не фельдъегерь! Кроме того, их задерживали обычные дорожные невзгоды: в Туле целый день не было лошадей, Амбургер бесился, а Грибоедов со скуки читал целое годовое собрание давно почившего московского журнала «Музеум», украшавшее стены трактира. В Воронеже бричка, наконец, окончательно сломалась — ведь 1200 верст осталось позади! — и путешественники пробыли в городе целых два дня; но тут уж они не возражали — перед предстоящим броском в дикие края, через горы, отдых был им весьма желателен.

10 октября они достигли Моздока, сквернейшей дыры у подножия Кавказа, где нашли грязь, туман и его высокопревосходительство господина проконсула Иберии — то есть генерала Ермолова. Главнокомандующий встретил Грибоедова очень приветливо, может быть, в память о его бабке Марье Ивановне Розенберг, некогда оказавшей ему и его друзьям услуги в деле, которое он не любил вспоминать. Тот давний заговор против Павла I, приведший молодого Ермолова в крепость, где он сидел в каземате и слушал плеск волн над головой, научил его осторожности в отношениях с императорами. Но во всем прочем это был человек властный, полный хозяин Кавказа и Закавказья, наделенный правом объявлять войну и мир и устанавливать по своему усмотрению границу! Ермолов, собственно, был прямым начальником Грибоедова. Генерал в прошлом году ездил с кратким посольством в Персию, пытаясь заставить ее выполнять условия Гюлистанского мира 1813 года. Но персы требовали постоянного присмотра, для чего и создали миссию Мазаровича, долженствующую действовать в согласии с Ермоловым.

Грибоедов, к своему удовольствию, провел в Моздоке всего несколько дней. Мазарович пребывал в Тифлисе, и Александр отправил ему вперед письмо, в котором не потрудился выразить особенного почтения начальнику: небрежно объяснил задержку с приездом поломками экипажей; уведомил, что израсходовал дочиста все дорожные деньги и еще сверх того; обошелся без всяких комплиментов под предлогом их избитости и без всяких подробностей под предлогом спешки. Амбургер, поддавшись пагубному влиянию старшего товарища, вообще ничего не приписал от себя, «так как не имеет ничего прибавить». Мазарович едва ли составил себе благоприятное суждение о будущих подчиненных, прочтя постскриптум: «Простите мне мое маранье, у нас перья плохо очинены, чернила сквернейшие, и к тому же я тороплюсь, сам, впрочем, не зная почему». Разве трудно очинить перо за два дня, мог бы спросить он. А чернильница походная у Александра была своя и превосходная — прощальный подарок Бегичева, за который Александр сто раз его благодарил, так она кстати пришлась.

Первые переходы через Кавказский хребет Грибоедов с Амбургером проделали в свите главнокомандующего. Ехали верхом; вокруг сновали пехота, пушки и кавалерия. Александр вновь почувствовал себя на войне, но тут была не польская равнина. Впереди из тумана выглядывали снежные вершины гор. Лесистая местность холмилась, дорога петляла, повторяя бесчисленные изгибы Терека, но ехать пока было несложно. На второй день караван полез вверх, с крутизны на крутизну, кое-где лошади шли гуськом. Александр попробовал отъехать в сторону, чтобы немного утешить себя приятным одиночеством, но его почти тут же позвали в строй. В Кумбалеевке они оставили Ермолова и двинулись во Владикавказ в сопровождении десяти казаков.

Грибоедов вырос на равнине и не видел гор выше Воробьевых и Валдайских. Он, конечно, сознавал, что Кавказский хребет не похож на них, помнил из уроков Петрозилиуса, что Казбек и Эльбрус покрыты вечными снегами, но совершенно не мог представить себе, как это выглядит в действительности. Он хотел бы заранее приготовиться к тому, что его ожидает, но даже прочитать о горах было негде! Карамзин в «Письмах русского путешественника» изобразил Альпы, но то были предгорья. Байрон создал бессмертную третью песню «Чайльд-Гарольда», где несколькими стихотворными строчками живее передал впечатления от гор, чем Карамзин несколькими страницами, но эта песня еще не дошла до России. Немецкие географы составили подробное описание Кавказа, но из их ученых сочинений нельзя было извлечь ощущение горных пейзажей. Русские военные неоднократно переходили Кавказ и Альпы, например, в швейцарском походе Суворова в 1799 году, но ни генерал Милорадович, которого Грибоедов немного знал по Петербургу, ни другие спутники Суворова не обладали даром письменной или устной речи. Грибоедов первым из русских литераторов очутился в настоящих горах и почувствовал потребность передать последующим путешественникам сведения о том, что их ждет. Он даже стал, невзирая на усталость, записывать в конце дня всё виденное и пережитое.

На третий день пути горы были еще невысокими, но уже снег живописно лежал складками между золотистыми холмами; Терек, покрытый белыми бурунами, шумел рядом с дорогой, а издали доносился непонятный грохот — проводники объяснили, что это сходят лавины, но Грибоедов пока неясно представлял, что сие означает. У Владикавказа он поразился красоте сочетания зеленых огородов и снежного покрова — в России снег очень редко ложится рядом с цветущей зеленью. Город стоял на плоском месте, но за ним появились утесы, всё повышаясь и сближаясь, словно желали раздавить дорогу. Дикость мест подчеркивали то заброшенные осетинские замки, то русские редуты и казармы. Затем путешественники увидели огромный белый камень, нависавший над их головами, — и вступили в мрачное Дарьяльское ущелье. Терек стал невидим, только ревел под пеной. Грибоедов с каким-то ужасом глядел на мощные гранитные кручи, они подавляли его, и на следующий день, после ночлега в казармах, он с облегчением приветствовал другой огромный белый камень — теперь при выезде из Дарьяла. Он подумал, что худшее позади, повеселел и с увлечением рассматривал многочисленные живописные осетинские селения с замками, церквями и монастырями из гранита. Несколько раз они переправлялись через Терек, объезжая недавние завалы; Грибоедов снял очки — без них он не видел дальше носа лошади, зато мог не бояться головокружения от бешеной скорости реки. Долина Терека, к его удивлению, была густо заселена, он постоянно встречал на дороге людей и караваны и повсюду видел горные селения с каменными башнями. Амбургер часто вскрикивал от восторга при виде живописных пейзажей, но Грибоедов, оглядываясь, замечал не одни красоты, но и проломы от взрывов, завалы из остатков артиллерийских снарядов, недавние руины — здесь русские войска ломом и порохом пробивали Военно-Грузинскую дорогу.

На шестой день начался подлинный кошмар. От станции Коби тропа пошла резко вверх на Крестовый перевал. Тут царила зима — ветер, снег, веского человека ими не удивить, но слева у самой обочины можно было заглянуть в неизмеримую пропасть, где бился скрытый паром Терек, а справа можно было коснуться рукой неизмеримых утесов, чьи вершины тонули в облаках. Грибоедов и думать забыл о черкесах! Природа здесь была страшнее человека! Он решительно не понимал, почему все они не скатились в ущелье. Шли пешком — узкая скользкая дорога постоянно осыпалась под ногами, люди и лошади поминутно падали, он сам несколько раз упал, а уцепиться не за что; над головой висели камни и снег, грозя обвалом, становилось трудно дышать, разреженный воздух увеличивал усталость, сильнейший ветер норовил сбросить вниз. Тут оставалось только идти возможно скорее, не глядя ни вниз, ни вверх, ни вправо, ни влево, особенно под знаменитой нависающей скалой, прозванной казаками «Пронеси, Господи!». Александр мог думать только об одном: как пройдет здесь его фортепьяно? Неужели он увидит его когда-нибудь по ту сторону Кавказа?! Путь шел то круто под гору, то снова в гору, и Грибоедов не мог решить, что хуже. Он не хотел надевать очков — все равно они сразу же запотевали, а без них ему было как-то спокойнее, по крайней мере он не мог измерить взглядом глубину пропастей.

Наконец, добрались до станции Койшаур, взяли новых лошадей, немного спустились — и вдруг поразились неожиданной веселой картине. Половина Грузии лежала у их ног: Арагва вилась среди кустов и деревьев, виднелись пашни и стада, башни и монастыри, дома и мостики. Окрестности зазеленели, снега отступили, спуск, после пережитых ужасов, казался совсем нестрашным. За несколько часов путники попали из зимы в лето. Грибоедов с Амбургером сели в дрожки и правили по очереди. Ни тот ни другой никогда прежде этого не делали, и путешествие грозило закончиться в ближайшей речке, но усталые лошади сами осторожно довезли их до селения Пасанаури. Здесь заночевали. На следующий день Александр восхитился плодородию страны, в которую попал: дорога шла сквозь грушевые, яблоневые и сливовые деревья, еще увешанные фруктами, между шпалерами виноградных лоз; а местные жители смотрели на плоды равнодушно, словно это были березовые листья. Теперь они ехали как по саду, любовались грузинскими крепостями и замками, слушали грузинские мелодии и песни. У города Мцхета Арагва с шумом слилась с Курой у подножия великолепного древнего храма, и правым ее берегом они утром следующего дня въехали в Тифлис.

Город стоял на высоких обрывистых каменных берегах, украшенных древней крепостью, старинными церквями и дворцом. Дрожки весело катили по кривым улочкам, вдоль домов с балкончиками или глухих стен, прерывающихся открытыми воротами во дворы с бесчисленными лестницами, людьми и животными внутри. Александр радовался восточному виду города — было бы обидно проехать три тысячи верст и увидеть что-нибудь привычное. Он хотел осмотреть все подробнее, но не успел. Первым, кого он увидел в Тифлисе, был отнюдь не Мазарович.

На ступеньках станции, скрестив на груди руки, изящно задрапировавшись в плащ, стояла в картинной позе до боли знакомая фигура. Якубович! Опальный улан приветствовал Грибоедова с каким-то мрачным удовлетворением и немедленно потребовал окончить начатое в Петербурге дело. Он уже две недели предвкушал приезд врага и загодя распространял рассказы о гибели Шереметева, вербуя сторонников и секундантов. Ссылка на Кавказ удивительно оживила воображение Якубовича, и прежде безудержно пылкое. Он обожал быть в центре внимания и славился необыкновенно интересными историями, которые рассказывал в дружеском кругу. От раза к разу они обрастали подробностями, и сам сочинитель не замечал, как зерно истины исчезало во тьме романтических вымыслов. Сейчас он объяснял свою ссылку тем, что после ранения Шереметева, когда противники отказались продолжать дуэль, он с досады выстрелил по Завадовскому и прострелил тому шляпу. Такой поступок был бы, мало сказать, подлым, и за него он попал бы не в ссылку, а прямо на каторгу. Конечно, приятели не вполне верили Якубовичу, но не желали разрушать ореол трагической таинственности, окружавший их кумира. Его поведение было внове для Грузии и вносило разнообразие в монотонную жизнь русского гарнизона.

Вечером, не успев расположиться в трактире, Грибоедов вынужден был просить Амбургера быть его секундантом в предстоящем поединке, поскольку никого другого еще не знал в Тифлисе. Обоих удручало предстоящее дело; правда, дальше Персии их сослать уже не могли (что может быть хуже?), но стреляться в незнакомом городе на другой день по приезде с человеком, у которого, вполне вероятно, есть здесь множество друзей, казалось очень неприятным. Смерть Грибоедова поставила бы Мазаровича в тяжелое положение, а ранение отяготило бы положение самого Грибоедова.

На следующее утро в ресторации Поля Якубович представил Грибоедову и Амбургеру своего секунданта, Николая Николаевича Муравьева. Имя показалось Александру знакомым, в университетские годы он дружил с Муравьевыми, но самого молодого человека не узнал. Из всех братьев он любил его меньше прочих и при новой встрече не изменил своего мнения. Грибоедов еще не пришел в себя после дороги, был ошеломлен новыми впечатлениями и новыми неприятностями и с трудом воспринимал окружающее. Муравьев показался ему на вид добродушным из-за курносости, но холодным, осторожным и очень благоразумным. Он не мог понять, как такой положительный служака позволил втянуть себя в дуэль, пока не заметил, с каким явным восхищением тот смотрит на Якубовича, видя в нем ожившего героя романтических авторов, вроде благородного разбойника Сбогара из романа Шарля Нодье или таинственного Корсара Байрона.

Вечером все собрались у Муравьева, чтобы обсудить условия поединка. Амбургер предложил примирение, но Муравьев, вопреки обязанностям секунданта, его не поддержал, сказав, что всецело принимает решение Якубовича, полагая, что тому виднее. Амбургер настаивал, ссылаясь, раз уж ничто иное не действовало, на просьбу матери Грибоедова предотвратить дуэль. Он заставил-таки Муравьева поговорить с Якубовичем, но бретер, разумеется, и слышать не пожелал о мире. Грибоедов сам вступил в переговоры и сказал, что никогда не обижал Якубовича. Тот согласился с этим.

— Тогда почему же вы не хотите оставить этого дела?

— Я обещался честным словом Шереметеву при смерти его, что отомщу за него вам и Завадовскому!

Александр не поверил. Он знал, что Шереметев не ожидал смерти и провел последний день едва ли не в приподнятом настроении, почти радуясь своему сражению за Истомину. Было очень неправдоподобно, чтобы Василий, при его благородстве, вдруг требовал мести, тем более что причин для нее, с точки зрения человека чести, не существовало. Это не Якубович, а Грибоедов должен был считать себя обиженным.

— Вы поносили меня везде, — продолжал Александр.

Якубович ответил странно:

— Поносил и должен был сие делать до этих пор; но теперь я вижу, что вы поступили как благородный человек; я уважаю ваш поступок; но тем не менее должен кончить начатое дело и сдержать слово, данное покойнику.

— Если так, то господа секунданты пускай решают дело, — раздраженно бросил Александр и ушел в соседнюю комнату.

Муравьев предложил было стреляться у Якубовича в квартире из угла в угол комнаты до крови (а не просто обменяться выстрелами), словно оскорбление было жесточайшим и требовало немедленной битвы насмерть, но Амбургер отказался это даже обсуждать, указав, что, может быть, Якубович пристрелялся у себя в комнате и условия будут неравными.

Положили стреляться на следующее утро в поле за городом на шести шагах; Муравьев обещал найти место и врача;

Амбургер взялся достать у Мазаровича бричку и лошадей. Поведение Якубовича не укладывалось ни в какие рамки: можно было подумать, что по меньшей мере он дерется за честь семьи, так жестко он настаивал на предельно малом расстоянии между барьерами (их никогда не ставили менее чем на шести шагах, да и на шести стрелялись исключительно редко!), а поводом было всего лишь сомнительное соблазнение актрисы Завадовским, к которому Грибоедов, может быть, и имел отношение, но уж Якубович — совсем никакого. Сам Муравьев почувствовал необходимость ограничить дуэль одним обменом выстрелами, но не смог настоять на своем. Якубович обладал большим бретерским опытом, знал, что Грибоедов никогда прежде не участвовал в дуэлях, и надеялся непременно положить его.

Даже очень храбрые, испытанные в боях люди обыкновенно проводили тревожные ночи перед поединком. Грибоедов ожидал, что не заснет; Амбургер волновался не меньше его. Но после двух месяцев пути, после горных ужасов и треволнений предыдущего дня оба уснули мертвым сном. Их разбудил Муравьев, прискакавший до зари с просьбой не выезжать, пока он не вернется и не проводит их к месту дуэли — оврагу на пути из Тифлиса в Кахетию, удобно скрытому от глаз прохожих. Пока Грибоедов с Амбургером одевались, Муравьев поскакал к Якубовичу, велел ему идти к оврагу пешком и спрятаться за монументом; потом побежал к доктору Миллеру, прося его ожидать вдали, пока всадник не покажется из оврага, и тогда торопиться на помощь. Договорившись со всеми, он поехал верхом, показывая дорогу Грибоедову и Амбургеру, сидевшим в бричке. (Бричку Амбургер добыл обманом, а Мазарович, хлопотавший об отъезде, не стал допытываться, зачем она нужна его подчиненным на рассвете; может быть, он решил не задумываться о такой странности — ибо догадаться было весьма нетрудно.)

Грибоедов волновался, зная, что противник хочет его смерти и условия боя будут предельно опасными — ведь даже Завадовский с Шереметевым стрелялись на двенадцати шагах! Но, спустившись в овраг, он не увидел, к своему удивлению, Якубовича. Александр спросил о нем у Муравьева, а тот за всеми утренними хлопотами забыл, что сам велел Якубовичу стоять за монументом. Он помчался его звать, Миллер принял его появление из оврага за знак себе, поспешил навстречу, но не заметил оврага и умчался куда-то в горы. Вся эта путаница развеселила Грибоедова и, когда Якубович наконец появился, Александр чувствовал себя на удивление спокойно.

Муравьев предложил стреляться без сюртуков и фуражек: умирать, конечно, приличнее одетым, но в случае простой раны было бы неразумно лишиться верхней одежды. Тифлис, как он объяснил, город еще неустроенный, европейский сапожник тут один, а портные таковы, что петербургским щеголям не стоит на них рассчитывать. Муравьев с Амбургером зарядили пистолеты и отсчитали шесть шагов, но оба были невелики ростом, и расстояние между барьерами оказалось до смешного ничтожным. Секунданты не сделали попытки в последний раз помирить противников, и дуэлянты встали на крайнее расстояние. Муравьев подал знак о начале.

Грибоедов удивился нервности Якубовича. Александр ожидал, что тот, в классической манере бретера, будет ждать неподготовленного выстрела и потом уже, встав вплотную к барьеру и потребовав того же от соперника, хладнокровно поразит его почти в упор (как поступил, например, Завадовский). Грибоедов решил и сам так действовать, только стрелять не на поражение, а в плечо. Однако Якубович быстро подошел к барьеру, собираясь стрелять как можно скорее и дожидаясь приближения Грибоедова. Александр сделал два шага и остановился, не поднимая пистолета и не занимая еще позиции. Он ждал выстрела, Якубович ждал его подхода — так прошла минута. Положение становилось глупым, но Якубович сам на него напросился, недооценив противника.

Наконец, Якубович не выдержал и дал выстрел. Грибоедов почувствовал нестерпимую боль в левой руке, которой он, не по правилам, слегка прикрыл живот, памятуя об участи Шереметева. Он поднял руку, увидел кровь на кисти и услышал слова раздосадованного Якубовича: «По крайней мере, играть перестанешь!» Муравьев, при всем своем восхищении бретером, не поддержал его глупую радость — Николай Николаевич сам был музыкантом. Жестокость врага взбесила Грибоедова, но он не воспользовался своим правом подойти к барьеру. Несмотря на гнев, он не мог заставить себя стрелять, когда его пистолет отделен от груди безоружного врага едва ли четырьмя саженями. Он целился с места, сам не зная, хочет ли попасть в плечо или в голову Якубовича. Тот ожидал верной смерти самым достойным образом, небрежно скрестив руки. Пуля пролетела вплотную к его затылку, и он схватился за него рукой, полагая себя раненым; но крови не было.

Грибоедов упал, не выдержав боли от раны, и Якубович подбежал поддержать его, по-видимому, восхищенный интересной дуэлью. Муравьев поскакал за Миллером, но, конечно, не нашел его на месте. К счастью, он издали увидел его блуждающим в горах, позвал, и тот перевязал Грибоедова, сказал, что опасности нет, и поспешил удалиться, словно его там не было. Александра усадили в бричку, и все возвратились к Муравьеву. Условились говорить, что были на охоте и что лошадь наступила Грибоедову на руку. (В это тем легче было поверить, что раны в левую руку и вообще в левую часть туловища на дуэлях случались крайне редко. Трусы обычно пытались встать к противнику в профиль, надеясь сделаться как можно менее заметными, но опытные люди им объясняли, что такое положение опаснее всего. В правильной позиции дуэлянты стояли в три четверти друг к другу, чтобы не представлять широкой мишени, но и чтобы пуля, войдя в правый бок, не могла бы пройти насквозь в левый и задеть его важные органы. Левой рукой иногда пытались прикрыть живот или сердце, но чаще отводили ее назад для устойчивости.) Грибоедов чувствовал жар, не говоря о боли, и два дня оставался у Муравьева, хотя ему следовало посетить Мазаровича. Его кисть была прострелена насквозь, и он страшно боялся, что слова Якубовича окажутся пророческими. В квартире Муравьева стояло фортепьяно, хотя довольно плохое, и Александр не мог без слез смотреть на него.

25 октября, несмотря на все предосторожности, слух о поединке широко разнесся по Тифлису. До прихода русской армии дуэли были неизвестны в Грузии и потому привлекали особенное внимание. В обществе изобретали подробности; Муравьев слышал рассказ, что пуля попала Грибоедову в ладонь и вылетела в локоть! Полковник Наумов, командующий тифлисским гарнизоном, ожидал, что дуэлянты явятся к нему с повинной и он сможет, пожурив их за молодость, принять вид покровителя. Якубович и Муравьев так бы, вероятно, и поступили; один — чтобы показать себя, другой — чтобы не ссориться с начальством. Но Грибоедов был против, поскольку никаких доказательств поединка не существовало, и он не видел нужды самим себя выдавать. Бывшим противникам пришлось с ним согласиться, так как он был главным пострадавшим, к тому же наказание грозило скорее им, чем ему (дальше Персии не зашлют!). Наумов вызвал к себе Якубовича и попробовал хитростью добыть у него признание, уверяя, что все уже знает.

— Если вы знаете, — ответил Якубович, — так зачем же спрашиваете меня? А я вам говорю, что поединка не было и что слухи эти пустые.

Якубович, конечно, желал бы рассказать все в подробностях и присочинить еще от себя, потому что правда была для него не совсем лестна — что за дуэль на шести шагах, которая закончилась всего лишь легким ранением одного из противников? разве пистолеты были с кривыми стволами?! Но при живых свидетелях он не решался отступать от истины слишком далеко, а потому предпочел промолчать[11]. Наумов не мог назначить следствие по делу из-за твердого запирательства всех участников поединка, но потребовал от Якубовича уехать в полк. Муравьев не пострадал. Зато Грибоедов несколько дней лежал в жару, может быть, из-за инфекции, занесенной в рану, а потом долго залечивал руку. Только в январе он смог сесть за фортепьяно. Левый мизинец у него совсем не двигался, и он стал осваивать технику игры в девять пальцев — и освоил блистательно, так что и сам перестал замечать увечье.

В декабре в Тифлис прибыл на отдых Ермолов и попытался расследовать историю, но Грибоедов и Муравьев просили его через Мазаровича не сердиться на Якубовича и все оставить, как есть. Тем дело и кончилось.

Болезнь Грибоедова задержала русскую персидскую миссию. Надо сказать, что Мазарович сам очень не хотел уезжать, а Грибоедов обжился в Тифлисе и не желал его покидать. Образованных людей в городе было мало, но в Тегеране он и того бы не нашел. В Тифлисе жило несколько иностранцев (учителей, врачей, купцов), несколько русских семейств (военных и чиновников) и несколько грузинских семейств, где мужчины старше тридцати состояли на русской службе и говорили по-русски, дети все уже родились в Российской империи и учили русский и французский языки, а женщины и старики объяснялись только по-грузински. Вообще же в Тифлисе жили преимущественно армяне.

Выздоровев, Александр начал искать в городе хорошее фортепьяно, потому что его собственное еще не прибыло, и дом, где доброжелательные хозяева позволили бы ему в любое время часами занимать инструмент, играя для удовольствия, а не для развлечения гостей. Все это он обрел в семье генерал-майора Федора Исаевича Ахвердова, начальника артиллерии Кавказской армии. Сам генерал был не вполне русским, имел несколько маленьких детей от жены-грузинки, урожденной княжны Юстиниани, но вторым браком женился на Прасковье Николаевне Арсеньевой, женщине высокой образованности, одаренной прекрасными музыкальными талантами. Ахвердова воспитывала по-европейски собственных детей, пасынка, падчерицу и племянницу, а также их сверстников, детей соседа и родственника князя Чавчавадзе. Семейство Чавчавадзе жило у нее во флигеле, и дом Ахвердовой представлял подобие пансиона, где дети проводили дни напролет, вместе учились, танцевали и музицировали. Жена Чавчавадзе была совершенной грузинкой, не могла дать дочерям достойного воспитания и целиком передоверила их Ахвердовой. Князь Александр Чавчавадзе, напротив, родился в Петербурге, воспитывался в Пажеском корпусе, участвовал в заграничных походах русской армии, писал стихи и переводил на грузинский европейских поэтов-романтиков. Грибоедов нашел в нем замечательного собеседника и сам мог многое рассказать князю о Петербурге и новинках русской литературы.

Александр встретил в обоих семействах самый радушный прием. Здесь в нем видели не будущего дипломата, не дуэлянта и повесу, а поэта, музыканта и драматурга, переживали из-за его раны, радовались, когда он смог сесть за инструмент, восхищались его виртуозной техникой, невиданной в Грузии. Грибоедову было легко и интересно, это были первые семейные дома, где он нашел доброту и понимание.

Среди офицерской молодежи он почти не завел друзей. Поговорить было не с кем — и Александр поневоле привык к картам. В моде был покер — примитивная, быстрая игра, в которую тогда играла каждая барышня. В Грузии богатых аристократов не было, поэтому играли по полушке, оставались при своих, и скука почти не рассеивалась. На Новый год Грибоедов задал изысканный ужин, все выпили много шампанского, веселились, ермоловский казначей Адам Краузе показывал фокусы. Но в наступившем 1819 году Александр со многими рассорился. Заводилой вражды стал Муравьев. Он мог быть любезным и приветливым, был образован и неглуп, но чужих мнений не понимал и не признавал, свои казались ему непогрешимыми, и он с упрямством отстаивал их, выходя из себя от малейшего противоречия. Он был мелочен, самолюбив, недоверчив и обидчив, боялся себя уронить и постоянно придирался ко всем, кто его в чем-нибудь превосходил. Он ревновал Грибоедова, затмившего его славой, музыкальными талантами, успехом у женщин, а главное — у Ермолова. Муравьев с растущей неприязнью смотрел на постоянное общение Грибоедова с главнокомандующим, завидовал их кажущейся взаимной привязанности.

В начале января Ермолов с возмущением прочел в газете «Русский инвалид» сообщение о якобы происшедших в Грузии волнениях и просил Грибоедова ответить на эти поклепы. От газет чего и ждать, как не глупых выдумок, но некоторые выдумки могут иметь опасные последствия. Александр быстро настрочил ответную статью. Он далеко не оправдывал некоторых самовольных поступков генерала, казней и пожаров, которыми тот насаждал русское влияние на Кавказе; но понимал, что тут Азия, тут ребенок хватается за нож, и как бы ни был жесток Ермолов, не при нем вспыхнет здесь бунт.

Грибоедов развлекся работой, его перо с привычной легкостью разило правых и виноватых. Он процитировал «Инвалид», которому, мол, пишут «из Константинополя от 26 октября, будто бы в Грузии произошло возмущение, коего главным виновником почитают одного богатого татарского князя». И пошел издеваться:

«Скажите, не печально ли видеть, как у нас о том, что полагают происшедшим в народе нам подвластном, и о происшествии столь значущем, не затрудняются заимствовать известия из иностранных ведомостей… а можно б было, кажется, усомниться, тем более, что этот слух вздорный, не имеет никакого основания: вероятно, что об истинном бунте узнали бы в Петербурге официально, не чрез Константинополь. Возмущение народа не то, что возмущение в театре против дирекции, когда она дает дурной спектакль: оно отзывается во всех концах империи, сколько, впрочем, ни обширна наша Россия. И какие есть татарские князья в Грузии? Их нет, во первых, да если бы и были: здесь что татарский князь, что „немецкий граф“ — одно и то же: ни тот, ни другой не имеют никакого голоса». («Немецкого графа» Грибоедов ввернул, чтобы намекнуть Нессельроде, каково влияние Иностранной коллегии при Ермолове.)

Далее Грибоедов как очевидец свидетельствовал, что в Грузии бунта не было и нет: «На плоских здешних кровлях красавицы выставляют перед прохожими свои нарумяненные лица, которые без того были бы гораздо красивее, и лениво греются на солнышке, нисколько не подозревая, что отцы их и мужья бунтуют в „Инвалиде“… Вечером в порядочных домах танцуют, на саклях (террасах) звучат бубны, и завывают песни, очень приятные для поющих. Между тем город приметно украшается новыми зданиями. Все это, согласитесь, не могло бы так быть в смутное время, когда богатым татарским князьям пришло бы в голову возмущать всеобщее спокойствие».