6594.fb2
— Ну, а сколько тебе будут платить?
Этот вопрос заставил Иоанну очнуться. Она сразу же спустилась, с облаков на землю к своим будничным, очень для нее важным делам, и бодро заявила брату, что заработок невелик, но в их совместной жизни будет значить очень много. К тому же это ведь только начало… Зернышко к зернышку… А потом… потом…
Мечислав встал, выпрямился, подошел к сестре, обнял ее своими худыми руками и крепко поцеловал несколько раз в лоб. Она бросилась ему на шею, обрадованная и удивленная. Проявления нежности у него бывали настолько редки, что таким, как сейчас, она его даже не помнила. Только после того как брат, надев шапку, отправился в канцелярию, а она, погруженная в раздумье, осталась одна в кухне, у нее мелькнула мысль: «Неужели он расчувствовался только потому, что я тоже буду зарабатывать? Значит, он ни о чем, кроме денег, не думал!..»
К вечеру, однако, грустные мысли рассеялись. С наступлением сумерек снизу, из шинка, все настойчивее стали пробиваться крики, стук, невнятный шум. День угасал, и в эту пору в кабаке начиналась жизнь. Отзвуки ночной затаенной жизни словно подтолкнули Иоанну. Она вскочила с табурета, выбежала во двор и быстро прошла к квартире пьяницы слесаря и его жены, прачки. По дороге за ее платье ухватилась маленькая девочка, босая, пухленькая, румяная, и, как утенок, ковыляя рядом с Иоанной, исчезла вместе с ней за дверями темных сеней. Когда, спустя довольно продолжительное время, обе они вышли во двор, за спиной у них показался слесарь. Это был коренастый мужчина с опухшим от пьянства лицом, слезящимися глазами и копной густых взлохмаченных волос над узким лбом. Одежда и весь его вид изобличали свойственные ему пагубные наклонности, хотя на этот раз он не был пьян, а казался только чем-то обрадованным и растроганным. Очутившись за порогом своего жилища, он нагнулся и, схватив руку Иоанны, изо всей силы прижал к своим губам. А в это время большой Костусь, плечистый, угловатый, в грубой парусиновой куртке, тяжело ступая по камням босыми ногами, направлялся с кувшином, полным воды, к лестнице, ведущей в квартиру Липских. С давних пор он охотно оказывал Иоанне различные мелкие услуги по хозяйству.
Странное дело: лоб двенадцатилетнего мальчика был изрыт морщинами, и на людей он смотрел исподлобья, недоверчиво, боязливо, а иногда лукаво и со злобой. Мать Костуся, изнемогавшая от непосильной работы и постоянных огорчений, часто бранила и даже била его; отец же души в нем не чаял, приносил ему из шинка окурки сигар и баранки, от которых пахло водкой. Для мальчишки источником развлечений, удовольствий и познания жизни был шинок. Однако недавно в этом уже успевшем состариться детском сердце впервые расцвело совсем новое чувство, очень далекое от тех, которые возникали у него под впечатлением обиды, страха, в обстановке пьяного разгула и кабацкой ругани. Он никогда еще не видел такой красивой барышни, какой, по его мнению, была Иоанна, не слышал такого ласкового голоса, таких интересных историй, как те, что рассказывала ему она, когда готовила обед или чинила белье. Он помогал ей чем только мог, а часто просто сидел на полу в кухне, прислонившись к стене, охватив руками колени, и смотрел на нее уже не исподлобья — в такие мгновения взгляд у него был открытый, разумный. С тех пор как она попросила Костуся не обижать маленькую Маньку, он никогда больше не бил девочку, не щипал ее и не пугал; напротив, теперь часто можно было их видеть вдвоем, — взявшись за руки, они важно разгуливали по двору. Нередко они вместе поднимались по лестнице и входили в кухню к Липским.
В этой кухоньке с некоторых пор стало очень шумно. Сквозь тонкую стену верхнего этажа слышны были звонкие детские голоса, лепетавшие:
— А… В… С… А… В… С…
Другие дети, постарше, твердили:
— Пчела, хотя она и маленькая, считается полезным насекомым. У нее четыре крылышка, шесть ножек, два рожка и — жало…
Или:
— Пятью шесть — тридцать… От десяти отнять четыре — шесть, и т. д.
Большой Костусь оказался страстным любителем чистописания. Ничто ему так не нравилось, как водить пером по бумаге, нажимая то слабее, то сильнее. Едва научившись писать буквы, он не мог налюбоваться своим искусством. Иоанна сама составила ему фразы — образцы для чистописания. Сделала она это с определенной целью. Мальчик, исписав целую страницу, брал тетрадку в руки, склонялся над столом, чуть сгорбив широкие плечи, и громко, торжественно, с неподдельным удовольствием перечитывал фразы, списанные им с образцов, составленных Иоанной:
— Не делай другому того, чего ты себе не желаешь. Бедность не порок. Жареная дичь в рот не летит… и т. д.
Теперь Иоанна никогда не бывала грустной… Напротив, когда она шла по улицам города, в ее движениях и в выражении лица заметна была большая перемена. Она казалась более бодрой, здоровой и спокойной. В рваной обуви она уже не ходила, и платья ее не были такими поношенными. Она расцвела. Достижения ее были невелики, но всем известно, что представление о «большом» и «малом» весьма условно на этом свете. Для нее даже маленький заработок был настоящим спасением. Одни давали за уроки немного денег, другие старались отплатить, чем только могли. Прачка стирала белье и ей и Мечику; печник, у которого был большой сад, приносил овощи и фрукты; живший напротив них булочник, помимо ежемесячной платы в один рубль, ежедневно присылал небольшой белый хлебец; дворник не брал денег за колку дров, а иной раз еще покупал на рынке что-нибудь в подарок доброй барышне, такой внимательной к его малютке…
Но как же она удивилась, когда заметила, что даже пьяница слесарь и тот старается выразить ей свою благодарность. Хотя благодарность его выражалась довольно своеобразным способом, Иоанна очень ее ценила. Стоило ей появиться на дворе, как этот человек вырастал перед ней словно из-под земли. То, завидев ее, он выбегал из кабака, то появлялся из-за угла дома, где, бывало, праздно сидел целыми часами, то в свои самые благоприятные дни прерывал работу и выходил из своей комнатушки, — короче говоря, всегда с неизменной точностью перед ней склонялась его густая шевелюра, а желтые одутловатые, опухшие губы торопились запечатлеть на ее руке звонкий долгий поцелуй. В сущности это был отвратительный поцелуй пьяницы, и она инстинктивно старалась как можно скорее незаметно вытереть руку; но поцелуй этот был ей дорог и проникал в самое сердце.
Как алмазы, горели от радости ее глаза, когда она принесла и показала брату полдюжины новых белоснежных рубашек, которые она купила взамен тех, что изорвались в клочки. В этот же день она приколола к своей неизменной черной шляпе веточку искусственных цветов… Теперь она смотрела на мир божий смело и спокойно. Но был в городе один-единственный человек, с кем она жаждала встретиться взглядом, где бы она его ни увидела. Ей мучительно хотелось этого, хотя она старалась о нем не думать. Он был так внимателен к ее отцу во время его долгой болезни… Тогда она видела этого человека часто, слушала его беседы со старым учителем… Он был на похоронах отца и, когда она, шатаясь, шла за гробом, взял ее под руку… Больше между, ними не произошло ничего, но она не забыла его, хотя теперь видела только на улице, издали, когда в изящном кабриолете он ездил навещать больных. Всякий раз, заметив ее, он вежливо кланялся. Вот и все. Однако при каждой встрече с ним какая-то струна в ее сердце упрямо дрожала и в часы одиночества пела о нем. Но Иоанна решила: «Это невозможно!» — и в конце концов даже перестала страдать… Как бы то ни было, никто другой не производил на нее и малейшего впечатления… Иногда, в лунные ночи, лежа в постели после трудового дня, но еще не уснув, она смотрела через маленькое окно куда-то вверх… То великое счастье, о, котором она и мечтать не смела, представлялось ей прекрасной радугой, сияющей высоко, высоко над серой землей…
Иной раз она воображала себя маленьким червячком, копошащимся у подножья огромного здания, поднявшегося до самого неба… Именно «у подножья…» — это выражение она не то прочитала где-то, не то слышала. И вот, она взбирается вверх. Чем выше, тем кругом все светлее и радостнее. Какие-то люди трудятся там: приносят неведомо откуда глыбы великолепного мрамора, обрабатывают его, снимают с неба лучи, солнца; ищут драгоценные каменья, украшают ими себя и весь мир.
И вместе с другими подобными ей маленькими существами она собирает в тени какие-то мельчайшие пылинки и настолько поглощена этим занятием, что в ее воображении будущее представляется безмятежным и ясным, и даже неосознанное, навсегда умолкнувшее в груди чувство теперь уже не причиняет ей никакой боли. Лишь изредка она ощущала какую-то безотчетную тоску и печаль.
Часто поздним вечером в, темную или освещенную сиянием луны кухоньку доносились снизу безобразные кабацкие песни, отвратительный смех, разнузданный топот и шум. Дикий этот гам нависал тогда над белой постелью, над мыслями, мечтами и детски-чистым, спокойным сном Иоанны..
Хотя у Иоанны набралось уже довольно много маленьких учеников, она попрежнему старательно вела свое несложное домашнее хозяйство. Поэтому ежедневно, иногда по два раза в день, девушка ходила в город за провизией и другими покупками. Чаще всего она шла мимо большого здания городского суда, но, как и раньше, не обращала на него никакого внимания. Здание было такое большое, а она — такая маленькая. Обширное его помещение гудело отголосками тяжб и преступлений, что же у нее могло быть с ним общего? Тем не менее — как это случилось, трудно даже понять, — однажды она вошла в зал суда и села на указанное ей место. Это была скамья подсудимых. Никогда потом Иоанна не могла отдать себе отчета в том, как ей удалось пройти сквозь толпу и добраться до этого места: кровь ударила в голову, все в ней кипело, бурлило, щеки и лоб жгло, как раскаленным железом. Люди, стены, мебель расплывались перед ней словно в тумане, и она видела вокруг себя только какую-то пеструю, мелькающую массу. Когда же она, наконец, поняла, что у этой массы несколько сот человеческих глаз, следивших за ней с напряженным любопытством, у нее появилось такое чувство, точно ее, раздетую донага, поставили вдруг посередине городского рынка. Иоанне страстно захотелось вскочить и убежать, но в глубине души у нее шевельнулось сознание, что это невозможно. Те, что в эту минуту смотрели на нее, видели худенькую, хрупкую девушку в черном, очень скромном платье, дрожавшую, испуганную, покрасневшую до корней волос.
Это был самый большой зал во всем здании. Высокий, почти как храм, он производил величественное впечатление. Особую торжественность придавали ему красные ковры и такого же цвета скатерть на длинном столе, за которым восседали судьи. Толпа людей самых разнообразных сословий заполняла ряды скамеек, поставленных у входа. Массивные, с высокими спинками сиденья для присяжных заседателей не были заняты; дело, назначенное к разбору, слушалось без заседателей, оно было вне их компетенции. Сквозь все четыре огромных, высоко расположенных окна тусклый, белесоватый свет падал на высокие белые стены, на внушительные фигуры и задумчивые лица судей, на занимавшую ползала пеструю, оживленную толпу. Люди вполголоса переговаривались. То тут, то там сверкали золотые нашивки чиновничьих мундиров, мелькал яркий цветок на дамской шляпке, звучали и отзывались эхом чуть погромче произнесенные слова. Но вот судебный пристав отчетливо и громко произнес несколько слов, и среди наступившей тишины раздался голос председателя суда:
— Дело Иоанны Липской, дочери Зыгмунта, по обвинению в содержании школы без официального на то разрешения…
Эти слова вернули Иоанну к действительности. Она встала, тихо, но четко ответила на вопросы председателя, затем снова села на свое место. Жгучий румянец исчез с ее лица, уступив место обычной бледности. Она так ушла в себя, что не слышала и не видела всего, что происходило вокруг и так близко ее касалось. Широко раскрытые глаза девушки выражали изумление. Она смотрела вверх, на лепные украшения противоположной стены. Временами она делала головой движение, будто силилась понять что-то очень сложное, но не могла. Трудно даже сказать, слышала ли она показания свидетелей. А между тем показания давались довольно подробные и произносились громким голосом.
Тучная седая Рожновская в старомодной мантилье, в шляпе с плоским красным цветком, вытирая носовым платком свое большое, покрытое испариной добродушное лицо, несколько раз повторила, что главная виновница во всем этом деле — она. Совесть не позволяет ей говорить иначе. Она присягнула, что скажет правду, одну только правду. Она первая предложила Липской давать уроки. Липская, девушка бедная, к тому же сирота, нуждалась в заработке, а у нее, Рожновской, есть внучки. Если бы она знала, что в этом есть что-нибудь дурное, то не стала бы уговаривать Липскую, но она клянется Христом богом, ей даже в голову не приходило, что она дает девушке дурной совет. Дожила она до седых волос, всю жизнь живет в этом городе, пусть присутствующие здесь скажут, толкала ли она кого-нибудь на бесчестные поступки. Она даже всхлипнула и снова повторила, что уговаривала, даже упрашивала Иоанну… Ей дали знак, чтобы она замолчала и села на место.
Приятельница Рожновской, владелица двух домиков, сухощавая невысокая женщина, выделявшаяся среди прочих свидетелей своим шелковым платьем и изящными манерами, тихо, с заискивающей улыбкой заявила, что книжки, лежащие перед судьями в качестве corpus delicti[1], купила она и действительно подарила их Липской, которая подготовила ее сына в первый класс гимназии; подготовила так хорошо, что, будь он постарше, его приняли бы, может быть, во второй класс. И учила Липская добросовестно, так добросовестно, что было неловко не повысить ей плату за уроки. Если бы она могла предположить, что во всем этом есть нечто недозволенное, то не поступила бы так, но она дает честное слово, что была очень далека от подобной мысли. Раз есть ребенок, надо же позаботиться о его воспитании, а тут по соседству такая порядочная, добросовестная учительница и за уроки берет дешевле, чем другие… Девушка она бедная да еще сирота… Тут свидетельница сделала почтительный реверанс, а затем, попрежнему мило улыбаясь, села рядом с Рожновской, только губы и веки ее слегка вздрагивали.
Настала очередь прачки, жены пьяницы слесаря. Однако от нее нельзя было добиться никакого толку, ибо эта женщина, высокая и худая, с лицом, изборожденным морщинами — следами горя и забот, — в грубой короткой юбке, в большом платке, накинутом на голову и плечи, была так испугана и расстроена, что, кроме нескольких невразумительных слов, ничего сказать не могла. Плечи ее под большим платком дрожали, из глаз, воспаленных от пара и жара утюгов, струились слезы и скатывались, как горох, на натруженные, обожженные руки, сложенные на груди. Из всего сказанного ею можно было понять только, что у нее двенадцатилетний сын, муж пьяница, что шинок находится в том же самом доме… ученье… хорошая барышня… Ее сразу посадили на место и стали допрашивать печника. Этот выступил не только от своего имени, но и от имени жены слесаря, говорил много, быстро и так громко, что ему раза два предложили говорить потише. Он тотчас подчинился, но тут же своей жилистой сильной рукой начал теребить медную цепочку от часов и ерошить густые жесткие волосы, а потом снова загорелся и громче, чем полагается, как-то особенно молодецки, доказывал, что, если за учение своей дочери он расплачивался с учительницей картофелем и овощами, значит ему хотелось, чтобы дочь его чему-нибудь научилась. Послать дочку в школу он не может — дорого… Что же ему, спрашивается, было делать? И в чем его вина? И вот эта барышня, она в чем виновата?.. Задав этот вопрос, он так развел руками и так вытаращил глаза, как будто весь мир перевернулся вверх дном и никто не хочет ему объяснить, почему это с ним произошло. После печника давали показания пекарь, дворник, какой-то извозчик, вдова какого-то чиновника, а под конец — дольше и пространнее всех — тот, кто собственно и обнаружил в верхнем этаже того дома, где помещается шинок, школу, в которой учили ребят, что у пчелы четыре крылышка, шесть ножек, два рожка и жало; что если из десяти вычесть четыре, то остаток будет шесть, и что не надо делать другому того, чего ты себе не желаешь.
Умолк голос последнего свидетеля. Когда наступила тишина, Иоанна медленно подняла взор на присутствующих, занимавших половину зала. Все молча сидели на скамьях и внимательно следили за ходом дела. В пестрой и неподвижной в эту минуту массе людей выделялся один человек, который не сидел, а стоял. Чтобы лучше видеть все происходящее в зале, он встал за рядами скамеек на маленькое возвышение и так плотно прижался к стене, словно прирос к ней. Иоанна с изумлением впилась в него глазами. Это был ее брат, но выглядел он не так, как всегда. Худые руки он скрестил и крепко прижал к груди; на белом как полотно лице пламенели два красных пятна, они заливали щеки и подступали к самой оправе его темных очков. Он часто дышал, рот его был полуоткрыт, что, впрочем, случалось с ним нередко, но сейчас эта характерная для него черта казалась ей не признаком равнодушия или апатии, как раньше, а проявлением глубокого страдания. С напряженным вниманием выслушал он краткую, но суровую обвинительную речь прокурора и запутанную, произнесенную заплетающимся языком речь адвоката. Затем председатель суда обратился к Иоанне, заявив, что ей предоставляется последнее слово, и спросил, что она может и хочет сказать в свое оправдание.
За высоким тяжелым барьером скамьи подсудимых снова поднялась худенькая белокурая девушка в черном платье. Она стояла, опустив глаза, стояла спокойно, только тихий голос ее чуть дрожал:
— Я учила детей, и мне казалось, что я поступаю хорошо…
Но вдруг в ее лице произошла разительная перемена. Какое-то новое чувство бурно вспыхнуло в ней, она подняла голову, глаза ее блеснули, губы вздрогнули, и, как бы исправляя только что сказанное, она громко, отчетливо произнесла:
— Я уверена, что поступала хорошо.
Очевидно, она не знала закона, но незнание закона никого не оправдывает. Она, безусловно, была виновна. Однако — удивительное дело — председатель суда почему-то не сразу встал, чтобы удалиться вместе со своими коллегами в комнату совещаний, он некоторое время сидел неподвижно, слегка приподняв голову и пристально всматриваясь в подсудимую. Что же выражал его взгляд? Этого никто из присутствовавших в зале не мог бы сказать, так как председатель суда сидел слишком далеко от них. Смотрели на нее и другие члены суда, причем один из них сильно нахмурил брови. Продолжалось все это минуту, быть может две, после чего судьи встали и удалились на совещание. Они долго не возвращались. Публика стала, проявлять нетерпение: казалось бы, дело несложное, простое, закон ясен, доказательства налицо, даже сама подсудимая не опровергала фактов. Почему же так долго длится совещание?
Но вот судебный пристав объявил зычным голосом:
— Суд идет!
Все поднялись с мест, стараясь не производить шума. Председатель суда, стоя вместе с другими судьями у стола, покрытого красным сукном, начал читать приговор. Все обратили внимание на то, что теперь голос его звучал уже не так громко, как раньше.
— Двести рублей денежного штрафа или в случае несостоятельности три месяца тюремного заключения.
Судебное заседание окончено. Публика расходится. Юристы, собравшись небольшими группами, шепчутся по поводу того, что приговор, в сравнении со статьей закона, вынесен мягкий, очень мягкий. Если бы судили по всей строгости, наказание было бы гораздо более тяжким.
Но ведь мягкость и тяжесть наказания понятия весьма условные. Так, вероятно, думал Мечислав Липский, потому что, выслушав приговор, он не шелохнулся, попрежнему стоя у стены и скрестив на груди руки. Проходивший мимо чиновник в мундире с узенькой золотой нашивкой у ворота, увидев его, остановился. Очевидно, он был знаком с Липским, так как сочувственно улыбнулся и заговорил с ним:
— Ну что ж, Мечислав Зыгмунтович? Все окончилось лучше, чем можно было ожидать. Судьи ведь тоже люди. А как вы решите? Штраф или арест? Завтра утром я сам приду к вам. Но советую, лучше заплатите… Двести рублей не бог весть какие деньги, а барышню жаль…
И чиновник пошел дальше. Тогда Мечислав оторвался от стены и кинулся к выходу. Сослуживцы хотели было задержать его и что-то сказать, может быть дать совет… Но глаза его так горели, что даже темные очки не могли скрыть их блеска, а острыми локтями он расталкивал всех вокруг. Так он пробился в светлую галерею с длинным рядом огромных незавешенных окон, по которой медленно продвигалась публика, затем вместе с другими стал спускаться по лестнице. Тут он огляделся по сторонам и в нише одного из окон увидел Иоанну. Она стояла там, вероятно поджидая его, а может быть, не имея сил и мужества протолкнуться сквозь толпу. В эту минуту она следила за группой лиц, находившихся уже в противоположном конце галереи. Это были две женщины и мужчина — известный всему городу красавец доктор Адам, к которому дамы относились с особым расположением. Как и многие другие, он приехал сегодня послушать интересное судебное дело, и не трудно было заметить, что он взволнован и огорчен. Однако, когда одна из его спутниц, высокая, нарядно одетая девушка, улыбаясь, заговорила с ним, он тоже улыбнулся и еще на верхней площадке лестницы поспешил взять ее под руку. В то же мгновенье Иоанна почувствовала, что кто-то дернул ее за рукав, и увидела Мечислава; он нагнулся к ней и быстро прошептал:
— Ступай домой. Я сейчас идти с тобой не могу. У меня важные дела в городе. Вернусь часа через два. А ты ступай домой.
Глаза его все еще горели. Глядя на сестру и крепко пожимая ей руку, он добавил:
— Не бойся… только не бойся… не бойся ничего!..
Несколько часов спустя Мечислав Липский, едва держась на ногах от усталости, поднимался по лестнице в свою квартиру. Он медленно прошел через кухню в смежную с ней комнату и с громким стоном опустился на старомодный жесткий диван. Ом был так утомлен, что лицо его снова стало бледным, как всегда… Задумчивый, печальный, потирал он узкой белой рукой свой нахмуренный лоб. Он даже не удивился, что Иоанны не было в кухне. Вероятно, она спустилась во двор к прачке или ее увела к себе на весь день почтенная Рожновская.
Однако Иоанна была в кухне, но она сидела в темном уголке и ее не было видно за высокой спинкой кровати. Когда вошел брат, она не вскочила с места, как бывало, чтобы поздороваться с ним и спросить, не нужно ли ему чего-нибудь. Быть может, она все еще не могла прийти в себя или была немножко обижена тем, что он так поздно вернулся. Через несколько минут она все-таки встала и тихо вошла в комнату.
— Разве ты дома? Где же ты была? — спросил Мечислав.
— В кухне. Ты меня не заметил. Рожновская присылала за мной, просила, чтобы я провела у нее остаток дня, но мне не хотелось… Я думала, ты скоро вернешься… а ты задержался…
— Да, да! Задержался… — ворчливо подтвердил канцелярист.
Равнодушие брата к ее участи, повидимому, больно кольнуло Иоанну. Она стояла в двух шагах от него, скрестив руки; на ее бледном, худеньком лице блестели глубоко запавшие, грустные глаза.