65863.fb2
Грибоедовы переезжали в Хмелиты после весенней распутицы, по просухе. Выезд семейства с детьми был не прост. Одинокий путешественник мог брать подорожную, ехать день и ночь на почтовых лошадях и питаться всухомятку по трактирам. Иное дело семейная поездка. Ехать ночами было невозможно — дети уставали, надо было останавливаться поесть и спокойно поспать. При множестве экипажей требовалось и много лошадей, а на станциях иной раз даже тройки не дождешься. Получалось, что дешевле и даже быстрее было ехать на своих. Сборы начинались за неделю. Вперед отправляли обоз: фуры с мебелью и частью сундуков, кибитки на волах парами и телеги в одну лошадь с городскими припасами, при них обозных людей и поваров. Потом выезжало семейство. Для удобства и большей приятности Алексей Федорович с сестрами сговаривались отправляться всегда вместе, и процессия экипажей получалась воистину впечатляющей. Впереди восьмиместная карета Алексея Федоровича в шесть лошадей (в дальнюю дорогу их запрягали не цугом, а четыре в ряд и две впереди), где, кроме него, сидела его дочь с мадам, аббат Боде, ее учитель и собеседник отца, арфист Адамс и рисовальный учитель, немец Майер. Позже в карету стали брать и младшую дочь, Софью, родившуюся в 1805 году. Затем шла шестиместная линейка, тоже в шесть лошадей, Настасьи Федоровны с тремя детьми, гувернером и гувернанткой. Затем кареты ее сестер Тиньковой и Акинфиевой, тоже с детьми и воспитателями. Потом коляски в четыре лошади и кибитки в три лошади с горничными, лакеями, поварами и походной мебелью, поварней, буфетом с провизией и посудой и, наконец, телега с сеном для полусотни лошадей. Конечно, в пути все перемешивались, перебегали из кареты в карету, благо езда была небыстрой, а на взгорках дети могли убежать далеко вперед и после весело дожидаться приближения экипажей. Жена Алексея Федоровича и мужья его сестер никогда не ездили в Хмелиты, поэтому обстановка была самой непринужденной и родственной.
Выезжали поутру, но редко удавалось собраться к заставе раньше полудня. До Хмелит было полных три дня пути. Обедать предпочитали останавливаться в поле или на лесной опушке, но неподалеку от деревень, где покупали молоко, яйца и наполняли водой медные чайники. Все прочее везли с собой: чай, жареных кур и уток, пироги, лепешки и всякую сдобу, даже дрова для костра (Смоленская дорога весной была запружена, сотни семейств ехали в свои западные имения, поэтому дрова и сено в окрестных деревнях продавались проезжающим втридорога и быстро заканчивались. Опытные люди брали все с собой или высылали подставы из поместий). Обед под открытым небом, хотя за настоящим столом со скатертью и приборами, вносил разнообразие в привычный уклад вещей.
Всего интереснее были остановки на ночлег. В избах старались не ночевать из-за духоты и грязи, разве что погода становилась слишком сырой. Местом остановки выбирали обыкновенно берег маленькой речки, где можно было черпать воду для лошадей. Лошадей отпрягали и, спутав, пускали пастись в поле. Разводили огонь, и иногда детям позволяли разложить свой небольшой костер, что доставляло им несказанное удовольствие. После чая с пирогами или супа все укладывались в каретах и кибитках. Их сиденья раскладывали, покрывали подушками, и можно было спать, как в постели. Почему-то тогда не принято было ночевать в палатках, если кто не желал останавливаться на постоялом дворе или в избе. А ведь палатки были хорошо известны. Так, Евграф Васильевич Татищев, сын историка, иначе не путешествовал: вез с собой палатки для себя и для людей, приказывал их разбить в приглянувшемся месте, застелить коврами и сидел себе там, жуировал, там и спал. Казалось бы, так удобнее, но вот не привилось, палатки Татищева считали только чудачеством.
Утром ночное устройство собиралось, и экипажи продолжали путь. В открытые окна карет заглядывало солнце, и ветер, когда не мешала пыль из-под копыт, приносил от окрестных имений и деревень нежное благоухание яблонь и мычание стад. Чудесная пора раннего лета живила после долгой городской зимы, свежая зелень манила побегать по придорожной травке, но ни лето, ни дорожная тряска, ни новые впечатления не доставляли детям перерывов в учении. Каникулы были правом студентов, судейских и чиновников присутственных мест. Дети ни дома, ни в пансионах о вакациях не слышали. Да и как могло прекратиться обучение? Учитель-немец говорил с ними по-немецки, француз — по-французски. Хорошо еще, если англичанин достаточно знал французский и не учил их английскому! И повсюду вокруг слышалась русская речь. Три-четыре языка звучали одновременно, перемешивались в голове, и очень трудно было не запутаться и научиться говорить каждый раз только на одном из них. Не всем это удавалось в полной мере, но кто овладевал к десяти-двенадцати годам тремя совсем разными языками, тот становился воистину изощренным лингвистом и уже без особого труда мог выучить латынь, итальянский и что угодно еще.
В ту пору к образованию подходили иначе, чем теперь. Детям не вкладывали в голову начала разных наук, не ведая, какие из них впоследствии пригодятся, а на какие только понапрасну потратится время. Будущее дворянских девочек и мальчиков было так ясно и определенно, что им прививали не знания, а навыки, необходимые в жизни. Французский язык был языком света и дипломатии и изучался всеми без исключения по всей Европе. Немецкий был языком войны и философии, поэтому мальчикам, готовящимся к военной службе, его преподавали обязательно, а девочкам — очень редко. Зато их учили итальянскому — языку музыки, редко известному мужчинам. По-английски разговаривать тогда было совсем не с кем, разве только с англичанами, но ради этого не стоило мучиться над непохожим произношением совершенно одинаковых в написании английских и французских слов. Англичан и англичанок охотно нанимали учителями и гувернантками, потому что они были сдержанны и требовательны, но английскому они своих воспитанников не обучали, иногда только чтению прекрасной английской литературы. (Оттого русские, попадавшие в Англию, чувствовали себя глухонемыми: всё могли прочесть и написать, но на слух не понимали ни звука и были никому не понятны.) Латинский язык оставался языком высшей науки, и его изучали те мальчики, которых готовили к поступлению в университет: но, конечно, не ради ученой карьеры — смешная мысль, достойная простолюдинов! — а ради более успешного продвижения в гражданской службе, на что давала право защита диссертации.
Из прочих навыков, необходимых для жизни, важным почиталось умение писать красиво и по возможности грамотно (это не касалось, впрочем, представителей высшего общества, чье положение в свете не поколебали бы неграмотность и каракули); умение танцевать и кланяться, непринужденно двигаться и всегда знать, куда девать руки и ноги, не думая о них ни мгновения. Барышень учили музыке и пению, ибо таланты привлекали взоры, а при удаче — и поклонников. Необученная музыке и танцам особа вынуждена была бы сидеть у стенки в залах и в девках всю жизнь.
Научные знания, как считалось, нужны были только в науке, и потому им не уделяли внимания, ограничиваясь сообщением мальчикам некоторых представлений о математике и физике, а девочкам — только начал арифметики ради хозяйственных и карточных расчетов, и всех вместе довольно основательно знакомили с античной и священной историей, астрономией и даже порой философией. Вот только родную историю ни в одной стране не изучали и знали разве что по слухам, от дедов и прадедов дошедшим через нянюшек.
Воспитание заканчивалось к пятнадцати годам, но умственное развитие продолжалось. Важнейшее требование к образованному человеку было обладать «развитым обширным чтением умом». Учителя прививали навыки чтения — неторопливого, вдумчивого, даже если книга не нравится. Роман ли, ученый трактат, философское рассуждение или журнальная критика — все должно было прочитываться равно внимательно, не ради одного удовольствия, но для расширения кругозора. Прочитанное учили запоминать — не столько содержание, сколько умные мысли и красивые выражения, которыми можно было при случае щегольнуть в разговоре. О прочитанном учили высказывать свое суждение, именно не письменно, по школьным канонам, а устно, развивая память и способность ясно и правильно говорить. Если мнения учеников расходились, возникала полемика, приучавшая к спорам о серьезных материях и нередко прививавшая остроумие. Такая система не рождала ненависти и отвращения к прочитанному и была высоким достижением русской воспитательной школы, созданной, правда, в основном иностранцами, но с учетом требований страны (точно так, как русская архитектура восемнадцатого — начала девятнадцатого века создалась иностранцами и все равно оказалась непохожа ни на одну другую — размах не тот). В Англии того времени, например, детей заставляли зазубривать тексты, а к чему это приводило, прекрасно показал Байрон, под словами которого могут подписаться и многие нынешние ученики:
Счастье Байрона, что в его время в английских школах не изучали родную литературу, иначе, возможно, проникшись к ней ненавистью, великий поэт не написал бы ни строчки! В России, напротив, старались привить любовь к книге. А тот, кто обучен неповерхностному к ней вниманию, сможет продолжить занятия, уже выйдя из-под опеки учителей, и самостоятельно приобрести сведения, понадобившиеся ему во взрослой жизни.
Подобное воспитание вполне достигало поставленной цели: из классных комнат выходили люди, пригодные для самой различной деятельности. Из одного выпуска закрытого учебного заведения, где дети с первых дней воспитывались и учились сообща, могли выйти поэт и музыкант, моряк и военный, дипломат и журналист. Учителя развивали ум детей, не забивая им головы знаниями, поэтому они легко впитывали те сведения, которые получали уже в годы службы. И поэтому так легко меняли род деятельности: поэт мог стать ученым, военный — философом, драматург — дипломатом. Притом талант их равно проявлялся в столь несхожих сферах.
Словом, тогда были убеждены, что начитанный человек — это и есть человек образованный. Детей заставляли много читать (а некоторых и заставлять было не нужно: имея ключи от библиотеки родителей, они охотно прочитывали взрослые романы и даже философские сочинения — и не всегда во вред себе). Читать приходилось и летним днем в дорожной карете, и зимними вечерами при свечах. Зрение от этого быстро портилось, но носить очки в отрочестве не полагалось — считалось неприличным, чтобы дети смотрели на старших сквозь увеличительное стекло! Для молодого человека первые очки были таким же признаком взросления, как для девушки первая длинная юбка. В самом начале девятнадцатого века юные щеголи, желая показать свою независимость от родительской власти, непременно надевали очки, но над ними подтрунивали. Карамзин придумал провести по Тверскому бульвару лошадь в огромных очках и с надписью: «А только трех лет». Впрочем, хоть и смешна близорукость не по возрасту, а была она не выдумана — редкие юноши и девушки тех лет имели острое зрение, притом девушки не могли носить очки, чтобы не уронить себя, и только замужние светские дамы или старухи пользовались лорнетом.
После двухдневного пути по Смоленскому тракту караван экипажей Грибоедовых въезжал в Вязьму — древний запустевший город с остатками могучих крепостных стен и чудесной церковью семнадцатого века, снизу доверху покрытой мелкими кокошниками. Из Вязьмы их путь шел направо, к северу, и через тридцать верст вдали, над болотистой равниной, покрытой деревнями и редкими рощами, показывался невысокий холм хмелитского парка. Проселочная дорога шла между прудами, взбиралась на взгорок — и вот, наконец, дети с облегчением выскакивали из карет перед порталом барского дома. Алексей Федорович основательно изменил его наружный вид. Барочную отделку стен стесали, сделав их по казаковскому вкусу совершенно гладкими; со стороны, противоположной овальной лестнице, поставили портик из четырех колонн, а наверху соорудили круглый бельведер со шпилем. Парк же остался прежним и стал еще прекраснее благодаря разросшимся деревьям и кустам сирени. От лестницы длинная аллея стриженых карликовых лип вела к большому пруду, левее которого, через протоку с мостиком, был другой пруд с небольшим островком у дальнего берега, где выстроили «Храм любви» — круглую ротонду-беседку, очень приятную для глаз, но редко посещаемую: местность, увы, славилась комарами.
Лето в Хмелитах проходило весело. Алексей Федорович, пока дочери были маленькими, не давал балов и праздников в саду, но развлечений хватало и детям, и взрослым. Ближайшими соседями оставались Лыкошины в Никольском — семейство Ивана Богдановича и Миропьи Ивановны со множеством детей. В ту пору дом в Никольском перестраивался, и семья вынужденно обитала в старом флигеле и амбарах, где было, конечно, неудобно. Поэтому каждый день после обеда молодежь Лыкошиных с матерью или в сопровождении гувернера и какого-нибудь студента из немцев, взятого на все вакационное время с условием говорить на своем родном языке, приходила в Хмелиты, а по воскресеньям проводила там целый день. Миропья Ивановна, рожденная Лесли, отличалась ровным характером, умом и редким образованием: кроме французского, она знала немецкий и даже итальянский языки и много читала. Старшая ее дочь Мария была ровесницей Елизаветы и Марии Грибоедовых, сыновья Владимир и Александр подходили по возрасту Александру Грибоедову, а младшие девочки Анастасия и Елизавета стали потом подружками Софьи Грибоедовой. Если же прибавить Варю Лачинову, детей Тиньковых и Акинфиевых, компания оказывалась большой, веселой и резвой, любившей выдумки и шутки над живущими в доме иностранными учителями, которых набирали множество. Тут заводилой, с общего согласия, выступал Саша Грибоедов, придумывавший бесчисленные розыгрыши, по-детски невинные и жестокие.
Неподалеку в Липицах жили Хомяковы, семья картежника и мота Степана Александровича, владевшего богатейшей библиотекой и дружившего с Алексеем Федоровичем. У Хомякова было двое сыновей — Федор и Алексей, но они были намного моложе хмелитских и Никольских мальчиков и в их играх не участвовали. Через Хомякова старшее поколение Грибоедовых познакомилось со знаменитым вельможей Никитой Петровичем Паниным, одним из организаторов убийства Павла I, в конце 1801 года сосланным в свое Дугино, рядом с Липицами и проводившим зимы в медвежьей и волчьей охоте (но даже в разбросанных по имению охотничьих домиках он непременно держал бильярд и библиотеку), а остальное время — в заботах о дугинском парке, насаженном в очень унылой местности из всех пород деревьев, способных расти в северном климате. У Панина было несколько детей, но те жили почти всегда с матерью в Москве, а если и приезжали в Дугино, то Александр Панин был немного старше хмелитской компании, а Виктор — немного младше, и мальчики не дружили. Зато по соседству в Жукове жила небогатая семья Дмитрия Андреевича Якушкина, бывшего по жене в родстве с Лыкошиными. С его сыном Иваном, родившимся в 1793 году, мальчики охотно играли.
Кроме обычных детских забав, купаний и беготни, в Хмелитах были возможны и более духовные развлечения. Случались интересные происшествия. Так, Петрозилиус начал ухаживать за той из сестер Гёз, что служила у Грибоедовых (другая была гувернанткой у Лыкошиных), и вскоре женился на ней.
С гувернером у Саши сложились особые отношения. По долгу службы тот являлся утром и вечером перед своим питомцем в ночном туалете — халате и колпаке. Этого никогда не позволяли себе другие взрослые мужчины, которые встречались с детьми только внизу, в гостиной и столовой, всегда достойно одетые. Оттого в глазах мальчика смешной ночной колпак становился такой же неотъемлемой принадлежностью воспитателя, как грифельная доска и указка. Но с другой стороны, Петрозилиус был учен и благороден. Он писал стихи и знакомил воспитанника с великими немецкими поэтами эпохи «Бури и натиска» — с Гёте, Шиллером, Гейне, Бюргером. Их поэзия была тогда почти неизвестна в России и совершенно отличалась от привычной французской классики. Она была необычна по форме, сказочно страшна, полна воскресших мертвецов, привидений и разбойников — и тем сильнее будила детское воображение. Саша не уважал, но любил своего педагога, подчас восхищался им и искренне радовался его свадьбе, тем более что благодаря ей хоть на несколько счастливых дней был избавлен от занятий.
А в 1806 году умер старый священник Казанской церкви в Хмелитах отец Алексей Соколов, начавший служить еще при Федоре Алексеевиче. Ему на смену Алексей Федорович сманил из села Григорьевского его зятя, отца Афанасия Афонского. Этим он несколько отомстил Михаилу Богдановичу Лыкошину за постройку приходской церкви в его имении, тем более что новый священник оказался очень достойным человеком, был всеми любим за простоту и ласковое обхождение.
Главным развлечением в Хмелитах оставался театр. При Алексее Федоровиче он развернулся и был дополнен настоящим цыганским хором. Грибоедов любил веселье, жил привольно и давал жить другим. Своих крестьян он наказывал, когда была нужда, но и награждал, когда того заслуживали. А на территории имения позволял останавливаться бродячим цыганским таборам, числом до двухсот и более человек. Из них он набирал певцов, которые и жили, когда табор уходил, с его крепостными актерами в длиннейшем доме, выстроенном вдоль всей южной ограды парка. Этот дом вместе с Казанской церковью и южным флигелем совершенно закрыл панораму долины, но Алексей Федорович не был ценителем красот природы.
Саша был слишком мал, чтобы играть в спектаклях, но он неизменно присутствовал на всех репетициях, постигая закулисную жизнь, и на всех представлениях, знакомясь с русскими пьесами и операми и с превосходным цыганским пением. Отечественный репертуар к тому времени несколько обогатился по сравнению с серединой восемнадцатого века, но не все было по силам крепостной труппе или по вкусу благородным зрителям. Уже были написаны знаменитые сатирические комедии Фонвизина и менее известные Крылова и Клушина, начал писать насмешливый князь Шаховской, появлялись бесчисленные переделки иностранных пьес, опер и чувствительных повестей Карамзина. В каждое представление, по обычаю, давали одну большую и более серьезную вещь — трагедию, или оперу, или бытовую комедию, вроде «Недоросля», в сопровождении более легкого и короткого фарса, или дивертисмента, или хорового пения. В перерывах зрителей развлекали балетом. Все было просто: исторических костюмов никогда не надевали, декорации делали самые незначительные, при нехватке актеров пьесы сокращали, при недостатке ролей — увеличивали вставными танцами и пением. Кроме Фонвизина, никого из тех авторов и переводчиков теперь не увидишь на сцене: язык их стихов и прозы был не особенно хорош, а подчас и вовсе странен. Но театр есть театр. В самом простом и даже смешном виде он таит волшебное очарование, сцена влечет и кружит самые серьезные головы, и снисходительные зрители, пропуская невольные заминки и огрехи, получают истинное наслаждение, которого не понять тем, кто сам никогда не стоял на подмостках и не присутствовал при сотворении спектакля.
Лето, проведенное в веселом дружеском кругу, мелькало быстро. В сентябре приходилось собираться в Москву.
Дольше задерживаться было нельзя — начнется осеннее ненастье, придется сидеть в деревне до санного пути. Сестры Грибоедовы зиму в провинции не жаловали — довольно ее натерпелись. Но Алексей Федорович оставался: по осени только начиналась настоящая охота, и к тому же хозяйский пригляд был небесполезен во время работ и сбора урожая. Хмелитское имение было наполовину оброчным, как повсюду в Смоленщине, земля была в основном роздана крестьянам, платившим оброк не столько с собранного урожая, сколько с доходов от различных ремесел, издавна здесь развитых. Оттого оброчные деньги были очень разными: архитекторы, каретники и портные, отпущенные на зиму в Петербург или Москву, платили по двадцать пять рублей, поселяне, работавшие только на земле, — рубля по два-три. Это было очень умеренно, к тому же Алексей Федорович не тратил все деньги на собственные удовольствия — будучи человеком Просвещения, он и для окрестных крестьянских детей завел школу и содержал ее всю жизнь в порядке, невзирая ни на какие долги. Барин был любим крестьянами, несмотря на жесткий порядок, установленный им в деревне. На приказчиков он не полагался: от тех больше вреда и хозяину, и крепостным. Когда же помещик проводит лето и осень в имении, приказчику негде развернуться: ни утаить доходы, ни помучить крестьян — барину пожалуются, себе хуже будет.
Алексей Федорович был суров, но не жесток. Его поколению почти не были свойственны ужасные перепады настроения, вспышки безудержного гнева и вместе с тем быстрая отходчивость. Изуверского желания наслаждаться чужими страданиями, пытками и порками они уже не испытывали, во всяком случае, не позволяли себе убийств крепостных и всяких извращений, нередко свойственных отцам и дедам. Конечно, речь идет о людях благородного происхождения и хоть некоторого воспитания: те, кто возвысился случаем из низов, временщики, невежественные фаворитки временщиков, чувствовали то же, что чувствовали люди внезапно измененной Петром I России. Полная невозможность слиться с новым окружением и полный разрыв со старым окружением делали их злобно жестокими к тому и другому кругу. Конечно, и в хороших дворянских семьях было не без уродов. Всей Москве был известен гуляка и самодур Лев Дмитриевич Измайлов, слишком рано унаследовавший громадные рязанские владения отца. В юности он был участником «афинских вечеров» графа Валериана Зубова, но не умел, подобно тому, соблюдать эстетическую меру и в самом разврате. После падения Зубова Измайлов продолжал оргии в своих имениях, от высокого античного образца дошедшие до гнусного бражничанья неучей-помещиков.
К крестьянам Измайлов был беспощаден, содержал и гарем для себя и гостей, и тюрьму для крепостных преступников. Ему ничего не стоило спалить дома ослушников и отстегать плетьми каждого третьего в деревне. Но надо признать, что к дворянам он был не милосерднее. Мог подарить уездному капитану-исправнику тройку, а когда тот вздумал, не по поговорке, посмотреть дареному коню в зубы — приказать тройку выпрячь, надеть хомут на исправника и погнать дрожки, прихлестывая беднягу; или мог мертвецки напоить человек пятнадцать соседей, посадить в лодку, привязать к ее концам по медведю и пустить всех в реку на волю Провидения; или, проиграв тысячу рублей и осерчав на банкомета за какое-то слово, бросить всю сумму мелочью на пол и заставить его подбирать деньги под угрозой быть выброшенным в окно! Но ведь и окружение было достойно такого обращения, унижение ставилось ни во что: исправник лошадей взял, соседи спаслись и продолжали к нему ездить, а банкомет деньги подобрал и опять метал ему банк, будто ничего и не произошло.
Измайлов любил играть на сотни тысяч, с равным удовольствием выигрывая и проигрывая, лишь бы испытать острые ощущения. Его буйство шло не от злобы душевной, не от врожденной жестокости, а от невежества и неумения приложить силы к полезному делу. В Англии таких людей отправляли в Азию и Африку, предоставляя создавать Британскую империю. А в России им не было выхода. Только война мирила их со скукой бессмысленной жизни. И тот же Измайлов в 1806 году, перед угрозой поражения России от Наполеона, созвал в Рязани прославившую его милицию, над которой хоть и самовластвовал, но теперь уже с пользой для отечества.
Таких, как Измайлов, и не вспомнить. В начале века нравы заметно смягчились — немало тут поспособствовало и пугачевское возмущение, с детства запомнившееся поколению Алексея Федоровича. Только старики зверствовали по давней привычке. Но и крестьяне стали посмелее. С павловского времени им было разрешено жаловаться на своих господ, хотя эти жалобы редко удовлетворялись. Когда же они не помогали — дело доходило до убийства. Павловский фельдмаршал граф М. Ф. Каменский был настоящим извергом, и кончилось тем, что люди сговорились и в 1809 году зарезали его. Крестьян отправили в Сибирь, но случай этот свидетельствовал не только об ужасах крепостного строя. Чудовищная вспыльчивость Каменского и его неумение владеть собой затрагивали не одних крестьян: он и сына своего взрослого, уже в чинах, публично выпорол по пустяку, и жену унижал, и с дворянами был без меры груб. И ведь при том был умен, создавал школы во вверенной ему губернии, и даже прелестная поэма И. Богдановича «Душенька» была издана на его средства.
Граф Каменский был, бесспорно, худшим представителем поколения «дедов» (он родился в 1738 году), Измайлов — худшим в поколении «отцов» (родился в 1764). Немыслимая жестокость таких людей, пронизывавшая Россию сверху донизу, проистекала от полной неспособности и нежелания обуздывать страсти. Бог знает, почему научились потом управлять собой? Самовластие помещиков в усадьбах, в дела которых не вмешивались ни соседи, ни родственники, ни закон, оставалось незыблемым, но дикая разнузданность по-усмирилась. Может быть, денег на прихоти стало меньше? Может, французская революция напугала? Или усилия Карамзина, Радищева и Новикова действительно просветили людей? воззвали к их лучшим чувствам?!
Просветителям было бы приятно так думать.
В 1803 году Настасья Федоровна с детьми покинула Хмелиты необычно рано — в конце августа. Она решила записать Сашу в Благородный пансион при Московском университете, а его инспектор требовал платы заранее, чтобы знать, какими средствами будет располагать в учебном году. Дороги к Москве еще не запрудили обозы, поэтому ехали быстро — не было опасности попасть в хвост тянущегося в город чужого поезда или пересечься с ним на улицах Москвы. Если две вереницы дворянских экипажей сталкивались на перекрестке, оставалось молиться, чтобы разница в чинах их хозяев оказалась достаточно значительна: тогда низший пропускал высшего; или чтобы они были хорошо воспитаны; или чтобы хозяйкой одного обоза являлась всеми уважаемая дама: тогда кареты и подводы спокойно проходили, чередуясь. Но стоило встретиться в неудобном месте двум упрямым и равно важным старикам — могла начаться потасовка дворовых, и никто не уступал, пока ночь или проезд третьих лиц их не разводили. Полиция в такие дорожные неурядицы не встревала. Какой московский дворянин потерпел бы вмешательство городового!
В августе столкновений быть не могло — Москва еще пустовала. Впрочем, Настасье Федоровне они не грозили, и не только потому, что карету дамы с детьми пропустили бы любые спорщики. Дом Грибоедовых стоял у самой Пресненской заставы — просто повернуть направо к Новинскому, и тотчас они у себя. Воротившись, Настасья Федоровна уже на следующий день повезла сына на Тверскую, где размещался Благородный пансион. Александр немного волновался. Ему предстояли первые в его жизни испытания по различным предметам перед самим инспектором и учителями.
Антон Антонович Прокопович-Антонский был человеком уважаемым, профессором Московского университета по кафедре естественной истории и одновременно председателем Общества любителей российской словесности. Такое совмещение совсем разных интересов было в ту пору нередким. С 1791 года Антонский возглавлял пансион, призванный отнюдь не готовить дворянских мальчиков к поступлению в университет, а совершенно избавить их от учения в университете, где они могли встретиться на скамьях с детьми крестьян или мещан. Программа обучения в пансионе была схожа с университетской, а в старших классах преподавали лучшие профессора, или же воспитанники, называемые студентами-пансионерами, получали право посещать лекции. Поэтому выпускники пансиона имели те же чины (десятый, двенадцатый или четырнадцатый, смотря по способностям), что и студенты.
Сюда набирали мальчиков от восьми до тринадцати лет (на самом деле бывали дети и старше, и младше — нельзя же отказать, если хорошо просят!); примерно двести человек постоянно здесь жили, воспитывались и обучались (это были дети провинциалов, не имевших родственников в Москве), и столько же мальчиков приходило каждый день из дому, имея в пансионе только обед. За содержание пансионеров брали 250 рублей в год в два взноса — сумма совсем небольшая в сравнении со многими французскими заведениями, где учили хуже, а денег требовали больше — даже 1000 или 1200 рублей ассигнациями; приходящие ученики платили 150 рублей единовременно, дабы у них не возникло искушения бросить обучение на полпути.
К 1803 году университетский пансион был в самом расцвете, на середине своей истории[2]. Больше всех своих воспитанников пансион гордился поэтом Василием Андреевичем Жуковским, уже достигшим немалой известности.
В этом славном учебном заведении Александр предстал перед собранием пансионских наставников во главе с добрейшим, ласковым Антоном Антоновичем. Инспектор был тогда едва сорока лет, бодрый, подтянутый, каждое утро ездил в манеже, даже и с дамами. Воспитанников своих он очень любил, равно и умных, и глупых. Несмотря на снисходительность, Антонский умел добиваться послушания, и дети его любили и боялись одновременно, при нем стихал шум и прекращались шалости.
Сдержанный, опрятный сын Настасьи Федоровны понравился инспектору, а его знания и способности удивили учителей. По французскому и немецкому языкам и по музыке Сашу зачислили сразу в «средние» классы и только по математике и естественной истории оставили в «нижних». В пансионе классы делились не по возрастам, а по успехам. Случалось, что кто-нибудь, отличаясь в одном предмете, мог учиться в «вышнем» классе, а в другом, где был слабее, оставаться в «среднем», «нижнем» или даже в подготовительном (всего классов было семь: три основных, делившихся на старшее и младшее отделения, и подготовительный). Оттого в классах сидели мальчики разных возрастов, но равных способностей. Однако во внеурочные часы пансионеров помещали в дортуарах не по классам, а по возрастам — их тоже было три («большой», «средний» и «меньший»). Каждый мальчик поэтому имел двойное определение: «ученик среднего класса среднего возраста» или «ученик нижнего класса большого возраста». Тот, кто отставал по одному предмету и сидел с маленькими, как правило, стремился подтянуться к своему возрасту; но если это и не удавалось, от неудач в одном предмете не страдало его продвижение в другом, и он развивался в полную меру своих способностей. Нельзя не признать, что такой способ обучения имел свои преимущества!
В знак зачисления Грибоедов получил от Антонского написанную самим инспектором книжку «Постановлений малолетнему воспитаннику Благородного при Университете пансиона», где прочел шесть заповедей хорошего воспитания: любовь к добродетели, отечеству, царю, религии, родителям и наставникам. Такие книжечки печатались каждый год и выдавались всем, вступавшим в пансион.
С сентября Саша начал посещать пансион, всегда в сопровождении Петрозилиуса. В хорошую погоду они шли пешком, хотя путь был неблизким, почти через пол-Москвы. В плохую погоду посылали за ямской каретой, потому что о карете маменьки, конечно, не следовало и думать для такой поездки. Но всего чаще в дождь или особый холод Александр оставался дома. При первом своем появлении в классе он был ошеломлен беспрерывным шумом и беготней толпы мальчиков. К нему тотчас подбежали несколько десятков ровесников, выспрашивая имя и оглушая сотней вопросов. Но удовлетворив первое любопытство, мальчики отстали, и Саша остался в одиночестве. Он был бы рад порезвиться со всеми вместе, но его болезненность беспокоила матушку, и она запрещала ему быстрые движения и громкие крики; ослушаться же ее не смел ни он, ни Петрозилиус. Саша стоял в стороне, наблюдая за чужими играми. В пансионе у него так и не появилось близких друзей.
Программа обучения, составленная Антонским, была обширной и разносторонней, включая математику (от начал до алгебры и геометрии), естественную историю (физику, географию и проч.), естественное и римское право, российское законоведение, иностранные языки, а также музыку, рисование, живопись, танцы, фехтование и верховую езду. В свободное время пансионеры могли час в неделю изучать статистику России и час — сельское домоводство. Впрочем, ни один предмет не был обязательным, а выбор их определялся советами учителей и желанием родителей. Каждые полгода сдавали экзамены, но это было дело внутреннее, и посторонних на них не приглашали. Зато в конце декабря, перед Рождеством, в пансионе устраивался торжественный акт. На него съезжалась воистину вся Москва — не только родители и родственники воспитанников, но приезжал генерал-губернатор Москвы, митрополит, почетные гости, среди которых были члены Общества любителей российской словесности и бывшие участники Собрания воспитанников университетского Благородного пансиона, объединявшего лучших пансионских поэтов. Акт не был экзаменом — на нем пансион представлял Москве новое поколение детей, идущее на смену родителям. Поэтому готовились к нему загодя (стихи к нему Антонский заказывал ученикам уже в октябре), проходил он всегда одинаково, к наибольшей выгоде воспитанников и воспитателей.
22 декабря 1803 года все многочисленное семейство Грибоедовых собралось смотреть, как будет отличаться единственный представитель их рода, когда-либо обучавшийся в гражданском заведении. Парадный зал пансиона, сам по себе небольшой, казался совсем тесным от благородной толпы. Блеск золотого шитья военных и дворянских мундиров умерялся дымчато-бледными платьями дам с длинными шлейфами (тогда последний год носили шлейфы). Акт открылся торжественной речью Антонского, после которой начались выступления воспитанников. Спрашивали известное, отвечали заученное. Класс Захара Аникеевича Горюшкина представил в лицах судебное действие: все было как в жизни, но сидевшие в зале члены судебных присутствий не узнавали собственной службы — так сильно она была приукрашена безупречным соблюдением законного порядка. Потом все любовались рисунками питомцев, в которые больше всего труда, под видом исправлений, вложил учитель Николай Алексеевич Синявский. Затем играли на клавикордах, флейтах и скрипке — тут и настала пора отличиться Александру Грибоедову, исполнившему пьесу на скрипке.
За музыкой последовали танцы — мальчики изображали неизменный за много лет балет с гирляндами, поставленный старым итальянцем Францем Морелли. Дальше шло словесное отделение. Читали стихи преподавателей университета и пансиона — Алексея Федоровича Мерзлякова, автора песни «Среди долины ровныя», которую и теперь можно найти в сборниках песен, Петра Ивановича Богданова, читали стихи воспитанников (по возможности, с поправками Жуковского, по недавней памяти заботившегося о славе родного пансиона). Потом упражнялись в языках, разыгрывая какой-нибудь французский диалог. В иной год кто-нибудь произносил речь на немецком языке, но с тех пор как покинули пансион братья Александр, Андрей и Николай Тургеневы, с детства прирожденные немцы, этот язык был не в чести. Двоюродный брат Тургеневых Борис, учившийся тогда в «среднем возрасте», немецкий знал не слишком хорошо, а остальные — часто и хуже. Александр Грибоедов говорил по-немецки прекрасно, но нельзя же было поручать сочинить торжественную речь «меньшому» воспитаннику, едва три месяца проучившемуся в пансионе!
Наконец начиналось награждение. Саша получил приз по музыке в «меньшом возрасте», а в «большом возрасте» его вручили Алексею Дурново — этот мальчик, тремя годами старше Грибоедова, был таким же величайшим любителем музыки, как и Мария и Александр, но на фортепьяно не играл, хотя с удовольствием слушал, а сам решительно предпочитал флейту. Награды раздавались очень щедро, не меньше трети воспитанников получили отличия (в «меньшом возрасте» тридцать один человек), и едва ли половина мальчиков не получала ни одной награды за все годы учения. Такая щедрость являлась не следствием особой доброты Антонского, но имела глубокий смысл.
Ведь большинство детей, собравшихся в зале пансиона, от самого рождения имели право и возможность бездельничать всю жизнь. Поместья родителей, хотя бы и самые небольшие, предоставляли им радости охоты в лесах и полях, отдыха под сенью парков, купания и верховых прогулок и все услады, которые может подарить деревенское приволье и власть над крепостными. В соседних городах, даже самых захудалых, они могли развлекаться картами и балами. И так прожить долгие годы в покое, мире и деятельной праздности. И не было в России силы, которая могла бы заставить ленивого дворянского недоросля пойти служить Отечеству. В прошлом, восемнадцатом веке такая сила была. Петр I, как все его предшественники, попросту говорил: «Служи, или у тебя отберут имение!» А младшим сыновьям говорил еще проще: «Служи, ибо имения у тебя нет и никогда не будет, и ничем, кроме службы, ты не обеспечишь себя и семью». Но с тех пор как милостью Елизаветы Петровны и Петра III дворянам пожаловали право не служить и право дробить имения между всеми наследниками, с тех пор борьба с врожденной человеческой и русской ленью стала важнейшей заботой правительства. Как вынудить юношу покинуть удобный родной дом, где множество слуг выполняло малейшие его желания, расстаться со свободой и беспечностью — и вступить в беспокойный, угнетающий, порой опасный мир военной или статской службы? Зачем бы стал он что-нибудь делать, если так приятно ничего не делать?! Требовались очень сильные побуждения, чтобы толкнуть молодого человека на трудный путь.
Во времена Екатерины Великой такие побуждения находились. Власть Просвещения была сильна. Дворянин вступал в службу в уверенности, что он принесет этим пользу Отечеству и самому себе, что от него зависит будущее совершенство мира. (Кто так не думал, тот и служить не хотел. Сколько труда потребовалось, чтобы оторвать Митрофанушку от матушкиной юбки!) Тот золотой век миновал. Уже Павел не знал способа заставить служить себе. Пытался купить преданность, раздавал невероятно много земель и крестьян, а чем это для него кончилось?.. Его сын понимал уже несовершенство власти денег, титулов или возвышенных идей. В 1803 году какой юнец поверил бы, что может быть полезен стране? Правда, любой юнец понимал, что может быть полезен самому себе, и тех, кто был беден и незнатен, нужда и забота о собственном преуспеянии легко заставляли терпеть лишения и даже унижения, чтобы добыть себе высокий чин и состояние. Но кто был богат и родовит, жил в столице среди театров, балов и маскарадов и мог не беспокоиться о наследстве — чего ему недоставало? Такие люди — опора престола, но как привлечь их к службе? Деньги и почести для них — пустая игрушка.
И прежде бывали страны и народы, где знатная молодежь обладала всеми возможностями для праздной жизни, но отказывалась от нее под влиянием душевных потребностей. Лучше всего воспитание достигало цели в рыцарские времена. Любовь к Славе и любовь к Даме были такой силой, которая одевала в тяжелые железные доспехи, сажала на коня и отправляла на край света, под зной и стрелы врагов самого неповоротливого и ленивого рыцаря.
Что было хорошо в эпоху рыцарей, то стало хорошо и в прекрасные первые годы царствования Александра I. Это произошло само по себе, без обсуждений в ученых комитетах, без записей в уставах университетов. Не успели дети достаточно подрасти и осознать, что в отличие от своих отцов и дедов они имеют право не служить и даже не учиться, как родители и воспитатели принялись взращивать в их сердцах зерна могущественной силы — честолюбия. Честолюбие тех лет питалось не низменной жаждой обладания властью или богатствами, но высоким стремлением завоевать уважение тех, кто сам пользовался уважением юношей. Когда восьмилетнему мальчику вручали первую в его жизни награду и генералы, профессора, поэты, сенаторы и все выдающиеся люди Москвы рукоплескали его успеху — какие чувства рождались в его душе, какой огонь в ней разгорался? И, раз зажженный, он не гас никогда, гоня покой души, толкая к великим делам. Наставники не давали потухнуть пламени честолюбивых стремлений. В истории они указывали мальчикам на знаменитых героев, замечательных достоинствами и подвигами. Они ставили в пример не правителей, великих по праву рождения, не богачей, прославившихся грабительством или скопидомством, но гордых, непоколебимо стойких, несгибаемых римлян, сражавшихся с тиранами, варварами или судьбой, часто гибнувших в неравной борьбе, — но всегда с честью и славой.
Время титанов не миновало без следа, не только у древних авторов можно было найти образцы для подражания. И тот, кто не желал и слышать об античных кумирах, все же видел перед глазами своего современника, добившегося всего и вставшего вровень с Цезарем или Помпеем. До каких потаенных уголков России, до какого ленивого невежды не дошло имя генерала Бонапарта, происхождения самого темного, национальности самой непонятной, а ставшего пожизненным консулом — почти королем — Франции, вознесшегося не прихотью случая, не волей рока, но собственными усилиями на волне революционных перемен? Не трон, не корона, завоеванные Бонапартом, казались завидными, но возможность определять судьбы стран и народов, ища не раболепного преклонения толпы, но бессмертия в веках и потомках. Бессмертие можно было добыть властью оружия или властью слова, показав чудеса доблести или сотворив чудеса искусства — все было возможно, чтобы остаться жить, торжествуя над забвением и смертью, бросив свое имя новым поколениям, но не гнусное имя Герострата или временщика, а гордое имя Героя или Поэта.
Любовь к славе прививается легко. Рыцарскому служению Даме научить труднее. Но и об этом заботились. Светский человек, и даже сам император, обязан был быть безупречно вежливым к женщине, внимательным и почтительным; рукоприкладство в семье, столь нередкое в прошлом веке, совершенно не допускалось — даже и представить себе его стало невозможно! Дамы царили в обществе. А бесчисленные дуэли успешно заменяли собой турнирные бои. Россия прежде не знала рыцарства и культа Дамы — и тем охотнее включилась в эту милую игру, что и внешне, по положению сословий относительно друг друга и женщин относительно мужчин, весьма напоминала Европу эпохи Крестовых походов. И много лет спустя княгиня Тугоуховская одним из важнейших следствий неправильного, на ее взгляд, воспитания молодого родственника назовет:
Вот почему щедро раздавал награды Благородный пансион, вот почему съезжалась сюда вся Москва, и столичное начальство делало комплименты Антонскому, а он передавал их учителям и некоторым воспитанникам, и один из старших питомцев читал хвалебные стихи наставникам. Все были довольны, и пансион пользовался совершенной благосклонностью государя. Он делал важное дело, и делал его хорошо.
Пансионский акт закончился на высокой ноте. На следующий день все отдыхали, старались выспаться хорошенько, чтобы как можно бодрее встретить рождественский вечер. В новом, 1804 году до пансиона докатились преобразования, начатые еще год назад попечителем Московского учебного округа Михаилом Никитичем Муравьевым. Сам историк, великолепный знаток Античности и русской словесности, учитель императора Александра и его брата Константина, Муравьев, однако, был не вполне доволен чрезмерным вниманием Антонского к литературе, в ущерб всем другим наукам. Инспектор пансиона, даром что ученый-естествен-ник, почитал поэзию основой всякого воспитания и выпускал юношей, часто совершенно незнакомых с математикой и физикой, зато сочинявших стихи, притом обычно бездарные. Муравьев же полагал, что пансион способен на большее и должен не просто воспитывать детей, учить их и прививать им склонность к рассуждению, но готовить молодых людей, с первых дней пригодных к службе. Он ввел в программу такие совсем особенные предметы, как артиллерия и фортификация, гражданская архитектура и государственное хозяйство, а требования к знаниям по другим предметам повысил, добавив ко всему еще изучение священной истории, бывшей, как и вообще религия, в некотором пренебрежении у просветителей. Впрочем, реформы Муравьева в пансионе шли не совсем успешно, почти его не изменили и в прежнем своем виде он существовал до самого 1818 года.
Но Александр Грибоедов в нем больше не учился. Настасья Федоровна нашла, что сыну вредно пребывание в переполненном детьми тесном помещении. Он начал слишком часто и тяжело болеть, и весь следующий год прошел для него почти впустую, не принеся ничего интереснее уроков Петрозилиуса и старательного подражания музыкальным успехам Марии. В мае семья отправилась в Хмелиты, где дети поздоровели. В сентябре, на сей раз не спеша, вернулись в Москву. Сестры с детьми ехали налегке, без обоза — только линейка, две кареты, коляска и две кибитки. Обоз отправлялся уже по первому пути, вместе с Алексеем Федоровичем. Так было удобнее — по холоду лучше везти мороженую дичь и птицу, да и урожай уже собран и ничего досылать не придется. С осени Настасья Федоровна решила приглашать университетских преподавателей домой, вместо того чтобы отсылать сына в пансион. Это, конечно, было намного дороже, но и действеннее. У нее самой средств было мало, но брат ее, не имея пока дочерей-невест, ввергавших в большие расходы, не имея и собственных сыновей, охотно взял на себя часть забот о воспитании племянника. Денег не жалели, но тратили их с умом — и Александр в самом деле получал отличное образование.