65932.fb2 Дань прошлому - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 10

Дань прошлому - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 10

- Плеве знаешь?.. Так вот этот человек сильнее Плеве, - и он указал пальцем на громадную тушу с чрезвычайно неприятной внешностью, сидевшую за столом и усердно уплетавшую всякие яства. Это был Азеф, подвиги коего мне не были известны, но на которого я уставился со всем подобающим "человеку сильнее Плеве" респектом и восхищением.

Азеф и его боевики, Савинков и Моисеенко, держались особняком, с речами не выступали, соблюдали конспирацию. Особняком, своим "землячеством", держались и мы - москвичи, своего рода герои, проделавшие восстание и уцелевшие от расправы Дубасова и Мина с Риманом (командиры Семеновского полка). Особой роли мы на съезде не играли, на решения влияния не оказывали. Фондаминский вовсе не выступал. Активнее других был Вадим Руднев, - но не по программным вопросам, а по вопросам тактики. Вместе с Ракитниковым он защищал необходимость немедленного призыва крестьян к захвату земли. К словам Руднева прислушивались очень внимательно, но с его радикальным предложением большинство съезда не согласилось. Мне программа П. С.-Р. обязана одним словом. Первоначальный проект говорил о передаче социализированной земли в распоряжение центральных и местных органов самоуправления. Я же доказывал, что "распоряжение есть одно из проявлений права собственности и только его одного". Не могут одновременно распоряжаться и центральные и местные органы. Поэтому "поступает в распоряжение" надлежит заменить словами - "поступает в заведывание": заведывать могут и центральные, и местные органы самоуправления. Чернов это поддержал, и съезд одобрил.

Был еще эпизод, связанный со мной и, как ни странно, сохранивший "злободневность": на протяжении почти полустолетия к нему не раз возвращались недруги эс-эров - в последний раз еще в 1951-ом году.

На съезде на короткое время промелькнули связанные в прошлом с эс-эрами будущие основатели народно-социалистической партии: Н. Ф. Анненский, А. В. Пешехонов, В. А. Мякотин и П. Ф. Якубович-Мельшин. Они приехали, чтобы попытаться переубедить своих недавних единомышленников, - прежде, чем окончательно с ними разойтись и начать идейную борьбу. Они держались особняком, несколько в стороне от прочих членов съезда. Основное их предложение было - отойти с революционных позиций на более умеренные и отказаться, в частности, от открытой пропаганды республиканского образа правления.

Речи этих виднейших представителей народничества и журнала "Русское богатство" были очень содержательны. Им стали задавать вопросы. Один из вопросов задал и я. Меня интересовало, "преклонятся" ли приехавшие "перед голосом" будущего Учредительного Собрания, если оно "разорвет формулу Земли и Воли" и, "закрепив землю за народом, отвергнет или ограничит народовластие"? На этот вопрос Пешехонов-Турский ответил: "Учредительное Собрание, созванное при всех гарантиях на основе всеобщего, тайного, прямого и равного избирательного права, есть для меня верховная инстанция, и бунтом против такого собрания я не пойду".

Из поставленного мною вопроса и данного ответа недруги эс-эров сделали позднее вывод будто эс-эры рекомендовали идти бунтом против Учредительного Собрания, если оно не будет "ихним". Это никак не соответствовало действительности. В проекте программы, обсуждавшемся па съезде, говорилось о "временной диктатуре", и вопрос мой был направлен к уяснению "необходимости" диктатуры для "проведения желательных реформ", - как значилось в проекте. Об "ограничении" Учредительного Собрания или "бунте" против него не было сказано ни слова, и, могу удостоверить, в мыслях у меня этого не было. Мое уподобление захвата земли "революционному захвату права союзов, свободы слова и т. д." служило иллюстрацией революционной тактики и не касалось программы.

Как бы то ни было, но в 1917-18 гг. случилось то самое, что в пятом году обсуждалось как теоретическая возможность. Большевики "разорвали" формулу "Земля и Воля": захватив власть и разогнав Учредительное Собрание, они сначала отняли у народа волю, а затем забрали у крестьян и землю, им первоначально предоставленную. Тем самым лозунг за землю и волю снова приобрел освободительный, антибольшевистский характер.

Съезд в общем производил хорошее впечатление своей организованностью и высоким уровнем прений. Говорили убежденные люди, знавшие чего они хотят и жизнью своей доказавшие, что слов на ветер - они не бросают. С особенным вниманием и почтительностью прислушивались к словам пожилого Швецова-Пашина и динамичного Евг. Евген. Колосова, который считался отличным оратором, красой и надеждой партии. Но на съезде он никак не выделился и был даже недостаточно активен.

Всеобщим почтением был окружен убеленный сединой Марк Андреевич Натансон. Его влияние в партии было очень значительно, но, повидимому, - в заседаниях Ц. К. и в кулуарах. На съезде он выступал редко, неумело, был почти косноязычен. Говорил он с большим напряжением, патетически вкладывая какой-то особо глубокий смысл в слова, которые его не содержали. Полукомическое впечатление осталось у меня от известного Русанова-Кудрина. Он старался быть остроумным и, главное, товарищеским. Но вся его манера говорить и держаться была выспренна и нарочита, отдавала, на мой слух, фальшью.

Мнения высказывались разные. Они были несхожи часто по внутреннему содержанию и по исходным позициям. Большинство съезда состояло из классического типа народников-идеалистов: энтузиасты и народолюбцы позитивной складки из нужд и интересов трудящихся выводили начала свободы и справедливости. Иногда проступала отчетливая струя неизжитого анархизма 60-ых - 70-ых годов или струя модного марксизма, недоразвившегося до ортодоксии.

Всю эту разноголосицу приводил к некоему общему знаменателю В. М. Чернов. Он был головой выше всех других членов съезда. И ему не было абсолютно чуждо ни одно из разноречивых мнений, высказывавшихся на съезде. В то же время он в совершенстве владел искусством составлять растяжимые формулы, которые можно толковать и так и эдак.

Чернов был главным докладчиком и оппонентом от имени Ц. К. партии, автором почти всех резолюций и редактором протоколов, в которых его речи появились в литературно отделанном, исправленном и дополненном виде.

Мне в протоколах особенно не повезло. Я фигурирую там под именем Поморцева, которого редакторы в ряде случаев смешали с делегатом от Смоленска Порошиным. Речи, правда, не все, Порошина с уклоном в максимализм приписаны Поморцеву, и критические замечания, направленные против Порошина, отнесены ко мне. Это выяснилось для меня много позже, когда, попав заграницу, я ознакомился с протоколами.

Новый, 1906-ой, год был встречен речами руководителей съезда, и в них выражалась твердая уверенность в скором торжестве в России свободы и справедливости. Съезд закрылся, и делегаты стали разъезжаться. Я направился прямиком в Москву. Туда же отдельно от меня приехал и Руднев. Нам предстояло дать отчет пославшим нас членам комитета о том, что происходило на , съезде и на чем порешили.

Москва продолжала жить под режимом Дубасова, и было нелегко найти помещение даже для немногочисленного нелегального собрания. Всё же входившая в комитет старшая сестра Фондаминского умудрилась помещение найти.

Ей в этом пришла на помощь дружившая с ней Зинаида Жученко, которую неточно называют провокаторшей, тогда как на деле она была лишь предательницей, вошедшей в эс-эровскую организацию с заведомой целью ей вредить. Руднев закончил свой рассказ, а я не успел начать, как с двух сторон в комнату ворвались городовые с примкнутыми к винтовкам штыками, в валенках, с заиндевевшим на усах и бороде снегом. Некий в штатском с никелированным револьвером в руке подскочил ко мне и ударил коленкой под живот. Завидев Руднева, он оставил меня и бросился к нему. Во время декабрьского восстания случайная пуля попала Рудневу в руку, часть пальца пришлось ампутировать, и не зажившая еще рана была перевязана. Охранник с торжеством схватил Вадима за руку:

- А, раненый!..

Я почти физически ощутил боль, причиненную Рудневу. Не отдавая себе отчета в положении и вообще ни о чем не думая, я закричал на охранника. Неизвестно, чем бы это кончилось, если бы во главе полицейской операции не оказался случайно помощник пристава, который годом раньше был смотрителем в той самой сретенской части, где я находился под арестом.

Признав ли во мне старого знакомого или по другой какой причине, но пристав укротил резвого охранника, и дальнейнейшая процедура прошла спокойно. Нас переписали, опросили и отправили "по принадлежности": Фондаминскую-Гальперин и Руднева в Таганку, а всех прочих - в арестное помещение при пятницкой части.

Нас, человек десять, Беркенгейма, Александра Моисеевича, известного кооператора, Никитского, Леонида Рогинского, Бориса Королева и других поместили в общую камеру, очень низкую и узкую со сплошными нарами вдоль стены. Лежать приходилось плечом к плечу и, чтобы повернуться, надо было непременно потревожить соседа. Двухэтажное арестное помещение содержалось крайне грязно. В камерах нижнего этажа помещались пьяные - до протрезвления. На нашем этаже, в другом конце коридора, была камера для проституток. Оттуда доносились по ночам брань и визг: камеру любили навещать сифилитической внешности помощник смотрителя и чины вверенной ему команды.

В общем заключение было безрадостным, но не тяжелым. Нам предоставлялось проводить время как мы желали. Мы получали газеты, имели свидания, могли заниматься, поскольку этому не мешали шум и гам, играть в карты, получать пищу со стороны, курить.

Попробовал и я от безделья затянуться папиросой, но, к счастью, попал "не в то горло", поперхнулся, закашлялся и на всю жизнь утратил вкус к табаку. Раз в день нас выводили на общую прогулку во двор под надзором стражи. Нам всем очень не сиделось. Время было политически горячее. Вырабатывались новые основные законы, которые должны были предрешить будущее России, - быть ли ей конституционной; шла подготовка к выборам в Государственную Думу. Сидеть в такое время в затхлом участке казалось непроизводительной потерей времени тем более бессмысленной, что не сегодня-завтра, и во всяком случае с открытием Думы, объявят, конечно, амнистию и нас выпустят.

Когда мы снова и снова сетовали и печаловались о никчемной потере времени, к нам привели нового сидельца, назвавшегося Смирновым и заявившего, что он социал-демократ и должен безотлагательно бежать, пока не раскроют его настоящего имени. Он просил помочь ему в побеге. Был разработан план с определенным заданием каждому. Во время общей прогулки, по классическому образцу побегов, одни стали строить слона в одном конце двора, другие, чтобы отвлечь внимание стражи, затеяли там же возню, третьи стали заговаривать зубы смотрителю и надзирателям.

А в другом конце обширного двора, улучив удобный момент, Смирнов с разбега вскочил на подставленную ему спину, перемахнул через стену и был таков. Всё прошло по расписанию. Беглеца хватились лишь при вечерней перекличке.

Инстинкт подражания присущ всякому. И после удачного побега Смирнова разговоры о побеге участились. После двух с половиной месяцев заключения становилось всё нуднее. О побеге во время прогулки думать уже было нечего: надзор был усилен, и вдоль стены прогуливаться не дозволялось. Кто-то предложил другой план - воспользоваться моментом, когда число приводимых и привозимых пьяных увеличивается, и ускользнуть, когда наружная дверь отворится, чтобы выпустить того, кто привез или привел пьяницу. План принадлежал не мне. Не было и никаких специальных причин, чтобы им воспользовался как раз я. Но другие были более пассивны, и я решил попробовать счастья.

Мне изготовили из жести нечто вроде дворницкой бляхи, и я запасся кепкой. Был конец марта, Великий Четверток - четверг на Страстной неделе, когда под Пасху многие фабрики и заводы приостанавливали работу. К вечеру число пьяных повсюду увеличилось. И к нам в участок их стали приводить и привозить всё в большем числе. Обстановка складывалась благоприятно. Я спустился вниз и притаился у выходной двери в ожидании очередного пьяницы. Ждать пришлось недолго. Дверь распахнулась, - в нее впустили ковылявшего пьяного в сопровождении другого человека. Через минуту-другую я постучал, дверь приоткрылась, и я, уже в кепке, вышел. Спокойно повернул за угол, вышел за ворота и - побежал. Это было непростительной ошибкой. С пожарной каланчи часовой заметил, как я побежал, и поднял тревогу. Не зная того, я всё же так "напетлял", что меня не настигли.

Опять я стал нелегальным: ночевал где придется, у родных и знакомых; уехал к Королевым в Пителино в ожидании предстоявшей амнистии и по более сереьзным политическим делам, чем мое. Прошло несколько недель, и неожиданно - не только для меня - произошло покушение на адмирала Дубасова. Организовал его боевой отряд эс-эров. Бросивший бомбу студент Борис Вноровский был разорван на части, убит был и адъютант Дубасова Коновницын, Дубасов же почти не пострадал. Охранное отделение оказалось не в силах установить личность террориста. И так как я был на учете у Охранки и в бегах, заподозрили меня. Дворнику дома, где мы жили, предъявили изображение, снятое с меня, голодного и злого, на Дону четыре года тому назад. Дворник опознал во мне жильца своего дома, и в "Московском листке" появилось извещение, что бомбу бросил я и был убит на месте.

Случилось так, что как раз в этот день отец был в конторе бр. Разореновых, где закупал свой ситец. Ему показали газету. Он совершенно растерялся, не знал что думать, не то что сказать. На него смотрели с укором - кого вырастил, а он мучился тревогой: неужели, на самом деле, он (то есть я), и его уже нет в живых...

В деревне оставаться было тоскливо и не имело смысла. Возвращаться в Москву было опасно. Я решил ехать в Петербург. Там открылась Государственная Дума, - правда, амнистии не принесшая, но фактически установившая почти полную свободу печати и собраний. Политическая жизнь там бурлила и переливалась через край. Стояли чудные белые ночи, когда я попал в Петербург. Я видел его впервые в весенней красе, - но только урывками и между прочим.

В петербургскую организацию партии я не вступил. Изредка навещал "Дело народа" - центральный орган партии.

Удивлялся, с какой быстротой и без помарок изготовлял свои передовые и полемические обзоры печати Чернов. Еще в ноябре пятого года я дебютировал в легальной печати, в "Сыне отечества", фельетоном, направленным против В. Кранихфельда. В "Деле народа" юридическим отделом заведывал Александр Исаевич Гуковский, и я, со своей статьей "Сила власти и сила мнения" и другими на темы публичного права, был направлен к нему. Гуковский был всегда любезен, печатал всё, что я приносил, но в пространные разговоры не пускался, - может быть, по занятости, может быть по несоответствию в возрасте: ему уже минуло 40, а мне всего 23. Во всяком случае встречи наши были мимолетны: нельзя было провидеть, что чрез 14 лет мы совместно станем редактировать "Современные записки" в Париже.

Побывал я и на заседании Государственной Думы. Видел торжественно восседавшего на трибуне Муромцева и других москвичей: Новгородцева, Павла Долгорукова, Челнокова. Обсуждался вопрос о женском равноправии. На трибуну всходили и часа по полтора с нее не сходили знаменитые профессора M. M. Ковалевский и Петражицкий. Ковалевский аргументировал от исторических прецедентов, начиная с Венгерской золотой буллы 1222 г., в доказательство того, что и женщина человек, которому надлежит предоставить равные права с мужчиной. Заслуженно прославленного Петражицкого было невыносимо слушать: оратор он был слабый, а отвлеченные его рассуждения пристали больше для ученого общества. Когда этих знаменитостей сменил известный юрист и в то же время политик Максим Моисеевич Винавер, повеяло дыханием жизни и политической реальностью.

Присутствовал я и на одном заседании фракции трудовиков. Публика была милая и простая, но серая. Мне тут же вручили чью-то речь, которую надо было в спешном порядке исправить и дописать, чтобы произнести с кафедры Государственной Думы.

В одно из моих посещений "Дела народа" меня познакомили с Карлом Романовичем Кочаровским. Это был очень невысокого роста человек, с небольшой, но густо заросшей бородой, которую он временами теребил, особенно когда устремлял сквозь пенснэ пытливый взгляд. Он был умный, живой и вдумчивый самоучка с широкими интересами, но большими пробелами даже в своей области знания, - что он, в отличие от многих, и сам признавал. Книга об "Общине" создала Кочаровскому имя и известность не только в народнической среде, но и среди специалистов - историков, статистиков, аграрников.

У Кочаровского было не совсем благополучное прошлое в личной и политической жизни. Арестованный и сосланный за участие в революционном движении 90-ых годов, он, как передавали, подал прошение о помиловании и смягчении кары. Во всяком случае, несмотря на большие идеологические заслуги, он держался - и его держали - в стороне от партийной работы, хотя личные и товарищеские отношения с ним не прерывались. Кочаровский сообщил, что занят организацией большой исследовательской работы коллективными силами по идейному переоформлению народничества в соответствии с условиями нового времени. Эс-эры и прочие народники продолжают жить на идейный капитал прошлого. Лавров и Михайловский были учителями современной им жизни. А кто сейчас на их месте дает подобные ответы, - реторически вопрошал Кочаровский. Эс-эры с головой ушли в напряженную политическую борьбу. Народные социалисты? Пешехонов блестящий публицист, а что дал он идеологически ценного? А историк Мякотин? А статистик Анненский? Ничего, решительно ничего! Между тем надо думать о смене, которая осмыслила бы практику жизни и роль в ней народничества.

Кочаровский искал и вербовал молодых эс-эров, интересующихся теорией и "подающих надежды". Работу он предполагал вести в Одессе, где имеется университет и библиотека и где можно сосредоточиться, не отвлекаясь злобами политического дня, как это неизбежно в Петербурге. Кочаровский предложил мне вступить в состав группы и, получая прожиточный минимум вознаграждения, заняться исключительно исследовательской работой.

К статистическим выкладкам Кочаровского я относился более чем равнодушно. Но вышедшую в 1906 г. книгу его "Народное право" я ценил высоко. Она во многом напоминала книгу Антона Менгера "Новое учение о государстве". Меня несколько отпугивал позитивизм и эмпиризм Кочаровского, и, главное, унаследованное от прошлого отрицание "авторитета", то есть государства, и "индивидуализма". Тем не менее я без колебаний принял его предложение. Оно пришлось мне по вкусу, потому что к организационной работе я не был склонен; ораторским талантом не отличался и яркостью пера, необходимой для публициста, тоже не обладал. В области же теории права и государства я чувствовал себя, сравнительно с другими эс-эрами, гораздо более "подкованным".

"Академия" Кочаровского открылась в Одессе. Основная идея - коллективный характер исследовательской работы - была плодотворна. Но вряд ли самому Кочаровскому было ясно, чего именно он хочет. При всем желании - и уме, будучи специалистом в ограниченной сфере, он не мог охватить полностью того, что задумал. Во всяком случае никакого руководства я с его стороны не нашел, когда занялся, по его предложению, русским обычным правом в семейных и наследственных отношениях. Пришлось начинать с азов и постепенно погружаться в безбрежное море семейно-наследственных взаимоотношений в русской деревне. Работа шла размеренным темпом, напоминавшим не то казарменный, не то монастырский уклад жизни. Занимались весь день с перерывом на завтрак, тоже совместный. В личном распоряжении "перипатетиков" оставались лишь вечера.

Об успехе начинания нельзя было судить, потому что не прошло и нескольких недель, как была распущена Государственная Дума, и всякая легальная работа для людей с политическим прошлым, какое было у каждого из нас, стала совершенно невозможной. Кочаровский решил перенести весь свой штаб в более надежное место - в Финляндию. Местом сбора был назначен Гельсингфорс. А когда я попал в Гельсингфорс, в соседней с ним Свеаборской крепости уже полыхало восстание. Тамошней организацией эс-эров руководил Мартынов - тот самый, который в декабре 1904 г. призывал москвичей на демонстрацию.

У Мартынова происходило заседание с участием Чернова и Азефа. Мартынов предложил мне быть с. р.-ским уполномоченным на одном из восставших кораблей. Я решительно воспротивился этому: штатскому, не имеющему никакого понятия о морском деле, распоряжаться на судне - дико, нелепо, "курам на смех". Мартынов настаивал, негодовал, взывал к партийной дисциплине и долгу. Я чувствовал, что может возникнуть подозрение в трусости, но выдержал напор, - слишком очевидна была для меня неприемлемость предложения.

В восстании я участия не принял, но вместе с Кочаровским оказался случайным свидетелем взрыва пороховых складов в Свеаборге. Мы стояли у решетки Александровского бульвара, любуясь морским пейзажем. Вдруг на горизонте стали вырастать поднимавшиеся вверх клубы черно-серого дыма. Не успели мы осознать что это, как раздался оглушительный взрыв, - казалось, земля под нами сотряслась. Всё, что было на бульваре, бросилось врассыпную. Понеслись и мы, пока не опомнились: бежать бессмысленно, хотя бы потому, что поздно. Вернувшись, мы увидели, как свинцово-темные тучи и облака дыма приняли очертания исполинского гриба. Снимки с нынешних атомных взрывов точно передают зрелище взрыва пороховых складов в Свеаборге.

Восстание продолжалось очень недолго. Оно было подавлено, и мирная жизнь в Финляндии восстановилась, невзирая на происходившее по соседству, в России. Кочаровский собрал своих сотрудников, и работа наша возобновилась с одним существенным отличием. Мы уже не жили вместе в "общежитии", и коллективный характер работы отпал - сначала внешне, а потом и по существу: не было ни общего обсуждения плана, ни совместной критики. "Перипатетики" расселились кто куда, и каждый работал самостоятельно, под верховным наблюдением Кочаровского. Появились и новые сотрудники, более взрослые и более опытные. Среди них были Гиммер-Суханов и Мих. Андр. Осоргин, взявшийся за составление популярной истории русской революции в лице ее героев.

Я покинул Гельсингфорс и устроился в деревне близ Мальмэ. Это было совершенно глухое, но живописное место. Исключительно чистоплотная и хозяйственная финка, у которой я снял комнату, ходила за мной как за родным. Уединение и деревенская тишь способствовали работе. Я уже успел переменить тему. Вместо конкретного описания коллективного и публичного права в частно-правовых отношениях, я занялся более широкими и отвлеченными обобщениями. Конкретный материал служил уже не столько основанием, сколько иллюстрацией. Работа приняла полу-научный и полу-публицистический характер: была недостаточно методичной, чтобы быть научной, и, снабженная цитатами и подстрочными примечаниями, была не вполне публицистична. Существо сводилось к раскрытию социалистического смысла в праве на существование.

Приехал Кочаровский, прослушал, что я написал и остался неудовлетворен недостаточно яркими формулировками. Это было огорчительно и вместе с тем утешительно: значит, содержание одобрено. Я перефразировал написанное на новый лад, и несколько месяцев спустя "Личность в праве" за тою же подписью Вениамина Маркова вышла в издательстве "Труд и борьба". "Труд" Кочаровский расшифровывал как социализм, а "Борьбу" как революцию, что вместе должно было символизировать эс-эрство. В этом же издательстве вышло обширное "индуктивно-статистическое исследование" о "Захвате, капитале и труде в земледелии и землевладении" Н. Быховского, Н. Огановского и Евг. Фортунатовой, при ближайшем участии К. Кочаровского. Появились и небольшие индивидуальные работы: Ю. Делевского, В. Вадимова, Е. Сталинского, В. Вовчка и др.

Кочаровский созывал нас всё реже и не столько для обсуждения идейных вопросов, сколько организационных. Мы все вышли из эс-эровской среды, но уже разнились не только по тактическим взглядам, но и политически и даже идеологически. Активнее всех бывал на этих собраниях Суханов.

Поглаживая подбородок и ехидно улыбаясь, бледный и худой, он неизменно и неустанно кого-либо - чаще всего самого Кочаровского - корил и язвил. Спорить с ним было трудно: он был въедлив, как аналитик, и неугомонен, как диалектик. Суханов был лично связан с членами, так называемой, московской оппозиции в партии с.-р., из которой вскоре выделились, так называемые, "максималисты" с Соколовым-Медведем и Климовой во главе. Уже тогда Суханов был много радикальнее всех нас. Немного времени прошло, и он формально порвал с партией с.-р., перейдя в марксистскую веру.

На одном из таких собраний у Кочаровского, кто-то в разговоре со мной упомянул, как о вещи общеизвестной, что средства на ведение исследовательской работы в сравнительно крупном масштабе Кочаровский получил от членов московской оппозиции после экспроприации ими 875 тысяч рублей из Купеческого общества взаимного кредита в Москве. Мой собеседник отказывался верить, что я мог этого не знать и, если бы знал, никогда бы не принял участия в группе Кочаровского. Я попенял Кочаровскому, как мог он не сообщить о происхождении средств. Но изменить положение и бывшее сделать небывшим я, конечно, не мог. От дальнейшего участия в "Академии" я наотрез отказался.

Это было тем легче, что безмятежному нашему житию в Финляндии пришел конец. Петербургское начальство, одно время "ушедшее" из Финляндии, вновь вернулось. И одновременно со всё чаще затягивавшимися на шеях революционеров "столыпинскими галстуками" Финляндии было предъявлено требование выдать угнездившихся на ее территории террористов, экспроприаторов, вообще революционеров. Гельсингфорс не был расположен играть в руку Петербургу и удовлетворить его требование.

С другой стороны, прямое ослушание грозило вызвать лишние осложнения. И нам посоветовали в общих интересах по добру, по здорову покинуть Финляндию без промедления. Спорить не приходилось. Политическая атмосфера накалялась с каждым днем. Кочаровский снова был вынужден перенести свою штаб-квартиру. На сей раз - в последний раз - он решил переселиться на италианскую Ривьеру, в Сестри. Я тоже отправился заграницу, но не с Кочаровским и его "труппой".

Мы вышли в море мрачным ноябрьским утром. Вместе с нами уезжал престарелый Лев Дейч. Море было неприветливое, бурное. Из всей русской компании дольше всех крепился и выдерживал испытание Осоргин. Прочих укачало в первые же сутки. Мы отлеживались в каютах и не поднялись на палубу, даже когда проходили мимо Швеции. Ветер стих, и качка прекратилась лишь в виду Штеттина.