65863.fb2
Только 15 марта изнывающий от скуки и неопределенности Грибоедов был вызван на следующий допрос. Из новых вопросов он понял, что Комитет выясняет его роль как связного между Северным и Южным обществами и между ними и Грузией, то есть Ермоловым. На этот раз Грибоедов увидел серьезность вопросов и их опасность решительно для всех: если бы следствие получило хоть малейшие доказательства договоренности Севера, Юга и Кавказа о совместном выступлении, это был бы ему незаслуженный подарок. Он ответил беспредельно кратко: поручений, писем и тому подобное не имел, никого не видел, никого не знал, о существовании каких-то новых лиц, о которых спрашивали, даже не подозревал. Точка.
Больше Грибоедову вопросов не задавали, на допросы не вызывали, но и не выпускали. После 15 марта он начал думать, что Комитет напал на след, а 19 марта даже послал Булгарину просьбу о деньгах на случай, если его «отправят куда-нибудь подалее» (если денег нет, чтоб прислал за адамантовым крестом Грибоедова, который можно было бы продать). После Пасхи, встреченной 18 апреля все в том же штабе, Грибоедов почти уверился, что о нем либо забыли, либо скоро отправят с фельдъегерем в Сибирь. Он много читал от скуки, но писать не мог — комната по-прежнему была переполнена сменявшими друг друга «постояльцами».
Однако о нем вовсе не забыли. На третий день после его проезда через Москву Степан Бегичев посетил его родных. Настасья Федоровна встретила весть об аресте сына «с обычной своей заносчивостью», как передал Степан, и принялась ругать сына карбонарием да тем и сем. Бегичев порадовался, что один присутствовал при этих излияниях, которые могли очень повредить Александру. К счастью, Алексей Федорович был разумнее своей сестры. Его не интересовало, виновен племянник или нет, он видел в нем только последнего продолжателя обеих ветвей рода Грибоедовых. Одно дело Нарышкины, Одоевские, Орловы, Трубецкие и прочие знатные семьи, чьи представители ввязались в заговор — у них осталось множество носителей фамилии. А Александр был единственной надеждой Грибоедовых. К тому же Мария и ее двоюродная сестра Софья умоляли Алексея Федоровича помочь Александру. Он написал старшей дочери требование добиться освобождения Грибоедова, ведь ее муж находится в величайшей чести у императора. В этом письме не было надобности. Не только сама Елизавета любила и уважала Александра, но и Паскевич относился к нему с дружеской теплотой. Он, несомненно, мог повлиять на ход следствия, но пока ничего не предпринимал. Грибоедов сидел всего лишь в Главном штабе, не испытывая ни в чем недостатка, гулял в Летнем саду и, кроме того, был умен, хладнокровен и опытен. Паскевич надеялся, что он выпутается сам, и не хотел ради него без нужды исчерпывать свой кредит у императора. Ведь Александр Одоевский, близкий родственник его жены, неопытный, пылкий юноша, сидел в Алексеевском равелине Петропавловской крепости, между камерами Рылеева, Николая и Михаила Бестужевых и Сергея Муравьева-Апостола — главных виновников, к коим и его причисляли. Пока что Одоевский держался твердо и ни в чем решительно не признавался, но Паскевич понимал, что его спасение почти невозможно, а для смягчения участи понадобится все его влияние.
Паскевич скрытно действовал через членов Следственного комитета, всемерно сдерживая их рвение относительно Грибоедова. Под его малозаметным нажимом множество противоречивых показаний о Грибоедове не сравнивалось, не назначались очные ставки, вопросы о нем порой просто изымались при переписывании опросных листов. В мае император начал подбирать состав Верховного уголовного суда по делу декабристов. Туда были включены Мордвинов и Сперанский, которых декабристы прочили в состав своего Временного правительства (Дмитрий Столыпин избежал такой двусмысленной участи, скончавшись от удара во время арестов после 14 декабря). Ввели в члены суда и Паскевича. Тому выпал удобный случай заметить, что нехорошо было бы ему судить человека, родство с которым явно раскрывает девичья фамилия его жены, урожденной Грибоедовой. Родство с Одоевским было менее очевидно. 31 мая Комитет повторно отправил царю прежнее ходатайство об освобождении Грибоедова: «Коллежский асессор Грибоедов не принадлежал к Обществу и о существовании оного не знал. Показания о нем сделаны князем Евгением Оболенским 1-м со слов Рылеева; Рылеев же ответил, что имел намерение принять Грибоедова; но, не видя его наклонным ко вступлению в Общество, оставил свое намерение. Все прочие его членом не почитают». Последняя фраза была написана под давлением Паскевича: членом Общества Грибоедова назвали Сергей Трубецкой, Оржицкий и Бригген (правда, все трое признавали его только в числе знакомых, а о членстве ссылались на Рылеева). В конечном счете отрицательное показание Рылеева стало решающим. Николай I написал на ходатайстве о Грибоедове резолюцию: «Выпустить с очистительным аттестатом» и велел дать следующий чин и годовое жалованье не в зачет.
2 июня последовал приказ об освобождении Грибоедова. 3 июня он перебрался к Жандру. В спрятанном владикавказском пакете они не нашли ничего предосудительного, кроме одного письма Кюхельбекера, но и этого бы хватило: Вильгельм не признавался даже в светском знакомстве с Грибоедовым, смертельно боясь хоть чем-то повредить обожаемому другу. 6 июня Грибоедов представлялся императору в числе нескольких освобожденных и получил предписание отправиться по месту службы, то есть назад к Ермолову.
9 июня ему выдали под расписку очистительный аттестат: «По высочайшему Его Императорского Величества повелению комиссия для изыскания о злоумышленном обществе сим свидетельствует, что коллежский асессор Александр Сергеев сын Грибоедов, как по изысканию найдено, членом того общества не был и в злонамеренной цели оного участия не принимал». 10 июня Грибоедов получил у военного министра подорожную и прогонные деньги до Тифлиса (на трех лошадей за 2662 версты).
Однако он не спешил с отъездом. Отчасти его задерживал долг вежливости: необходимые благодарственные визиты к Паскевичам, к капитану Жуковскому, дружеское общение с Жандром и В. С. Миклашевич, Николаем Мухановым, который как мог помогал ему в заточении, с Булгариным. После представления во дворце он почувствовал себя опустошенным, зашел к Булгарину, которого дома не оказалось, расположился у него по-хозяйски и оттуда послал Миклашевич свежее мнение о государе: «он, во-первых, был необыкновенно с нами умен и милостив, ловок до чрезвычайности, а говорит так мастерски, как я, кроме А. П. Ермолова, еще никого не слыхивал». Андрей Андреевич и Варвара Семеновна заключили из этой записки, что их друг не составил благоприятного суждения о новом императоре.
Больше всего Грибоедов желал сейчас одиночества. Он попросил Булгарина открыть дачу в Стрельне и переехал туда, никого не желая видеть, потом несколько дней без цели странствовал по побережью:
Грибоедов терзался сердцем за Одоевского:
Допустил…
10 июля 1826 года был объявлен приговор декабристам. По чести, им нельзя было предъявить никакого серьезного обвинения: никто из них не нарушил присяги (ибо не присягал Николаю), не выступил против законного монарха (ибо его еще не было либо им был Константин, с именем которого солдаты шли на площадь). В худшем случае некоторые из них были виновны в нарушении субординации, поскольку вывели роты без согласия старших офицеров. За поднятие Черниговского полка можно было строго наказать, но большинство арестованных не были даже на Сенатской площади; Пестеля арестовали до всех событий — 13 декабря. Его и других обвиняли только в мыслях, не нравящихся царю. И за эти мысли расправа была жесточайшей.
Всего влияния Паскевича достало только, чтобы перевести Одоевского из осужденных 1 разряда, по которому полагалась казнь, замененная двадцатью годами каторги, в IV (двенадцать лет каторги, в августе сокращенных до восьми).
13 июля, на рассвете, барабанный бой несколько часов раздавался с кронверка Петропавловской крепости. Вопреки отечественным законам, со времен Елизаветы Петровны запрещавшим приводить в исполнение смертную казнь, Николай I приговорил к повешению осужденных вне разрядов Рылеева, Пестеля, Сергея Муравьева-Апостола, Михаила Бестужева-Рюмина и Каховского, ответственного за убийство Милорадовича.
Российские палачи давно разучились вешать, но не вызывать же специалистов из Англии, где казнь такого рода была повседневным явлением? По России пошли страшные, и на этот раз верные слухи, что трое осужденных — Муравьев-Апостол, Бестужев-Рюмин и Рылеев — сорвались, но их повесили вторично. Этот барабанный бой будет веками отдаваться в России, тревожа незачерствевшие души. Он произвел тяжелейшее впечатление на юношество, надломив в нем силы до начала взрослой жизни. Новое поколение зрело, ощущая обреченность любых усилий, любой тяги к чему-то лучшему. И старики чувствовали невыносимую грусть. Велики были потери и потрясения; многие семейства оплакивали близких умерших и живых покойников.
И только на одних людей барабанный бой не оказал никакого влияния — на самих декабристов. Повешенные — повешены, живые не собирались поддаваться отчаянию. Собранные страхом Николая в одном руднике Петровского завода, дабы не взбунтовали всю Восточную Сибирь, они оказались в родном кругу, с жадностью набросились на книги, которых были лишены полтора года, переводили со всех языков, делали научные доклады, сочиняли, изобретали, строили, спорили, основали целую «Казематную академию», где было 120 профессоров, по совместительству и учеников. Когда по истечении лет разряд за разрядом выходил с каторги на поселение среди бурят и крестьян, кое-кто плакал и рвался назад, в круг образованных друзей и единомышленников.
Грибоедов ничего этого почти не знал. Узникам запретили писать родным, и редкие вести доходили от них в Россию, переписанные, как бы от своего имени, нежными ручками дам, последовавших в Сибирь за мужьями, женихами и братьями. Пытаясь помешать им в этом жестокими и низкими условиями, новый император восстановил против себя даже московских старух, убежденных, что долг жены — быть с мужем. Они косо смотрели на жену Артамона Муравьева, так и не уехавшую к мужу из-за нежелания бросить детей. Но еще более они возмущались царем, который старался разорвать семьи, ибо он нарушал тем неписаные законы русской жизни. (И он таки изменил прежние представления: молодое поколение выросло с мыслью, что совершенное декабристками — подвиг. Сами они так не считали.)
Только одна весточка дошла до Грибоедова от друзей: на пушкинское послание в Сибирь «Во глубине сибирских руд» ответил Александр Одоевский:
Таинственная сила слухов и списков разнесла стихи по всей стране. Грибоедов был рад узнать, что его милый Александр не пал духом, что он окружен единомышленниками и вместе с ними продолжает надеяться не только на собственную свободу, но и на освобождение Отечества от рабства и деспотизма. В Петровском заводе декабристы не чувствовали себя одинокими.
А вот в России без них стало пустынно. Грибоедов с горечью оглядывался вокруг: пять человек, из которых только Пестеля он не знал лично, повешены; Кюхельбекер заточен в тюрьму, Александр Бестужев поселен в Якутске, его братья Николай и Михаил Бестужевы, Никита Муравьев, Одоевский, Петр Муханов — на каторге, Поливанов умирает в Петропавловской крепости. Правда, уцелели Бегичевы и Жандр, и Никита и Александр Всеволожские, и остальные Мухановы. Круг друзей Грибоедова не вовсе разрушился, он сможет, наверное, найти новых.
И все же он покидал столицу безо всякого сожаления. Жить в деревне, уехать за границу, уехать хоть на Кавказ — но в Петербурге благородному человеку больше нечего было делать. Все, кто только мог, разъехались из столицы. Отныне здесь будут главенствовать чиновники, и мундиры жандармов из новосозданного III Отделения С. Е. И. В. Канцелярии сменят мундиры блестящих гвардейцев Отечественной войны.
Страна, которая отправила талантливейших своих людей на эшафот, на каторгу, в крепость, по-прежнему нуждалась в переменах. Но бороться за эти перемены стало пока некому…
Грибоедов приехал в Москву в середине июля. Город был на удивление полон людьми, никто почти не разъехался по имениям и дачам. Древняя столица готовилась к коронации нового императора, и отсутствовать в такой момент — значило объявить себя противником власти. Однако радости на лицах он не заметил, повсюду царила похоронная атмосфера. Театры были закрыты, балов не давали, дворяне носили глубокий траур по случаю кончины сперва Александра I, а потом — его жены императрицы Елизаветы Алексеевны. Обязательный траур как нельзя точнее выражал подавленное состояние общества: какое семейство не было затронуто роковой катастрофой 14 декабря? кто не лишился заживо погребенных родственников и друзей? кого не потрясла расправа с декабристами? Мало кто приветствовал победу правительства. Даже самые лояльные старухи возмущались государем, который, против всех отечественных установлений, препятствовал женам ссыльных выполнять свой долг и мстил не только заговорщикам, но и их еще нерожденным детям. Если же находился кто-нибудь довольный зияющими брешами, пробитыми в гвардии и теперь предназначенными для него, ничтожного (как Михайла Дмитриев, например, внезапно ставший придворным), то и он не смел открыто веселиться. Александр I увлек за собой в могилу многих, чьи имена были небезразличны Москве и России — приходилось оплакивать и их. Помимо императрицы, умер граф Федор Васильевич Ростопчин, который, может быть, и сжег Москву в двенадцатом году, но и много для нее сделал. Умер Николай Михайлович Карамзин, не дописав свою «Историю», сгорев в волнениях междуцарствия и следствия.
Умер граф Николай Петрович Румянцев, оставив после себя знаменитую Румянцевскую библиотеку.
Москва осознавала, что ее прошлое уходит без возврата. Приезд двора никого не вдохновлял, и назначенная на август коронация, призванная поскорее изгладить тяжелое и грустное впечатление, произведенное недавними страшными событиями, не пресекала слухов, что император воцаряется незаконно, против воли старшего брата. Конец этим толкам положил только приезд из Варшавы Константина Павловича. Зато не пришел конец тому, что затрагивало всех без исключения — росту цен на жилье и припасы. Сперва думали, что вздорожание временное и пройдет по отъезде двора, но этого не случилось: слишком переменилась Москва. Словно повторились павловские времена: многие переехали сюда из Петербурга, подальше от престола; за вельможами потянулись провинциалы и поставщики; дома и наряды стали заметно роскошнее; расплодились наемные экипажи, трактиры и квартиры; обед отодвинулся к пяти часам — своеобычная полудеревенская простота московского быта потихоньку исчезла. И лишь одно осталось от прежних времен: противостояние Москвы казенному отныне Петербургу, но не по-старому невинное, а все более серьезное.
Только здесь — в Московском университете, в просвещенных гостиных, в Английском клубе — еще велись политические разговоры, обсуждались политические идеи, составлялись политические проекты. В Английском клубе правил Чаадаев. Он вернулся из-за границы и попал под подозрение в связях с декабристами, был допрошен, но отпущен. Из баловня фортуны и дам, короля балов и светского льва он под бременем неудач и долгов превратился в угрюмого нелюдима, облысел, ни с кем почти не виделся, никого не принимал и выезжал только в клуб. Там он создал совершенно особенную атмосферу свободы слова, не допуская, правда, революционных высказываний и ратований за насильственные действия, в которых разуверился. Но он не допускал и никаких гонений на ораторов, никаких доносов начальству и полиции. Нравственное и интеллектуальное могущество Чаадаева действовало облагораживающе на окружающих, и остатков дворянской чести хватало, чтобы обходиться без наушничества. Пожалуй, Английский клуб в России один оставался оплотом общественного мнения, и сам Николай I вынужден был прислушиваться к его суждениям. Всевидящее и всеслышащее III Отделение не смело, да и не могло сюда соваться.
Однако летом 1826 года Москва еще стояла на перепутье: прошлое умирало, будущее пока не вырисовывалось. Огромные и безжизненные здания Большого и Малого театров уныло смотрели на огромную и безлюдную площадь, зачем-то огороженную канатами, через которые никто не смел переступить, кроме бездомных собак. Бессмысленные запреты, всеобщая тишина и подавленность знаменовали начало нового царствования.
Грибоедов провел в этой обстановке неделю. После долгого перерыва он остановился в родном Новинском. Настасья Федоровна ничем не могла отравить ему настроение; в кои-то веки она была довольна: сын был оправдан, получил годовое жалованье и ехал к месту службы. Правда, Александр с негодованием узнал, что матушка занялась чем-то, смахивающим на ростовщичество: по крохам собрала у знакомых деньги, даже у полунищего Владимира Одоевского нашла что выпросить, и дала с процентами довольно крупную сумму братьям Всеволожским. Эти богачи часто нуждались в оборотных средствах, ибо их отец, хотя выделил им часть капиталов, все же сохранил за собой контроль над основным семейным состоянием. Александр крайне встревожился очередной неблаговидной авантюрой матери, которая могла окончательно разорить семью и поссорить его со всеми близкими друзьями. Но, как обычно, ему было сказано, что это не его дело. Мария почти не замечала брата, погруженная в себя, в тоску и в музыку. И не она одна. Даже приезд вместе с двором новых гвардейцев не слишком ободрил московских барышень — многие из них сожалели о прежних поклонниках.
В Москве Грибоедов нашел Каверина, Чаадаева, Шаховского, Вяземского. В духовной пустоте России он стал более ценить их общество. А вот Алябьева на было. Под дурным влиянием Толстого-Американца он совсем распоясался и вместе с Шатиловым убил в драке за карточным столом своего партнера, за что уже год сидел под судом. За политические проекты в России расправа была коротка — полгода от ареста до виселицы, а за убийство наказывали нескоро, да и не так жестоко.
Грибоедов с каким-то мрачным удовлетворением ехал на Кавказ: позади не осталось ничего дорогого, впереди ждали друзья, всегда жившие в Тифлисе или сосланные после разгрома восстаний. Он покинул Москву перед прибытием императора, задолго до коронационных торжеств, но двигался не спеша, стараясь испытанными средствами — дорожной усталостью и дорожными невзгодами — подавить в себе все чувства. Несколько дней, как у него повелось, он провел в деревне у Бегичева; беседа с другом немного утешила его.
28 августа он был уже у Владикавказа, где столкнулся с Денисом Давыдовым, ехавшим из Москвы и нагнавшим его дорогой. Они вместе перевалили через Кавказский хребет.
3 сентября въехали в Тифлис. Все те, кто три года назад тепло провожал Грибоедова, клянясь ему в вечной дружбе, теперь тепло его встретили, сохранив обещанную дружбу. Он сразу же навестил Прасковью Николаевну Ахвердову. Ее дом по-прежнему был полон людьми, детьми и музыкой, по-прежнему шумен, весел и гостеприимен.
Но за его пределами жизнь изменилась. На Кавказе разыгрывалась новая игра, поувлекательнее привычного ермоловского виста, игра под названием «русско-персидская война». Колоду карт поставили персияне: усилиями англичан они помирились с Турцией, усилиями англичан нашли повод для недовольства Россией и 16 июля 1826 года, без объявления войны, перешли через Аракс. Игроков было четверо: Ермолов, Паскевич и Денис Давыдов (присланные «в помощь» наместнику Кавказа) и Мазарович, недавно женившийся на русской и собравшийся в отставку.
Мазарович проиграл до первого расклада карт: оставшись после отъезда Грибоедова единоличным главой персидской миссии, он обязан был вовремя предупредить Ермолова о подготовке Персии к войне — и не сделал этого. По общему мнению, Грибоедов бы на его месте не прозевал сборов иранских войск и стягивания их к границе: взбешенный Ермолов справедливо замечал, что сборы эти по персидским порядкам были продолжительными. Конечно, Мазарович не имел такого опыта разведывательной деятельности, как Грибоедов, но на Кавказе все полагали, что любой честный человек, которому не застилало бы глаза золото Аббаса-мирзы, не мог бы не заметить воинственных намерений иранцев. Оправдываясь, Мазарович по оплошности объявил не ту масть и тем спутал карты своего партнера Ермолова: он уверил главнокомандующего, что персидские войска теперь не те, что прежде, когда полчища их отступали перед горсткой русских, что ныне, вооруженные и обученные англичанами, они не уступают русским солдатам. Бестолковые донесения поверенного, ничего не смыслящего в военном деле, смутили Ермолова, он с излишней осторожностью отнесся к наступавшим персиянам и демонстрировал удивительную нерешительность.
Первые взятки в игре Ермолов начисто проиграл: за месяц военных действий он потерял все Восточное Закавказье, весь центр с городом Елизаветполем, а Баку оказался в осаде. Тут карты пошли в руки Давыдова и Паскевича: с их прибытием ситуация коренным образом изменилась. Отряды Дениса Васильевича отстояли Грузию, Паскевич разбил самого Аббаса-мирзу под Елизаветполем, стряхнувший оцепенение Ермолов с небольшим войском освободил Баку. К приезду Грибоедова все русские владения в Закавказье были очищены от неприятеля, и в сражениях наступил перерыв до весны. В довершение удач дипломатическая миссия князя А. С. Меншикова, посланная в Тегеран в тщетной попытке предотвратить войну и захваченная там в заложники, выбралась из Ирана и относительно цела-невредима вернулась в Россию.
Давыдов и Паскевич, казалось, поровну распределили козыри в отложенной партии. Однако, как полагали знающие люди, у последнего в рукаве был пятый туз: предписание императора сместить Ермолова и занять его место в любой момент, по усмотрению Паскевича. Пока что он им не пользовался и играл честно. Ермолов же понимал шаткость своего положения, но не знал, как его укрепить. Вокруг основных игроков толпились заинтересованные зрители. Они не могли повлиять на расклад карт, но в большинстве ставили на Ермолова. Он десять лет был вершителем судеб Кавказа и Грузии, почти всех офицеров и гражданских чиновников сам принял на службу (если их не сослали цари), и все они боялись, что смена власти ухудшит их положение. Некоторые, как Николай Николаевич Муравьев, пытались усесться на два стула, но выходило это неловко: легче было упасть, чем удержаться.
Грибоедов не мог позволить себе роскошь остаться сторонним наблюдателем в разыгрывающейся партии. Никто и не дал бы ему этой возможности. Ему заранее уготовили роль джокера в карточной колоде, который не принадлежит ни к одной масти и может выступить на любой стороне. Естественно, каждая сторона надеялась, что он присоединится именно к ней. Паскевич, чувствовавший себя очень неуверенно посреди враждебной ему ермоловской администрации и армии, рассчитывал на поддержку родственника, которого недавно спас от суда, а может быть, даже от каторги. Ермолов и особенно ермоловцы считали, что Грибоедов обязан благодарностью генералу, который дал ему время сжечь бумаги и тем избегнуть кары. (Правда, наместник в тот момент заботился и о собственной безопасности, но об этом все успели позабыть.) Денис Давыдов, вытребованный на Кавказ Ермоловым и почти не имевший надежды остаться здесь при Паскевиче, называл любую помощь последнему предательством.
Грибоедов некоторое время не обращал внимания на распри генералов. Ермолов и Паскевич были равно влиятельными, и он не хотел ссориться ни с тем, ни с другим. Не ради себя. Он считал своим долгом любой ценой помогать сосланным друзьям. На Кавказ попали младшие братья Бестужевы — Петр и Павел; попал его временный товарищ по заключению, бывший поручик лейб-гвардии Финляндского полка Александр Александрович Добринский; попал бывший преображенец Николай Васильевич Шереметев; попал Николай Николаевич Оржицкий, сибарит, с которым Грибоедов вместе путешествовал по Крыму; здесь же был прощенный Владимир Вальховский, соученик Кюхельбекера и Пушкина по лицею; наконец, сюда перевели из крепости Ивана Щербатова, которого Александр не видел лет десять, но встретил с радостью. Грибоедов почти ничем не мог помочь томящимся в казематах Александру Бестужеву, Одоевскому и Кюхельбекеру (только собрал правдами и неправдами три тысячи рублей и переслал их Вильгельму в тюрьму, зная бедность его семьи, которая не могла его содержать), но помочь ссыльным он мог. Общение и переписка с ними были крайне опасны и могли повредить и ему, и им. И все же он изыскивал средства незаметно отправить и незаметно получить письма; снабдить их книгами и журналами. Одно его сочувствие, возможность поговорить о прежних единомышленниках, обменяться впечатлениями о книгах с равным себе много значили для тех, кто внезапно оказался в необразованной солдатской среде. Но он старался быть им еще полезнее: хлопотал перед Ермоловым и Паскевичем о переводе разжалованных в полки, действующие против неприятеля, где легче было выделиться и храбростью заслужить офицерский чин и прощение вместо орденов. Большего для них сделать было нельзя.
Эти заботы немного отвлекали Грибоедова от собственных тяжелых раздумий. Одно радостное известие пришло к нему и из Москвы: его сестра наконец собралась замуж. После очень долгих колебаний Мария приняла-таки предложение Алексея Михайловича Дурново, своего самого давнего и преданного поклонника! Несмотря на несходство характеров, музыка и время помогли Дурново добиться цели, и на этот раз даже Настасья Федоровна не возражала, хотя жених был беден, нечиновен и незнатен.
Новости из России доходили до Александра редко. Он не мог даже переписываться по почте с друзьями, поскольку боялся скомпрометировать их. Жандру он не писал ни строчки: переписка двух недавних подследственных была совершенно невозможна. Но с Бегичевым он не имел силы порвать связи. Приходилось ждать верной оказии, а они случались так редко! Теперь не отправишь частное письмо с фельдъегерем — это был бы вернейший способ переслать его прямиком в III Отделение! Все же Грибоедов умудрялся поддерживать связь со Степаном. Старший друг, как всегда, ободрял его и давал дельные советы: встряхнуться и перестать сидеть взаперти, оплакивая невозвратимые утраты. 9 декабря Александр рапортовал об исполнении его приказаний:
«Милый друг мой! Плохое мое житье здесь. На войну не попал: потому что и Алексей Петрович туда не попал. А теперь другого рода война. Два старшие генерала ссорятся, с подчиненных перья летят… — Я принял твой совет: перестал умничать; достал себе молоденькую девочку, со всеми видаюсь, слушаю всякий вздор, и нахожу, что это очень хорошо. Как-нибудь дотяну до смерти, а там увидим, больше ли толку, тифлисского или петербургского…
Буду ли я когда-нибудь независим от людей? Зависимость от семейства, другая от службы, третья от цели в жизни, которую себе назначил, и, может статься, наперекор судьбы. Поэзия!! Люблю ее без памяти, страстно, но любовь одна достаточна ли, чтобы себя прославить? И, наконец, что слава?..
Кто нас уважает, певцов истинно вдохновенных, в том краю, где достоинство ценится в прямом содержании к числу орденов и крепостных рабов? Мученье быть пламенным мечтателем в краю вечных снегов. Холод до костей проникает, равнодушие к людям с дарованием…
Тебя, мой милый, люблю с каждым годом и месяцем более и более. — Но что проку. Мы не вместе. И жалеть надобно меня. Ты не один».
Выйдя из зимнего затворничества, Грибоедов только один дом посещал с истинным удовольствием — дом Ахвердовой. За прошедшие годы здесь ничего не переменилось, только дети подросли. Старшее поколение представляли Софья Ахвердова, падчерица Прасковьи Николаевны, Нина Чавчавадзе, в свои четырнадцать лет почти уже сформировавшаяся, как это свойственно восточным женщинам, и Маико Орбелиани, ее двоюродная сестра. Младшими были Даша Ахвердова, единственная дочь Прасковьи Николаевны, Катинька Чавчавадзе, жившая в одной комнате с Дашей, и совсем маленькие Давид Чавчавадзе и Сопико Орбелиани. В доме говорили почти исключительно по-французски, потому что здесь жили гувернер Давида месье Равержи с незамужней дочерью Жозефиной, снимал комнату главный компаньон шелковичной фабрики месье Дюелло, и приходила учить детей танцам прелестная мадам Кастелло, жена другого пайщика фабрики. Кроме танцев и французского языка дети знали рисование, поскольку Прасковья Николаевна была отличной художницей, — и больше почти ничего. Во-первых, местные учителя были не из первоклассных (дьячки и капельмейстеры), а главное — все дети, кроме Сони, были поголовно ленивы.
Грибоедову нравилось у Ахвердовой. Порой он приходил сюда мрачным и молчаливым, долго импровизировал печальные мелодии, но понемногу отходил, становился весел, разговорчив и вечером звал девочек в зал: «Enfants, venez dancer»[16]. Он непременно садился так, чтобы видеть их забавные движения, и играл обычно что-нибудь красивое, но сложное. Когда девочки уставали, он продолжал играть для себя. Сопико Орбелиани, очарованная неведомыми звуками, всегда старалась подойти вплотную к клавишам. Александра это раздражало, но он не прерывал концерт, и только после финального аккорда непременно ударял легонько пальцем по ее выставленному животу. Сопико огорчалась и убегала под смех Даши и Кати, но на следующий день все повторялось.
Грибоедов пытался улучшить музыкальную технику девочек, но слушалась его, да и то без восторга, лишь Нина, и он сосредоточил усилия на ней. Зато все старшие охотно ездили с ним верхом, составляя картинную кавалькаду. Младшим оставалось ждать их возвращения, чтобы немного покататься по двору.
Прасковья Николаевна относилась к Александру как к родному сыну или любимому племяннику. В ее доме он чувствовал себя свободнее, чем в матушкином Новинском. Она во всем на него полагалась, не раз оценив полезность его советов. После смерти мужа она делила ответственность за воспитание детей с Александром Чавчавадзе, назначенным опекуном Сони и Даши, но тот отличался подлинно княжеской беспечностью и давно привел оба семейства далеко за грань полного разорения. У Ахвердовой были дом и сад в Тифлисе, на которых висело долгу не то сорок, не то восемьдесят тысяч рублей — она этого не знала, поскольку ни ту ни другую сумму никогда бы не смогла выплатить. В России у нее имелся какой-то дом и пять дворов крестьян, доход с которых не стоил расходов на пересылку в Грузию. У Чавчавадзе было только великолепное Цинандали, имение роскошное, но совершенно не приносившее прибыли.
И тем не менее Софья Ахвердова и Нина Чавчавадзе считались первыми невестами в не богатом барышнями Тифлисе. Обе были красавицами в грузинском роде. Соня унаследовала от матери, урожденной княжны Юстиниани, редкостно величественное достоинство, прямо царское, так что ее прозвали Порфирородною. Нина была нежнее, но еще красивее. Кроме них, в городе жила Александрина Перфильева, польская панночка из шляхетской нищей семьи, очень кокетливая и капризная; жили Маико Орбелиани и дочь князя Бебутова — обе не сравнились бы с тремя главными красавицами. Вокруг Софьи, Нины и отчасти Александрины увивалась вся военная молодежь, но девушки оставались незамужними. Полное отсутствие у них приданого отпугивало столь же бедных молодых людей, которыми был полон Кавказ, а богачи (настоящие, не жулики вроде грека Севиниса) сюда не заглядывали.
Первым женихом почитал себя Николай Николаевич Муравьев, который, достигнув тридцати двух лет и надежд на генеральский чин, вознамерился жениться. От роду не питая пылких страстей, он действовал методически: попросил Мазаровича разузнать относительно приданого барышень, получил самые неутешительные сведения, но решил, что в России ему ничего лучше не найти. Он был хотя хорошего рода, но совершенно без средств: его отец, основатель московской Школы колонновожатых, был еще жив и умирать не собирался, но дать сыну денег не мог, ибо имел четыреста перезаложенных душ нераздельно с дочерью, младшим сыном и его женой. Старший брат Николая имел с женой шестьсот душ и сто тысяч долгу. Притом оба брата оказались замешаны в восстании, и, хотя оправдались, Николай не решался покинуть Кавказ в такое смутное время.