65863.fb2
Повсюду пьеса встречала одобрения и похвалы, но Александр не особенно им радовался. Всякие возгласы «прелесть!», «неподражаемо!», «гений!» он встречал сперва насмешливо, потом сухо, потом с нескрываемым раздражением. Он ясно видел, что большинство, если не все, не понимали его замысла. В комедии видели собрание блестящих карикатур, острых слов, едких сарказмов, но никто не замечал действия. Слушатели искали обычную интригу и, не найдя, терялись. Они пытались судить комедию по старым, классицистским законам, не отдавая себе отчета, что подобной пьесы еще не было ни в русской, ни в мировой литературе, что она сама себе устанавливает законы. Даже Крылов, чье мнение Грибоедов особенно хотел узнать — никто не мог лучше него оценить язык, стихотворную форму и драматургические достоинства «Горя от ума», — Крылов, растолстевший и нарочито ленивый, прослушал все, выпучив глаза, и отделался незначащими замечаниями. Александр ушел от него разочарованный и даже рассерженный: «О, наши поэты! Из таких тучных тел родятся такие мелкие мысли!»
Через три недели по приезде Грибоедов утратил счастливое расположение духа. Цензурные хлопоты казались ему бесконечными. Он надеялся, ждал, менял дело на вздор, сердился на себя и восстанавливал стертое — и конца работе не видел. Он начал злиться. Напрасно он пытался убедить себя, что борьба за публикацию и за подмостки не стоит его усилий, напрасно призывал Бегичева подивиться вместе с ним «гвоздю, который он вбил себе в голову, мелочной задаче, вовсе несообразной с ненасытностью души, с пламенной страстью к новым вымыслам, к новым познаниям, к перемене места и занятий, к людям и делам необыкновенным. И смею ли здесь думать и говорить об этом? Как притом, с какой стати, сказать людям, что грошевые их одобрения, ничтожная славишка в их кругу не могут меня утешить? Ах! прилична ли спесь тому, кто хлопочет из дурацких рукоплесканий!». Уговоры не действовали. Он чувствовал, он понимал, что создал гениальное произведение, и не мог заставить себя положить его в стол и заняться чем-то другим!
Ко всему прочему и погода стояла премерзкая. 21 июня Грибоедов написал Вяземскому в его имение Остафьево, что надежд на пропуск комедии больше нет и что мертвая атмосфера Петербурга гнетет его и подавляет: «Не вы ли во всей Руси почуяли тлетворный, кладбищенский воздух? А поветрие отсюда». Общение с Крыловым, Карамзиным, Гнедичем, Шаховским не оживляло; Грибоедов возмечтал об отъезде и выхлопотал через зятя Ермолова Павлова длительный отпуск за границу, получил паспорт и отправил его к Ермолову: «Погода пасмурная, сыро, холодно, я на всех зол, все глупы, один Греч умен, принес мне Домбровского „Ins[titutiones] Ling[uae] Slav[icae]…“ и Клапротову „Азию Полиглот-ту“, я от сплина из поэтов перешел в лингвисты, на время разумеется, покудова отсюдова вырвусь. Прощайте, любезный сподвижник, не хочу долее пугать вас угрюмым слогом. Мочи нет тошно».
Однако он не уехал. В июле через Петербург проехал Чаадаев, отправляясь в долгое путешествие по Европе. Он звал Грибоедова с собой, но Александр отказался. Он оправился от приступа черной тоски и воодушевился надеждой после августовских каникул продолжить борьбу с тупостью цензоров. К тому же и денег на поездку он не имел. Свой роскошный персидский орден он давно заложил в ломбард и пытался всемерно сократить расходы. Вместо Парижа и Швейцарии он сбежал на дачу в Стрельну, к морю, где жил его юный родственник Александр Одоевский.
Они познакомились у Ланского, у которого прежде воспитывался Одоевский, ставший теперь корнетом лейб-гвардии Конного полка. При первой встрече Одоевский напомнил Грибоедову его самого лет десять назад: юноша был мил и задумчив, с кротким взглядом и звонким смехом, писал романтические стихи, однако порой, как Кюхельбекер или Пушкин, вспыхивал гневом на весь свет, сыпал злыми и просто оскорбительными эпиграммами, потом остывал и извинялся — мадригалами. К Грибоедову он почувствовал глубокое уважение как к старшему и неизмеримо его во всем превосходящему другу. Они не ссорились: Грибоедов всегда был сердечнее и мягче с теми, кто его моложе.
Остаток лета прошел приятно: Грибоедов с Одоевским много ездили верхом, катались по морю. Шаховской, по невозможности поставить «Горе от ума», уговорил Грибоедова отдать в театр их с Вяземским водевиль «Кто брат, кто сестра». Заботы о его постановке немного развлекли Александра. Актеры просили дать им побольше сольных куплетов, а Вяземский был далеко — Грибоедов писал их сам, непроизвольно подделываясь под стиль Петра Андреевича. В конце августа он получил от Степана письмо о рождении у него первого ребенка — девочки. Первым движением Грибоедова было лететь в Москву, но полнейшее безденежье вынудило его ограничиться поздравлениями.
1 сентября Грибоедов вернулся в столицу и присутствовал при провале своего водевиля. Петербургские актеры играли живее и лучше московских, и он смог понять, что вина за неудачу целиком лежит на авторах. В 1814 году пьеска имела бы успех, но теперь, десять лет спустя, публика стала взыскательнее. Шаховской и Дидло приучили ее к пышным, костюмным постановкам с обилием полуодетых нимф или рискованными положениями, и безыскусная, хотя запутанная интрига Грибоедова показалась многим слишком пресной. Польский колорит, непонятный большинству, совсем расхолодил зал. Кроме того, это был первый драматический спектакль после летнего перерыва, зрители целиком были заняты приветствиями и обменом новостями, на сцену не глядели, стихов не слушали, а из оркестра не раздавалось барабанного боя и со сцены не махали прелестными ножками, чтобы привлечь рассеянное внимание публики.
Грибоедов не расстроился из-за провала — у него были неприятности покрупнее. Еще в июне Греч представил ему своего коллегу-журналиста Фаддея Венедиктовича Булгарина. Тот пользовался незавидной репутацией: родом поляк, он в прошедшую войну стоял за Наполеона, а теперь старался загладить эту ошибку и добиться уважения, навязываясь в друзья ко всем знаменитостям, особенно из литературного мира. Стоило ему с кем-нибудь познакомиться, как он вцеплялся в жертву, и отделаться от него было невероятно трудно. Он готов был на все, чтобы поддержать хоть видимость приятельских отношений, и не замечал ни холодности, ни даже явных грубости и резкости. Как правило, литераторы не пытались его избегать, предпочитая пользоваться по необходимости разными мелкими услугами, которые Булгарин охотно и даже с гордостью оказывал. Один Карамзин твердо поставил его на место, вежливо пресекши всякие поползновения к знакомству. Знай Грибоедов его раньше — он с Булгарина срисовал бы своего Загорецкого. Тот в своей услужливости не знал меры. Желая привлечь посетителей в свой дом, он поселил у себя прелестную немецкую девушку. Считалось, что она живет с тетей. Никто на сей счет не обманывался, но Леночку (или Länchen, на немецкий лад) знали и любили все русские писатели, считали верным другом и не забывали посылать ей приветы и письма. До отъезда на дачу Александр не выделял журналиста среди сонма новых лиц.
Зато Булгарин сразу обратил на него особое внимание. Во-первых, Грибоедов имел польские корни, и Фаддей Венедиктович надеялся обыграть общее происхождение. Во-вторых, от варшавских знакомых он знал грустную историю медленного угасания давнего друга Грибоедова — юнкера Генисьена — и рассчитывал приписать себе заслуги по его выхаживанию. Правда, Булгарин в ту пору находился в Париже — но не станет же Грибоедов проверять его слова спустя столько лет?! Все же он не решился сразу на откровенное вранье, а попробовал для начала другой способ подслужиться.
По возвращении с дачи Грибоедов с ужасом услышал о фельетоне в «Литературных листках» Булгарина, где, по общему мнению, был более чем прозрачно выведен под именем Талантина, противопоставленного всем бесталанным петербургским литераторам, названным почти своими именами: «Борькин» — несомненно, плодовитый и бездарный драматург Борька (иначе его и не звали) Федоров; «Фиалкин» — Жуковский со времен «Липецких вод»; «Лентяев» — Дельвиг, певец «гетер, вина, лени, себя и друзей моих» (или, как лучше сказал Пушкин, «сын лени вдохновенный»); «Неучинский» — сразу не поймешь, о ком речь, но, узнав, что он в четырнадцать лет бросил учиться и считает себя русским Парни, поэтом природы, любовных стонов и прочего, сообразишь, что Баратынский. Талантин в беседе с этими личностями ратует за изучение грамматики, славянских наречий, восточных языков и даже физических наук, что не встречает одобрения собеседников. Грибоедов пришел в совершенную ярость. Булгарин был известен своими заказными похвалами, оплаченными заинтересованными книготорговцами, а то и авторами. Конечно, никто не заподозрил бы Грибоедова в желании купить себе славу, но, с другой стороны, его «Горе от ума» еще почти никто не знал, зато весь Петербург присутствовал на неудачном спектакле по его водевилю. В таких условиях славословие Булгарина звучало либо издевательством, либо свидетельством чрезмерной дружественности. Александр не собирался терпеть ни того ни другого. Он отправил журналисту ледяное послание, давая понять, что равного себе он вызвал бы к барьеру за подобную выходку, а с ним просто разрывает отношения.
Тот впал в отчаяние, никак не ожидая подобного исхода. Он кинулся к Гречу, прося заступиться, уверяя в чистоте и искренности своих намерений и суждений. Грибоедов, однако, был непреклонен и не желал слушать никаких извинений. Он пребывал в мрачнейшем расположении духа. Впервые в жизни он желал остаться один, наедине с музыкой и горем — за свое «Горе». Цензурные хлопоты потерпели полнейший крах.
Одоевский, обладатель огромной квартиры на Исаакиевской площади, снятой просто от избытка средств, звал Грибоедова к себе жить, но Александр не хотел никому портить настроение. Он подыскал себе небольшое помещение на первом этаже дома Погодина по Торговой улице, в Коломенской части, почти у самого устья Невы, в месте сыром и продуваемом всеми ветрами, зато рядом с привычной Театральной площадью. Над ним жила семья светского знакомого Аркадия Алексеевича Столыпина. Прежде Грибоедов охотно с ним общался: лет на пятнадцать его старше, сенатор, Столыпин был не чужд литературе, когда-то служил в Грузии и первым в русской поэзии опубликовал в 1795 году стихотворение, посвященное Кавказу. У него была прекрасная, умная и образованная жена Вера Николаевна, дочь адмирала Н. С. Мордвинова, знаменитого мужеством и честностью, и четверо маленьких детей — три сына и дочь, — отличавшихся чарующей красотой. В июне Грибоедов читал у Столыпиных свою пьесу и немного играл с мальчиками, смотревшими на него с восторгом: для них он был писателем, музыкантом, дипломатом и офицером прошедшей войны, то есть совмещал все качества, которые их приучили глубоко уважать.
Но теперь Александр не заходил даже к Столыпиным, заперся у себя и сутками играл на фортепьяно. Друзья беспокоились за него. После одного визита к главе цензурного комитета фон Фоку Грибоедов вернулся домой в невменяемом состоянии и в приступе бешенства разорвал в клочья все бумаги, которые попались ему под руку. Сопровождавший его Одоевский деятельно ему в том помогал, и квартира покрылась обрывками рукописей. В этот черный день Булгарин нашел вернейшее средство вернуть себе расположение Грибоедова — он клятвенно пообещал протолкнуть через цензуру если не все «Горе от ума», то какую-то его часть. Никто из сочинителей и актеров уже не верил в подобную возможность. Грибоедов сменил гнев на милость и предоставил Булгарину действовать по своему усмотрению. Тот знал всякие обходные пути, умел кланяться и давать взятки, а Грибоедов, при всем своем дипломатическом искусстве, избегал действий, недостойных благородного человека.
Александр продолжал жить взаперти, но случай встряхнул его. 7 ноября он спокойно спал, когда в одиннадцать утра его разбудил камердинер Грибов, говоря, что уже трижды палили пушки Петропавловской крепости и Адмиралтейства: ураганный западный ветер гнал морские волны навстречу Неве, река вздыбилась, вздулась и бросилась назад, на город. Грибоедов выглянул в окно: по улице несся поток воды в сторону центра, на его глазах волны захлестнули тротуары, потом закрыли столбики, к которым привязывают лошадей. Он бросился одеваться и приказал, что можно, переносить на чердак. Через четверть часа вода проступила сквозь щели пола, и спустя недолгое время комнаты оказались затоплены на два аршина. Он перебрался к Столыпиным. Аркадий Алексеевич старался казаться спокойным, чтобы не пугать детей и жену, но вид из окон был ужасен. На месте оживленной улицы катили грязные волны, их скорость не позволяла надеяться, что наводнение скоро спадет. Мимо дома проносились обломки строений, дрова, доски разбитых то ли судов, то ли домиков в Коломне. Не слышалось ни звука, кроме воя ветра. Грибоедов помчался на чердак и выглянул в слуховое окно: Театральная площадь превратилась в залив, куда впадали реками Офицерская и Торговая улицы и Английский проспект; встречные потоки образовывали водовороты, кружившие остатки мостов, бочки, повозки — всё разбивалось в щепки и неслось вдаль. Гибнувших людей Александр не увидел, но не увидел и никаких лодок, которые спешили бы на помощь терпящим бедствие в одноэтажных домиках. К двум часам вода совершенно затопила нижние этажи, Столыпин с Грибоедовым каждую минуту проверяли, не поднимется ли она выше, но наконец вздохнули с облегчением: волны улеглись, течение замерло, выглянуло солнце и осветило огромное озеро на месте Петербурга.
Это было самое страшное наводнение за всю историю Северной столицы. С самого ее основания Петр I повелел делать на стенах Петропавловской крепости зарубки на уровне высшего подъема воды при наводнениях. Зарубка 7 ноября 1824 года превзошла все прочие неизмеримо, притом течение обладало небывалой разрушительной силой. Власти проявили себя не как должно. В худшие минуты потопа император изволил выйти на балкон Зимнего, однако не пожелал, подобно своему великому предку Петру, поспешить в лодке или вплавь на помощь утопающим. Граф Милорадович, бросив обязанности столичного начальника, поскакал в Екатерингоф проверять, уцелела ли его загородная резиденция, и вернулся только день спустя. Из всех придворных один Александр Христофорович Бенкендорф, генерал Отечественной войны, смело вошел в воду и постарался сделать все, что было в его силах.
На следующее утро, переночевав у Столыпиных, Грибоедов пошел осматривать следы разрушений. Вода уже почти спала, но зрелище впечатляло. Понтонные мосты через Неву исчезли, многие деревянные разрушились, ограды упали, вековые деревья Летнего сада лежали рядами, содержимое подвалов и сараев растеклось по окрестностям города, и купцы оплакивали невиданные потери. На противоположном берегу, на Васильевском острове, у Биржи стояли какие-то изломанные строения — но нездешние, их принесло от Гавани, а здешние унесло неведомо куда. Повсюду валялись трупы лошадей и коров, под развалинами порой откапывали и погибших людей.
Необыкновенные события вызвали у Грибоедова потребность в движении, он не мог оставаться на месте, и пешком, в дрожках и на ялике обошел-объехал весь город. Наисильнейшее впечатление он испытал, впрочем, около дома: посреди улицы, рядом с его квартирой, стоял пароход!
Прошло много дней, прежде чем улегся всеобщий ужас и люди начали восстанавливать разрушенное. Сырая ноябрьская погода этому мало способствовала. Грибоедов не мог больше жить в своих комнатах: просушить их оказалось совершенно невозможно. Ему пришлось собрать уцелевшие вещи и переехать к Одоевскому.
Сюда-то 15 ноября с чувством глубочайшей и законной гордости явился Булгарин — с цензурным разрешением на публикацию «Горя от ума»! Он пробил для своего альманаха «Русская Талия» весь первый акт (кроме первых сцен до появления Чацкого из-за предосудительности поведения Софьи с Молчалиным и Фамусова с Лизой) и весь третий акт, кроме отдельных выражений, нуждавшихся в исправлении согласно пожеланиям цензоров. Для Грибоедова это было первое приятное известие за много месяцев. В честь великого события он решил дать обед на новоселье (однако же Булгарина, по убедительной просьбе Одоевского, на него не пригласили — пусть будет доволен прошением былых прегрешений).
Оживившись от счастливых вестей, Грибоедов поехал к Шаховскому. Там он нашел обычное сборище с участием выпускниц Театральной школы, которым князь подыскивал покровителей. Единственно по этой причине он встретил Грибоедова довольно прохладно и совсем разъярился, когда Александр обратил особое внимание на самую красивую и милую девушку, уже знаменитую танцовщицу Екатерину Телешову. Шаховской прочил ее Милорадовичу, генерал-губернатор только о ней и мечтал, но Телешова не колебалась в выборе: в тот же вечер Грибоедов увез ее с собой. Ему доставило заманчивую радость взбесить Милорадовича, но с Шаховским он рассориваться не желал, а потому послал какой-то тряпичный подарок Ежовой, помирился, однако Телешову не отдал. Всякое ее появление в театре, где она репетировала роль Людмилы в балете Дидло по поэме Пушкина, Шаховской встречал взрывом бессильной злобы. Грибоедов только торжествовал, стоя поодаль. За три недели их симпатии Телешова расцвела, одушевленная подлинным чувством, и 8 декабря, на премьере, поразила всех непревзойденным совершенством танца. Даже Грибоедов не выдержал и впервые в жизни разразился любовным посланием в честь своей обольстительной Людмилы:
Как и все его стихи, идущие от сердца, а не от ума, стихотворение ему не особенно удалось, даже рифмы, столь легкие в комедии, он подобрал с трудом. Однако Телешова была довольна и упросила его отдать в печать сие яркое живописание ее прелестей и танца. Напрасно! Грибоедов не любил выставлять свою душу напоказ. Он отнес стихи Гречу в «Сын Отечества», но тотчас почувствовал недовольство собой, ему было неприятно пропечатать свою сердечную тайну всему городу. Он даже как-то расхолодел к своей Людмиле, радость ему стала не в радость, и он начал реже видеться, чтобы не разочароваться вовсе.
А между тем, пока он хандрил у себя в Коломне, пока наслаждался любовью, его пьеса, предоставленная собственной участи, оторвалась от автора и оказалась способна превосходно о себе позаботиться. С тех пор как Грибоедов перестал ее читать в гостиных, эту заботу взяли на себя поклонники его таланта. Не было ни одного дома, где бы не желали услышать «Горе от ума», не было ни одной личной библиотеки, владельцы которой не желали бы видеть его экземпляр на полке. Посреди толстых томов на почетное место ставили рукописную тетрадку в красивом переплете, порой даже с иллюстрациями — никакое издательство не оформило бы книжку изящнее! Канцелярия Жандра обогатилась, списков требовалось все больше. Со списков составлялись новые списки; небрежность писарей, сотворчество образованных переписчиков иной раз меняли текст почти до неузнаваемости. И тем дороже становились выверенные списки. Из-за чести привезти верный экземпляр в тот или иной город порой рушились дружбы; и многие приписывали себе заслугу доставки «Горя от ума» в Москву! Рукопись расходилась по стране, Россия дружно приветствовала рождение национальной комедии. Фамусовы, скалозубы, молчалины и чацкие узнали в ней себя, узнали других, отреагировали остро и несдержанно — замысел Грибоедова удался. Никто и оглянуться не успел, как официально несуществующее произведение навеки вошло в русскую литературу и прочно утвердилось на одном из первых в ней мест.
Позаботившись о себе, пьеса взялась позаботиться и об авторе. И Грибоедов с удивлением встретил в декабре предложение вступить в Вольное общество любителей российской словесности. Он ответил отказом, уверяя, что считает литературу развлечением, а не ремеслом, и не желая связывать себя каким-то официальным статусом. Но пьеса не отставала, и 15 декабря он был избран вопреки своему желанию.
Конечно, прежние недоброжелатели и завистники Грибоедова исходили черными чернилами. Писарев, Михаил Дмитриев и Загоскин еле дождались выхода номера булгаринской «Русской Талии» с отрывками «Горя от ума», чтобы, наконец, получить право выступить с печатной критикой. Их привязчивая ругань вывела из себя даже уравновешенного Бегичева, и он прислал Грибоедову в Петербург свою антикритику, написанную с удивительным жаром. Александр, однако, не дал ей ходу. Его уважение к другу было столь велико, что он не хотел ввязывать его в личную и публичную схватку с Лже-Дмитриевым, который, конечно, постарался бы задеть и Степана. Александр ответил только просьбой: «Плюнь на марателя Дмитриева, в одном только случае возьмись за перо в мою защиту, если я буду в отдалении, или умру прежде тебя, и кто-нибудь, мой ненавистник, вздумает чернить мою душу или поступки…» Бегичев дал слово.
Московские «школяры» в самом деле не стоили его вмешательства. Они даже не нашли в себе сил и смелости продолжить с Грибоедовым эпиграммную войну — две-три жалкие эпиграммки Писарева на «Горе от ума» умерли, не родившись, ибо никого не позабавили. Однако в середине января Грибоедов получил неожиданно разгромный, хотя непубличный, отклик на комедию — от Катенина. После пяти лет молчания Грибоедов первым послал старому другу письмо с извинениями, и мало-помалу их переписка восстановилась. Катенин все еще жил в ссылке в своем имении, характер его, и без того мнительный, совсем испортился. Но резкость его суждений определялась не настроением, а убеждениями: верный классицист, он не принял новаторства Грибоедова, осудил стихи, план, связь сцен, портретность характеров — словом, всё.
Грибоедов ответил ему доброжелательно, но остался непоколебим. Он понимал, что правота на его стороне, и мог только сказать Катенину: «Ты волен просветить меня, и коли лучше что выдумаешь, я позаймусь от тебя с благодарностью». Но сам он не верил в превосходство Катенина; когда-то тот подавал великие надежды, но отсталые (да и всегда ложные) взгляды на литературу подавили его задатки. Он переводил «Андромаху» Расина, переводил «Сида» Корнеля — порой сильно и прекрасно, но каким дурным слогом! Грибоедов с сожалением писал о нем Бегичеву: «Славный человек, ум превосходный, высокое дарование, пламенная душа, и все это гибнет втуне». Впрочем, Катенин сам выбрал свою судьбу. На него Грибоедов махнул рукой, как и на Шаховского, окончательно занявшегося инсценировками чужих творений — от романов Вальтера Скотта и поэм Пушкина до чуть ли не басен Крылова, как в шутку писал Александр Катенину. Однако Жандра ему удалось пробудить от усыпления и заставить перевести по-новому, белым пятистопным стихом старую французскую трагедию «Венце-слав». Булгарин, по просьбе Грибоедова, пробил ее в «Русскую Талию»; Одоевский, тоже по просьбе друга, взялся за перо и напечатал там же благожелательный разбор. В перевод и статью Грибоедов отчасти вкладывал свои мысли — да так, что трагедию Жандра запретили к постановке, как слишком политическую. Это огорчило Александра: он ведь для того и творил чужими руками, что под собственным именем не мог и одного сочинения провести на сцену, куда уж о двух заботиться?
Пылких защитников «Горя от ума» Грибоедов обрел не среди прежних литературных друзей. Переехав к Одоевскому, он уже на первом обеде в честь разрешения комедии увидел весь круг знакомых и обычных посетителей его квартиры. Одного из них, Александра Бестужева, он встречал раньше. В Москве он слышал о нем от Вяземского и в 1823 году прочел в альманахе «Полярная звезда» блестящий обзор Бестужевым состояния российской словесности, где не без удивления нашел лестный отзыв о своих «Молодых супругах». В июне он столкнулся с ним случайно у Николая Муханова, но в тот раз они не понравились друг другу. Бестужев, страстный англоман, горячий поклонник Шекспира и Байрона, тогда пребывал в глубоком горе из-за безвременной гибели Байрона, отдавшего жизнь за свободу любимой Греции. Не только Бестужев, вся Европа скорбела о смерти одного из величайших людей эпохи. Грибоедов сам очень любил «Чайльд Гарольда» Байрона и был бы рад поговорить об английском поэте, поскольку они с Бестужевым принадлежали к тем избранным, кто умел в России правильно произносить английские слова. Однако Бестужев не поддержал беседы: в Москве он много нелестного слышал о Грибоедове от Якубовича и решил, что его пьесу перехваливают, а составить собственное о ней мнение не мог, потому что отказывался ее читать. В этом заколдованном круге он жил до ноября, пока не увидел у Булгарина в гранках отрывки из «Горя от ума» для «Русской Талии». Только тогда он переменил свои взгляды на автора, признал, что тот, кто написал подобные строки, должен быть благороднейшим человеком, поскакал к Грибоедову на старую квартиру, застал в момент переезда, — и на обеде у Одоевского они по-настоящему познакомились и подружились.
Светский баловень, популярный автор романтических рассказов из современной жизни и стихов, Бестужев был еще и бесподобным оратором. Он служил адъютантом герцога Вюртембергского, брата императрицы-матери, который прекрасно знал его красноречие и, если к нему долго не шли с докладом, не сердился: «Верно, Бестужев дежурит, с ним заговорились». Бестужев был бы довольно хорош собой, если бы не большой нос, который он сам именовал «башмаком». Однако вдохновение, столь часто оживлявшее его лицо и речи, преображало его. Он жил в доме Российско-американской компании, созданной для освоения богатств Аляски, и находился в теснейшей дружбе с правителем дел канцелярии Компании Кондратием Федоровичем Рылеевым. Вместе с Бестужевым Рылеев издавал «Полярную звезду», но был известен всей России прежде всего как поэт, автор сатиры на Аракчеева «К временщику», в которой воскресла гражданская смелость Ломоносова, Сумарокова и Державина; цикла патриотических баллад «Думы», где воспел подвиги людей из народа, как Иван Сусанин; и поэмы «Войнаровский». Впрочем, его поэтические способности восхищали меньше, чем неподкупная честность, несгибаемая твердость духа и готовность бороться со всяким злом, даже с общественным мнением. Он сам писал о себе: «Я не поэт, я гражданин» — и гордился этим. Рылеев был худого рода, с шести лет учился в Кадетском корпусе, и отсутствие хорошего домашнего воспитания сказывалось в нем: он был неловок с женщинами, терялся в светском обществе и избегал его, но в мужском кругу он блистал: его обаяние и пыл души, негладкая, но сильная и красочная речь притягивали к нему людей, он увлекался сам и увлекал других к великим свершениям. Единственный в этой компании он был женат (хотя не слыл примерным семьянином), имел дочь и недавно потерял годовалого сына, чью смерть пережил очень тяжело.
Соприкосновение в одной квартире таких незаурядных и отчасти схожих людей, как Грибоедов, Бестужев и Рылеев, могло бы привести к взрыву — и не привело. У них было слишком много точек соприкосновения, чтобы они могли быстро наговориться и рассориться. Все трое любили русскую литературу и мечтали возвысить ее значение — тут заслуги Грибоедова были подавляющи. Все трое были связаны с различными коммерческими проектами — и тут Грибоедов внимательно изучал опыт Российско-американской компании, надеясь использовать его и создать аналогичную Российско-персидскую компанию, от которой польза стране была бы неизмеримо большей, чем от Аляски. Все трое были прежде кавалеристами, не имели особых воинских отличий, зато несколько раз дрались на дуэлях — тут никто не превосходил других. Наконец, — и самое главное, — все трое питали искреннюю ненависть к деспотизму и крепостничеству, преследовавшим в России всякую смелую инициативу, всякую свободную мысль. Тут Бестужев и Рылеев далеко опережали Грибоедова в резкости выражений, в готовности к любым решительным мерам, которые избавили бы Отчизну от разъедающего ее зла.
Александр Одоевский нисколько не охлаждал накаленную атмосферу политических, литературных и деловых споров в его квартире. Он был немного младше друзей, но характером, творчеством и взглядами полностью им соответствовал. Кроме Рылеева и Бестужева (который в конце концов просто переехал к Одоевскому, уступив свою квартиру нуждам жены Рылеева), здесь постоянно пребывали князь Евгений Оболенский, единственный молчун по причине заметной шепелявости, но человек впечатлительный и деятельный; сверстник Одоевского Петр Каховский, бледный и донельзя романтичный молодой человек; зимой здесь приветствовали старшего брата Бестужева Николая, военного моряка и художника, восхищавшего всех благородством, твердостью и способностями к разнообразнейшей деятельности; бывали здесь и старые друзья братья Мухановы, бывал Поливанов. Тут Грибоедов познакомился с юным шалопаем Львом Пушкиным, младшим братом опального поэта — он привозил порой сведения о брате, отправленном из Одессы в село Михайловское, куда перевез вместе с собой героев «Евгения Онегина» и сочинял теперь вторую и третью главы романа в стихах. Наконец, весной сюда же из Москвы явился Кюхельбекер, потерявший очередное место службы и ищущий новое (Грибоедов потребовал от Булгарина пустить все в ход и пристроить Вильгельма хоть куда-нибудь — Фаддей отчаянно начал хлопотать, но пока безуспешно). Порой вся компания встречалась у Рылеева или у князя Оболенского в гвардейских казармах, однако чаще всего собрания назначались у Одоевского, по обширности и удобству его квартиры.
Грибоедов очень быстро освоился среди новых друзей, стал им как брат. Однако Одоевский убедительно просил его не приглашать к себе некоторых знакомых, прежде всего Булгарина и Греча. Не нужно было иметь ум и дипломатические навыки Грибоедова, чтобы разобраться в причинах подобной просьбы.
Яростные противоправительственные речи его друзей сами по себе значили немного — в них не было для Грибоедова ничего нового и неожиданного; скорее он был бы удивлен, услышав восхваления правительства из уст сверстников своего круга. Однако он довольно скоро осознал, что волею случая оказался в самом центре одного из тех тайных обществ, о которых давно слышал, но членов которых прежде не знал. Рылеев, Оболенский, А. Бестужев и уехавший осенью в Киев Сергей Трубецкой составляли Коренную думу Северного общества, созданного для проведения в жизнь всех преобразований, о которых мечтали молодые люди России. После января 1821 года, когда распался Союз благоденствия, пытавшийся действовать путем пропаганды и просвещения народа, наиболее решительные его члены избрали новую тактику, почерпнутую из опыта испанской революции 1821 года: тактику военного переворота. На этом этапе Бегичев и многие подобные ему отошли от движения. Напротив, Рылеев и Александр Бестужев только тогда к нему и примкнули. Теперь в членах Общества ценились не ораторские способности, но организационные, не количество вольнодумных стихов, но количество штыков, которые они могли привести под знамена революции.
Рылеев, А. Бестужев, Одоевский и Оболенский довольно долго размышляли, надо ли открывать Грибоедову всю глубину их замыслов. Бестужев и Одоевский выступали против, не желая подвергнуть опасности его талант, который погиб бы в случае краха заговора. Рылеев с ними соглашался, но в то же время возможности Грибоедова очень его интересовали. У Грибоедова не было солдат под командованием, но у него были очень важные связи. Прежде всего А. А. Столыпин и Н. С. Мордвинов — обоих Рылеев рассчитывал привлечь в состав Временного правительства, если переворот удастся произвести. Оба славились высокой честностью и доблестью, оба занимали положение, не сопоставимое с положением самого Рылеева или Бестужева. Столыпин был другом Сперанского, а его младший брат Дмитрий Алексеевич командовал на юге корпусом и славился, как Михаил Орлов, просветительской деятельностью среди солдат. Если бы Грибоедову, с его красноречием и дипломатическим даром, удалось привлечь обоих Столыпиных, Мордвинова и Сперанского к организации переворота, это принесло бы Обществу огромную пользу.
Еще важнее была дружба Грибоедова с Ермоловым. Главнокомандующий Кавказской армией привлекал настойчивые взгляды заговорщиков. Он был вполне независим в своих действиях, известен свободными речами и покровительством ссыльным, он мог всей своей воинской силой поддержать действия Северного общества с юга. Якубович уверял Бестужева, что при Ермолове есть настоящее тайное общество, и предлагал его помощь восстанию. Кроме того, на юге, в районе военных поселений Киева, Чернигова и Тульчина, находилось несколько центров Южного общества, разрозненных и мало сообщающихся между собой. Сергей Трубецкой для того и поехал в Киев, чтобы установить с ними связи, но его усилия не увенчались пока большим успехом. Даже и тут ум и способности Грибоедова могли бы пригодиться, связав воедино отдельные нити заговора.
Эти обсуждения велись за спиной Грибоедова, хотя он не мог их не замечать. Наконец Рылеев решился с ним поговорить довольно откровенно. Грибоедов никогда не был пылким юношей, если речь шла не о любовных развлечениях, а о серьезных вещах. Он имел практический опыт государственной деятельности, который и не снился Рылееву и его друзьям. Прежде всего он постарался выяснить план революционеров. Его не было. Рылеев и сам это сознавал, расплывчато представляя себе цареубийство или отстранение императорской семьи, назначение Временного правительства, публикацию «Манифеста к русскому народу» и дальнейшее проведение необходимых преобразований. Каких именно? Член Общества Никита Муравьев, которого Грибоедов помнил по университетским годам, начал писать конституцию, по образцу английской, но недавно женился на прекраснейшей женщине и пока охладел к политическим идеям.
Все это не вдохновило Грибоедова. Он очень четко понимал, что Ермолов отнюдь не придет на помощь революции. Он знал о генерале больше, чем тот подозревал, и не сомневался в его осторожности и благоразумии. Однако в случае успеха переворота — совершенного и полного успеха — Ермолов вполне мог его поддержать. Неопределенность замыслов друзей немного успокоила Грибоедова, он не верил, чтобы они вышли за пределы голословных обсуждений. Но в то же время он знал горячий, увлекающийся нрав Одоевского, Бестужева и Рылеева — и поневоле начал беспокоиться за них. Он ни на мгновение не проникся их мечтами, но что он мог им посоветовать? Ждать и надеяться, что когда-нибудь отдаленные потомки, авось, решат вопросы, которые уже сейчас, сегодня требовали безотлагательного решения? Просить смириться с ужасами крепостного права, которые столь резко клеймил его собственный Чацкий? Просить повременить, пока годы не угасят их пыл? Такие увещевания были бы и низкими, и бессмысленными — они отвратили бы друзей от него самого, но не от смелых дерзаний. Рылеев ведь и сам предвидел их обреченность и опубликовал в «Полярной звезде» на 1825 год строки, показавшиеся многим пророческими (он скрыл их от цензуры в «Исповеди Наливайко»):
Но он шел с открытыми глазами и самыми слабыми надеждами навстречу судьбе. Грибоедову оставалось решить, примкнуть к друзьям или порвать с ними все связи. Одно он ответил сразу: от формального членства в Обществе он отказался категорически. Едва скинув иго матери, он построил жизнь так, чтобы не оказаться в условиях слепого и безоговорочного подчинения. Даже в армии, состоя при Кологривове, он вел особую, почти неконтролируемую деятельность и, хотя был подотчетен генералу, никаких точных приказов от него не мог получать. Еще менее он зависел от Нессельроде, Ермолова и даже Мазаровича — инструкции определяли общее направление его трудов, да и то он трактовал их весьма широко, а порой действовал вопреки воле начальства (например, когда сталкивал Турцию и Персию), и всегда ответственность за дипломатическое поражение или победу лежала на нем одном. Тем более он не собирался отдавать себя в полное распоряжение Рылеева и Оболенского, хотя порядок в Северном обществе был достаточно демократичен. Однако отказ подписать какие-то бумаги о членстве сам по себе ничего не значил, и Грибоедов и Рылеев это понимали. Собственно, эти бумаги Рылеев тут же сжигал, чтобы не скомпрометировать членов в случае провала заговора. Но с Грибоедовым эта игра была ему не нужна — слово Александра связало бы его сильнее любой подписи.
Грибоедов не мог порвать с друзьями, переехав от Одоевского и прекратив всякое общение. И не только потому, что это было бы актом трусости и раболепия перед властью. Он привязался к юноше, полюбил его от души, считал своим питомцем, желал ему блага, но не мог и его просить порвать с Рылеевым и Бестужевым. Фактически он мог сделать только одно — уехать за границу наступившей весной и предоставить событиям идти своим чередом. Но кем бы он почувствовал себя тогда, услышь он о гибели Одоевского в самоубийственном выступлении?! Конечно, Грибоедов ни в коей мере не нес ответственности за судьбу юного родственника, тому было без малого двадцать три года, почти столько, сколько Грибоедову во время суда за дуэль и ссылки в Персию. Грибоедов справился с жизненными испытаниями, справится и Одоевский. Но эти рассуждения Александру не помогали: разве, думал он, Бегичев не попытался бы отвратить от него любые невзгоды, будь он зимой 1818 года в Петербурге, а не в Москве? Разве обязанности старшего друга ограничиваются молчаливым сожалением?
Грибоедов против воли вынужден был заняться делами Общества. По сравнению с пылкими друзьями он чувствовал себя умудренным опытом стариком, хотя был их ровесником, да и они высоко ценили его ум и хладнокровие. Они настолько верили в его проницательность, что однажды двоюродный брат Оболенского, член Общества Сергей Кашкин, прислал князю Евгению письмо, где сообщил о загадочной смерти общего родственника и умолял «упросить Грибоедова собрать точные сведения об этом деле. Это его обязанность — попытаться проникнуть в эту тайну». Столь же откровенно друзья просили его разобрать запутанные отношения между разными частями Общества. Прежде всего Александр вдребезги разбил надежды Рылеева на помощь Кавказского корпуса. Рассказы Якубовича о наличии в Грузии тайной организации он полностью опроверг и твердо заверил друзей, что абсолютно невозможно ему было бы о ней не знать — в конце концов, он всю жизнь занимается изучением общественных связей! А цену словам Якубовича они и сами знают — или Бестужев до сих пор верит всему, что тот наговорил ему о Грибоедове? Этот аргумент подействовал. На Кавказе не на кого рассчитывать, кроме Ермолова, а на Ермолова рассчитывать бесполезно.
Потом Грибоедов исследовал до глубочайшей глубины все планы переворотов и только один из них признал оставляющим шанс на успех — совместное одновременное выступление всех северных и южных сил при нейтралитете Ермолова, при наличии обдуманного Временного правительства и перечня хотя бы ближайших преобразовательных мер. И, конечно, без цареубийства, которое никому в стране не понравится. Все это Грибоедову представлялось химерой, но Рылеев и Бестужев справедливо указывали, что удалась же военная революция в Испании и в Южной Америке при Симоне Боливаре. — Там силы были иные. На стороне испанской революции стояли кортесы (парламент), недовольные королем, на стороне Боливара — народ, боровшийся с завоевателями-испанцами. А что в России? Сто прапорщиков хотят изменить весь государственный быт России! Эти резкие слова Грибоедова облетели все Общество. Они были не вполне справедливы, среди членов встречались даже генералы, но суть дела от этого не менялась. Возможности заговорщиков были и в самом деле невелики. Однако, если собрать все воедино: бывшую дивизию Михаила Орлова, продолжавшую любить опального командира, корпус Дмитрия Столыпина, полки членов Южного общества, батальоны и роты Северного и всех, кого могут увлечь общий пример и страстные речи Бестужева и других ораторов, — выйдет немало!
Северяне полагали, что попробовать стоит. Грибоедов соглашался, в глубине души имея в виду, что отсутствие единства в Обществах само собой сведет выступление на нет. Однако же если действовать, то без промедления. И так уже четыре года почти публично обсуждались замыслы цареубийства — и до сих пор они не дошли до правительства в сопровождении прямых улик! Так не может продолжаться вечно. Рано или поздно в Обществе появится какой-нибудь болтун, вроде Репетилова, или Молчалин, принятый за дельного человека, а ставший предателем. Конечно, доверие дворян друг к другу — вещь прекрасная, но всякое ведь случается, достаточно какой-нибудь красавицы-шпионки… Грибоедов решил весной съездить в Киев, поговорить с Трубецким, попытаться установить связи на юге — а там, скорее всего, убедить Петербург в полной нереальности всех надежд. На всякий случай он убедил Аркадия Алексеевича Столыпина поехать вместе с ним: вдруг его брат в чем-ни-будь окажется полезен?
Разумеется, вести переговоры с южанами должны были бы члены Коренной думы, но общее безденежье не позволяло ехать за свой счет, а по делам службы ни Рылеев, ни Оболенский или Бестужев не могли придумать себе предлог для посещения Киева. У Грибоедова же он имелся — для него это был бы прямой путь к Ермолову: до Керчи и морем на Кавказ. Он не испытывал радости при мысли о возвращении на дипломатическую стезю, но этим он заплатил бы невысокую цену за помощь Одоевскому. К тому же мечты Рылеева понемногу проникли и Грибоедову в душу, он начал против всей очевидности надеяться, что, может быть, ему удастся пробудить в Ермолове демона честолюбия и вовлечь его в зреющий заговор — это была бы огромная поддержка восстанию.
Отъезд запланировали на начало мая, по просухе, но Столыпин внезапно тяжело заболел. Грибоедов ждал, а пока развлекался, как мог. Прошедшей зимой он много работал и был рад отдохнуть. Помимо политических замыслов, он вместе с Никитой и Александром Всеволожскими продолжил организацию компании по торговле с Персией, на этот раз более успешно. Теперь он должен был ехать в Грузию отчасти для того, чтобы на месте решить коммерческие вопросы. Одновременно он живо и своеобразно описал свои впечатления от петербургского наводнения для сборника, который Греч готовил к печати, но не выпустил из-за высочайшего запрещения упоминать об этом несчастье. Тогда, по просьбе Бестужева и Рылеева, Грибоедов взялся что-нибудь написать для их «Полярной звезды» на 1825 год. Он перевел «Пролог в театре» к поэме Гёте «Фауст», перевел вольно, неполно, добавляя от себя в надежде на невнимательность цензуры: в споре Директора театра, Поэта и Комического актера, в котором Гёте не принял ничью сторону, Грибоедов твердо выступил на стороне Поэта, резко отвечавшего Директору:
На этом монологе Грибоедов оборвал гётевский текст, который в оригинале заканчивался приказом Директора выполнять его распоряжения без лишних слов. Отрывок Грибоедова напечатали без возражений, и он задумался, не перевести ли всего «Фауста». Такой титанический труд занял бы его на несколько лет, но его приятели полагали, что дело это бесплодное: невозможно даже сказать, какую сцену пропустит цензура.
Зато новые друзья активно поддержали Грибоедова в полемике по поводу «Горя от ума». Кюхельбекер еще в Москве, в своей совместной с Владимиром Одоевским «Мнемозине», первым написал о комедии Грибоедова как о произведении «истинно делающем честь нашему времени, заслуживающем уважение всех читателей, кроме некоторых привязчивых говорунов», а потом поместил в «Московском Телеграфе» очередное свое стихотворное послание к Грибоедову, которое едва не заставило Александра покраснеть от избытка похвал. Бестужев, в обзоре состояния русской словесности в «Полярной звезде» на 1825 год, первым вывел «Горе от ума» из ряда всех предшествующих пьес, что позволяло ему самому устанавливать себе законы: «Люди, привычные даже забавляться по французской систематике, говорят, что автор не по правилам нравится — но пусть их говорят, что им угодно». Орест Сомов, приятель Рылеева и Бестужева, сотрудник всех подряд журналов, первым доказал наличие в «Горе от ума» действия, не основанного на подготовленной интриге. И все, от Владимира Одоевского до Сомова, вступились за Чацкого, которого не только Писарев и Дмитриев с присными, но даже Пушкин считал болтуном, если не глупцом. Отзыв Пушкина в письме к Бестужеву, который сразу же стал известен Грибоедову, огорчил бы его (Пушкин только стихи высоко оценил: «половина войдет в пословицу»), но Пушкин услышал комедию всего раз и не сумел полностью в ней разобраться: не понял характера Софьи, ибо не имел музыкального образования, не понял Чацкого, зато понял Грибоедова и признал, что единственный умный человек в пьесе — автор. Рылеев и Бестужев не поддержали пушкинскую критику; они видели в Чацком единомышленника и с радостью приняли бы его в Общество.
Друзья Грибоедова захотели всемерно способствовать распространению точного текста «Горя от ума». Несколько дней в квартире Одоевского встречались офицеры разных петербургских полков и записывали пьесу под диктовку самого автора. Попутно и не однажды Александру делали замечания на иные неудачные слова и выражения, и он порой их исправлял. Это был самый последний этап его работы над рукописью; внеся некоторые изменения, он решительно поставил точку и больше к пьесе не возвращался. Наступившим летом, в пору офицерских отпусков, списки от Одоевского разлетелись по всей России и встречались повсюду восторженно, как самые полные и достоверные.
Но если литературная судьба «Горя от ума» счастливо устраивалась на глазах Грибоедова, его театральная судьба оставалась печальной. Нелепо было ставить на сцене один третий акт, а всю пьесу цензура не пропускала. Весной в Театральной школе молодежь, во главе с Петром Каратыгиным, братом гениального Василия, затеяла тайком от цензуры поставить комедию. Грибоедов обрадовался и с жаром отдался репетициям. Он сам проходил с учениками все роли (Каратыгин играл Чацкого) и как-то привез с собой Александра Бестужева и Кюхельбекера, которые похвалили исполнителей, чтобы не лишать их веры в себя. Пьеса оказалась слишком сложна для юнцов, зато Бестужев дал им на время свой парадный адъютантский мундир, и мальчики с упоением по очереди щеголяли в настоящей гвардейской форме, что, разумеется, не дозволялось на публичных представлениях. Спектакль назначили на 18 мая. Но невозможно же сохранить тайну, рассылая пригласительные билеты! Слух дошел до Милорадовича, и тот ухватился за возможность отомстить Грибоедову за Телешову. Представление было запрещено. И если когда-нибудь Грибоедов желал введения свободы слова и печати в России, то никогда сильнее, чем в этот день!
Тем временем Столыпин скоропостижно умер. Его смерть сильно задержала Грибоедова: он не мог отказать вдове в поддержке и сочувствии, а она не отпускала его, почитая первым другом и утешителем. Александр ждал приезда ее отца, адмирала Мордвинова, который взял бы на себя попечение о дочери и ее детях. Пока же он оставался в Петербурге, но покоя не знал. Кюхельбекер переселился к Одоевскому на место Бестужева, уехавшего в Москву по делам, и однажды разбудил Грибоедова в четвертом часу утра, на следующий день — в седьмом; оба раза он испугал Александра до крайности и извинялся до бесконечности. Но дело у Вильгельма было не шуточное!!! — побранился с Львом Пушкиным, собрался драться. Грибоедов решил, что сами уймутся, но через день, выспавшись, наконец, без помех, помирил их.
Грибоедов сумел выехать из Петербурга только в конце мая. Он не мог понять, печалит ли его расставание с Телешовой, обещал ей писать, но боль разлуки сгладилась в два дня, а через неделю тоска исчезла без следа. В Москве он не застал уже ни Бегичевых, ни родных, уехавших куда-то на дачу. (Обычай отправляться со всем скарбом в дальние имения постепенно переводился, и москвичи, если не имели подмосковных, все чаще заводили небольшие дачи.) Зато он встретил Павла Муханова, от которого получил множество просьб списать в Киеве разные древние надписи, потому что тот увлекался теперь двумя предметами: женщинами и историей. Встретил и Александра Бестужева, вскоре возвращавшегося в Петербург. Бестужев ничего не сказал, а от Муханова Грибоедов с удивлением услышал, что их общий друг дни напролет проводил у его матушки и сестры и принимался ими как родной. Настасья Федоровна могла быть любезной с молодыми людьми по одной-единственной причине, но в данном случае известие не порадовало Грибоедова. Мария могла высоко оценить прекрасные душевные качества Бестужева, но сам он знал его и с другой стороны. Он понимал теперь, почему Никита Муравьев отошел от заговора после женитьбы на Чернышовой, понимал, почему генерал Раевский потребовал от Михаила Орлова выйти из всех тайных обществ перед свадьбой с его дочерью — и не осуждал их. Одно дело самому ввязываться в революцию, совсем иное — молча обречь сестру или дочь на участь жены каторжанина. Он не стал ни о чем говорить с Бестужевым, полагая, что его сватовство, если до того дойдет, не созреет раньше заговора.